Часть II
Стремления и тревоги молодости (период брожения)
Глава VII
Университетские годы
Посещение Мишей Лермонтовым Благородного Университетского пансиона прекратилось вследствие его закрытия и переименования в гимназию. Указ о закрытии последовал 29 марта 1830 года, а Лермонтов, вероятно, не пожелавший перечислиться в гимназию, получил увольнение 16 апреля того же года. После некоторых колебаний и планов относительно продолжения воспитания за границей решено было приготовить Михаила Юрьевича к вступительному экзамену в Московский университет. 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов на нравственно-политическое отделение. Через несколько дней, еще в течение того же августа месяца, Лермонтов, по предложению ректора, был подвергнут испытанию в комиссии профессоров, которые в донесении своем на имя правления заявили, что нашли молодого человека достаточно подготовленным к слушанию профессорских лекций.
В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Университет разделялся до введения нового устава в 1836 году на четыре факультета или отделения: нравственно-политическое, физико-математическое отделение, врачебное и словесное.
Нравственно- или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекций было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только со второй половины 1830-х годов. Когда учился в университете Лермонтов, то не было уже Мерзлякова. Шевырев, приобретший на первый раз большую, но недолгую популярность, появился на кафедре немного позднее, а Надеждин начал читать лишь в 1832 году, и Лермонтов мог слушать его только в последнее полугодие своего пребывания. На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах, но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и оборотов. Особенно любил задавать студентам темы для сочинений и требовал, чтобы слушатели подавали ему «хрийки». Лекции богословия читались Терновским самым схоластическим образом. По обычаю семинарии, кто-нибудь из студентов, обыкновенно духовного звания, вступал с профессором в диалектический спор. Терновский сердился, но спорил. Когда спор прекращался, он заставлял кого-нибудь из слушателей пересказывать содержание прошедшей лекции. Каченовский читал соединенную историю и статистику Российского государства и правила российского языка и слога, относящиеся преимущественно к поэзии. Всеобщую историю читал Ульрихс по Гейму, греческую словесность и древности преподавал Ивашковский, Снегирев – римскую словесность и древности, немецкий язык – Кистер, французский – Декамп.
Деканом словесного факультета был Каченовский, ректором университета – Двигубский, по описанию современника, один из остатков допотопных профессоров, или, лучше, допожарных, то есть до 1812 года… Вид его был так назидателен, что какой-то студент из семинаристов постоянно называл его «отец-ректор». Он был страшно похож на сову с Анной на шее, как его рисовал другой студент, получивший более светское образование. Обращение ректора со студентами отличалось грубым, начальническим тоном, смягчавшимся перед молодыми людьми из влиятельных фамилий. Попечителем был князь Сергей Михайлович Голицын – большой барин, но, в сущности, добрый человек. Назначенный императором Николаем Павловичем попечителем Московского округа, он должен был «подтянуть» университет и долго не мог свыкнуться с царившем в нем беспорядком, например, с тем, что когда профессор болен, то лекций нет. «Он думал, что следующий по очереди должен был его заменять, так что отцу Терновскому пришлось бы иной раз читать в клинике о женских болезнях», – острил Герцен. Наконец, князю наскучила борьба, и он перестал входить в дела, предоставив всем заправлять своим помощникам: графу Панину и Голохвастову. Эти люди смотрели на каждого студента как на своего личного врага и вообще студентов считали опасным для общества элементом. Они все добивались что-то сломить, искоренить, уничтожить, дать острастку. Граф Панин никогда не говорил со студентами как с людьми образованными. Он выкрикивал густым басом, постоянно командуя, грозя, стращая.
Если профессора относились к лекциям своим довольно беспечно, то и студенты от них не отставали, и в аудиториях разыгрывались сцены совершенно школьнического характера. Константин Сергеевич Аксаков рассказывал, как студент принес однажды на лекцию Победоносцева воробья и во время лекции выпустил его. Воробей принялся летать, а студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и принялись ловить его. Поднялся шум, и остановить ревностное усердие было дело нелегкое. Однажды, когда Победоносцев, который читал лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет во полунощи». Часто после прихода профессора разыгрывалась следующая сцена: «Обычный шум в аудитории прекращался, и водворялась глубочайшая тишина. Преподаватель, обрадованный необыкновенными безмолвием, громко начинал читать, но тишина эта была самая коварная, – раздавался тихий, мелодический свист, обыкновенно мазурка или какой-нибудь другой танец, и профессор останавливался в недоумении. Музыка умолкала, и за ней следовал взрыв рукоплесканий и неистовый топот».
Иногда целая аудитория в 100 человек по какому-нибудь пустому поводу поднимала общий крик. Окна тряслись от звука, и всякому было любо! Чувство совокупной силы выражалось в эту минуту в общем громовом голосе… Однажды узнали, что Каченовский не будет. «Каченовский не будет!» – закричал один студент. – «Не будет!» – закричало несколько. – «Не будет!» – загремела вся аудитория и долго гремела. Кто-то вошел в нее в калошах. «Долой калоши! A bas, a bas!»[4] – раздалось дружно, и вошедший поспешил скорее удалиться и скинуть калоши. «Странное дело! – говорит К. С. Аксаков, – профессора преподавали плохо, студенты не учились, мало почерпали из университетских лекций, но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из университета. Развивало общее веселье молодой жизни чувство общей связи товарищества – слышалось, хотя и бессознательно, что молодые силы эти собраны во имя науки, во имя высшего интереса истины. Здесь постоянно были шумны и веселы; не было ни одного ни истощенного, ни вытертого, не было ни светского тона, ни житейского благоразумия. Спасительны эти товарищеские отношения, в которых только слышна молодость человека, и этот человек здесь не аристократ и не плебей, не богатый, не бедный, а просто – человек. Такое чувство равенства, в силу человеческого имени, давалось университетом и знанием студента».
Московский университет – по справедливому замечанию Герцена – вырос в своем значении вместе с Москвой после 1812 года: разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном (сколько волей, а вдвое того неволей) в столицу народа русского. Народ догадался по боли, которую почувствовал при вести о ее занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для нее новая эпоха. Московский университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены: историческое значение, географическое положение и не столь ощутимая централизующая и все под один уровень подводящая бюрократическая власть администрации. Из-за тумана, которым заволокло умственную и общественную жизнь русскую после несчастных событий 14 декабря, первый стал выдвигаться Московский университет, и хотя во время пребывания в нем Лермонтова не было еще того обновления, которое сказалось вскоре затем после появления молодых профессоров, влиятельнейшим среди которых был Грановский, но все же животрепещущие интересы жили в среде молодежи. Больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным обменом мыслей. Общественно-студенческая жизнь и общая беседа, возобновлявшаяся каждый день, много двигали вперед здоровую молодость.
Святое место!.. Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: с водой, иль просто голый ром, –
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сертуки, висящие клочками,
Бывало только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто – в грязной луже, Вакхом упоенный;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут… Пришли, шумят… Профессор длинный
Напрасно входит, кланяяся чинно.
Он книгу взял, раскрыл, прочел, – шумят;
Уходит, – втрое хуже…
Так Лермонтов описывает толпу товарищей своих, шумно наполнявшую каждый день аудитории Московского университета.
Однако из всего сказанного не надо выводить заключение, что молодежь во всем была обязана только самой себе и что профессора уже решительно ничего ей не давали. Еще известный Павлов пробуждал интерес к общим философским вопросам. Многие профессора примыкали к литературному миру, и преподавание их невольно должно было проникаться интересами жизни и литературы. Каченовский был издателем «Вестника Европы», Погодин – издателем «Московского Вестника». Вскоре стал влиять и Надеждин – сотрудник «Вестника Европы» и издатель «Телескопа». «Да, Московский университет делал свое дело! Профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, а потом и Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей», – так говорит Герцен, характеризуя московских студентов и профессоров. Стремления нового поколения, независимо от университета, питала сама тогдашняя литература: поэтическая деятельность Пушкина, критика Полевого и Надеждина.
Интересы литературные проникали в студенчество и вызывали их на деятельность. В разных кружках читали, спорили, писали и обсуждали творения известных писателей или товарищей. Немалое влияние на дух студенчества имели камеры казенно-коштных студентов. Их было до 150 человек, и жили они в общем здании, помещаясь от 8 до 12 человек в комнате. Столовые были общие. Порядком заведовал известный в свое время Д. М. Перевощиков. Камеры, в которых жили эти казенные студенты, часто представляли центры, в которых собирались молодые люди потолковать о своих интересах и нуждах. Здесь зачастую зарождался и развивался тон и направление, сказывавшиеся потом в толпе студенчества. Каждая камера значилась под известным номером. Сохранился рассказ очевидца об одной из камер «11 номер», где жил Белинский. Тут обнаружились литературные интересы: между товарищами Белинского были люди с такою же любовью к ней. Умственная деятельность в студенческом кругу, особенно в 11 номере, шла бойко: спор о классицизме и романтизме еще не прекращался тогда между литераторами, несмотря на глубокомысленное и многостороннее решение этого вопроса Надеждиным в его докторском рассуждении о происхождении и судьбах романтической поэзии… И между студентами были свои классики и романтики, сильно ратовавшие между собой на словах. Некоторые из старших студентов, слушавшие теорию красноречия Мерзлякова и напитанные его переводами из греческих и римских поэтов, были в восторге от его перевода Тассова «Иерусалима» и очень неблагосклонно отзывались о «Борисе Годунове» Пушкина, только что появившемся в печати, с торжеством указывая на глумливые о нем отзывы в «Вестнике Европы». Первогодичные студенты, воспитанные в школе Жуковского и Пушкина и не заставшие уже в живых Мерзлякова, мало сочувствовали его переводам и взамен этого знали наизусть прекрасные песни его и беспрестанно декламировали целые сцены из комедии Грибоедова, которая тогда еще не была напечатана. Пушкин приводил в неописанный восторг. Между младшими студентами самым ревностным поборником романтизма был Белинский, который отличался необыкновенной горячностью в спорах и, казалось, готов был вызвать на битву всех, кто противоречил его убеждениям. Увлекаясь пылкостью, он едко и беспощадно преследовал все пошлое и фальшивое, был жестоким гонителем всего, что отзывалось риторикой и литературным староверством. Доставалось от него иногда не только Ломоносову, но и столь высокочтимому тогда Державину за риторические стихи и пустозвонные фразы. Случайные сходки в 11 номере приняли мало помалу более постоянный характер, и из них образовалось общество, получившее название «литературных вечеров». Здесь рассуждали о прочитанном, о новом, появившемся в журналах, о лекциях профессоров. Иногда читались и собственные сочинения и переводы. Вот на этих-то «литературных вечерах» в продолжение нескольких заседаний читал свою драму Белинский.
Конец ознакомительного фрагмента.