Четвертая жизнь Я приеду!
Возвращение в Москву было не очень радостным.
Москва не Санкт-Петербург, но и там чувствовалась напряженность. В воздухе просто витало предчувствие беды и потрясений.
Дома изменилось мало что, мама по-прежнему писала свои рассказы, которые читала на заседаниях литературного общества и прятала в стол, отчим пропадал в суде, братья учились, Лида завидовала. Мне кажется, она завидовала всему, даже моей болезни, ставившей меня в особое положение.
А мои мысли унеслись вместе с Полем в Париж.
Только после расставания я поняла, насколько сильно влюбилась. Теперь меня не удивляла безрассудность Аси, выскочившей замуж вопреки всему. Кстати, ее брак трещал по швам, грозя распасться. Но я с Цветаевыми не встречалась, не хотелось видеть вообще никого, все мысли только о Поле.
А через пару месяцев удар – война!
Я никогда не интересовалась и не интересуюсь политикой, если только та не угрожает моей собственной жизни или жизни моих мужчин.
Тогда угрожала, причем напрямую Полю.
Франция вступила в войну, и в Париже объявлен призыв.
Поль вылечился, и он достиг призывного возраста. Это означало, что моего Поля могут призвать и отправить на войну!
Письма теперь шли подолгу, о том, что так и случилось, я узнала нескоро, но и без того страшно переживала. Началась лихорадка, меня постоянно знобило, температура повышалась безо всякой причины. Родные забеспокоились, снова начались хождения по врачам. Те не находили ничего опасного в моем состоянии, даже сделанный рентген никаких каверн – ни новых, ни старых – в легких не выявил.
Диагноз был переутомление и общая слабость.
Совет: поменьше нервничать, больше отдыхать, гулять и лучше питаться.
Хоть возвращайся в Клавадель, откуда я вернулась загоревшей и посвежевшей. Была минута, когда отчим и мама были готовы снова отправить меня туда, несмотря на все расходы, но я бы не смогла вернуться в Клавадель, ведь там не было Поля. Это еще хуже.
Что оставалось? Спать, гулять и кушать в Москве.
Но кусок не лез в горло, хотя наша кухарка готовила тоже вполне прилично. Осень выдалась дождливой, и гулять не хотелось вовсе.
И спать не получалось, стоило закрыть глаза, как лезли разные нехорошие мысли об опасностях, подстерегающих Поля.
Отдушину находила только в письмах – я писала Полю каждый день.
Рассказывать не о чем, потому я твердила о своей и его любви, о том, что мы непременно встретимся, несмотря на войну. Слава Богу, наши страны не оказались по разные стороны фронта, но между ними пролегала территория воюющей страны.
Я никому не могла ни пожаловаться на безжалостную судьбу, ни просто поплакать на плече, мама меня не понимала, подруг не осталось, а Лида слишком маленькая для таких переживаний.
Я запиралась в своей комнате, часами сочиняя очередное послание любимому где-то в далекой Франции, меня знобило, поднималась температура…
Поль достиг призывного возраста (это жениться без разрешения родителей ему нельзя, а брать оружие в руки и идти погибать на войне можно!), теперь следовало ждать призыва.
У Поля помимо не вполне залеченного легкого и малого веса обнаружили серьезное воспаление носоглотки, и приписали к нестроевой службе. Я поняла только одно: до зимы его на фронт не отправят, будет дома!
Мама вспомнила о своей квалификации медицинской сестры и решила, что должна помогать в госпитале. Она звала с собой и меня, но я отказалась категорически. Не потому что боялась тяжелой работы или грязи, но видеть страдания раненых, привезенных с передовой, и думать о том, что мой Поль может вот так же мучиться…
В семье решили, что неженка Леночка не должна напрягать силы и лучше оставаться дома.
В другое время я натворила бы что-то противное здравому смыслу, но тогда просто не заметила всеобщего осуждения отсутствием у меня гражданского долга и интереса к происходящему вокруг.
Да, война начала сказываться, в Москву, как и Санкт-Петербург, стали прибывать составы с ранеными, покалеченными, взлетели цены на все, на улицах появилось много военных, вчерашних крестьян, ныне переодетых в солдатские шинели. Разговоры только о войне, о том, как помочь раненым, фронту, как уберечься от многих проблем самим…
Но мне все равно, меня интересовал только Поль и его дела.
Моего любимого все же призвали.
Узнав об этом, я стала вглядываться в лицо каждого солдата, словно Поль мог оказаться в Москве. Чтобы не сойти с ума от беспокойства, вообще перестала выходить из дома. Все сосредоточилось на листах бумаги, конвертах и ожидании почтальона.
Мама недовольно фырчала, что я перегружаю почту, что почтальон мог бы доставлять письма другим, а вынужден стопками носить их в наш дом. Эгоистично? Наплевать! Мои письма могли уберечь от войны и гибели моего Поля, значит, я должна писать и думать должна тоже только о нем.
В каждом письме заклинание: Поль, ты должен беречь себя ради нас обоих, я без тебя ничто, я не выживу, если с тобой что-то случится, я без тебя просто не смогу существовать.
Я повторяла и повторяла это заклинание сотни раз сначала в Москве, а потом и в Париже.
Но тогда до Парижа было еще далеко.
Получив известие, что Поля призывают, что теперь все письма нужно пересылать через мадам Грендель, я едва не потеряла сознание. Проклятая война могла отобрать у меня Поля – единственное, что заставило меня бороться с болезнью в Клаваделе и одержать над ней победу, единственного, кто вообще держал меня на этом свете?!
Я верующая, а потому теперь подолгу простаивала перед иконами, теми самыми, что были со мной в Клаваделе, умоляя Господа помочь, уберечь моего любимого от беды, от гибели, от ранения. Сберечь его для меня.
Молитва, как всегда, помогла, вселила уверенность, что наша любовь победит даже войну. Теперь я знала, для чего жить – своими молитвами, своей верой я спасу Поля для будущей счастливой жизни, нашей с ним счастливой жизни.
Помимо писем для Поля через мадам Грендель, я написала ей самой.
Писала о том, как волнуюсь за Поля, как хочу, чтобы ничего дурного с ним не случилось, что моя любовь обязательно спасет его, защитит от шальной пули, от раны, от беды. Вдруг оказалось, что все свои страхи я могу выплеснуть на бумагу той самой женщине, которую почти презирала! Самому Полю я не могла писать о страхах, напротив, мои послания были полны оптимизма и веры в наше общее светлое будущее, а вот его маме могла помимо надежды высказать опасения.
Мой французский, конечно, оставлял желать лучшего, но писала душой, а не ручкой с чернилами, потому мадам Грендель поняла.
Она сообщила, что Жежен, к счастью (!), снова заболел и его уложили в госпиталь в тылу. Удивительно, но мы обе радовались тому, что у Поля слабое здоровье.
Поль заболел бронхитом, и его, подержав в госпитале, отпустили домой подлечиться. Виват бронхиту, который приходит вовремя!
Следующей оказалась анемия, потом хронический аппендицит, мигрень, упадок сил. Конечно, это больно, но ведь не в окопе же.
Почти до конца года Поль оставался в госпиталях, верная мама была рядом. Она просиживала сутками у его постели, приносила книги и письма, конечно, мои. Думаю, частота, с которой я писала, произвела на нее впечатление. А еще бесконечные разговоры обожаемого Жежена о русской девушке, которая его так любит.
Мадам Грендель значила в семье много, но главным все же был Клеман Грендель. Отец Поля тоже оказался призван, но его отправили на интендантскую службу. На него наши с Полем клятвы в любви впечатления не производили, мсье был раздосадован войной, болезнями сына, своим отсутствием в конторе и снижением торговой активности. Кругом одни неприятности и убытки, о какой любви могла идти речь?!
У меня дома не лучше.
К концу года, когда Поля выписали из очередного госпиталя и снова появилась угроза отправки на фронт, я поняла, что больше так не могу, я должна быть рядом со своим любимым, я, как мать, неспособна переживать за него издали. Мой любимый мальчик, мое дитя… Я стала называть Поля именно так. Я писала ласковые письма самому Полю, называя его Эженом-Полем, чтобы не вызвать нарекания со стороны матери, а потом стала писать не менее проникновенные и самой мадам Грендель, подписываясь «русская девочка Гала». В каждом письме матери Поля звучало: я не конкурентка, мы с вами обе болеем за Жежена, обе хотим защитить его, обе его любим. И он любит нас обеих.
Мадам, кажется, удалось убедить, но мсье оставался непоколебим: война не время для разговоров о любви.
У нас дома считали так же: идет война, без конца твердить о своей любви к далекому французу непатриотично, в конце концов! Нельзя же думать только о себе, о своих чувствах.
И наступил момент, когда я поняла, что больше не могу. Голова раскалывалась от беспокойства, лихорадило от дурных предчувствий, ни на чем не удавалось сосредоточиться и даже нормально заснуть.
Когда из Парижа пришло сообщение, что выписанный из госпиталя Поль умудрился вывихнуть колено и ходит на костылях, я поняла, что должна ехать.
– Куда?!
Меня изумило мамино непонимание.
– Конечно, в Париж.
– Елена, идет война. – Голос мамы непривычно звенел металлом, но меня это не смутило, мысленно я уже была далеко.
– Какое мне дело до войны?
– А если твоего Поля отправят на фронт? Если он вообще погибнет?
За один такой вопрос я могла возненавидеть кого угодно!
Жизнь не могла быть столь несправедливой, Бог милостив, он всегда защитит влюбленных. Я твердо верила, что моя любовь поможет Полю избежать участи стать жертвой этой страшной бойни.
– Тебе не дадут разрешения на выезд, для этого требуется масса документов и повод, наконец. Во время войны никто не путешествует по миру просто так, чтобы развеяться. Тем более прямого сообщения с Парижем уже давно нет, а между нами территории вражеских стран.
Я и без маминого экскурса в географию помнила об этом, но оставаться в Москве, когда Поль так далеко, была просто не в состоянии.
Чтобы получить разрешение ехать во Францию, нужен повод? А любовь разве не повод? Нет, она больше, она причина. Правда, эту причину не признавали уважительной не только у меня дома, чиновникам тоже было непонятно стремление молодой особы отправиться во Францию к возлюбленному в такое время.
Для этого нужно приглашение семьи Грендель, которого у меня, конечно, не было.
Я написала Полю. Сознаваться в необходимости приглашения не стала, это выглядело бы унизительно, посчитала, что сначала нужно убедить его родителей, что те хотят меня видеть.
Поль от моей идеи приехать был в восторге, мадам Грендель вовсе нет, а уж мсье категорически против. Снова зазвучали те же слова: идет война, не время думать о чьей-то любви и чьих-то визитах.
Клеман Грендель был более прагматичен и прозаичен: где русская мадемуазель будет жить, кто будет ее содержать? О возможном проживании у них в доме и особенно о нашей женитьбе он категорически запретил даже думать.
Поль в ответном письме, конечно, смягчил отказ отца, но я все поняла.
Это означало, что приглашения от Гренделей не будет, мадам в таком серьезном вопросе, как официальные бумаги, против мужа не пойдет. Дальше все просто: нет приглашения – нет разрешения. Чиновники тоже не станут рисковать своей службой ради какой-то влюбленной особы, которую в Париже не очень-то хотят видеть.
Круг замкнулся. У меня было ощущение, что это не просто круг, а пылающее кольцо вроде того, через которое в цирке заставляют прыгать хищников. Чтобы попасть к Полю, я должна совершить нечто похожее на прыжок сквозь пламя без всякой надежды, что по ту сторону меня не встретит огненный океан.
Выход совершенно неожиданно нашел отчим, выслушав очередное упрямое заявление о том, что я все равно поеду, он устало вздохнул:
– Хорошо, будем считать, что ты едешь поступать в Сорбонну, а до начала учебы годик поучишь французский. Так всем и скажем.
Реакция родственников и знакомых была единодушно недоуменной:
– Боже мой! В такое время?!
Я только пожимала плечами:
– Но если я буду ждать окончания войны, то рискую успеть состариться.
– А в Москве или Петербурге учиться нельзя?
– Я буду изучать старую французскую литературу, едва ли в Москве или Петербурге есть настоящие профессионалы по этой специальности.
Такого не поняли совсем.
– Зачем тебе старая французская литература?!
– Буду переводчицей.
Одна из вредных семейных старух отчетливо прошипела в сторону:
– Путаной ты будешь, а не переводчицей.
Только опасение сорвать поездку удержало меня от попытки выцарапать ее глаза, руки чесались еще несколько минут.
Чтобы не подвергаться подобным нападкам, я просто перестала выходить к гостям, запираясь в своей комнате. Это добавило вздохов и ахов, мол, девушка и без того слаба здоровьем, а ее еще и отправляют учиться так далеко и в такое время.
Но мне упрямства не занимать.
Заверения Дмитрия Ильича, что падчерица никак не может обойтись без курса старинной французской литературы именно сейчас, а потому он дает согласие и деньги на учебу в Сорбонне, может, и не убедили чиновника, но дали ему повод разрешить мой выезд за границу без сопровождения.
Он был рад избавиться от настырной просительницы, как, впрочем, и остальные. Даже домашним надоела моя упрямая настойчивость и намерение идти в Париж пешком и через границу ползком, если не получится иначе.
Наконец, к осени разрешение было получено, можно покупать билет.
Неожиданно со мной засобиралась Жюстина – наша горничная. Она решила во что бы то ни стало добраться до дома. Похвальное рвение, вместе будет легче.
После покупки билета мама позвала меня в кабинет Дмитрия Ильича и, плотно прикрыв дверь, указала на большое кресло. Я не любила это кресло, в нем тонешь и чувствуешь себя ничтожной. Конечно, мама усадила меня туда нарочно для демонстрации важности предстоящей беседы.
Она ошиблась, меня уже ничем не сбить, даже если бы речь снова зашла об их несогласии с моим отъездом, я скорее вышла бы из кабинета и следом из дома, в чем была, чем согласилась отказаться от своей затеи.
Мама взволнованно заходила по кабинету, щелкая костяшками пальцев (терпеть не могла эту ее привычку!). Я молча наблюдала.
Наконец, она решилась, но отговаривать меня от поездки не стала, лишь коротко повторила о трудностях путешествия и пребывания девушки в чужой стране.
– Ты понимаешь, что мы не можем сопровождать тебя. У Дмитрия Ильича дела, а я…
К чему объяснять, если билет куплен только для меня? Но слушать запоздалые оправдания не хотелось, и я поспешно согласилась:
– Мне не нужно сопровождение, мама.
Она протянула пачку денег:
– Вот, возьми. Это тебе на дорогу и несколько месяцев проживания в Париже. Думаю, на полгода, если учитывать необходимость снимать жилье и обновление гардероба, не хватит, но месяца четыре при известной экономии прожить сможешь. Потом постараемся выслать еще.
Я приняла деньги, пробормотав простое «спасибо». Это выглядело не слишком вежливо, но одного взгляда на купюры было достаточно, чтобы понять, что суммы не хватит и на пару месяцев проживания в Париже даже без съема жилья.
Не дождавшись бурного проявления благодарности, мама вздохнула, мол, чего и следовало ожидать, мы для нее все, а она…
Кто определил размер выделенной суммы? Они безвылазно жили в Москве, не представляя цены за границей, но я-то знала, что денег хватит только на карманные расходы, чтобы добраться до Парижа, тем более война и все подорожало. Моя непрактичная мама об этом просто не думала, но отчим?
Однако просить добавки я не стала. Еще раз поблагодарила, ожидая, что на том беседа и закончится, но ошиблась. За несколько купюр весьма скромного достоинства мама считала себя вправе прочитать целую лекцию на свою излюбленную тему: благоразумие, благовоспитанность и скромность. Пришлось выслушать.
Я сидела, серьезно кивала и думала о своем. Нет, не о деньгах, о них лучше вообще не думать, но о том, что не буду даже вспоминать этот дом, кабинет и маму, рассуждающую о благоразумии за спиной надежного супруга. Она не знала о жизни ничего! Вообще ничего. И советы могла давать только теоретические, почерпнутые из книг, написанных в прошлом веке, и размышлений о добре и зле из собственных же произведений для детей, в которых мудрые вороны наставляли неразумных птичек.
Как это все далеко от самой жизни!
Но маме не объяснишь, и я просто коротала время, разглядывания узор на обоях, пока она вдохновенно расписывала ценность «приличного поведения юной девушки». Это при том, что ее юная дочь отправлялась в другую страну к будущему (возможному) супругу одна-одинешенька.
Заметив, что я только киваю, но не слушаю, мама прервала свою тираду на полуслове и очередной раз сокрушенно вздохнула (излюбленный прием):
– Ты совсем не слушаешь. Неудивительно, что поступаешь так опрометчиво.
– Я слушаю, мама, просто ты уже много раз повторяла все это, а у меня хорошая память.
Мама все равно обиженно поджала губы, всем своим видом давая понять, что я могла бы и послушать.
Время до отъезда прошло словно в тумане. Я собиралась, перебирая вещи, ведь взять с собой многое не получится, прощалась и благодарила, не вполне понимая, что говорю и делаю. Меня продолжало лихорадить, но уже не от болезни, а от волнения, ведь я ехала к своему Полю!
Боязни пересечь столько границ, опасное в такое время года море, сменить поезд на корабль, потом снова поезд, снова корабль и еще раз поезд не было. Я упрямая и если что задумала, непременно совершу. Я стремилась к Полю и в новую, непременно счастливую жизнь. Как могло быть иначе?
На перроне отчим отозвал меня в сторону и, старательно заслоняя собой, сунул в руки небольшой пакет:
– Леночка, здесь деньги на обратную дорогу. Пожалуйста, не трать просто так. Откроешь, когда придет время покупать билет в Москву. На жизнь тебе мама дала. Конечно, если цены возрастут или будут какие-то иные проблемы, телеграфируй, я спешно пришлю еще. Надеюсь на твое благоразумие, дорогая.
Господи, и этот о благоразумии!
О каком благоразумии могла идти речь, если я, влюб-ленная по уши, мчалась очертя голову на другой конец Европы к своему любимому?
Но я кивнула:
– Обещаю.
Мама, конечно, догадалась, а может, просто знала о деньгах, она стиснула мое запястье и зашептала, словно это большая тайна:
– Дмитрий Ильич всегда был добр к тебе. Ты должна быть благодарна…
Как меня коробило вот это «должна», сколько раз хотелось крикнуть, что никому ничего не должна! Но я снова промолчала, не время спорить, да и к чему?
– Я благодарна, мама.
– Пиши чаще, чтобы мы знали, где ты и что с тобой. Помни все, чему тебя учили дома.
А вот писать я не обещала, прекрасно понимая, что вряд ли вообще стану это делать.
По-настоящему плакала только Лида, я не понимала почему, ведь мы не были дружны, как Цветаевы, после долгого отсутствия в Клаваделе я прожила дома совсем немного. Лида тоже попросила писать, явно ни на что не надеясь, но именно ей я ответила:
– Напишу. Обязательно расскажу тебе о Париже.
Вагон дернуло, и перрон медленно поплыл назад. Мама приложила платочек к глазам, это должно показать всем, как она печалится из-за отъезда любимой дочери. Но я знала, что прищуренные глаза и платочек скрывают совсем иное – почти радость, что в семье больше не будет проблемы под названием «Елена». Или «Галя», как маме нравилось меня называть вопреки документам.
И вдруг мама с криком вцепилась в Лиду:
– Верни ее, слышишь, верни!
Словно Лида могла остановить поезд или меня саму. В гудке паровоза мне послышалось:
– По-о-оздно…
Вешая свое пальто в купе, я вытащила из кармана пакет, полученный от отчима, не удержалась и, прежде чем положить его в сумочку, заглянула внутрь. Дмитрий Ильич Гомберг щедр не более своей супруги – к тому времени, когда я доберусь в Париж, денег хватит только на обратный билет в товарном вагоне.
Я понимала, что отчим и без того потратил кучу средств на меня и моих братьев, не говоря уж об общем содержании семьи из четырех взрослых детей мамы и двух ее племянников. Но лучше не давать совсем, чем таясь, вот так сунуть подачку.
Они с мамой твердили, что пришлют еще, если понадобится. Из этого следовало, что я должна добраться и сообщить им адрес. А если не сообщу?
Наблюдая, как постепенно уплывает назад перрон, я невесело усмехнулась: конечно, не сообщу!
Перрон окончательно исчез из вида, и мимо окон потянулись серые строения вокзальных служб. Из-за паровозного дыма они всегда серые, даже если выкрашены в желтый цвет.
Стоявший у соседнего окна толстяк уже второй раз окинул меня изучающим взглядом с ног до головы. Терпеть не могу, когда меня разглядывают, да еще и оценивающе!
В ответ я смерила взором его.
Разглядывать было нечего, передо мной стоял образец фальшивой роскоши: все, что могло, блестело, сверкало и демонстрировало дурной вкус. Цветастый жилет с трудом застегивался на стеклянные пуговицы, видно, изображавшие драгоценные, цепочка карманных часов, как и запонки, из дутого золота, головка галстучной булавки размером с голубиное яйцо… Меня просто передернуло от обилия фальшивого золота и стекляшек в роли бриллиантов.
Почему-то неприятный тип воспринял мой далеко не благостный взгляд как поощрение и придвинулся ближе.
– Мадемуазель… позвольте пригласить вас в ресторан. Выпьем за знакомство…
Вот так запросто. Он полагал, что отсутствие у меня компаньонки дает ему право чувствовать себя хозяином положения?
Я передернула плечами:
– Пшел вон!
Толстяк снова смерил меня взглядом, не сулившим ничего хорошего, и недобро усмехнулся:
– Ишь, красавица нашлась. А я вот сейчас скажу полицейскому, что ты ко мне пристаешь…
Угроза серьезная. Ехала одна, куда и зачем – объяснить не смогла бы, вполне можно заподозрить неладное. Но главное – внешний вид. Одета скромно, багаж бедненький, не то разночинка, которых полиция страшно не любила, не то сбежавшая из дома дочь разорившихся дворян. В любом случае неприятности из-за его жалобы были бы обеспечены.
Конец ознакомительного фрагмента.