Вы здесь

Живущий в ночи. Часть I. Сумерки (Д. Р. Кунц, 1997)

РОБЕРТУ ГОТТЛИБУ,

проницательности, гению, преданности и дружбе которого я благодарен каждый день

Несу свое уродство,

Мой груз незримых мук

И грех, в котором сходство

С грехами всех вокруг.

Мне горький выпал жребий —

Покинуть отчий дом.

И на земле, и в небе

Для всех я стал врагом.

«Книга Скорбей»

Часть I

Сумерки

Глава 1

Телефон, стоявший на письменном столе в моем кабинете, освещенном лишь пламенем свечей, зазвонил, и я уже знал, что близится нечто ужасное.

Я – не медиум, мне не являются знамения с небес, линии на ладони не говорят мне ровным счетом ничего о будущем, и я не обладаю способностью цыган предсказывать судьбу по мокрым чайным листьям.

Мой отец умирал уже довольно долго. Почти всю предыдущую ночь я провел у его изголовья, утирая пот с отцовского лба и прислушиваясь к его затрудненному дыханию, так что теперь понимал: отцу осталось совсем немного. При мысли о том, что я вот-вот потеряю его и останусь – впервые за свои двадцать восемь лет – совершенно один на всем белом свете, душу мою пронизывал ужас.

Я – единственный сын и единственный ребенок в семье. Моя мать переселилась в лучший мир два года назад. Ее смерть потрясла нас с отцом, но маме хотя бы не пришлось страдать от долгой и изнурительной болезни.

Прошлой ночью я вернулся домой перед самым рассветом – измученный, валясь с ног, но выспаться так и не сумел. Теперь, подавшись вперед на стуле, я мысленно молил, чтобы телефон умолк, но он продолжал надрываться.

Орсон, мой пес, тоже знал, что означают эти звонки. Выйдя из тени в дрожащий круг света, он поднял морду и сочувственно уставился на меня.

В отличие от своих собратьев он способен выдерживать человеческий взгляд сколь угодно долго. Другие животные обычно быстро отворачиваются, не в состоянии долго смотреть человеку в глаза, словно что-то заставляет их нервничать. Возможно, и Орсон, подобно своим собратьям, видел там то же самое, однако это «что-то» если и нервировало, то не пугало его.

Он вообще необычный пес, но он – мой пес, мой самый преданный друг, и я люблю его.

После седьмого звонка я сдался перед неизбежным и снял трубку. Звонила сиделка из больницы Милосердия. Я разговаривал с ней, не спуская глаз с Орсона. Мой отец угасал, и я должен был безотлагательно приехать к нему.

Когда я возвратил трубку на место, Орсон приблизился и положил свою здоровенную черную башку мне на колени. Негромко поскулив, он лизнул мою руку, однако хвост его оставался неподвижным.

Несколько мгновений я сидел, будто лишившись слуха, не в состоянии двигаться и даже думать. Тишина, стоявшая в доме, была глубока, словно океанская бездна, и я почти физически ощущал ее всесокрушающую тяжесть, парализовавшую меня. А потом я позвонил Саше Гуделл, чтобы попросить ее довезти меня до больницы.

Обычно она спала с полудня до восьми вечера, а в темное время суток – с полуночи до шести утра, – будучи диджеем, крутила музыку на «Кей-Бей» – единственной радиостанции Мунлайт-Бей. В начале шестого в этот мартовский вечер она, скорее всего, спала, и мне было неловко оттого, что приходится ее будить.

Так же, как печальноглазый Орсон, Саша была моим другом, к которому я мог обратиться в любой момент. Однако машину она водила гораздо лучше пса, поэтому я и был вынужден ее побеспокоить.

Она сняла трубку после первого же звонка, причем в голосе ее не было ни капли сонливости, и, прежде чем я успел сообщить, в чем дело, произнесла:

– Мне очень жаль, Крис.

Как будто она ждала этого звонка и услышала в его звуке ту же обреченность, что и мы с Орсоном.

Я прикусил губу, отказываясь думать о неизбежном. Пока папа оставался жив, оставалась и надежда на то, что врачи ошибались. Даже при раке в последней стадии в ходе болезни могла наступить ремиссия.

Я верю в чудеса.

В конце концов, даже мне, несмотря на то состояние, в каком я находился, удалось прожить целых двадцать восемь лет, и это тоже являлось своего рода чудом, хотя многие, глядя на меня со стороны, могли подумать, что такая жизнь – хуже любого проклятия.

Я верю в чудеса, но еще больше я верю в то, что они нам очень нужны.

– Я буду у тебя через пять минут, – пообещала Саша.

Ночью я мог бы дойти до больницы и пешком, но в этот предзакатный час мое передвижение по городу на своих двоих стало бы не просто спектаклем для прохожих зевак, но и представило бы серьезную опасность для меня самого.

– Не торопись, – сказал я. – Поезжай осторожнее. Мне все равно понадобится не меньше десяти минут, чтобы собраться.

– Я люблю тебя, Снеговик, – сказала она.

– А я – тебя, – ответил я.

Надев колпачок на ручку, которой писал в тот момент, когда меня прервал звонок из больницы, я вместе с желтым блокнотом отложил ее в сторону, а затем с помощью бронзового стержня с длинной рукояткой погасил три толстых свечи. В окутавшей комнату мгле в воздух, подобно серым призракам, взвились три волнистых дымка. До наступления сумерек оставался всего час, и солнце уже спустилось к краю небосклона, но даже теперь оно все еще таило для меня опасность и угрожающе просвечивало сквозь щели по краям створчатых ставен.

Как всегда, заранее предугадав мои намерения, Орсон уже вышел из комнаты и теперь топал где-то в холле второго этажа. Орсон – метис лабрадора весом почти в полцентнера и черный, словно ведьмин кот. Поскольку ставни в нашем доме всегда закрыты, он практически невидим, и о его присутствии мне говорит либо шлепанье большущих лап по коврам, либо клацанье когтей по паркету там, где ковров нет.

Войдя в спальню, находившуюся напротив моего кабинета, я не позаботился о том, чтобы включить регулируемые реостатом светильники из мутного, словно подмороженного стекла. Мне хватало и того рассеянного мутно-желтого света от заходящего солнца, что пробивался сквозь закрытые ставни. Мои глаза гораздо в большей степени привычны к мраку, нежели у большинства людей, но хотя меня, фигурально говоря, вполне можно назвать родным братом филина, я не обладаю каким-либо особым даром ночного видения. Нет-нет, мне не свойственны никакие леденящие кровь паранормальные способности. Просто за двадцать восемь лет, прожитых без света, мое умение видеть в темноте сильно обострилось.

Орсон вспрыгнул на скамеечку для ног, а потом – в кресло, где и свернулся, наблюдая за тем, как я готовлюсь к выходу в освещенный мир. Из выдвижного ящика в примыкавшей к спальне ванной я достал флакон очень сильного лосьона для защиты кожи от солнечных лучей и щедро намазал им лицо, уши и шею. От лосьона исходил слабый запах кокосового молока. Он рождал в моей голове образы пальм, качающих ветвями, яркого тропического неба, океана, залитого ослепительным светом полуденного солнца, – короче, всего того, что мне никогда не суждено увидеть. Для меня это запах желания, неосуществимости и безнадежного томления, терпкий аромат недостижимого.

Порой мне снится, что я иду по карибскому пляжу, омываемый водопадом света, а под моими ногами – покрывало из сияющего в солнечных лучах белоснежного песка. Ощущение тепла на коже куда более эротично, нежели любовные прикосновения женщины. В этих снах я не просто купаюсь в свете, он буквально пронизывает меня. А когда я просыпаюсь, то чувствую себя так, будто меня ограбили.

Лосьон, хотя и пах тропическим солнцем, холодил лицо и шею. Я натер им также кисти рук и запястья.

В ванной комнате имелось одно окно. Ставни на нем были сейчас открыты, однако здесь царил сумрак. Во-первых, стекло было матовым, а во-вторых, солнечный свет с трудом пробивался сквозь изящные ветви росшего за окном кедра. За непрозрачным оконным стеклом угадывались резные очертания листьев.

В зеркале над раковиной мое отражение выглядело бесплотной тенью, однако, даже включи я свет, все равно не смог бы толком рассмотреть себя – лампочка была слабенькой и к тому же матовой. Мне вообще редко доводилось видеть свое лицо при нормальном освещении.

Саша говорит, что я напоминаю ей Джеймса Дина – кумира пятидесятых, причем таким, каким он был скорее в «Восточном Эдеме», нежели в «Мятеже без причины». Лично я не нахожу между нами большого сходства. Да, у нас одинаковые волосы и похожие светло-голубые глаза, но он выглядел каким-то пришибленным, несчастным, а я себя таковым не ощущаю.

Я не Джеймс Дин. Я – это я, Кристофер Сноу, и меня это вполне устраивает.

Покончив с лосьоном, я вернулся в спальню. Орсон приподнялся в кресле и потянул носом, учуяв запах кокоса.

На мне уже были надеты спортивные гольфы, кроссовки «Найк», джинсы и черная футболка. Теперь я натянул поверх нее черную джинсовую рубашку с длинными рукавами и застегнул ее под самым горлом.

Орсон как привязанный шел следом за мной до прихожей. Козырек над крыльцом был длинным и низким, во дворе рядом с домом росли два громадных калифорнийских дуба, так что прямые солнечные лучи не попадали на маленькие мозаичные окошки по обе стороны от входной двери. Геометрически правильные, составленные из разделенных проволокой бесцветных, зеленых, красных и янтарных стекол, они тускло мерцали подобно драгоценным камням.

Из стенного шкафа я вынул черную кожаную куртку на «молнии». Мне придется возвращаться уже в темноте, а вечера на Центральном побережье Калифорнии даже в эти мягкие мартовские дни бывают пронизывающе холодными. С полки стенного шкафа я взял голубую кепку-бейсболку с длинным козырьком и натянул ее по самые уши. Спереди, над козырьком, рубиново-красными буквами были вышиты два слова: «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД». Я нашел эту кепку в Форт-Уиверне – давно закрытой военной базе поблизости от Мунлайт-Бей. Бейсболка оказалась единственным предметом в холодном сухом помещении с бетонными стенами, расположенном на трех уровнях под землей. И хотя я понятия не имел, что означают эти таинственные слова, я сохранил бейсболку, поскольку она заинтриговала меня.

Я повернулся к входной двери, и Орсон умоляюще заскулил, прося взять его с собой. Наклонившись, я погладил его.

– Папе наверняка хотелось бы повидаться с тобой напоследок. Я это точно знаю, приятель. Но тебя не впустят в больницу.

Его угольно-черные, устремленные на меня глаза поблескивали во мгле, и я мог поклясться, что в них светились боль и сочувствие. Возможно, такое ощущение создалось у меня потому, что я и сам глядел на него сквозь пелену слез, застилавших мне глаза.

Мой друг Бобби утверждает, что я склонен очеловечивать животных, приписывая им людские способности и психические свойства, которыми они на самом деле не обладают.

Может быть, это связано с тем, что животные в отличие от многих людей всегда воспринимают меня таким, какой я есть. Похоже, четвероногие обитатели Мунлайт-Бей обладают гораздо более сложным восприятием жизни и, кстати, большей добротой, нежели многие из моих соседей.

Бобби считает, что очеловечивание животных, вне зависимости от того, насколько тесные отношения связывают меня с ними, свидетельствует о моей незрелости. В ответ на это я предлагаю ему пойти в задницу.

Я попытался успокоить Орсона, погладив его по блестящей шерсти и почесав за ухом. В нем чувствовалось какое-то странное напряжение. Пес дважды склонял голову набок, словно улавливая какие-то звуки, недоступные моему слуху. Он будто чувствовал некую подбиравшуюся к нам опасность – даже более страшную, нежели смерть моего папы.

В тот момент меня еще не мучили никакие подозрения по поводу грядущей кончины отца. Рак – это судьба, а не убийство, если, конечно, вам не взбрело в голову предъявить уголовное обвинение самому Всевышнему.

Да, я потерял обоих родителей за каких-то два года, да, моя мать умерла всего в пятьдесят два, а отец в свои пятьдесят шесть уже находится на смертном одре… Что ж, возможно, все это – составные части извечного невезения, которое преследует меня с момента моего зачатия.

Позже мне не раз придется вспомнить напряжение, овладевшее в тот момент Орсоном, и задуматься, не почувствовал ли он уже тогда страшную волну беды, готовую обрушиться на нас.

Бобби Хэллоуэй наверняка посмеялся бы над этим, заявив, что теперь я не просто очеловечиваю своего барбоса, а пытаюсь приписать ему еще и сверхчеловеческие качества. Возможно, в душе я и согласился бы с этим, но все равно непременно посоветовал бы Бобби пойти в задницу, причем как можно глубже.

Так или иначе, я поглаживал и чесал Орсона до тех пор, пока с улицы не послышался автомобильный гудок. Буквально через пару секунд он повторился, но теперь уже с подъездной дорожки. Приехала Саша.

Хотя мое лицо и шея были намазаны солнцезащитным лосьоном, я вдобавок к этому поднял воротник куртки, а со столика, стоявшего в прихожей прямо под репродукцией с картины Максфилда Пэрриша «Рассвет», взял глухие черные очки.

Уже положив руку на круглую медную дверную ручку, я в последний раз обернулся к Орсону и сказал:

– У нас с тобой все будет хорошо.

На самом деле я не представлял, как мы сумеем жить без отца. Он был единственной ниточкой, связывавшей нас с миром света, с людьми, живущими в этом освещенном мире. Более того, он любил меня так, как не в состоянии любить ни один из оставшихся в живых, так, как только отец может любить своего обиженного природой сына. Он понимал меня так, как не сможет больше понять никто и никогда.

– У нас все будет хорошо, – повторил я.

Пес удостоил меня печальным взглядом и тявкнул – глухо, почти снисходительно, будто знал, что я лгу.

Распахнув дверь, я вышел за порог и надел темные очки. Их особые стекла полностью нейтрализовали ультрафиолетовые лучи. Глаза – мое самое уязвимое место. Ими я рисковать не могу.

Сашин «Форд Эксплорер» стоял на подъездной дорожке. Двигатель его работал, сама она сидела за рулем.

Я закрыл и запер входную дверь, причем Орсон даже не попытался проскользнуть между моими ногами.

С запада подул ветер – прибрежный бриз с легким вяжущим запахом моря. Листья в кронах дубов зашептались, словно делясь друг с другом какими-то секретами.

Моя грудь напряглась, легкие словно сжало тисками. Так бывало всегда, когда мне предстояло выйти на свет. Я знал, что это чисто психологический эффект, но легче мне от этого не становилось. Спускаясь по ступенькам крыльца и направляясь к подъездной дорожке, я чувствовал себя космонавтом в невесомости. Возможно, то же самое испытывает водолаз в тяжелом скафандре, ощущая, как сверху на него давят миллионы тонн океанской воды.

Глава 2

– Привет, Снеговик, – сказала Саша, когда я влез в машину. Она дала мне эту кличку потому, что в переводе с английского на все остальные языки мира моя фамилия означает «снег».

– Привет, – ответил я, пристегивая ремень безопасности. Саша включила заднюю передачу.

Из-под козырька своей кепки я смотрел на медленно удалявшийся от нас дом и думал о том, каким увижу его в следующий раз. Я чувствовал, что после того, как мой отец покинет этот мир, все принадлежавшие ему вещи станут выглядеть убогими и ветхими, поскольку не будут больше соприкасаться с его духом. В тот момент, когда, двигаясь задним ходом, мы уже выезжали на улицу, мне показалось, что я увидел тень, метнувшуюся в одном из окон, а затем – возникшую за стеклом морду Орсона, положившего передние лапы на подоконник.

Отъезжая от дома, Саша спросила:

– Ну и сколько же времени ты не выходил?

– На свет? Чуть больше девяти лет.

– Девять долгих лет во мраке, – продекламировала Саша. Помимо всего прочего, она еще писала стихи.

– Кончай заниматься со мной своими дурацкими поэтическими упражнениями, Гуделл.

– Что же с тобой приключилось девять лет назад?

– Аппендицит.

– А-а, это когда ты едва не откинул копыта?

– Да, только смерть способна заставить меня выйти на солнечный свет.

– По крайней мере с тех пор у тебя на пузе остался весьма сексуальный шрам.

– Ты находишь?

– Мне очень нравится его целовать, разве ты не заметил?

– Заметил и не перестаю этому удивляться.

– Хотя этот шрам и пугает меня. Ты ведь мог умереть.

– Но не умер.

– И каждый раз, когда я целую его, это как благодарственная молитва за то, что ты – со мной.

– А может, тебя просто возбуждают физические дефекты?

– Засранец.

– Это мамочка научила тебя таким словам?

– Нет, монашенки в приходской школе.

– Ты знаешь, что мне нравится и что не нравится? – поинтересовался я.

– Да, наверное, знаю. Все же мы с тобой вот уже два года как вместе.

– Мне не нравится, когда ты начинаешь хамить.

– А с какой стати мне хамить?

– Ну вот и не начинай.

Даже в своей броне из одежды, намазанный лосьоном и в очках, защищавших глаза от солнца, я изрядно нервничал, оказавшись на улице днем. Я ощущал себя беззащитным, а мои многочисленные покровы казались мне хрупкими, словно яичная скорлупа. Саша знала о неуверенности, которую я испытывал, но делала вид, что ничего не замечает. Для того чтобы отвлечь меня и от грозившей мне опасности, и от бесконечной красоты раскинувшегося вокруг мира, Саша делала то, что у нее получается лучше всего, – была самой собой.

– Где ты будешь потом? – спросила она. – Когда все закончится.

– Если все закончится, – поправил я. – Они могут и ошибаться.

– Где ты будешь, когда я выйду в эфир?

– После полуночи? Наверное, у Бобби.

– Проследи за тем, чтобы он включил радио.

– Принимаешь заявки на сегодняшнее шоу? – спросил я.

– Можешь мне не звонить. Я сама знаю, что тебе нужно.

На следующем перекрестке она повернула руль «Эксплорера» направо, очутившись на Оушн-авеню, и поехала вверх, в противоположную от океана сторону.

Напротив запрятанных в глубине широких тротуаров магазинчиков и ресторанов возвышались почти тридцатиметровые итальянские кедры, раскинувшие над улицей свои широкие ветви. Тротуары были пестрыми от теней, перемежавшихся с пятнами света.

Мунлайт-Бей, приютивший под своими крышами двенадцать тысяч человек, вырастает прямо из залива, поднимается по плоскогорью, а затем карабкается по прилепившимся друг к другу холмам. Большинство туристических путеводителей по Калифорнии величают это местечко «жемчужиной Центрального побережья». Возможно, отчасти это связано со стараниями Торговой палаты, которая изо всех сил усердствует, чтобы этот набивший оскомину штамп использовался как можно чаще.

И все же наш город заслуживает такое название, и не в последнюю очередь благодаря обилию в нем деревьев. Величественные столетние дубы с густыми кронами, ели, кедры, финиковые пальмы, густые эвкалиптовые рощи. Лично мне больше всего по душе кружевные гроздья ламинарии, которые по весне украшаются гирляндами чудесных цветов.

Зная о моих проблемах, Саша уже давно оклеила стекла своего «Эксплорера» затемненной солнцезащитной пленкой, и тем не менее открывавшийся из машины вид был несравнимо ярче, чем то, к чему я привык.

Я приспустил темные очки и поглядел поверх оправы. Сплетения еловых лап казались искусной темной вышивкой на изумительном лилово-голубом фоне, вечернее небо светилось какой-то тайной, отбрасывая на лобовое стекло машины загадочные блики.

Я поспешно водворил очки на место и не только для того, чтобы защитить глаза, но и потому, что меня внезапно захлестнула волна острого стыда: я тут наслаждаюсь редкой для меня поездкой при свете дня, а отец в это время умирает.

Саша вела машину хоть и осмотрительно, но быстро, даже не притормаживая на тех перекрестках, где не было автомобилей.

– Я пойду с тобой, – сказала она.

– В этом нет необходимости.

Неприязнь Саши к врачам, медсестрам и вообще всему, что связано с медициной, граничит с патологической фобией. Непоколебимо веруя в силу витаминов, минеральных пищевых добавок, позитивное мышление и способность излечивать тело силой мысли, она большую часть времени считает, что будет жить вечно, и только посещение какого-нибудь медицинского учреждения способно на часок-другой лишить Сашу уверенности в том, что ей удастся избежать конечной участи любого существа из плоти и крови.

– Да нет, – продолжала упираться Саша, – я должна быть с тобой. Я очень люблю твоего папу.

Она пыталась казаться спокойной, но дрожь в голосе выдавала ее. Невольно я ощутил огромную признательность к этой девушке: ради меня она была готова отправиться в то место, которое было ей ненавистно больше всего на свете.

– Мне хочется побыть с ним наедине то недолгое время, которое у нас осталось, – проговорил я.

– Честно?

– Честно. Кстати, уезжая из дома, я забыл оставить Орсону ужин. Может, ты вернешься и позаботишься о псине?

– Конечно, – ответила Саша, испытывая облегчение от того, что теперь и у нее появилось дело. – Бедняжка Орсон! Они с твоим папой были настоящими друзьями.

– Могу поклясться: он чувствует, что происходит.

– Наверняка. Животные все чувствуют.

– А Орсон – особенно.

С Оушн-авеню Саша свернула налево и выехала на Пасифик-авеню. До больницы Милосердия оставалось два квартала.

– С ним все будет хорошо, – проговорила Саша.

– Он наверняка по-своему горюет, хоть и старается не показывать этого.

– Я попробую утешить его. Крепко обниму и расцелую.

– Отец был единственной ниточкой, связывавшей Орсона со светом.

– Теперь этой ниточкой стану я, – пообещала Саша.

– Он не может постоянно жить в темноте.

– У него буду я, а я никуда исчезать не собираюсь.

– Правда? – переспросил я.

– С ним все будет хорошо.

На самом деле мы говорили уже не о собаке.

Больница представляла собой типичное калифорнийское трехэтажное строение в средиземноморском стиле, возведенное еще в те времена, когда это понятие не ассоциировалось с дешевым и бездушным типовым строительством. Глубоко утопленные окна привлекали взгляд позеленевшими от времени бронзовыми рамами. Комнаты, расположенные на первом этаже, скрывались в тени нависших над ними крытых балконов с арками и известняковыми колоннами. Некоторые были увиты спускавшимися сверху одеревеневшими плетями бугенвиллей. В этот день, несмотря на то что весна наступила всего пару недель назад, с карнизов и подоконников уже ниспадали каскады малиновых и ярко-фиолетовых цветов.

Набравшись духу, я сдвинул вниз темные очки и несколько секунд любовался этим умытым солнцем пиршеством красок.

Саша остановила машину возле бокового входа. Я принялся освобождаться от ремня безопасности, а она, положив ладонь на мою руку, легонько стиснула ее.

– Позвони мне на сотовый, когда за тобой надо будет при-ехать.

– Я буду уходить уже после захода солнца. Дойду пешком.

– Ну, если ты так хочешь…

– Да, хочу.

Я снова приспустил солнцезащитные очки. На сей раз для того, чтобы увидеть Сашу Гуделл такой, какой я не видел ее никогда. При свете свечей ее серые глаза кажутся глубокими и чистыми. Такими же они оказались и в этом солнечном мире. Ее густая шевелюра цвета красного дерева искрится при свечах, словно вино в хрустале, однако ласковые прикосновения солнечных лучей сделали ее волосы еще более блестящими. На ее нежном, как лепесток розы, лице едва виднелись легкие морщинки. Их линии были знакомы мне так же хорошо, как все созвездия на ночном небе, которые я рассматривал из года в год.

Движением пальца Саша водрузила мои очки на место.

– Не глупи.

Но я – человек, а глупость присуща всем людям. И если мне суждено ослепнуть, то видение ее лица будет поддерживать меня в этой вечной темноте.

Подавшись вперед, я поцеловал ее.

– Ты пахнешь кокосом, – сказала Саша.

– Стараюсь.

Я поцеловал ее снова.

– Тебе больше нельзя оставаться на свету, – твердо проговорила она.

Оранжевое солнце уже наполовину погрузилось в море, но светило по-прежнему ярко. Непрерывный термоядерный кошмар, бушевавший на расстоянии в сто сорок девять миллионов километров от Земли, не прекращался ни на секунду. В некоторых местах поверхность Тихого океана напоминала расплавленную медь.

– Ну, иди же, кокосовый мальчик. Вытряхивайся из машины.

Неуклюжий, как человек-слон, я выбрался из «Эксплорера» и заторопился по направлению к больнице, глубоко засунув руки в карманы куртки.

Я лишь раз оглянулся назад. Саша провожала меня взглядом. Увидев, что я смотрю на нее, она ободряющим жестом подняла вверх большой палец.

Глава 3

Когда я переступил порог больницы, Анджела Ферриман уже поджидала меня в коридоре. Она работала вечерней медсестрой на третьем этаже, но сейчас спустилась вниз специально, чтобы встретить меня.

Милая, добросердечная женщина, которой давно перевалило за сорок, Анджела была болезненно-худой, с необычайно прозрачными глазами. Ее страсть к целительству граничила с одержимостью. Казалось, эта женщина заключила с дьяволом какую-то фантастическую сделку, чтобы только ей позволили лечить людей, и теперь ради выздоровления больных была вынуждена отдавать всю свою душу до последней капельки.

Анджела выключила свет в коридоре, а затем обняла меня.

В свое время, когда я болел всевозможными детскими – ветрянкой, свинкой, простудами, – а затем и взрослыми болезнями, но не мог в отличие от всех остальных лечиться обычным манером, Анджела всегда являлась моим добрым ангелом. Будучи моей приходящей медсестрой, она переступала порог нашего дома ежедневно.

Крепкие костлявые объятия этой женщины значили в ее работе ничуть не меньше, чем грелки, термометры, роторасширители и шприцы. Однако сейчас они скорее напугали, нежели приободрили меня. Я спросил:

– Он жив?

– Пока да, Крис. Еще держится, но, по-моему, только ради тебя.

Я вышел на площадку располагавшейся рядом запасной лестницы, и, когда за моей спиной захлопнулась дверь, Анджела вновь включила свет в коридоре. Освещение здесь было тусклым и не представляло для меня опасности, но я все же решил не снимать темные очки и поспешил наверх.

Наверху меня уже ждал Сет Кливленд, лечащий врач моего отца и мой тоже. Высоченный, с такими широкими плечами, что он, по-моему, мог бы поддерживать один из больничных порталов, этот человек тем не менее никогда не возвышается над собеседником, двигается с грацией, которой от него трудно ожидать, и говорит голосом доброго медведя из детской сказки.

– Мы постоянно даем ему обезболивающее, – сообщил мне доктор Кливленд, выключая лампы дневного света под потолком, – так что он вроде как дрейфует между сознанием и забытьем. Но каждый раз, приходя в себя, спрашивает о тебе.

Я наконец снял темные очки и, сунув их в нагрудный карман рубашки, быстро пошел по коридору – мимо палат с пациентами, страдающими самыми различными недугами и в самых различных их стадиях. Одни лежали в бессознательном состоянии, другие сидели возле подносов с ужином. Те из них, кто заметил, что в коридоре выключили свет, сразу же догадались, в чем дело, и, отвлекшись от еды, повернули головы к открытым дверям своих палат. Им хотелось поглядеть на меня, когда я буду проходить мимо.

Я, надо признаться, пользуюсь в Мунлайт-Бей печальной известностью. Из двенадцати тысяч его жителей и трех тысяч студентов колледжа Эшдон – либерального частного учебного заведения, где преподают как гуманитарные, так и технические дисциплины, – я являюсь, пожалуй, единственным человеком, имя которого известно здесь всем и каждому. И тем не менее мало кто из горожан имел возможность хоть раз увидеть меня. Чему тут удивляться, если жизнь моя сродни жизни ночной птицы!

По мере того как я двигался по коридору, медсестры и сиделки произносили мое имя или протягивали руки для приветственного пожатия. Думаю, их теплые чувства по отношению ко мне были вызваны не тем, что я такой уж замечательный, и даже не любовью к моему отцу, хотя в него действительно влюблялся каждый, кто хоть однажды с ним столкнулся. Нет, просто эти люди до глубины души являлись истовыми целителями, а я воплощал собой их мечту – человек, которого они лечили всю жизнь и мечтали, надеялись когда-нибудь сделать здоровым. Я нуждался в лечении с первых дней своей жизни, и все же исцелить меня не мог никто. И они – тоже.

Отец лежал в двухместной палате, но вторая койка сейчас пустовала. Я в нерешительности замешкался на пороге, но уже в следующий миг сделал глубокий вдох (который, впрочем, ничуть меня не укрепил), вошел в палату и закрыл за собой дверь.

Тяжелые сатиновые шторы были плотно задернуты, но по краям их прощальным светом горели отблески заходящего солнца, жить которому оставалось всего полчаса. На кровати, расположенной ближе к двери, слабой тенью угадывались очертания человеческого тела. Папа. Я услышал его слабое дыхание, заговорил, обращаясь к нему, но он не ответил.

У изголовья кровати стоял аппарат ЭКГ – электрокардиограф, следивший за тем, как работает сердце отца. Звуковой сигнал был отключен, чтобы не тревожить больного, и биение его сердца отмечалось на экране прибора зигзагообразной зеленой линией. Пульс у отца был частым и слабым. Я сжался, заметив возникшую было на экране аритмию, но сердцебиение сразу же выровнялось.

В нижнем из двух ящиков прикроватной тумбочки находились газовая зажигалка и две толстых свечи в стеклянных плошках, пахнущие восковницей. Медперсонал делал вид, что не замечает этих предметов, хотя их присутствие здесь, конечно же, шло вразрез с больничными правилами. Право их нарушать было даровано мне в связи с моей неполноценностью, в противном случае, приходя к отцу, я был бы вынужден сидеть в кромешной темноте.

Опять же в нарушение противопожарных правил я чиркнул зажигалкой и поднес ее пламя к фитилю сначала одной свечи, а затем и другой.

Что ж, известность в нынешней Америке дорогого стоит. Пусть моя – из разряда печальных, но и она позволяет мне рассчитывать на некоторые послабления.

Я поставил свечи на тумбочку. Лицо отца едва вырисовывалось во мгле. Глаза его были закрыты, через открытый рот вырывалось прерывистое дыхание. Отец дышал сам, безо всяких вспомогательных приборов. Врачи не предпринимали никаких героических усилий, чтобы продлить ему жизнь. Во-первых, такова была его собственная воля, во-вторых, это было уже невозможно.

Сняв куртку и кепку с надписью «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД», я бросил их на стул для посетителей, а затем встал у изголовья кровати – подальше от свечей – и взял руки отца в свои ладони. Кожа его была холодной и тонкой, подобно древнему пергаменту, ногти – желтыми и потрескавшимися, как никогда раньше.

Моего отца звали Стивен Сноу, и он был великим человеком. За всю свою жизнь он не выиграл ни одной войны, не издал ни одного закона, не сочинил ни одной симфонии, не написал ни одного романа, который принес бы ему славу, хотя и мечтал об этом в юности. И все же он был более велик, нежели любой из генералов, политиков, композиторов или всемирно известных писателей, когда-либо живших на земле.

Отец был велик своей добротой. Его величие состояло в том, что он был мягок, застенчив и полон смеха. Он был женат на моей матери тридцать лет, пока два года назад их не разлучила смерть. Но даже после этого, презрев все соблазны и искушения, отец хранил ей верность. Пусть наш дом в силу необходимости всегда погружен в темноту, любовь отца к моей матери была настолько ослепительной, что освещала все вокруг себя, и этого света хватало всем нам. Учитель литературы в Эшдоне, где мама преподавала технические дисциплины, отец пользовался такой любовью среди студентов, что многие из них продолжали общаться с ним и спустя десятилетия после своего выпускного вечера.

Когда я родился – отцу тогда было двадцать семь – и когда стал очевиден мой врожденный дефект, жизнь папы в корне изменилась. Но ни разу с тех пор он не пожалел о том, что подарил мне жизнь. Наоборот, отец постоянно давал мне почувствовать, что любит меня и гордится мной. Он шел по жизни достойно и без жалоб, никогда не упуская случая воздать должное тому в этом мире, что считал правильным.

Когда-то отец был большим и сильным мужчиной. Теперь его тело съежилось, усохло, стало серым и изможденным. Он выглядел гораздо старше своих пятидесяти шести. Зародившись в печени, рак перекинулся на лимфатическую систему, а затем стал распространяться и на другие органы, пока не поразил весь организм. В борьбе за жизнь отец потерял большую часть своей пышной седой шевелюры.

Зеленая линия на экране электрокардиографа стала судорожно корчиться и прыгать. Я с ужасом следил за этой жуткой пляской.

Отцовская ладонь слабо сжала мою руку. Опустив взгляд, я увидел, что его светло-голубые глаза смотрят на меня, будто пытаясь гипнотизировать.

– Хочешь воды? – спросил я, памятуя о том, что в последнее время его иссохшее тело постоянно просило пить.

– Нет, мне хорошо, – ответил он, хотя мне показалось, что в горле у отца пересохло. Голос его больше напоминал шепот.

Я не знал, что сказать.

На протяжении всей моей жизни в нашем доме не умолкали разговоры. Мы с мамой и с папой обсуждали новые книги, старые фильмы, выкрутасы политиков, жизнь поэтов, сов, летучих мышей, енотов и крабов – существ, деливших со мной ночь, спорили о музыке, истории, науке, религии и искусстве. Темы наших дискуссий распространялись от жизненного предназначения человека до мелких сплетен по поводу наших соседей. В семействе Сноу основным физическим упражнением являлась работа языком.

И вот теперь, когда мне было жизненно необходимо сказать отцу хоть что-то, я онемел.

Поняв мои затруднения и оценив их с обычной для него иронией, папа улыбнулся.

Впрочем, вскоре улыбка на его лице угасла. И без того вытянутое и изможденное, оно обострилось еще сильнее. Отец исхудал до такой степени, что, когда дрожащее пламя свечей освещало его черты, они казались лишь неверным отражением на поверхности ночного пруда.

В мерцающем свете мне на секунду почудилось, что лицо его дергается, а сам он – в агонии, но затем отец заговорил, и в голосе его неожиданно для меня прозвучала не боль, а сожаление.

– Я так виноват перед тобой, Крис! Ужасно виноват!

– Тебе не в чем винить себя, – поспешил я успокоить его, думая, что от высокой температуры и огромного количества лекарств он просто бредит.

– Я виноват за то наследство, которое оставил тебе, сынок.

– Все будет хорошо. Я далеко не бедняк.

– Речь не о деньгах. Их тебе хватит, – проговорил отец угасающим голосом. Слова медленно, словно белок из разбитого яйца, вытекали из его бледных губ. – Я говорю о том наследстве, которое оставили тебе мы с твоей матерью, – ХР.

– Не надо, папа! Вы же не знали!

Отец снова закрыл глаза. Слова его казались прозрачными.

– Я так виноват…

– Ты подарил мне жизнь, – сказал я.

Его рука обмякла в моей ладони. В какой-то момент мне показалось, что отец умер, и сердце камнем упало в моей груди. Однако зеленая линия на экране прибора подсказала мне, что он просто снова отключился.

– Ты подарил мне жизнь, – повторил я в растерянности от того, что он не может меня слышать.

* * *

Каждый из моих родителей – и папа, и мама – несли в себе уникальный ген, который встречается лишь у одного из двухсот тысяч человек. И существует лишь один шанс из миллиона, что двое таких людей встретятся, влюбятся друг в друга и захотят иметь детей. Но даже при этом лишь в одном из четырех случаев эти родительские гены передаются их отпрыску.

Мои старики попали в десятку по всем трем пунктам. В итоге я появился на свет с врожденным пигментозным экзодермитом – ХР – крайне редким и чрезвычайно опасным генетическим заболеванием.

Чаще всего жертвы ХР наиболее подвержены раку кожи и глаз. Именно поэтому для меня может оказаться смертельной даже небольшая доза света – солнечного или любого другого, – содержащего ультрафиолет. Его источником могут быть даже флуоресцентные лампы под потолком больницы.

Попадая на клетки кожи, солнечный свет наносит ущерб ДНК – нашему генетическому материалу, – способствуя появлению меланом и развитию других злокачественных образований. Организм нормальных людей обладает системой естественной защиты – ферментами, кодируемыми генами репарации ДНК, которые исправляют ошибки в нуклеотидных последовательностях. Однако с теми, кто помечен страшным тавром ХР, все обстоит иначе. Ферменты в их организме не действуют, и поэтому он не способен «отремонтировать» себя. Под воздействием света у них быстро зарождаются и неконтролируемо развиваются раковые опухоли, вызванные ультрафиолетом.

В Соединенных Штатах Америки, с населением свыше двухсот семидесяти миллионов человек, проживают более восьмидесяти тысяч карликов и девяносто тысяч гигантов. В нашей стране уже насчитывается четыре миллиона миллионеров, и в течение нынешнего года еще десять тысяч счастливчиков пополнят эту славную когорту. Каждые двенадцать месяцев в тысячу наших сограждан попадает молния. Но при всем этом менее тысячи американцев страдают ХР и меньше сотни таких рождаются ежегодно. Их так мало отчасти из-за того, что само это несчастье крайне редко, но еще и потому, что такие, как я, долго не живут.

Большинство врачей, знакомых с ХР, полагали бы, что я должен был умереть еще в младенчестве. Мало кто из них поверил бы в то, что мне удастся дожить до юношеского возраста. И уж наверняка ни один из эскулапов не рискнул бы поспорить, что и в двадцать восемь я все еще буду коптить небо.

Существует лишь горстка иксперов – так я называю подобных себе, – которые старше меня, из них несколько человек – значительно старше, но большинство, если не все эти люди, страдают прогрессирующими нервными расстройствами, связанными с их врожденным дефектом. Трясущиеся руки и голова. Выпадение волос. Невнятная речь. Нарушения психики.

Что касается меня, то, если не считать вынужденной необходимости оберегать себя от света, я так же нормален, как любой другой человек. Я не альбинос, глаза мои не бесцветны, кожа не лишена пигмента. И хотя меня, конечно, не сравнишь с загорелыми мальчиками с калифорнийских пляжей, призраком меня тоже не назовешь. Как ни забавно, но в освещенных свечами комнатах – этом ночном мире, где я обитаю, – мое лицо может даже показаться смуглым.

В моем положении каждый новый день – бесценный подарок, поэтому я пытаюсь прожить его как можно более насыщенно и достойно. Я смакую свою жизнь. Я черпаю поводы для радости там же, где и все другие люди, но, помимо этого, заглядываю в такие уголки, где догадается пошарить далеко не каждый.

В двадцать третьем году до Рождества Христова поэт Гораций сказал: «Хватаясь за один день, лишаешь себя веры в завтра». Я же хватаюсь за ночь и скачу на ней, как на огромном черном жеребце.

Большинство моих соседей считают меня счастливейшим из всех живущих. В чем-то они правы. У меня был выбор – принять или отвергнуть счастье, – и я его сделал. Однако, если бы не мои родители, мне бы это не удалось. Мать и отец в корне изменили свою жизнь, чтобы со всей страстью, на которую были способны, защищать меня от смертоносного света. Они были вынуждены безустанно, до изнеможения, сохранять бдительность – до тех пор, пока я не стал достаточно большим, чтобы осознать повисшее надо мной проклятие. Я выжил лишь благодаря их самоотверженным стараниям. Но самое главное, они подарили мне любовь и вкус к жизни, которые помогли мне избежать пучины отчаяния, не замкнуться в своей раковине.

Смерть мамы была внезапной. Она наверняка знала, насколько глубока моя любовь к ней, но как жаль, что в последний день ее жизни я не сумел сказать ей об этом еще раз.

Иногда, по ночам, на темном пляже, когда на небе нет ни облачка и его звездный свод заставляет меня чувствовать себя одновременно бессмертным и беззащитным, когда не дует ветер и даже морские волны накатываются на берег без шума, я рассказываю маме о том, как сильно любил ее и чем она была в моей жизни. Вот только не знаю, слышит ли она меня.

А теперь и отец – пусть еще живой, но уже совсем обессиленный – не услышал меня, когда я проговорил: «Ты подарил мне жизнь». И мне стало страшно. Вдруг он уйдет раньше, чем я успею сказать ему все, что не успел сказать маме?

Ладони отца оставались холодными и вялыми, однако я не выпускал их из рук, словно пытаясь удержать его в этом мире до тех пор, пока не смогу проститься с ним должным образом.

* * *

Узкие полоски света по краям штор потускнели и из оранжевых сделались огненно-красными. Солнце наконец-то кануло в океан.

Лишь в одном случае я смогу увидеть солнечный закат. Если когда-нибудь у меня все же начнется рак сетчатки, то, прежде чем капитулировать и окончательно погрузиться в беспросветную тьму, однажды вечером я спущусь к океану, встану на берегу и обращу взгляд к тем далеким азиатским империям, где мне не суждено побывать.

Мне придется щуриться. Яркий свет причиняет моим глазам боль, действуя на них столь разрушительно, что я физически ощущаю, как в голове разгорается пламя.

Ярко-красные полоски по краям штор стали лиловыми, и в этот момент отцовская рука сжала мою ладонь. Посмотрев вниз, я увидел, что глаза его открыты, и попытался высказать все, чем было полно мое сердце.

– Я знаю, – прошептал он в ответ.

Но я был уже не в состоянии остановиться и продолжал говорить даже о том, что не нуждалось в словах. Внезапно отец с неожиданной силой стиснул мои пальцы. Я умолк на полуслове, и в повисшей тишине он проговорил:

– Помни…

Я едва расслышал его и, перегнувшись через перила кровати, поднес левое ухо к губам отца. Слабым голосом, в котором тем не менее звучали вызов и решимость, он произнес последние слова напутствия:

– Ничего не бойся, Крис. Ничего…

И умер.

Зигзагообразная зеленая линия на экране дернулась раз, второй, а затем вытянулась идеально ровной нитью. Теперь лишь огоньки на черных фитилях свечей плясали в темной палате.

Я был не в силах сразу выпустить из рук изможденные ладони отца. Поцеловал его в лоб, затем – в покрытую легкой щетиной щеку.

Света по краям штор уже не было вовсе. Мир продолжал вращаться в зовущей меня темноте.

Дверь отворилась. Флуоресцентные лампы были предусмотрительно выключены, и коридор на всем своем протяжении освещался лишь светом из открытых дверей в другие палаты. Высокий, под самую притолоку, в комнату вошел доктор Кливленд и с печальным видом встал у кровати. Следом за ним быстрыми, словно у куличка, шагами проскользнула Анджела Ферриман, прижимая к груди крепко сжатый кулачок с побелевшими от напряжения костяшками. Плечи женщины поникли, вся она сгорбилась, будто смерть пациента причиняла ей физическую боль.

Аппарат ЭКГ у постели был соединен с комнатой медперсонала в холле, и сердечный ритм отца отражался на стоявшем там мониторе. В следующее мгновение после того, как папа умер, Анджела и доктор Кливленд уже знали об этом.

Они пришли сюда без шприцев с эпинефрином и без дефибриллятора, который мог бы с помощью электрошока заставить отцовское сердце забиться вновь. Согласно воле отца, врачи не стали предпринимать никаких усилий, чтобы вернуть его к жизни.

Лицо доктора Кливленда не было предназначено для торжественных случаев. С веселыми глазами и пухлыми розовыми щеками, он походил скорее на Деда Мороза без бороды. Вот и сейчас доктор изо всех сил пытался придать своим чертам выражение скорби и сочувствия, но вместо этого лишь выглядел озадаченным.

Однако чувства, обуревавшие доктора, сполна отразились в его голосе, когда он участливо спросил:

– Ты в порядке, Крис?

– Держусь.

Глава 4

Из больницы я позвонил Сэнди Кирку в «Похоронное бюро Кирка», которому отец еще давным-давно отдал все распоряжения на случай своей смерти. Он пожелал, чтобы его тело кремировали.

Два санитара – молодые расхристанные парни с коротко остриженными волосами и жиденькими усиками – пришли, чтобы забрать тело отца и перевезти его в подвал, где находилась покойницкая. Они спросили меня, не хочу ли я пойти с ними и побыть там, пока не придет машина похоронного бюро, но я отказался. Это был уже не мой папа, а всего лишь его оболочка. Отец ушел в иные края. Я даже не стал откидывать простыню, чтобы в последний раз взглянуть на него. Мне хотелось запомнить его другим.

Санитары переложили тело на носилки. Время от времени они косились на меня и двигались с какой-то неловкостью, хотя, казалось бы, их действия должны были быть отработанными. По быстрым взглядам, которые эти ребята бросали на меня, можно было подумать, что они чувствуют передо мной какую-то вину.

Может быть, тем, кто возит мертвецов, так никогда и не удается до конца избавиться от чувства вины за свою работу? Как приятно было бы думать, что подобная неловкость вызвана человеческим неравнодушием к судьбам ближних! К сожалению, людское сочувствие чаще оказывается показным.

Впрочем, вероятнее всего, косые взгляды этих двоих объяснялись обычным любопытством к моей персоне. В конце концов, я единственный житель Мунлайт-Бей, которому была посвящена большая статья в журнале «Тайм» в связи с выходом в свет моей книги, сразу же ставшей бестселлером. Кроме того, я – единственный, кто живет только ночью и сжимается от ужаса при появлении солнца. Вампир! Вурдалак! Отвратительный огромный оборотень! Прячьтесь, детишки!

Если говорить честно, то большинство людей проявляют по отношению ко мне доброту и понимание. Однако не бывает бочки меда без ложки дегтя. Существует и кучка злобных сплетников. Они верят любым нелепицам, которые слышат про меня, передают их дальше и наслаждаются этими небылицами с упоением зевак на процессах над ведьмами в Салеме.

Если санитары относились к последней категории, их, должно быть, постигло жестокое разочарование, ибо выглядел я совершенно обычно. Они не увидели ни мертвенно-белого лица, ни налитых кровью глаз, ни клыков. Я даже не стал заглатывать при них червей и пауков. Какая скучища!

Колеса каталки заскрипели, и санитары вывезли тело в коридор. Даже после того, как дверь за ними закрылась, до моего слуха все еще доносился этот неприятный звук: «Скуи-скуи-скуи-и-и…»

Оставшись один в освещенной свечами палате, я вынул из узкого стенного шкафа портфель отца. Там были лишь те вещи, в которых он прибыл в больницу в последний раз.

В верхнем ящике тумбочки лежали часы, портмоне и четыре книжки в бумажных переплетах. Все это я тоже сложил в портфель. Зажигалку сунул в карман, но свечи оставил на тумбочке. Я больше никогда не смогу вдыхать запах восковницы, слишком тяжелые ассоциации вызывает он у меня.

Если судить по тому, как деловито и споро мне удалось собрать нехитрые пожитки отца, можно было решить, что я полностью держу себя в руках. На самом же деле я словно окаменел. Погасил свечи, поочередно зажав фитили большим и указательным пальцами, но даже не почувствовал боли.

Когда, прихватив портфель, я вышел в коридор, медсестра снова погасила свет. Я направился прямиком к лестнице запасного выхода, по которой поднялся чуть раньше. Лифты были не для меня. В них нельзя отключить свет. Кроме того, во время недолгого путешествия между третьим и первым этажом кокосовый лосьон является для меня достаточной защитой, но что прикажете делать, если лифт вдруг застрянет и мне придется неизвестно сколько висеть между этажами? Нет, так рисковать я не мог.

Позабыв надеть темные очки, я быстро спускался по слабо освещенным бетонным ступеням, но, к собственному удивлению, не остановился, достигнув первого этажа. Движимый каким-то странным порывом, я продолжал спускаться дальше – в подвал, куда отвезли тело отца.

Холод у меня в груди превратился в пронизывающую стужу, и, вырвавшись из этого ледяного сгустка, мое тело сотрясли несколько судорог.

В мозгу у меня что-то вспыхнуло. Я вдруг осознал, что расстался с телом отца, забыв выполнить какой-то очень важный долг. Вот только какой?

Сердце билось так громко, что его стук отдавался у меня в ушах. Так – разве что вдвое медленней – стучит барабан во главе приближающейся похоронной процессии. Горло перехватило, и мне стоило большого труда сглотнуть слюну, в одночасье ставшую горькой.

Внизу лестничного пролета находилась стальная дверь пожарного выхода, о чем извещала надпись, сделанная большими красными буквами. Взявшись за перекладину ручки, я в замешательстве остановился. И тут вдруг вспомнил, какой именно долг мне предстояло выполнить.

Романтик по натуре, отец хотел, чтобы его кремировали вместе с любимой фотографией мамы, и взял с меня слово, что я прослежу за этим.

Фотография находилась в бумажнике отца, а бумажник – в портфеле, который был у меня в руке.

Я решительно толкнул дверь и вошел в подвальный коридор. Бетонные стены были выкрашены глянцевой белой краской, из серебристых полукруглых плафонов под потолком изливались потоки яркого света. Мне бы отпрыгнуть обратно или хотя бы поискать выключатель, но вместо этого я безрассудно двинулся вперед, позволив тяжелой двери захлопнуться за моей спиной. Втянув голову в плечи и пригнувшись, я надеялся только на то, что лосьон и длинный козырек бейсболки защитят мое лицо.

Левая рука была засунута глубоко в карман куртки, а вот правая сжимала ручку портфеля и потому оставалась беззащитной.

Того количества света, которое обрушится на меня во время пробежки по тридцатиметровому коридору, конечно, не хватит, чтобы спустить с цепи яростный рак кожи или сетчатки. Однако я знал, что смертоносное действие света на клетки носит кумулятивный характер, подобно радиации накапливаясь в моем беспомощном организме. Если бы на протяжении двух месяцев я регулярно – хотя бы на одну минуту – подставлял свое тело свету, эффект был бы таким же катастрофическим, как если бы я целый час кряду жарился на пляже.

Родители сызмальства внушали мне, что один или два необдуманных поступка не навлекут на меня больших бед. Поистине ужасные последствия будут грозить мне лишь в том случае, если безответственность войдет у меня в привычку.

Даже при том, что я низко наклонил голову, а козырек кепки скрывал мое лицо от похожих на скорлупу плафонов, мне приходилось щуриться из-за света, отражавшегося от белых стен.

Линолеум, сделанный под серый с красными прожилками мрамор, напоминал обветрившееся сырое мясо. Оттого, что мой взгляд невольно следил за его рисунком, и из-за слепящего отблеска от стен в глазах у меня зарябило. Я миновал склад и котельную. В подвале не было ни души. И вот я уже стою перед дверью, от которой минуту назад меня отделял коридор. Еще шаг – и я в небольшом подземном гараже.

Он не был предназначен для посетителей больницы. Те оставляли свои машины наверху.

Сейчас здесь стояли грузовой автофургон, на борту которого значилось название больницы, и реанимобиль, а в некотором отдалении был припаркован черный «Кадиллак» – катафалк похоронного бюро. Я испытал облегчение: значит, Кирк еще не уехал, забрав тело, и я успею вложить в скрещенные руки отца фотографию мамы.

Рядом с сияющим «Кадиллаком» находился еще один фургон марки «Форд» – такой же, как реанимобиль, только без обычных для медицинского транспорта мигалок на крыше. Обе машины – и фургон, и катафалк – стояли задом ко мне, обратившись мордами к поднимающимся вверх воротам гаража. Ворота были открыты, и погашенные фары машин безжизненно смотрели в темноту ночи.

В обычное время автомобили здесь ставить запрещалось, чтобы не мешать больничным фургонам, которые то и дело доставляли к грузовому лифту чистое белье, продукты и медицинское оборудование. В этот час тут, разумеется, царил покой.

Бетонные стены гаража были некрашеные, потолок – гораздо выше, чем в коридоре, да и ламп значительно меньше. Однако даже здесь я не мог чувствовать себя в достаточной безопасности и потому торопливо двинулся по направлению к «Кадиллаку» и белому «Форду».

В углу подвала, слева от въезда в гараж, располагалась дверь, знакомая мне буквально до боли в сердце. Холодильник. Хранилище для трупов. Мертвецкая. Тут покойники дожидаются часа, когда приедет катафалк похоронного бюро, чтобы забрать их в морг. В одну страшную январскую ночь, два года назад, мы с отцом при тусклом свете свечи больше получаса провели в этом холодном склепе рядом с безжизненным телом мамы. Мы были просто не в состоянии покинуть ее здесь одну. И если бы в ту ночь папа нашел в себе силы оставить меня одного, он, несомненно, последовал бы за ней в морг, а затем и в крематорий. Мужчина-поэт и женщина-ученый, но насколько схожие души!

«Скорая помощь» быстро забрала маму с места автокатастрофы, а из приемного покоя ее сразу же передали в руки хирургов. Она умерла через три минуты после того, как оказалась на операционном столе, так и не придя в сознание. Врачи даже не успели осмотреть полученные ею травмы.

Сейчас утепленная дверь в покойницкую была открыта, и, приблизившись к ней, я услышал, что внутри сердито спорят несколько мужских голосов. Они явно не хотели быть услышанными кем-то из посторонних, поэтому старались говорить приглушенно. Но даже не злость в голосах споривших, а то, что они шептались, как заговорщики, заставило меня замереть на месте, не дойдя до порога. Забыв о льющихся сверху потоках убийственного света, я врос в бетонный пол, не зная, что предпринять. Вдруг из-за двери послышался голос, который был мне хорошо знаком.

– Что это за парень, которого мне предстоит кремировать? – спросил Сэнди Кирк.

– Никто, – ответил его собеседник. – Обычный бродяга. Хичхайкер. Путешествовал автостопом.

– Ты должен был привезти его прямо ко мне, – раздраженно заметил Сэнди. – А что будет, когда его хватятся?

– Ну что, черт возьми, будем мы что-то делать или нет? – вмешался в разговор третий человек, и по голосу я сразу признал в нем одного из санитаров, забиравших тело отца из палаты.

До меня вдруг дошло, что, если собравшиеся в мертвецкой обнаружат мое присутствие, мне будет грозить нешуточная опасность. Я осторожно поставил портфель у стены, освобождая правую руку.

На пороге показался человек. Меня он не увидел, поскольку пятился спиной, вывозя за собой каталку.

Катафалк стоял метрах в трех от входа в покойницкую. Прежде чем меня заметили, я юркнул к нему и скорчился возле задних дверей, через которые в машину загружают тела.

Выглянув из-за крыла автомобиля, я вновь увидел дверь в мертвецкую. Мужчина, пятившийся задом, был мне незнаком: лет под тридцать, высокий, крепкого сложения, с бычьей шеей и наголо бритой головой. Одет он был в грубые ботинки, джинсы и красную клетчатую рубаху из фланели. В мочке его уха болталась жемчужная сережка.

Окончательно выкатив тележку из мертвецкой, человек развернул ее в направлении катафалка, чтобы толкать перед собой. На каталке лежало тело в черном пластиковом мешке, застегнутом на «молнию». Два года назад в этой самой комнате мою мать, прежде чем отдать в распоряжение гробовщика, уложили в точно такой же мешок.

Следом за лысым незнакомцем в гараж вышел Сэнди Кирк, придержал каталку и, преградив ей путь ногой, задал все тот же вопрос:

– Так что будет, когда его хватятся?

Лысый нахмурился и мотнул головой.

– Говорю же тебе, он был бродягой. Таскал все свое барахло в рюкзаке за спиной.

– Ну и что?

– Кто его хватится? Подумаешь, исчез какой-то оборванец! Никто и не заметит.

Сэнди было тридцать два, и выглядел он настолько блестяще, что, даже несмотря на свое жуткое занятие, не знал отбоя от женщин. Этот человек обладал обаянием, не был столь же надменно-торжественен, как его собратья по цеху, но все-таки в общении с ним я всегда ощущал странную неловкость. Его красивые мужественные черты казались мне маской, под которой скрывается… нет, даже не какое-то другое лицо, а пустота. Меня не отпускало ощущение, будто он не просто не тот человек, за которого себя выдает, а вообще не человек.

– Но в больнице останутся его документы, медицинская карта, – не отставал Сэнди.

– Ничего тут не останется, – парировал лысый. – Он вообще умер не здесь. Я подобрал его вчера на шоссе, где он пытался остановить машину. Говорю же тебе, он – хичхайкер. Путешествовал автостопом.

Я ни разу и никому не обмолвился о своем непростом восприятии Сэнди Кирка – ни родителям, ни Бобби Хэллоуэю, ни Саше, ни даже Орсону. Слишком много людей в разное время бездумно говорили обо мне всякие пакости только потому, что я для них непонятен и веду ночной образ жизни, так что теперь мне не хотелось бы вступать в клуб любителей жестокости, говоря о ком-нибудь дурно без достаточно веских причин.

Фрэнк, отец Сэнди, был чрезвычайно симпатичным человеком, которого любили все окружающие, и Сэнди никогда не делал ничего такого, что могло бы выставить его в менее выгодном свете по сравнению с отцом. Вплоть до сегодняшнего дня.

– Я очень рискую, – вновь обратился он к человеку с серьгой.

– Ты неприкасаемый.

– Поживем – увидим.

– Увидишь в свое время, – ответил лысый и перекатил тележку через ногу Сэнди. Тот выругался и отступил в сторону, а лысый двинулся по направлению ко мне. Колеса каталки скрипели точь-в-точь как у той, на которой увезли отца.

Все так же скрючившись, я обогнул заднюю часть «Кадиллака», оказавшись между ним и белым фургоном. Быстрого взгляда на его кузов хватило, чтобы убедиться: названия какой-либо компании или учреждения на нем не значилось.

Скрип каталки раздавался все ближе.

Инстинкт подсказывал, что мне грозит смертельная опасность. Я застал этих людей за каким-то хоть и непонятным для меня, но явно противозаконным занятием. И самым опасным свидетелем для них в данной ситуации, несомненно, являлся именно я.

Бросившись лицом на бетонный пол, я скользнул под катафалк – подальше от взглядов, от яркого света, в спасительную тень – прохладную и гладкую, словно шелк. Тут, правда, было очень тесно, и, когда я протиснулся чуть дальше, спина моя уперлась в днище автомобиля.

Я лежал лицом к багажнику. Каталка проскрипела мимо «Кадиллака» и продолжала двигаться дальше, по направлению к белому фургону.

Повернув голову вправо, я увидел в нескольких метрах от себя порог мертвецкой, начищенные до блеска черные ботинки Сэнди и отвороты его синих брюк. Он стоял на месте, по всей видимости, провожая взглядом мужчину с каталкой.

Прямо позади Сэнди, возле стены, стоял маленький портфель моего отца. Спрятать его было негде, а оставь я его при себе, не смог бы быстро двигаться и бесшумно проскользнуть под катафалк.

Судя по всему, портфель пока никто не заметил. И, дай бог, не заметит.

Двое санитаров – я узнал их по белым туфлям и брюкам – вывезли из мертвецкой вторую каталку. У этой колеса не скрипели. К тому времени первая тележка находилась уже возле фургона. Я слышал, как лысый открывает дверцы грузового отсека.

Один из санитаров, обращаясь к напарнику, проговорил:

– Пойду-ка я лучше наверх, пока меня никто не хватился.

После этих слов он развернулся и направился в дальний конец гаража.

Покалеченные колеса первой каталки с визгом завертелись. Видимо, переложив груз в машину, лысый с силой оттолкнул ее в сторону.

Оставшийся санитар подкатил вторую тележку к «Кадиллаку», и Сэнди открыл заднюю дверь катафалка. На этой каталке, судя по всему, тоже лежал черный пластиковый мешок, в котором покоилось тело безымянного бродяги.

Я не мог отделаться от чувства нереальности происходящего. Что все это значит? Мне казалось, я вижу сон наяву.

Дверцы в грузовой отсек фургона с грохотом захлопнулись. Посмотрев налево, я увидел тяжелые ботинки лысого. Он направлялся к водительской двери.

Санитар наверняка будет торчать здесь до тех пор, пока не уедут обе машины, чтобы закрыть за ними ворота. Значит, если я останусь под катафалком, он обнаружит меня сразу же после того, как Сэнди тронется с места.

Я не знал, какой именно из санитаров остался в гараже, да это и не имело значения. Я, в общем-то, был уверен, что сумею справиться с любым из этих парней, забравших моего отца со смертного ложа. Однако, выезжая из гаража, Сэнди Кирк мог заметить меня, посмотрев в зеркало заднего вида, и тогда мне пришлось бы иметь дело уже не с одним, а с двумя.

Двигатель фургона заработал.

В тот момент, когда Сэнди и санитар перекладывали тело с каталки в катафалк, я выбрался из своего укрытия. С головы моей слетела кепка. Я поднял ее и, не смея оглянуться, по-крабьи прополз три метра, отделявшие меня от распахнутой двери мертвецкой. Оказавшись внутри холодной комнаты, я поднялся на ноги и спрятался за дверью, вжимаясь спиной в бетонную стену.

Никто в гараже не закричал, не поднял тревогу. Не заметили!

Только сейчас я понял, что все это время сдерживал дыхание, и со свистом выпустил его сквозь сжатые зубы. Мои измученные светом глаза слезились. Я вытер их тыльными сторонами ладоней.

Две стены этого помещения были заняты выстроенными в несколько рядов выдвижными ящиками из нержавеющей стали. Температура в них была еще ниже, чем в самой покойницкой, хотя даже здесь царил такой холод, что меня била дрожь.

У одной из стен стояли два жестких деревянных стула. Пол был выложен белой кафельной плиткой. Швы между ее рядами были почти незаметны. Очень предусмотрительно: если мешок с разложившимся трупом даст течь, такой пол будет гораздо легче отмыть.

Здесь тоже горели яркие лампы дневного света. Их было много, даже слишком, поэтому я натянул свою кепку с «ЗАГАДОЧНОГО ПОЕЗДА» по самые брови. Как ни странно, темные очки в нагрудном кармане рубашки уцелели, и я с облегчением надел их.

Любой, даже самый сильный лосьон пропускает некоторое количество ультрафиолетовых лучей, я же в течение последнего часа «наглотался» больше света, чем за весь прошлый год. Мысль о том, что внутри меня постепенно накапливается молчащая до поры смерть, гремела в мозгу топотом копыт зловещего черного скакуна.

Мотор фургона в гараже заработал громче, и его рычание донеслось до меня через открытую дверь. Вскоре оно начало удаляться, стало глуше и под конец превратилось в едва слышное мурлыканье.

Следом за фургоном в ночи скрылся и «Кадиллак». Огромная дверь гаража, приводимая в действие электрическим мотором, поползла вниз и наконец с грохотом закрылась. От этого удара по подземным чертогам больницы раскатилось эхо, выбив из бетонных стен дрожащую тишину.

Я замер, сжав кулаки.

Санитар, без сомнения, все еще находился в гараже, но оттуда не доносилось ни звука. Я представлял, как он, недоуменно склонив голову, рассматривает отцовский портфель.

Еще минуту назад я не сомневался в том, что смогу одолеть этого парня, но теперь уже не был так уверен. Физически я был сильнее его, но он мог обладать жестокостью, которой был начисто лишен я.

Я не слышал его приближения, а между тем санитар уже находился в считаных сантиметрах от меня, по другую сторону двери. Его присутствие выдали резиновые подошвы туфель, взвизгнувшие на кафельном полу, когда он переступил порог мертвецкой. Сделай он еще пару шагов вперед, и столкновения не избежать. Нервы мои были натянуты, как взведенная пружина.

Помешкав на пороге, санитар выключил свет и попятился из комнаты, потянув за собой дверь. Я слышал, как он вставил ключ в замочную скважину. Язычок замка щелкнул, словно затвор крупнокалиберного пистолета.

Вряд ли сейчас в заиндевевших стальных ящиках морга лежал хоть один мертвец. Больница Милосердия в тихом Мунлайт-Бей не печет покойников с такой же скоростью, как медицинские заведения крупных городов. Однако даже если бы в каждом из этих ящиков угнездился спящий, которому не суждено проснуться, я вряд ли стал бы нервничать. Настанет день, и я буду так же мертв, как мертв любой другой житель погоста, причем для меня это время придет, пожалуй, раньше, чем для любого из моих сверстников. Мертвые – это всего лишь мои будущие соседи.

Свет – вот чего я боялся по-настоящему, и сейчас чудесная темнота в этой холодной комнате без окон была для меня как студеная вода для умирающего от жажды. С минуту, а может, и дольше я наслаждался благодатной тьмой, омывавшей мои глаза и кожу.

Двигаться не хотелось, и я продолжал стоять за дверью, прислонившись спиной к стене. Мне казалось, что санитар вот-вот вернется, и тогда… Сняв темные очки, я снова сунул их в нагрудный карман рубашки.

В окружавшей меня кромешной тьме вдруг ослепительным фейерверком взорвалась страшная мысль: тело моего отца находится в белом фургоне, и его увозят в неизвестном направлении. Пусть мертвый, но он в плену у людей, чьи намерения абсолютно вне моего понимания.

Я не мог придумать никакого логичного объяснения этой чудовищной манипуляции с трупами. Разве что причиной смерти отца стал вовсе не рак… Однако если его бедные кости могли кого-то разоблачить, то почему виновный не позволил Сэнди Кирку просто сжечь их в крематории и тем самым уничтожить улики?

Значит, его тело кому-то нужно.

Но зачем?

Руки мои, сжатые в кулаки, похолодели, а шея, наоборот, покрылась испариной.

Чем дольше я размышлял над сценой, невольным свидетелем которой стал, тем неуютнее мне становилось в этом холодильнике – пересадочной станции для мертвых в их путешествии к конечному пункту назначения. Необъяснимые события разбудили первобытные страхи, дремавшие так глубоко в моем сознании, что я даже не мог различить их очертания по мере того, как они всплывали и кружили на поверхности тьмы.

Совершенно ясно, что вместо моего отца они замыслили кремировать убитого ими бродягу. Но для чего было лишать жизни этого несчастного? Сэнди мог преспокойно наполнить бронзовую погребальную урну обычной древесной золой, и я был бы убежден, что там – останки моего бедного отца. Вряд ли Сэнди думал, что, получив запечатанную урну, я посмею ее открыть, и уж тем более не предполагал, что мне вдруг придет в голову отправить ее содержимое на экспертизу, дабы установить истинное происхождение праха.

Мои рассуждения окончательно зашли в тупик и барахтались в сплетенных кем-то сетях. В голову ничего не приходило.

Дрожащей рукой я вынул из кармана зажигалку, прислушался, не раздаются ли по другую сторону двери крадущиеся шаги, и высек огонь.

Я бы ничуть не удивился, увидев, что из стального саркофага в жутком молчании выбирается и подходит ко мне алебастровое тело покойника – с почерневшим и кривляющимся в неверном свете лицом, широко открытыми слепыми глазами и ртом, который раскрывается в попытке поведать какой-то секрет, но не может вымолвить ни звука. Однако ни одного мертвеца предо мной не стояло. Лишь узкие змейки света и тени плясали на стальной поверхности ящиков, создавая иллюзию движения. Казалось, все они одновременно выдвигаются – сантиметр за сантиметром.

Исследовав дверь, я обнаружил, что она легко открывается изнутри. Это было предусмотрено для того, чтобы никто случайно не оказался запертым в покойницкой. Ключ тут не требовался, достаточно было повернуть дверную ручку, и язычок замка отходил. Я постарался сделать это как можно тише. Запор негромко щелкнул.

В гараже царила глубокая тишина. Было очевидно, что здесь никого нет, и все же я оставался начеку. Не исключено, что кто-то притаился за одной из колонн, грузовым фургоном или автомобилем реанимации.

Съежившись под струями света, я, к своему сожалению, обнаружил, что отцовский портфель исчез. Должно быть, его подобрал санитар.

Мне не хотелось выходить из больничного подвала по той же лестнице, по которой я сюда пришел. Слишком велик был риск наткнуться на санитара, а то и на обоих. Пока они не открыли портфель и не изучили его содержимое, им неизвестно, кому он принадлежит. Но как только санитары обнаружат бумажник отца с его удостоверением, они сразу же догадаются, что я побывал в гараже, и всполошатся, не удалось ли мне что-нибудь подсмотреть или подслушать.

Эти люди убили беззащитного хичхайкера не потому, что он что-то узнал и мог вывести их на чистую воду. Им «всего лишь» (хоть и непонятно, зачем) было необходимо тело для кремации. С тем же, кто представляет для них настоящую угрозу, они будут и вовсе беспощадны.

Я нажал кнопку, приводящую в действие широкие ворота, мотор загудел, и они с пугающим лязганьем поползли вверх. Я нервно оглянулся на гараж, опасаясь, что из его темноты вот-вот кто-то выскочит и бросится на меня.

Когда ворота поднялись больше чем наполовину, я остановил их с помощью второй кнопки и тут же нажал на третью, опускавшую массивную металлическую штору. Стоило ей двинуться в обратном направлении, я проскользнул под нею и юркнул в ночь.

Пологий выезд из подземного гаража был залит холодным мутным светом высоких уличных фонарей. Верхняя часть выезда также омывалась этим размытым равнодушным свечением. Наверное, такое же царит в преддверии ада, но не того, где обрекают на вечные муки огнем, а того, в котором пытают холодом.

По мере возможности я пытался пробираться по ухоженной парковой зоне, скрываясь в густой тени елей и камфарных деревьев. Торопливо перебежал на другую сторону узкой улочки и оказался в жилом квартале, застроенном причудливыми бунгало в испанском стиле, а затем припустил еще быстрее. По темной аллее. Позади домов с освещенными окнами. Мимо окон, за которыми шла жизнь, полная еще не оперившейся одаренности и благословенной посредственности, текущая вне пределов моего понимания и досягаемости.

Иногда по ночам я ощущаю себя невесомым, и сейчас наступил именно такой момент. Подобно летящей сове, я скользил в мягкой ночной тени. Этот лишенный света мир взращивал и лелеял меня на протяжении двадцати восьми лет, здесь мне всегда было покойно и уютно. Но сейчас – впервые в жизни – меня не отпускало ощущение, что, скрываясь в темноте, за мной по пятам гонится какое-то жуткое существо.

Подавляя в себе желание оглянуться, я прибавил ходу и полетел по узким боковым улочкам и переулкам Мунлайт-Бей.