Венская семья Хан
Давным-давно, когда я была венской школьницей, мне казалось, что весь мир собрался в нашем городе и сидит теперь за кофе и приятными беседами в солнечных кафе. Из школы я возвращалась мимо оперного театра, мимо прекрасных площадей, Йозефплац и Михаэлерплац. Я играла в парках Фольксгартен и Бурггартен. Я наблюдала за почтенными дамами в шелковых чулках и щегольских шляпках, за джентльменами с золотыми цепочками для часов и тросточками, следила за тем, как рабочие из всех уголков исчезнувшей империи Габсбургов штукатурят и красят великолепные фасады домов. Руки у них были мозолистые, крупные, умелые. Магазины были полны шелками, хрусталем и экзотическими фруктами. Появлялись все новые и новые изобретения.
Однажды, просочившись сквозь толпу, я пронаблюдала, как девушка в униформе горничной демонстрирует нечто под названием «пылесос». Она насыпала на ковер грязи и песка, включила прибор, и грязь волшебным образом тут же исчезла. Я, пища от восторга, ринулась рассказывать о пылесосе одноклассницам. В десять лет я отстояла длиннейшую очередь перед магазином под названием Die Bhne, «Сцена». Наконец я села за стол. Передо мной красовалась большая коричневая коробка. Милая девушка надела на меня наушники, и коробка ожила. Заговорила. Запела. Это было радио.
Я тут же побежала в папин ресторан, чтобы рассказать семье. Мою сестру Мими, которая была всего на год младше, радио не заинтересовало. Наша младшая, Йоханна, сокращенно Ханси, была еще слишком мала. Мама и папа были заняты, и времени слушать мой рассказ у них не было. Но я знала, что в тот день познакомилась с чем-то совсем особенным, что радио станет править миром. Помните, что в 1924 году оно только-только появилось. Просто представьте, каким волшебством все это казалось. Люди просто не могли не верить тому, что слышали по радио.
Я в полном восторге поделилась с моим любимцем из числа папиных постоянных гостей, профессором Шпитцером из Технического Университета: «Профессор, тот, кто говорит, может быть очень далеко! Но его голос летит по воздуху, как птица! Скоро мы сможем слышать людей, которые находятся на другом конце земли!»
Я с большим энтузиазмом поглощала газеты и журналы, которые папа держал для посетителей ресторана. Больше всего я любила читать о юриспруденции – описания дел, аргументы и задачи, от которых просто голова шла кругом. Я носилась по нашему «городу вальсов» в вечном поиске, кому бы рассказать о том, что я прочла и что видела.
Школу я обожала. В моем классе были только девочки: папа не одобрял совместное обучение. В отличие от сестер, я учиться любила, и уроки легко мне давались.
Нас учили, что Франция – наш главный враг, что итальянцы – предатели и что Австрия проиграла Первую Мировую войну только из-за «удара в спину». Впрочем, было не вполне ясно, кто этот удар нанес. Нередко учителя спрашивали, на каком языке мы говорим дома. Таким нехитрым путем они хотели узнать, не говорим ли мы на идише (на идише мы не говорили) и, соответственно, не еврейки ли мы (мы были, конечно, еврейки).
Они хотели знать наверняка, понимаете? Они боялись, что под нашими типично австрийскими лицами прячется еврейство. Этого обмана они допустить не могли. Еще тогда, в 1920-х, им хотелось, чтобы было сразу понятно, еврей человек или нет.
Однажды профессор Шпитцер спросил у папы, какие у него планы на мое дальнейшее образование. Он сказал, что после школы я стану учиться шить и пойду по стопам матери.
«Но у вас, мой дорогой господин Хан, растет крайне смышленая девочка, – сказал профессор, – вы обязаны отправить ее учиться дальше. Возможно, и в университет».
Папа только рассмеялся. Будь я мальчиком, он бы отдал за мою учебу последнюю рубашку. Я же была девочкой, и он даже не думал ни о каких университетах. Тем не менее раз уж об этом заговорил известный профессор, папа решил обсудить этот вопрос с мамой.
У моего отца, Леопольда Хана, были кудрявые черные волосы и красивые черные усы. Его веселый, общительный характер идеально подходил для ресторатора. У папы было пять старших братьев. Конечно, к моменту, когда можно было говорить о его образовании, деньги в семье давно кончились. Поэтому он и решил выучиться на официанта. Понимаю, что сейчас в это сложно поверить, но тогда для этого нужно было учиться несколько лет. Папу любили. Ему доверяли любые секреты. Ему достался редкий дар: он был очень хорошим слушателем.
Папа был опытным, искушенным человеком. Даже сложно представить, сколько всего он знал и видел. Ему довелось поработать на Ривьере и на чехословацких курортах Мариенбад и Карлсбад. Он бывал на сумасшедших вечеринках, участвовал в Первой Мировой войне на стороне Австро-Венгрии, был ранен и попал в плен, но сбежал и вернулся домой. Из-за ранения у него плохо двигалась рука. Бриться он сам не мог.
Ресторану в самом центре Вены, на улице Кольмаркт, папа посвятил всего себя. Посетителей встречала длинная полированная стойка. Столовая была дальше, в глубине. Люди приходили к папе каждый день на протяжении многих лет. Папа заранее знал, что тот или иной гость закажет на ужин. Он покупал каждому его любимую газету. Он создал для них уютный и надежный мирок, где все всегда было одинаково.
Мы жили в Четвертом районе, в двухкомнатной квартире в бывшем дворце по улице Аргентиниерштрассе, 29. Наш арендодатель был королевского рода – компания называлась «Габсбург-Лотринген». Мама, как и папа, всю неделю работала в ресторане, так что мы с сестрами там и питались. Пока мы были детьми, за нами следила няня. По дому все делала горничная.
Мою маму звали Клотильда. Это была невысокая, красивая, пышная, привлекательная женщина, но совсем не кокетка. У нее были длинные черные волосы. Мама была терпелива, задумчива, часто вздыхала. Она легко прощала людям ошибки и знала, когда лучше промолчать.
Всю свою нерастраченную нежность я щедрым потоком выливала на Ханси, самую младшую из нас троих. Она была младше меня на семь лет. В моих глазах Ханси с ее пухлыми розовыми щечками и крутыми локонами была просто херувимом из барочного собора. Мими я недолюбливала – впрочем, взаимно. У нее были слабые глаза, толстые очки и плохой характер: Мими всем вечно завидовала и ходила с кислым лицом. Маму постоянная грусть Мими пугала, так что ей доставалось абсолютно все, что она хотела: по мнению мамы, я, такая веселая и свободная, могла и сама о себе позаботиться. У Мими друзей не было, меня же, как папу, все любили, и мне приходилось везде брать Мими с собой и со всеми ее знакомить.
Папа усердно о нас заботился. Благодаря ему мы и не догадывались, что в мире далеко не все прекрасно. Он все за нас решал, собирал нам приданое. В хорошие времена, если у него было настроение, он мог по пути домой зайти на аукцион и купить в подарок маме какое-нибудь украшение – золотую цепочку или янтарные серьги. Дожидаясь, пока мама развернет упаковку, он всегда прислонялся к спинке одного из наших кожаных кресел и смаковал ее радость. Он восхищался мамой. Они никогда не ругались. Я не преувеличиваю: они никогда не ругались. Вечерами мама шила, папа читал газету, а мы делали уроки. Все мы наслаждались shalom bait – так говорят в Израиле, если дома царит мир и гармония.
Думаю, папа хорошо знал, как быть евреем, но нас он этому не учил. Наверное, он думал, что мы впитаем все необходимое с молоком матери. Днем в субботу мы должны были посещать Judengottesdienst, детскую молитву в синагоге. Водить нас туда должна была горничная, но она, как и большинство австрийцев, была католичкой и побаивалась синагоги. Мама же, зная, что все работающие женщины во многом зависят от воли прислуги, побаивалась горничной. В итоге посещали молитву мы редко и почти ничего не запомнили. У меня в голове прочно засела только одна песня.
Однажды Храм будет воссоздан,
Евреи вернутся в Иерусалим.
Так говорит Святое Писание.
Да будет так. Аллилуйя!
Если не считать символа веры – Шма, Исраэль! Адонай Элохейну. Адонай Эхад! – и детской песни о Храме, больше я о еврейских молитвах и службах не знала ничего.
Жаль, что так получилось.
И слава Богу, что я знала хотя бы это.
На Рош а-Шана и Йом Кипур папин ресторан закрывался (там, как и у нас дома, не подавали ни свинину, ни морепродукты, но в остальном правил кашрута не придерживались). На эти праздники мы ходили в синагогу – впрочем, в основном чтобы встретиться с родственниками. Мама и папа состояли в дальнем родстве: оба еще до свадьбы носили фамилию Хан. У мамы был брат и две сестры, у папы – три сестры и шесть братьев. В Вене жило больше тридцати Ханов, приходившихся друг другу двоюродными и троюродными братьями и сестрами. Прогуливаясь по парку Пратер, в третьем по счету кафе вы непременно обнаружили бы как минимум одного Хана. Каждая ветвь нашей большой семьи соблюдала еврейские религиозные традиции по-своему. Например, тетя Гизела Киршенбаум, папина сестра и тоже владелица ресторана, каждый год бесплатно приглашала бедняков на Седер Песах. Мамин брат Рихард, стопроцентный атеист, женился на наследнице мебельной фабрики из Тополкани (это недалеко от Братиславы). Его избранницу звали Рози, и ее воспитывали в духе ортодоксального иудаизма. Ей было неприятно видеть, насколько Ханы ассимилировались, и она всегда уезжала на праздники в Чехословакию.
Иногда в моих родителях неожиданно просыпалось религиозное чувство. Например, как-то я, будучи в гостях у подруги, съела сэндвич с кровяной колбаской. «Это так вкусно!» – рассказала я маме, и она просто задохнулась от ужаса. Это меня поразило. В другой раз я, ничего особенного не имея в виду, поинтересовалась у папы, могу ли выйти замуж за христианина. Сверкая глазами, он ответил: «Нет, Эдит. Я этого не вынесу. Это меня убьет. Конечно, нет».
Папа считал, что евреи должны быть лучше других. Он требовал, чтобы мы лучше всех учились, чтобы осознавали социальную ответственность, чтобы имели прекрасные манеры, чтобы одевались с иголочки. Он хотел, чтобы в нас жили железные моральные принципы.
Тогда, конечно, я об этом не задумывалась, но сейчас понимаю: папа так настаивал, чтобы мы, евреи, были лучшими, потому что вся страна была уверена, что хуже нас никого нет.
У маминых родителей был серый дом с лепниной к северу от Вены, в небольшом городке Штокерау. Мы навещали их по выходным и всегда приезжали по праздникам. Там жила моя двоюродная сестра Юльчи. Когда Юльчи было девять, мама (мамина сестра Эльвира) оставила ее у бабушки, а сама уехала домой и покончила с жизнью. Отец Юльчи остался в Вене. Юльчи же, пережив эту травму, стала робким, сложным ребенком. Наши бабушка и дедушка воспитали ее, как свою дочь.
Юльчи была крупной, округлой, темноволосой и темноглазой девочкой. У нее были полные, чудесно очерченные губы, золотое сердце и то, чего так не хватало моей сестре Мими: великолепное чувство юмора. Юльчи играла на фортепиано – плохо, но, поскольку весь клан Ханов был обделен музыкальным слухом, нам ее слушать нравилось. Мы сочиняли оперы, а она старательно и неуклюже аккомпанировала. Я, «сестра-интеллектуалка», влюбилась в готические романы, полные тайн и страстей, а Юльчи обожала кино и свинг.
Бабушка Хан – низенькая, полная, сильная и невероятно строгая женщина – часто приказывала нам сделать что-нибудь по дому, а сама уходила на рынок. Конечно, мы ни секунды не занимались делами, а просто играли. Стоило нам увидеть ее вдалеке на дороге, как мы влезали в дом через окно и принимались, как послушные и старательные девочки, все мыть и подметать, чтобы бабушка, вернувшись, увидела, какие мы работящие. Не думаю, что она хоть раз нам поверила.
Бабушкой правило стремление привнести в мир как можно больше прекрасного. Она то вывязывала изящные кружевные салфетки, то учила Юльчи печь пироги, то ухаживала за курами, гусями или собакой (ее звали Морли), то поливала свои тысячи растений в горшочках. У нее были, кажется, все существующие в мире кактусы. Она заранее предупреждала маму: «Клотильда! В воскресенье у меня расцветет кактус. Привози детей, пусть посмотрят». Мы приезжали в Штокерау и восхищались этими цветами пустыни, тем, как мужественно они борются за жизнь в нашей холодной стране.
Дедушка Хан держал магазин швейных машин и велосипедов, а также работал агентом на компанию Пух, производителей знаменитых австрийских мотоциклов. По воскресеньям, когда местные фермеры, посетив церковь и насидевшись в пабе, отправлялись за покупками на всю неделю, бабушка помогала дедушке в магазине. Дедушку и бабушку знали все. Во время карнавалов, когда каждая гильдия готовила представление, губернатор Штокерау всегда усаживал их рядом с собой.
На очередной дедушкин день рождения нам дали задание выписать из маминой Wu..nschbuch одно стихотворение и выразительно его прочесть. Хорошо помню, как он сидел, гордо, словно кругленький король, принимая наше стихотворное подношение, и у него блестели глаза. Помню, как крепко он меня обнимал. Совсем недалеко от дедушкиного и бабушкиного дома протекала река, один из притоков Дуная. Мы с Юльчи обожали купаться. Чтобы дойти до берега, нужно было пройти по высокому деревянному мосту. Однажды, когда мне было семь, я проснулась раньше всех, побежала на речку, поскользнулась на этом мосту и полетела вниз, вниз, вниз – и в воду. Всплыв к поверхности, я в ужасе завопила. Меня спас какой-то молодой человек.
С тех пор я стала бояться высоты. Я не каталась на лыжах в Альпах, не влезала на крыши зданий и не вешала на купола социалистических плакатов. Я всегда старалась держаться поближе к земле.
В 1928 году инфляция дошла до того, что цена блюд успевала удвоиться за время обеда, и папа решил продать ресторан.
Слава Богу, ему повезло с новой работой. Его пригласила к себе семья Кокишей – папа уже работал у них на Ривьере.
Принадлежавший им отель «Бристоль» стоял на лужайке у снежных гор. В мраморных спа побулькивали лечебные источники, по саду бегали откормленные белки, а по дорожкам, негромко переговариваясь, прогуливались богачи. Вечером в беседке непременно пела или играла какая-нибудь талантливая, по мнению родителей, девушка. В этот рай мы приезжали каждое лето.
«Бристоль» был единственным кошерным отелем в этой местности, а значит, все евреи останавливались именно там. Там бывали, например, Оксы, владельцы «Нью-Йорк Таймс», Зигмунд Фрейд и писатель Шолем Аш. Однажды на обед в отель пришел высокий блондин в баварских брюках lederhosen и тирольской замшевой шляпе. Папа подумал, что он ошибся и зашел не туда. Однако блондин снял шляпу, надел ермолку и встал, чтобы произнести браху. «Да уж, даже сами евреи не всегда могут узнать своих», – рассказывал потом, посмеиваясь, папа.
Там, в Багдаштейне, мы впервые увидели польских раввинов: они носили прекрасные длинные бороды и ходили, степенно сложив руки за спиной. Их окружала аура таинственности и спокойствия. Один из этих раввинов спас мою жизнь.
Мне тогда было шестнадцать. Кто может в шестнадцать ограничить себя в удовольствии? Я слишком долго просидела в одной из купален и схватила тяжелую простуду. Началась лихорадка. Мама уложила меня в постель, сделала чаю с медом, приготовила компрессы для лба и запястий. Вечером в дверь постучался один из раввинов. Он объяснил, что пропустил вечернюю молитву в шуле и просит дозволения произнести ее у нас дома. Конечно, мама разрешила. Когда он закончил, мама попросила у него благословения для больной дочери.
Он весь так и лучился добротой. Он подошел к моей постели, погладил меня по руке, произнес что-то на иврите – я не знала на этом языке ни слова – и ушел. Я выздоровела.
В дальнейшем, когда я была уверена, что не выживу, я всегда вспоминала этого раввина и думала, что его благословение защищает меня. Это очень меня успокаивало.
Конечно, отдельные моменты в жизни этого маленького рая оставляли желать лучшего, но у нас не было иного выхода, как мириться с некоторыми неудобствами. Например, в провинции, где стоял отель, кошерный забой скота был запрещен. Шохету приходилось забивать животных в соседней провинции и оттуда доставлять мясо в «Бристоль». Кроме того, поколение наших бабушек и дедушек проживало в пригородах Вены – во Флорицдорфе или Штокерау. В самой Вене евреям жить запрещалось. Запрет был снят, когда наши родители были уже взрослыми людьми.
Как видите, мы сталкивались со всеми трудностями жизни евреев в антисемитской стране, но упускали все обычные плюсы еврейства. Мы не изучали Тору, не знали молитв, не жили тесной общиной. Не говорили ни на идише, ни на иврите. Нас не поддерживала глубокая вера в Бога. В Польше были хасиды, в Литве – ешивы, но мы не имели к ним никакого отношения. Мы не были внутренне свободны, как американцы. Израиля тогда не существовало. Не было солдат в пустыне, не было идеи, что наш народ ничем не отличается от других народов мира. Помните об этом, слушая мой рассказ.
У нас был только ум и стиль. Мы жили в Вене, а это особенный город. Императрица Дунайская, Красная Вена. Там были социальные пособия, рабочим выдавалось жилье, там гении нашего века, такие, как Фрейд, Герцель или Малер, рождали свои великолепные идеи, там все обсуждали психоанализ, сионизм, социализм, реформы, нововведения. Своим блеском Вена освещала весь мир.
Знаете, евреям полагается «нести свет народам». И уж в этом отношении ассимилированных венских евреев упрекнуть было не в чем.