Вы здесь

Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта. Глава III. Жизнь и литературная деятельность в С.-Петербурге. 1817–1820 гг. (П. В. Анненков, 1873)

Глава III

Жизнь и литературная деятельность в С.-Петербурге. 1817–1820 гг.

Поездка в Михайловское. – Слова утерянного дневника об этой поездке. – Светская жизнь, болезнь 1818 года. – Г-жа Кирхгоф, белые стихи и пародия «Послушай, дедушка…». – Черновые тетради. – Внутренний процесс творчества. – Поправки и рисунки Пушкина. – Отрывки из «Альбома Онегина»: «В сафьяне, по краям окован…». – Послание к Каверину 1817 года как взгляд на самого себя. – Пушкин в обществе литераторов. – Анекдот с Карамзиным. – Жуковский исправляет стихи, забытые Пушкиным. – «Арзамас» и «Беседа любителей русского слова». – Вопрос о романтизме, Каченовский, кн. Вяземский, «Бахчисарайский фонтан». – Общества словесности и литературные кружки. – Чтение «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, слово Батюшкова. – Пушкин и Катенин. – Катенин мирит Пушкина с Шаховским и Колосовой. – Осторожность Пушкина в суждениях о людях, причина непомещения в «Сев[ерных] цветах» 1829 (года) стихов Катенина. – Минута недоразумения между Пушкиным и Катениным и письмо первого по поводу этого недоразумения и комедии «Сплетни». – Письмо Пушкина к Катенину (1825 г.) с приглашением заняться романтической трагедией. – Другое письмо к Катенину с изъявлением участия о поступлении «Андромахи» последнего на сцену и скромным отзывом о своих «Цыганах». – Третье письмо к тому же (1826 г.) с приглашением издавать журнал. – Пушкин и Дельвиг. – Важное значение 1819 года; стихи «Увы, зачем она блистает…». – Настоящая манера и сознание своего таланта. – Разнообразие впечатлений, производящее беспрестанную деятельность вдохновения. – Появление стихотворений «Уединение», «Домовому», «Художник-варвар…». – Ясные признаки самосознания.


По выходе из лицея А. С. Пушкин отправился тотчас же в Михайловекое, деревню Псковской губернии, состоявшую тогда из 80 душ и барского дома с красивым и довольно большим садом. Один уцелевший клочок его записок 1824 года, теперь не существующих, сохранил следующие строки: «1824 года, ноября 19-го, Михайловское. Вышед из лицея, я тотчас почти уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч., но все это нравилось недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу». Семейство его уже покинуло Москву и жило постоянно в Петербурге, уезжая на лето в Михайловское. В деревне молодой Пушкин с первого раза очутился в среде многочисленной дальней своей родни – Ганнибаловых, рассеянных и бедных потомков знаменитого негра Абрама Петровича, награжденного Петром Великим обширными поместьями в тех местах. На обороте того же клочка потерянных записок, о которых мы упомянули, есть слова: «… попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он ее и мне поднести; я не поморщился – и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки и повторил это раз 5 или 6 до обеда…» Старый арап, угощавший молодого Пушкина, есть, по всем вероятиям, Петр Абрамович Ганнибал, последний сын родоначальника этой фамилии, переживший всех своих братьев. Много оригинальных и живых лиц должен был встретить Пушкин тотчас же за порогом лицея. Каждое лето возвращался он в Михайловское. Имя этой деревни, доставшейся Надежде Осиповне Пушкиной после смерти ее отца, уже известного нам Осипа Абрамовича Ганнибала, начинало связываться нераздельно с его собственным именем. Круг знакомства у Пушкина должен был, однако же, охватить все слои русского общества. Как литератор и светский человек, будущий автор «Евгения Онегина» уже поставлен был с начала зимы 1817 года в благоприятное положение, редкое вообще у нас, видеть вблизи разные классы общества; но выгода этого положения еще не могла принести тогда всей своей пользы: порывы молодости затемняли дело и мешали какому бы то ни было отчетливому сознанию своего преимущества и своей обязанности как писателя.

С неутомимой жаждой наслаждений бросился молодой Пушкин на удовольствия столичной жизни. С самых ранних пор заметно в нем было постоянное усилие ничем не отличаться от окружающих людей и идти рядом с ними. Запас страстей, еще не растраченных и не успокоившихся от годов, должен был, разумеется, увлечь его за общим потоком еще более, чем какое-либо правило, наперед составленное для действий. Господствующий тон в обществе тоже совпадал с его наклонностями. Предприимчивое удальство и молодечество, необыкновенная раздражительность, происходившая от ложного понимания своего достоинства и бывшая источником многих ссор; беззаботная растрата ума, времени и жизни на знакомства, похождения и связи всех родов – вот что составляло основной характер жизни Пушкина, как и многих его современников. Он был в это время по плечу каждому – вот почему до сих пор можно еще встретить людей, которые сами себя называют друзьями Пушкина, отыскивая права свои на это звание в общих забавах и рассеянностях эпохи. Для шумных похвал их писал он те легкие заметки, которыми оправдывал недолгое брожение юности, и воспевал вседневные предметы и образы. С людьми, понимавшими достоинство искусства, Пушкин молчал о них или старался отвратить от них внимание. Так, при первом знакомстве своем с П. А. Катениным, выпытывая его мнение о себе, он упорно отказывался прочесть что-нибудь из своих рукописных произведений, говоря: «Показать их знающему стыдно: они не при нем писаны». Но жизнь шла своим чередом и по заведенному порядку. Водоворот ее, постоянно шумный, постоянно державший его в раздражении, должен был иметь влияние столько же на нравственное состояние его, сколько и на физическую организацию. Спустя 8 месяцев после выхода своего из лицея Пушкин лежал в горячке, почти без надежды и приговоренный к смерти докторами. Это было в феврале 1818 года[27].

Гений молодого поэта, однако ж, возрастал и креп даже в этой сфере и в 1819 году достиг той степени самостоятельности, когда уже можно ясно различить чистое творчество и твердые его приемы. Предшественниками стихотворений 1819 года были только даровитые попытки, но и в них ранние черты бодрости и свежести таланта изумляли опытных и зорких людей, следивших за его развитием. Что касается до публики, то автор наш был упоен ее похвалами за все свои произведения безразлично. Он усвоил себе в это время четырехстопный ямб с рифмами и сообщил ему гибкость, множество оттенков и разнообразие, которых он дотоле никогда не имел. Редко прибегал он к другому размеру, а белых стихов и вовсе не понимал, хотя и написал ими еще в лицее две пьесы: «Бова» и «Фиал Анакреона». По прочтении стихотворения В. А. Жуковского «Тленность», начинающегося, как известно, стихами:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,

Когда взгляну на этот замок Ретлер,

Приходит в мысль: что, если то ж случится

И с нашей хижиной?

Пушкин набросал следующую пародию:

Послушай, дедушка, мне каждый раз,

Когда взгляну на этот замок Ретлер,

Приходит в мысль, что, если это проза,

Да и дурная?..

В. А. Жуковский от души смеялся над пародией молодого человека, но предрекал ему время, когда он переменит мнение свое о белом стихе.

Мерилом, так сказать, всего нравственного бытия нашего поэта остались его тетради: они указывают нам почти безостановочно состояние его духа и путь, который он избирал. Этот поэтический рассказ начинается, однако ж, только с выезда Пушкина из столицы. До появления его в Крыму страницы его тетрадей белы и представляют мало пищи изыскателю. С Крыма открывается эта длинная повесть внутреннего хода его мысли; она, как постоянный указатель нравственного его развития, преимущественно взята нами в руководители при настоящем нашем труде. Друзья Пушкина единогласно свидетельствуют, что, за исключением двух первых годов его жизни в свете, никто так не трудился над дальнейшим своим образованием, как Пушкин. Он сам несколько позднее с упреком говорил о современных ему литераторах: «Мало у нас писателей, которые бы учились; большая часть только разучиваются». Если бы нам не передали люди, коротко знавшие Пушкина, его обычной деятельности мысли, его многоразличных чтений и всегдашних умственных занятий, то черновые тетради поэта открыли бы нам тайну и помимо их свидетельства. Исполненные заметок, мыслей, выписок из иностранных писателей, они представляют самую верную картину его уединенного кабинетного труда. Рядом с строками для памяти и будущих соображений стоят в них начатые стихотворения, конченные в другом месте, перерванные отрывками из поэм и черновыми письмами к друзьям. С первого раза останавливают тут внимание сильные помарки в стихах, даже таких, которые, в окончательном своем виде, походят на живую импровизацию поэта. Почти на каждой странице их присутствуешь, так сказать, в середине самого процесса творчества и видишь, как долго, неослабно держалось поэтическое вдохновение, однажды возбужденное в душе художника; оно нисколько не охладевало, не рассеивалось и не слабело в частом осмотре и поправке произведения. Прибавьте к этому еще рисунки пером, которые обыкновенно повторяют содержание написанной пьесы, воспроизводя ее, таким образом, вдвойне. Вообще тетради Пушкина составляют драгоценный материал для истории происхождения его поэм и стихотворений, и мы часто будем обращаться к ним в продолжение нашего труда. Поэт наш сам представил верную картину их при описании альбома Онегина:

В сафьяне, по краям окован,

Замкнут серебряным замком,

Он был исписан, изрисован

Рукой Онегина кругом.

Среди бессвязного маранья

Мелькали мысли, примечанья,

Портреты, буквы, имена

И думы тайной письмена.

(Из неизданного отрывка «Онегина»)

Но до 1820 года мы почти лишены указания тетрадей Пушкина, и этого одного достаточно для определения характера всей эпохи. Мы думаем, что в одном небольшом послании «К К[авери]ну», написанном около 1817 года, выражается лучше и настоящий взгляд автора на самого себя, и вся незатейливая философская система, принятая им в то время:

Все чередой идет определенной,

Всему пора, всему свой миг:

Смешон и ветреный старик,

Смешон и юноша смиренный;

Пока живется нам – живи

. . . .

. . . .

И черни презирай роптанье:

Она не ведает, что дружно можно жить

С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом;

Что ум высокий можно скрыть

Безумной шалости под легким покрывалом.

С первого шага своего в свет Пушкин очутился в обществе тогдашних литераторов как известный и заслуженный его член. Он почти совсем не был в положении начинающего. В детстве его В. А. Жуковский нарочно ездил в Царское Село осведомляться о занятиях даровитого питомца лицея и прочитывать ему свои стихотворения. Пушкин обладал необычайной памятью: целые строфы, переданные ему В. А. Жуковским, он удерживал надолго в голове к повторял их без остановки. Жуковский имел привычку исправлять стих, забытый Пушкиным; каждый такой стих считался дурным по одному этому признаку[28].

По первым своим произведениям Пушкин занесен был также в список «арзамасцев». Известно, что литературное общество, носившее название «Арзамас», составилось из некоторого противодействия к торжественности и отчасти к неподвижности другого литературного общества, имевшего название «Беседы любителей российского слова». Важность обстановки, похожей на заседание, чем вообще отличалась «Беседа любителей», заменена была в «Арзамасе» тоном дружества и шутки. Нерасположение «любителей российского слова» к новым явлениям в нашей литературе подало мысль «арзамасцам» назвать своих участников именами и словами, встречающимися в балладах Жуковского, которые особенно не нравились тогда защитникам «серьезной» поэзии и старых форм стихотворства. Таким образом, были усвоены имена «Старушки», «Громобоя» и друг[их] многими известными лицами в обществе. В. Л. Пушкин получил однословное «Вот!» в название, а Александру Сергеевичу Пушкину дано имя «Сверчок». Под этим именем напечатал он свою превосходную пьесу «Мечтателю»[29], где очерк истинной страсти так далеко оставляет за собой прежние легкие, веселые ее определения. Это уже ступень к мужеству таланта, и как большая часть стихотворений Пушкина, пьеса связывается с действительным лицом и действительным событием. Несколько других подробностей об «Арзамасе» тем более необходимы здесь, что без них трудно понять как деятельность нашей полемики между 1815 и 1825 годами, так и многое во взгляде, привязанностях и убеждениях самого Пушкина.

Всякий, кто изучал отечественную литературу первой четверти нашего столетия, вероятно, чувствовал, что ему недостает ключа для понимания многих намеков тогдашней критики и особенно для уяснения отношений между литературными партиями. Статьи филологического и эстетического содержания этой эпохи и даже стихотворения, послания и эпиграммы покрыты легкой тенью, которая мешает видеть сущность дела. Ключ для разбора недосказанных слов и мыслей может подать только изучение существовавших у нас литературных обществ. В 1815 году еще продолжалась борьба, возникшая по поводу нововведений Карамзина, и противники его направления сосредоточились в обществе «Беседа любителей русского слова», к членам которого принадлежали многие даровитые люди: в числе их был и кн. Шаховской. Все молодое, желавшее новых форм для поэзии и языка и свежих источников для искусства вообще, пристроилось к другому обществу, «Арзамасу». «Арзамас» порожден был шуткой и сохранял основной характер свой до конца. Один веселый и остроумный рассказ под названием «Видение во граде» вызвал его на свет. В рассказе передан был анекдот о некоторых скромных людях, собравшихся раз на обед в бедный арзамасский трактир. Стол их был покрыт скатертью белизны не совсем беспорочной и нисколько не был отягчен изобилием брашен (блюд, пищи. – Прим. ред.). В средине беседы прислужник возвестил им, что какой-то проезжий остановился в трактире и, по-видимому, находится в магнетическом сне. Хотя любопытство и приписывается исключительно прекрасному полу, но друзья «Арзамаса» доказали противное. Они отправились наблюдать нового ясновидящего у дверей и увидели высокого, толстого человека, который ходил беспрестанно по комнате, произнося непонятные тирады и афоризмы. Последние они тут же записали, но скрыли все собственные имена, потому что незлобливость и добродушие составляли и составляют отличительную черту «Арзамаса». Едва разнеслась эта шутка, в которой нетрудно было отгадать все тонкие намеки ее, как автор получил приглашение от одного из своих друзей на первый «арзамасский вечер». Продолжая шутку, лица «арзамасского вечера» назвались именами из баллад В. А. Жуковского и, наподобие Французской Академии, положили правило: всякий новоизбранный член обязан был сказать похвальное слово не умершему своему предшественнику, потому что таких не было, а какому-либо члену «Беседы любителей русского слова» или другому известному литератору. Так произнесены были похвальные слова г-ну Захарову, переводчику «Авелевой смерти» Геснера, «Велисария» г-жи Жанлис и «Странствований Телемака» Фенелона, г-ну А. Волкову – автору «Арфы стихоглаской» и мног[им] др[угим]. Секретарь общества В. А. Жуковский вел журнал заседаний, и протоколы его представляют автора «Людмилы» с другой стороны, еще не уловленной биографами, – со стороны вообще веселого характера. Это образцы самой забавной и вместе самой приличной шутки. Нам неизвестно, кому произнес похвальное слово Александр Сергеевич при вступлении своем, но ему дозволено было сказать первую речь свою стихами. Стихи эти, к сожалению, тоже утрачены. Не должно забывать, что веселое направление «Арзамаса» не мешало ему весьма строго ценить произведения в отношении правильности выражения, верности образов и выбора предметов. Орудием насмешки и остроумия «Арзамас» поражал ложные или неудачно изложенные мысли, и Пушкин в стихотворной речи своей недаром упоминал о лозе «Арзамаса», которая достигает провинившихся писателей, несмотря на то, зачислены ли они в список «арзамасцев» или нет.

Отношения «Арзамаса» к другим обществам должны были отразиться на всем литературном движении; но здесь первый повод, а с ним и настоящее значение явлений были уже потеряны для большинства публики; так продолжается и доселе. Например, появление комедий кн. Шаховского «Липецкие воды» – сатиры на произведения В. А. Жуковского – и «Новый Стерн» – сатиры на произведения Н. М. Карамзина – только теперь несколько объясняется в глазах исследователя. С них началась жаркая полемика, в которой особенно отделяется от всех бойкостью и меткостию своих заметок кн. П. А. Вяземский, стоявший, разумеется, на стороне авторитетов, обиженных нашим комиком. Еще в «Сыне отечества» 1815 года (№ XVI) является его статья «Мнение постороннего», где, не принимая попыток примирения, сделанных М. Н. Загоскиным в комедии своей «Комедия против комедии», он горячо высчитывает ряд оскорблений, нанесенных лилипутами словесности лицам и именам истинных писателей. Сам В. А. Жуковский в послании к Вяземскому и Пушкину (Василью), напечатанном в «Российском музеуме» 1815 года (№ 6) и не попавшем в последнее собрание его сочинений 1848 года, глубоко жалуется на завистников, омрачающих благородное поприще литератора, и дает советы друзьям, как сберечь свое призвание и творческие идеи в шуме людей, не понимающих ни того, ни другого. В известном ответе своем на это послание («К Жуковскому» – «Благослови, поэт!..») А. С. Пушкин рисует картину враждебных личностей и направлений, уже вызвавших столько жалоб и возражений. Наконец, даже Батюшков, в первой рукописной редакции своего стихотворения «Видение на берегах Леты», ходившей по рукам и измененной впоследствии, обрекал Лете и забвению те лица, которые упорно держались старых форм и смотрели недоброжелательно на попытки разрабатывать новые стороны искусства. Не говорим уже о многих мелких статьях, эпиграммах, баснях и посланиях.

Когда в двадцатых годах стали обнаруживаться в литературе нашей идеи романтизма в противоположность идеям классицизма, то «Арзамас» и враждебное ему направление отделились еще резче и явственнее. Можно сказать, что идеи романтизма находились уже в «Арзамасе» прежде появления их в нашей литературе.

Сторона противудействующая нашла тогда представителя в «Вестнике Европы» М. Т. Каченовского и в столкновениях ее с новыми теориями искусства обнаружила последовательность, какой не было прежде. Споры происходили теперь уже преимущественно по поводу произведений Александра Сергеевича, как прежде предметом их были Карамзин и Жуковский, но приемы, направление и мысли почти одинаковы у почитателей нового деятеля. Князь П. А. Вяземский является и здесь первым защитником его. В 1821 г. он напечатал в «Сыне отечества» (№ 2) свое едкое послание к Каченовскому, которое, во многих местах, было буквальным переводом Вольтерова стихотворения «De l’Envie».[30] К 1824 году принадлежит его жаркая полемика с «Вестником Европы» по поводу «Бахчисарайского фонтана» и «Разговора», приложенного к нему, и наконец только в 1825 году следы борьбы «Арзамаса» со старой партией защитников прежних форм искусства пропадают совсем или принимают другой вид. Так важно было влияние «Арзамаса» на литературу нашу, и надо прибавить к этому, что Пушкин уже сохранил навсегда уважение как к лицам, признанным авторитетами в среде его, так и к самому способу действования во имя идей, обсуженных целым обществом. Он сильно порицал у друзей своих попытки разъединения, проявившиеся одно время в виде нападок на произведения Жуковского, и вообще все такого же рода попытки, да и к одному личному мнению, становившемуся наперекор мнению общему, уже никогда не имел уважения.

Много и других литературных обществ существовало тогда в обеих столицах; так, в Москве было «Общество любителей словесности», в Петербурге – «Общество любителей словесности, наук и художеств» и «Общество соревнователей просвещения и благотворения»[31]. Последнее издавало журнал, а второе печатало свои труды по большей части в журнале «Благонамеренный». Московское общество держалось весьма долго, оно также издавало журнал под названием «Труды Общества любителей российской словесности при Московском университете», в котором, как мы видели, печатались первые опыты Пушкина. Журнал этот прекратился в 1827 году. Кроме самих обществ были еще кружки, составлявшие, так сказать, повторение их, но в уменьшенном виде; таков был незабвенный круг А. Н. Оленина, имевший, как известно, важную долю влияния на современную литературу. Вечера В. А. Жуковского также принадлежат к этой цепи небольших частных академий, где молодые писатели получали и первую оценку, и первые уроки вкуса. Влияние всех этих официальных и неофициальных собраний на просвещение вообще еще не нашло у нас оценки, даже и приблизительной. Хотя Пушкин не принадлежал к некоторым из них, однако же следил равно внимательно за их занятиями. Надо прибавить, что они уничтожены были столько же временем, сколько и распространением круга писателей, вследствие общего разлива сведений и грамотности. С увеличением класса авторов сделались невозможны и те труды сообща, та взаимная передача замыслов и планов литературных, обсуждение начатых произведений всеми голосами, единство направления, – словом, все те особенности, которые заставляют старожилов, по справедливости, вспоминать с умилением об этой эпохе нашего литературного образования. Сам Пушкин, создавший так много новых читателей на Руси и не менее того стихотворцев, сильно способствовал уничтожению дружеских литературных кругов; но вместе с тем он сохранил до конца своей жизни, как уже мы сказали, существенные, характеристические черты члена старых литературных обществ и уже не имел симпатии к произволу журнальных суждений, вскоре заместившему их и захватившему довольно обширный круг действия.

Батюшков проездом в Неаполь, где суждено ему было испытать первые симптомы болезни, отнявшей его еще заживо от света русской поэзии, находился в Петербурге и слышал первые песни «Руслана и Людмилы» на вечерах у Жуковского, где они обыкновенно прочитывались. Известно, что после чтения последней из них Жуковский подарил автору свой портрет, украшенный надписью: «Ученику от побежденного учителя». Батюшков, с своей стороны, нередко с изумлением смотрел, как антологический род поэзии, созданный им на Руси, легко и непринужденно подчиняется перу молодого человека, занятого, по-видимому, только удовольствиями и рассеяниями света. Тогда уже были написаны те замечательные стихотворения Пушкина, для которых содержанием послужил древний, языческий мир: «Торжество Вакха», «Кривцову» и проч. Рассказывают, что Батюшков судорожно сжал в руках листок бумаги, на котором читал «Послание к Ю[рье]ву» («Поклонник ветреных Лаис…», 1818 г.) и проговорил: «О! как стал писать этот злодей!» И действительно, во многих стихотворениях этой эпохи врожденная сила таланта проявлялась у Пушкина сама собой, заменяя, при случае, гениальной отгадкой то, чего не мог еще дать жизненный опыт начинающему поэту.

Пушкин легко подчинялся влиянию всякой благородной личности. В эту эпоху жизни мы встречаем влияние на него замечательного человека и короткого его приятеля П. А. Катенина. Пушкин просто пришел в 1818 году к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей – но выучи!» – «Ученого учить – портить!» – отвечал автор «Ольги». С тех пор дружеские связи их уже не прерывались. П. А. Катенин был знаток языков и европейских литератур вообще. Можно основательно сказать, что Пушкин обязан отчасти Катенину осторожностию в оценке иностранных поэтов, литературным эклектизмом и особенно хладнокровием при жарких спорах, скоро возникших у нас по поводу классицизма и романтизма. Стойкость суждения Катенина научила его видеть достоинства там, где, увлекаемые спором, уже ничего не находили журналы наши. Независимость убеждений П. А. Катенина простиралась до того, что, сделав несколько опытов в романтической поэзии, он тотчас же перешел к противной стороне, как только число сподвижников нового рода произведений достаточно расплодилось. Катенин, между прочим, помирил Пушкина с кн. Шаховским в 1818 г. Он сам привез его к известному комику, и радушный прием, сделанный поэту, связал дружеские отношения между ними, нисколько, впрочем, не изменившие основных убеждений последнего. Тогдашний посредник их записал слово в слово любопытный разговор, бывший у него с Пушкиным, когда оба они возвращались ночью в санях от кн. Шаховского. «Savez-vous, – сказал Пушкин, – qu’il est très bon homme au fond? Jamais jene croirai qu’il ait voulu nuire sérieusement а Ozerow, ni а qui que cesoit». – «Vous l’avez cru pourtant, – отвечал Катенин, – vous l’avez ecritet publié; voila le mal». – «Heureusement, – возразил Пушкин, – personnen’a lu ce barbouillage d’écolier; pensez-vous qu’il en sache quelquechose?» – «Non, car il ne m’en a jamais parlé». – «Tant mieux, faisons commelui, et n’en parlons jamais».[32] Так точно П. А. Катенин помирил Александра Сергеевича и с А. М. Колосовой, дебюты которой поэт наш встретил довольно злой эпиграммой. Известно его поэтическое раскаяние в грехе, заключающееся в небольшом стихотворении «Кто мне пришлет ее портрет?..». Вообще П. А. Катенин заметил в эту эпоху характеристическую черту Пушкина, сохранившуюся и впоследствии: осторожность в обхождении с людьми, мнение которых уважал, ловкий обход спорных вопросов, если они поставлялись слишком решительно. Александр Сергеевич был весьма доволен эпитетом «le jeune M-r Arouet»,[33] данным ему за это качество приятелем его, и хохотал до упада над каламбуром, в нем заключавшимся. Может быть, это качество входило у Пушкина отчасти и в оценку самих произведений Катенина. Известно, что вместе с достоинством хладнокровного критика Пушкин признавал в нем и замечательные творческие способности. Он даже сердился на московских литераторов, не понимавших поэтической важности баллад и переводов его друга, разделяя, впрочем, благоприятное мнение о произведениях П. А. Катенина со многими из известных своих современников. Так, Грибоедов предпочитал «Ольгу» Катенина «Людмиле» Жуковского, с которой она имела одинаковое содержание и которую превосходила, по мнению автора «Горя от ума», цветом народности и планом. Пушкин написал целую статью о сочинениях его («Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» 1833, № 26), сохраненную в нашем издании, и прежде того еще сделал лестную заметку в «Северных цветах» 1829 года, посылая туда одно из его стихотворений[34].

В дополнение к этому мы прибавим, что, несмотря на приятельские отношения наших авторов, была в жизни их минута недоразумения, которая особенно заслуживает упоминовения по благородству, с каким обе стороны отстранили ее почти тотчас же. Пушкин находился уже в Кишиневе, когда в Петербурге давали переводную комедию Катенина «Сплетни», где, как утверждали, заключается намек на отсутствующего поэта[35]. П. А. Катенин, живший в деревне, нашел с своей стороны намек на самого себя в пушкинском послании к Ч[аадае]ву, написанном в 1821 году, и именно в одном стихе его:

И сплетней разбирать игривую затею.

Но первое объяснение уничтожило все недоразумения. Вот письмо Пушкина по этому поводу:

«Ты упрекаешь меня в забывчивости, мой милый: воля твоя! Для малого числа избранных желаю еще увидеть Петербург. Ты, конечно, в этом числе, но дружба – не италианский глагол piombare,[36] ты ее также хорошо не понимаешь. Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:

И сплетней разбирать игривую затею.

Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них? Я не читал твоей комедии; никто об ней мне не писал; не знаю, задел ли меня Зельский. Может быть, да, вероятнее – нет. Во всяком случае, не могу сердиться. Если б я имел что-нибудь на сердце, стал ли бы я говорить о тебе наряду с теми, о которых упоминаю? Лица и отношения слишком различны. Если б уж на то решился, написал ли стих столь слабый и неясный, выбрал ли предметом эпиграммы прекрасный перевод комедии, которую почитал я непереводимою? Как дело ни верти, ты все меня обижаешь. Надеюсь, моя радость, что это все минутная туча и что ты любишь меня. Итак, оставим сплетни и поговорим о другом. Ты перевел «Сида»; поздравляю тебя и старого моего Корнеля. «Сид» кажется мне лучшею его трагедиею. Скажи, имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19 столетия? Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule. Ridicule! Пощечина, данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! ridicule! Боже мой, она должна произвести более ужаса, чем чаша Атреева. Как бы то ни было, надеюсь увидеть эту трагедию зимой, по крайней мере постараюсь. Благодарю за подробное донесение, знаю, что долг платежом красен, но non erat his locus…[37] Прощай, Эсхилл, обнимаю тебя как поэта и друга… 19 июля».

Прилагаем несколько других писем Пушкина к Катенину, которые чрезвычайно много способствуют к объяснению нравственной физиономии первого. Все они принадлежат 1825 году и писаны уже из Михайловского. Кроме прямого свидетельства о влиянии Катенина на поэта нашего, они еще служат примером его уклончивости с людьми, происходившей от тонкости чувства и деликатности сердца. Будучи «арзамасцем» по направлению своему, Пушкин находил одобрительные слова для добросовестного труда во всех литературных партиях. Истинную мысль свою берег он только для себя и для немногих, как увидим после.

1) «Ты не можешь себе вообразить, милый и почтенный Павел Александрович, как обрадовало меня твое письмо, знак неизменившейся твоей дружбы… Наша связь основана не на одинаковом образе мыслей, но на любви к одинаковым занятиям. Ты огорчаешь меня уверением, что оставил поэзию – общую нашу любовницу. Если это правда, что ж утешает тебя, кто утешит ее?.. Я думал, что в своей глуши – ты созидаешь; нет – ты хлопочешь и тягаешься – а между тем годы бегут.

Heu fugant, Posthume, Posthume, labuntur armi[38].

А что всего хуже, с ними улетают и страсти, и воображение. Послушайся, милый, запрись да примись за романтическую трагедию в 18 действиях (как трагедии Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин. Прочел в Булг[арине][39] твое 3-е действие, прелестное в величавой простоте своей. Оно мне живо напомнило один из лучших вечеров моей жизни; помнишь?.. На чердаке к[нязя] Шаховского.

Как ты находишь первый акт «Венцеслава»? По мне чудно хорошо[40]. Старика Rotrou, признаюсь, я не читал, по-гишпански не знаю, а от Жандра в восхищении, кончена ли вся трагедия? Что сказать тебе о себе, о своих занятиях? Стихи покамест я бросил и пишу свои memoires, то есть переписываю набело скучную, сбивчивую черновую тетрадь; 4 песни «Онегина» у меня готовы, и еще множество отрывков; но мне не до них. Радуюсь, что 1-я песнь тебе по нраву – я сам ее люблю; впрочем, на все мои стихи я гляжу довольно равнодушно, как на старые проказы с К[авериным?], с театральным майором и проч.: больше не буду! – Addio, Poeta, a rivederla, ma quando?..».[41] На адресе штемпель: Опочка 1825, сентября 14.

2) «Письмо твое обрадовало меня по многим причинам: 1) что оно писано из П[етер]б[урга], 2) что «Андромаха» наконец отдана на театр, 3) что ты собираешься издать свои стихотворения, 4) (и что должно было бы стоять первым) что ты любишь меня по-старому… Как бы хорошо было, если нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества! Участником – ибо твой успех не может быть для меня чуждым. Мне, право, совестно, что тебе так много наговорили о моих «Цыганах». Это годится для публики, но тебе надеюсь я представить что-нибудь более достойное твоего внимания. – «Онегин» мне надоел и спит; впрочем, я его не бросил. Радуюсь успехам Каратыгина и поздравляю его с твоим одобрением. Признаюсь – мочи нет хочется к вам. Прощай, милый и почтенный, – вспомни меня во время первого представления «Андромахи». 4 декабря».

Гораздо яснее и решительнее высказывает Пушкин свои чувства в третьем прилагаемом здесь письме.

3) «Отвечаю тебе по порядку. Стихи о Колосовой были написаны в письме, которое до тебя не дошло. Я не выставил полного твоего имени, потому что с Катениным говорить стихами только о ссоре моей с актрисою показалось бы немного странным.

Будущий альманах[42] радует меня несказанно, если разбудит он тебя для поэзии. Душа просит твоих стихов; но знаешь ли что? Вместо альманаха, не затеять ли нам журнала вроде «Edinburgh Review»?[43] Голос истинной критики необходим у нас; кому же, как не тебе, забрать в руки общее мнение и дать нашей словесности новое, истинное направление? Покамест, кроме тебя, нет у нас критика. Многие (в том числе и я) много тебе обязаны; ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли. Если б согласился ты сложить разговоры твои на бумагу, то великую пользу принес бы ты русской словесности: как думаешь? Да что «Андромаха» и собрание твоих стихов?»

Нельзя пропустить в этом перечете людей, окружавших Пушкина, друга его – Дельвига. Дельвиг был истинный поэт, но поэт в душе, лишенный способности воспроизведения своих созданий. От него чрезвычайно много ожидали и, как кажется, особенно за способность развивать планы новых произведений и вообще придумывать содержание поэм. Строгость идеи, глубина чувства, значение лиц и происшествий в его неосуществленных фантазиях были таковы, что раз В. А. Жуковский при рассказе об одной из замышляемых им поэм сказал, обнимая будущего ее творца: «Берегите это сокровище в себе до дня его рождения», – но день рождения не наступил. Известно, что Пушкин с негодованием говорил о невнимании, с каким встретила публика произведения вдохновенного юноши Дельвига, между тем как стихи одного из его товарищей, имевшие, может быть, одно достоинство – гладкость, замечает Пушкин, принимались как некое диво. С юга России он умолял Дельвига написать поэму и говорил: «Поэма мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел». Таков был первый взгляд Пушкина на характер поэзии, доступный его лицейскому товарищу, с которым он делил еще на ученической скамье свои авторские тайны и стремления. Впоследствии взгляд Пушкина на поэтическую способность Дельвига значительно изменился, что можно видеть из следующего отрывка: «Идиллии Дельвига, – писал Пушкин уже спустя несколько лет после смерти его, – для меня удивительны: какую силу воображения должно иметь, дабы так совершенно перенестись из 19 столетия в золотой век, и какое необыкновенное чутье изящного, дабы так угадать греческую поэзию сквозь латинские подражания или немецкие переводы; эту роскошь, эту негу, эту прелесть, более отрицательную, чем положительную, которая не допускает ничего напряженного в чувствах, тонкого, запутанного в мыслях, лишнего, неестественного в описаниях». В постоянных разговорах с Дельвигом об искусстве и в обществе его Александр Сергеевич достиг замечательного 1819 года.

1819 год весьма важен в биографии и жизни Пушкина. Можно считать его эпохою появления настоящей пушкинской поэзии, проблески которой старались мы уловить и прежде. В этот замечательный год обнаруживается впервые настоящая манера поэта, и сам он, видимо, сознает качества своего таланта. 1819 год открывается стихотворением «Увы! зачем она блистает…», где глубокое чувство облечено в такое простое, трогательное и вместе мелодическое выражение, что пьеса может назваться родоначальником всех последующих лирических песен его в этом роде. Тогда же начинает сильно выказываться другое замечательное качество Пушкина – разнообразие его впечатлений, беспрестанная деятельность, так сказать, вдохновения, порождаемого самыми противоположными предметами. Стихотворения «Уединение», «Домовому» рядом с упомянутой элегией доказывают это как нельзя лучше. Наконец, в конце года является и задушевная исповедь Пушкина – это драгоценное достояние русской поэзии, доказывающее одинаково и силу его гения, и глубину его сердца. Задушевной исповедью он и замыкается:

Художник-варвар кистью сонной

Картину гения чернит,

И свой рисунок беззаконный

Над ней бессмысленно чертит.

* * *

Но краски чуждые, с летами,

Спадают ветхой чешуей;

Созданье гения пред нами

Выходит с прежней красотой.

* * *

Так исчезают заблужденья

С измученной души моей,

И возникают в ней виденья

Первоначальных, чистых дней.