В дали, среди легко несущихся снежинок, подъезжала бричка к склону холма, на котором уже готовился обряд. Была еще осень; какою-то медлительной, безысходной нитью снег отрывался от неба, то проваливаясь сквозь стебли травы, то благополучно попадая на них, – он тут же исчезал, оставляя лишь после себя свою мокрую тень. Солнце, почти над горизонтом, косыми лучами касалось всего, что могло достать, робко, холодно притрагиваясь к этой пустоши; блекло, едва ли ясно проникая в сердцевину сущего.
Повозка остановилась. И из нее вышел господин, аккуратно ступая на землю; на нем были надеты длинный, строгий сюртук темно-синего цвета, даже нетронутый до сих пор многочисленными временными переменами, из-под которого виднелся жилет, значимо выделяясь на потрепанных складках рубахи; панталоны, желтые с темным оттенком, словно песчаная буря, одолевали любые возможные препятствия; единственное, что их удерживало, – это сапоги, в которые они были засунуты крепко, сжато и стойко; сапоги, в свою очередь, четко исполняли движение, не выбирая иной стези; также изношенные, сжимающие руки замшевые перчатки сдерживали их, не позволяя вносить изменения в окружающем мире.
Перед тем, как подняться на холм, он решил осмотреться: его проницательный взгляд хотел увидеть, заметить или узнать во всем окружавшем нечто свойственное ему, что-то, что заставляет колыхать ветви деревьев, чьи листья мерцают огоньками, изображая трепет, что тронул скованное древо, что побуждает травинки тянутся все выше и выше к недосягаемым зарницам; лишь ветер сурово промчится, скользя по ним и прижимая все сильней к утраченным мольбам. Река стремительно бежит, оплачет каждого, опоит каждого и всем покажет былые дни, что исказились и в шутку превратились; лепестки цветов слепили бы, дрожа от стыда, яркими, пронзительными отскоками пылающих ухмылок. Взъерошено встревожились бы кусты, как густые брови, закатившиеся на лоб, от удивления на весь сумбур, доносившийся от самой чащи леса до самых крайних пределов, где только мог ты быть своим. И ржи – немерено, пускают хоровод, тебя впустив туда, закружат вновь и вновь, легко щекоча твои стеснительные парЫ бушующей молодости; кроме океана колосьев, ты разглядеть не сможешь ничего и лишь поднимешь к небу лик, чтобы отдышаться от окутанной теплотой милых, братских чувств. И птицы средь облаков реют, очерчивая линии по тем, что строят обильные закаты свернувшихся ночей; задумчивые горы; заманчивые звериные вздоры – все это продолжалось, и солнце таило, чтоб распустить на всех сияющие локоны.
И заканчивалось, когда все эти места не отвечали ему, господину, но и в нем ничто не пробудилось, лишь кротко провел взглядом по всем этим образам, что могли бы насытить хоть каплей росы.
Он начал подниматься наверх, мокрая трава, с жалобным видом, приставала к его сапогам; снег нежно ложился на его сюртук; на встречу ему разъярено взбушевал ветер, что заставило его закрыться рукой и, отвернувшись, увидеть повалившееся дерево с разорванной грудью, в которой что-то проживало; голые истощенные ветви – словно кости древнего народа, а корни – изодраны мглою свирепств.
Наконец, поднявшись на вершину, пред ним открылась вся ватага, а по середине, перед ними, была она. Прекратился шум. Ветер утих. Лучи солнца освещали одну сторону лица его, одну – ее. Он видел ее, ту самую, которую знал когда-то и которая царила, прелестно знавшая, как поводить сердцами многих. Он понимал к чему весь ее отважный поступок – и оставалось сдержано принять его, – но мог ли он внутри себя позволить всему так сбыться? Я не знаю. Но тогда зачем он здесь? Решил спасти ее? О нет. Он бы не стал противиться ее воле. Возможно, вы, читатель, не поверите, но я надеюсь, что в скором времени все-таки осознаете приезд героя – хотя, нет, он не персонаж, не герой, и вовсе не потому, что трус и не способен на подвиг, – его сущность другая. Поэтому я его назвал просто – господин.
Он стал проходить мимо всех этих людей, приближаясь к ней, привязанной к дереву, к моей прелестной… Ах, да и этого я не могу сказать Вам: кто она такая. Лишь грезами останется во мне ее совершенная, неразрешимая, обманчивая простота.
Он подошел к ней, не смог не посмотреть: на ее круглые плечи, на которые падают листья, цепляясь всей беглостью ранних истом; на ее стопы, ласкаемые травой, к которым хочется пасть, взявшись обеими руками за ступни, и не отнимать от губ, что хотят вечно вызывать радость на ее устах; на ее волосы, что плавают под вопиющим ветром, который, бедный, лишен других возможностей осязать ее красоту; и не стыдятся ее завитки окутать наморщенную, жесткую, изнемогающую кору дерева; на ее лицо, которое мне сложно описать, хотя я помню его, но и оттого меня охватывает грусть, и будоражит ее восторженный прилив, что пропускает через меня фантасмагории, что растворяются причудливым осадком в виде слез.
В ней не было страха: для нее это не наказание, она просто понимала, что все имеет благо и что она может – должна! – принадлежать той истине, за которой странствует одинокий путник, что вошел в это бескрайнее, созерцательное диво, которое скрывается за пугающими остротами повседневного мира.
Господин стал напротив нее, немного левее, чтобы ближе приблизиться к ее профилю. Все дольше растягивая присутствие созвучия таких отдаленных брегов. Она его не видела: для нее он представился как что-то невидимое, что мягко прильнуло к щеке, обдав приятным холодком; по уху провело едва слышные заветные слова; а он, казалось, смотрел на нее не как на жертву, которую приносят многие поколения – сами того не замечая – чтобы свершить добро, доказать свою правоту, свою человечность, поступить на благо своей страны, своего последующего поколения, – все это так неосознанно, ошибки за ошибками; влияние, которое вселяет нам эту уверенность: спасение заключается в смерти, а смерть – в спасении. И эта вечно пресловутая вера: что куда бы мы не шли, лишь повидаем на своем пути – и мрак, и бедность, и бесчинство. Спасение! Вот, что так ждем, пока дни идут, пока солнце светит, пока ветви стучат нам в окно, пока дождь льет, пока природа живет. Где же та жертва, что освободит нас от нагрянувшего зла?
Нет. В ней была та безропотная, не нагнетающая стужа; шум, возникающий при ясности ума и при бледности молодости; в глазах ее созвездие непостижимых грез.
Он снял перчатку, чтобы притронутся к ее руке, по которой пробежится присутствие ее внутренней, отдаленной силы, что готова обрести форму земли, неба, всего. Но и она почувствовала внешнее воздействие, оказанное на нее, после чего она поняла, что все подходит к концу да и обретет новое начало.
К ней медленно надвигается человек, обычный представитель своего племени, вовсе не убийца, на его лице был изображен весь гнев, неприязнь ко всему; во взгляде исступленная, неразборчивая жажда – возмездие; все, что попадалось под ноги вбивалось в землю, унизительно сливаясь с грязью; он еле сдерживал себя: ему хотелось, как можно скорее изувечить, проткнуть своим острым ножом все то, что вызывало боль, негодование, страх, – для него все это было уродством и портило жизнь, которую он не хотел терять.
Нож вонзился ей в грудь, прямо в сердце, у ее палача возник зверский оскал, его будоражило, как будто он сумел, наконец-то, отомстить, хотя в нем долго не проходило не то радость, не то горесть. Он долго смотрел на нее, пытаясь ощутить, что в ней все то зло, с которым он борется и которое он так преследовал. Но он так и не уловил этого, крепко держа рукоять и вдавливая лезвие со всей силы, что позволяло его больное сознание. Он почувствовал, что от нее веет чем-то прекрасным, словно он расколол фрукт, аромат которого вдарил ему в голову, растопив воспоминания детства, когда с ним произошло то самое несчастье, которое он так долго преследовал. Его рука по-прежнему держала рукоять ножа, но он уже не прилагал усилия, – он остолбенел; он хотел вытащить, но не мог; он хотел отпустить, но не мог. Как молнией ударило. Но все же он отпускает ее не без трепета и с ужасной мыслью, которая отпечаталась на его глазах, после чего он хотел бы ослепнуть, – возможно, тоже жертвоприношение. Весь обвороженный удивлением, чудом, он отошел и больше не возвращался.
Господин, наблюдая за всем этим, не проронил ни слова, не пытался остановить, и вид его не принял печали. Поверьте: он не злодей, и ему вовсе не все равно; он знал, что так суждено и что не в его власти поправить произошедшее. Он только хотел проститься или …
Перед уходом он взглянул на нее: на ее склонившеюся голову, на эти волосы, напоминавшие ракиту, склоненную у берега; на ее подкошенные колени, детские; и кровь стекала по ней прямо к ее ногам. Ему не нравилось эта кровь: она портила все ее величие, оставляла пятна, что нарушали всю гармонию, но, видимо, в жизни не бывает других пятен, что могут остаться о нас другим. Он повернулся и стал направляться к своей бричке, как вдруг он остановился. Он, наконец-то, обомлел, оттого, – возможно, поэтому он и пришел, – что за его спиной происходило нечто знакомое, вбирающее начало многолетних страданий, неистового терпения, уничижения, разочарования, раздражения, лжи, раскаяния, умаления, прощения, созерцания, одухотворенности, радости, принятия. Все это смешалось и разрывало изнутри, вызывая разные эмоции одновременно. И это было так прекрасно! Ему не нужно было обернуться, чтобы увидеть и убедиться в этом. Вокруг него стало все преображаться: снег перестал идти, все приняло вид выжидания: трава подняла к верху стебли, пытаясь что-то показать, как маленькая ребятня, обрадовавшись преподнесенной им желанной игрушки; деревья взмахнули ветвями, чтобы не загораживали весь их интерес; стая стрижей взметнулась вверх, вся переполненная желанием – быстрее разнести на весь мир растущий, охватывающий миг, когда приоткроется душа в каждом живом существе и все увидят, как многого не замечали.
Господин ожидал, пока она подойдет и притронется к нему, как когда-то он коснулся ее.