Детство и юность
Я родился 31 января 1944 года в Краснокамске, на Урале, где мама была в эвакуации и работала на военном заводе. Помню я себя примерно с 1947 года, когда мы поселились в 109-й женской школе г. Ленинграда.
Жилось мне там хорошо: квартира в школе была просторной, двор – большим и зеленым. Родители работали, брат учился. Я рос с няней – Тасей Полетаевой. Но это не значит, что родители спихнули меня на нее. Я постоянно чувствовал, что они рядом, и понимал: они заняты важным делом. Сейчас я думаю, что занятость родителей двояко сказывается на детях: с одной стороны, дети недополучают общения с родителями, а с другой – уважают их за достижения, гордятся перед сверстниками. Такие родители, в принципе, могут больше дать детям за меньшее время общения.
Как-то я с Тасей пошел в общежитие завода «Светлана» – в гости к ее подругам. Помню большую светлую пустоватую комнату и в ней несколько аккуратно застеленных кроватей. Подруги Таси, молодые женщины, обрадовались нам и предложили «попить кипяточку». Я подумал, что будем пить чай с какими-нибудь сухариками. Но в граненые стаканы разлили чистый кипяток. Все пили его с удовольствием и дружески болтали.
Тася (Анастасия) Полетаева приехала в Ленинград из деревни Жарки Череповецкого района Вологодской области. Это была молодая, смугловатая, немного застенчивая женщина. Она заметно хромала – ее лягнула лошадь на лесозаготовках. По этой же причине у нее были какие-то болезни внутренних органов. В нашей семье ее любили. Я вспоминаю ее не очень отчетливо, но с нежностью. Уже во взрослой жизни я испытывал труднообъяснимую симпатию к некоторым женщинам, а потом понимал, что причина – в их сходстве с Тасей. Говорила она с сильным череповецким акцентом, хотя и очень хотела говорить правильно. Лет в тридцать пять она вернулась в деревню и, кажется, вскоре умерла.
Мой детский сад находился на Кантемировской улице, около пересечения с проспектом Карла Маркса. Помню, как мы проходили с отцом мимо кондитерской фабрики им. А. И. Микояна. Там на улице всегда стоял вкусный конфетный запах. Отец говорил мне, что с этим запахом можно пить чай вместо сахара. Сейчас эта фабрика не работает, конфетного запаха на улице нет, помещения сдаются под офисы.
Общее впечатление от детского сада осталось как от чего-то казенного. Здесь у детей формировались добродетели советского человека: терпение, невзыскательность, послушание, коллективизм. Разучивали стихи про Ленина и Сталина: «На дубу зеленом два сокола ясных…» Детей приучали не высовываться, быть как все. Тех, кто выделялся на общем фоне, нередко дразнили: «выскочка», «много о себе понимает». Вероятно, это было оборотной стороной коллективизма, который старательно культивировался в детском саду и потом в школе. Индивидуализм считался вредным, чуждым социалистической жизни. Воспитывалось равенство – но не в смысле равенства возможностей, а смысле единообразия, некой обезличенности. Хорошо помню, что уже в детском саду некоторая стадность в поведении детей, официоз, который я чувствовал, мне не нравились.
Ребенок рано начинал понимать, что он «не сахарный» и что следует подчиняться заведенному порядку, делать «как положено», что, в конце концов, ждать особых радостей и теплоты от окружающих не следует.
Коллективистское воспитание я вспомнил не так давно, стоя в Нью-Йорке перед небоскребом Рокфеллер-центра. Был жаркий летний день. Перед зданием – небольшой искусственный каток с бело-голубым льдом, как и задумывалось основателем-миллиардером. На льду – ярко одетые девочки-фигуристки. На камне рядом выбиты слова Рокфеллера с похвалой индивидуализму и частной инициативе. Вся эта картина говорила в пользу слов Рокфеллера, а не доктрины коллективизма.
В детстве нас регулярно взвешивали и обмеривали, заботились, чтобы мы поправлялись: давали рыбий жир и т. п. Только в далеком детстве я видел, как врач, придя домой к больному ребенку, прежде чем подойти к нему, мыл, а потом грел (!) руки. Советская это заслуга или остатки старых традиций, не знаю, но позже я такого уже не видел.
Многое проходило под знаком совсем недавней войны: игры, где ребята делились на «немцев» и «наших», военная тематика стихов на детских праздниках, бесконечные военные фильмы, где немцы представлялись в карикатурно-плакатном виде.
В первый класс я пошел в 109-ю женскую школу, помню, что писал на обложках тетрадей: «ученик 109-й женской школы…» Видимо, это было уже перед самой отменой раздельного обучения. Вскоре мы переехали на проспект Карла Маркса, и я продолжил обучение в 123-й школе, куда отец перешел работать. Воспоминания о начальной школе у меня примерно те же, что и о детском саде, – нечто довольно безрадостное и холодно-казенное. Помню темноватые коридоры с деревянными полами, покрытыми специфической красновато-оранжевой мастикой. Эти полы периодически натирали работники-инвалиды.
Думаю, что о радости детей в школьных стенах не заботились. Вероятно, приоритетом были порядок и поддержание элементарного жизнеобеспечения школы.
Первое время после того, как я перешел в 123-ю школу, обучение продолжало быть раздельным. Потом в классе появились девочки – таинственные, манящие существа. Мои попытки ухаживать за ними оказались неуспешными. Вероятно, я относился к объектам ухаживания слишком уважительно, что, скорее всего, было скучновато для них. Я с удивлением смотрел на более удачливых мальчиков, которые начинали отношения с дерганья за косу и других грубоватых действий. Девочки громко протестовали, но оказывалось, что часто натиск приносит плоды. Такое превращение обиды и протеста в успех и сейчас остается для меня тайной. Ставили и ставят меня в тупик и другие особенности женской психологии: например, когда говорится одно, а подразумевается другое. Так, Анна Каренина, сердясь на Вронского, наказывала горничной сказать ему, что у нее болит голова и она просит не входить к ней. Потом в своей комнате Анна загадывала: «Если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит». Я-то, конечно, не стал бы входить после запрета и, как показывают жизнь и Толстой, был бы неправ. Слабым утешением мне может быть то, что Вронский, отлично знавший женщин и любивший Анну, тоже так и не вошел в комнату.
Мою первую симпатию звали Наташа Антонова. День рождения у нее был в начале апреля. Я купил ей на день рождения букетик гиацинтов. Вручить постеснялся, оставил на лестничной площадке около ее двери, позвонил и убежал. Ясно, что с такой манерой ухаживания успеха я не имел. Позже, уже в старших классах, в ее глазах я, похоже, выглядел много привлекательнее.
В начале учебного года учитель обычно знакомился с классом, зачитывал вслух из журнала сведения о семье каждого из учеников, и мы должны были это подтвердить. Тогда я узнал, что лишь у нескольких учеников в классе были отцы; это было такой же редкостью, как отдельная квартира.
Когда я учился в третьем или четвертом классе, умер Сталин. Помню, как я шел из школы домой, как раздались заводские гудки и остановилось все движение на улице. Особенной реакции родителей и соседей на это событие я не заметил.
Помню смену властителей: Маленков-Хрущёв, суд над Берией, песенки вроде «Наш предатель Берия вышел из доверия…» или «Растет на юге алыча не для Лаврентий Палыча (Берии), а для Климент Ефремыча (Ворошилова) и Вячеслав Михалыча (Молотова)…»
О давке на похоронах Сталина я, естественно, не знал. Знакомый москвич впоследствии рассказал, как мальчиком видел в московских переулках грузовик с кузовом, наполненным галошами, – последствия этой давки.
Конец ознакомительного фрагмента.