V
– С рогами, шары красные, а сам желтый, как мертвец…
– И когти на руках синие, скажи же! Тут этот как заорет: «Черт-черт лезет!», – все дёру…
– Да погоди ты! А это пацан один ихний как заорет – все сразу дёру! Я оглянулся: а он от меня, как до тебя, ─ уже руку тянет, схватить хочет… Я рраз – резко в сторону! Рраз!.. Он только когтем зацепил – видишь: рубаха порвата…
– Ага… Потом, как от тебя отвязался, за мной кинулся! Я, рраз, – ему под ноги! Он ─ дынс! Я, рраз!.. Через весь парк гнался… Скажи же?
«Ну, молодцы!» – думал Костя, не сводя глаз с Саньки и Желтого. У последнего фантазия победнее, поэтому он предоставил сочинять товарищу, а сам лишь поддакивал, часто невпопад, чем выводил из себя Саньку.
Сначала Костя растерялся, как всякий, кому нагло врут прямо в глаза. Посмотрел испытующе на Саньку, но тут же отвел взгляд: вдруг он догадается, что Костя знает правду. Однако тут же рассердился на себя и чуть не рассмеялся: столько красноречия потрачено и все даром. Затем примешалась досада, что некому остановить врунов. Серый сидел, наказанный, дома: он только высунулся с синяками под обоими глазами в форточку и сразу исчез, – видимо, его согнали с подоконника. Борька тоже не выходил, Леха ─ тот сам слушал, раскрыв рот. Костя был связан страшной клятвой.
– Может, там и не черт был вовсе, а утопленник, – попробовал возразить он.
– Где ты утопленника с рогами видел! – закричал на него Санька.
– Да он вообще дома сидел – тебя там вообще не было! – подхватил Желтый. Костю обидело предположение, что он сидел дома и чуть ли не прятался, таким тоном это было сказано. Он усмехнулся:
– Я не знаю, может, вам рога со страху примерещились.
– Это тебе со страху примерещилось! А это кто порвал? само что ли порвалось?! – Санька в десятый раз повернулся к мальчикам спиной, показывая зашитую рубашку.
– Я откуда знаю… Может, ты за железяку на берегу зацепился, – сказал зло Костя – и прикусил язык.
Санька не взглянул, пробормотал что-то вроде «не знаешь – не говори» и стал хвастать, как обманул грабителей. Пока других обыскивали, он успел спрятать свои двадцать копеек в носок. Костю между тем раздирали противоречия: тайна, которой нельзя поделиться или хотя бы намекнуть, что знаешь что-то такое, что никому неизвестно, превращает своего обладателя в узника и надзирателя в одном лице.
Наступил тот прозрачный час между светом и тьмой, когда предметы утрачивают цвет и блеск, но возвращают себе вес и непроницаемость. Минуту назад сверкало раздробленным огнем сквозь черные пирамидальные тополя – и вот в зеленоватом небе зачертили летучие мыши. Вспыхнула мертвенным сиянием витрина и малиновая, витиеватая вывеска над ней. Забились в конвульсиях несколько фонарей из тех, что все-таки зажглись. Еще светло ─ каждый лист кажется выточенным из серого минерала, розы в палисаднике отлиты из воска, парк за рекой напоминает темно-зеленый бархат, на котором лежит свинцовый шар мечети.
Мальчики и девочки сидят друг против друга на двух скамейках под раскидистым карагачем. Грянула тревожная музыка: в летнем кинотеатре, двумя кварталами выше, начался один-единственный сеанс. Все сразу представили старое курдское кладбище. Оно тянулось от стен кинотеатра до новых пятиэтажек и напоминало заросшую бурьяном стройплощадку, с покосившимися сваями. На надгробьях кое-где сохранились продолговатые блюдца с подкрашенными зеленым и розовым фотографиями. Надписи под ними были сделаны латиницей и еще какими-то замысловатыми крючками, похожими на грузинский алфавит. Много портретов валялось среди ржавого мусора в провалах могил.
Кто-то вспомнил историю мальчика, который выкопал на кладбище череп и спрятал дома под ванну. «А мать мыла пол и нашла череп. Он заходит – а она сидит, вся седая, на полу, гладит череп и хохочет – с ума сошла». Санька сказал, что на курдском кладбище алкаши ловят пацанов, которые туда лазят за черепами, и откачивают у них шприцем кровь. Однажды он проходил мимо кладбища – дело было, разумеется, вечером – и вдруг «из могилок» встал мужик с красной рожей – уже насосался! – а в руке стакан с чем-то красным. Только увидел Саньку, пошел ему наперерез, «шатаясь, как мертвец». Костя хотел съехидничать по поводу красного в стакане, но передумал. Да и до шуток ли в этот изменчивый час, когда начинает пробуждаться все непонятное, зыбкое.
Кому незнакомо это ощущение холода и пустоты за спиной? И страшно, страшно оглянуться назад: а вдруг, пока твой разум дремал среди привычных вещей, а глаза скользили по их поверхности, действительность скроила там какую-нибудь престранную мину… Ты оглянешься – и она не успеет принять обычное выражение. Поэтому, если уж оборачиваться – а лучше не оборачиваться совсем, – то медленно-медленно, чтобы вся нечисть успела попрятаться в свои норы и щели.
– Тихо! Если не хочешь слушать, иди отсюдова.
– Да тихо вы!
– Сама – тихо!
– Всё: кошка сдохла, хвост облез – начинай.
Стриженная, черноволосая Маринка, широкоскулая, с близко посаженными глазами, натягивает на квадратное колено длинный подол зеленого – сейчас в темноте серого – платья, испещренного множеством бледных буратино – при свете ярких, в красных колпачках. Затуманившийся взгляд ее устремлен куда-то вдаль. Ноготь на мизинце накрашен и облез. Сипловатый голос звучит монотонно и завораживающе:
– Одна старая бабка жила на кладбище. А там возле одной могилки огонек каждую ночь светится – и это… Она смотрит: какие-то люди сидят, вены режут и плачут…
– Кому вены режут? – спросил Санька.
– Себе – кому же еще… А один парень с камерой… Как его? – он на телевидении работал…
– Оператор.
– Ага. Он все снял, что на кладбище делалось… Тьфу! – сбил меня. Из-за тебя все перепутала.
– Ну ладно, давай с начала.
– У бабки муж тама был похоронен. Она написала письмо на телевидение, чтобы приехали сняли, что там делается. Потом они лежат, смотрят по телеку: на могилке огонек маленький горит, вокруг сидят какие-то люди, капают кровь на огонь и говорят: «Пришла пора, Светлана»… – Последние слова Маринка произнесла басом.
– Какая Светлана? – опять перебил Санька.
– Разве не понятно! У этого парня была невеста, звали ее Светлана.
– Ну и что?
– Ну и всё. Потом они посмотрели телек и она их узнала.
– Кого?
– Да их же! Тех которые на могилке сидели. Какой дуб! А это друзья ее оказались, только живые они были.
– Как живые? – недоверчиво смотрит Санька на рассказчицу.
– Это артисты были просто переодетые, хотели подшутить с них.
– У-у, – протягивает разочарованно Санька, – разве это страшная история! – Он чувствует себя героем, поэтому считает, что вправе прерывать и судить других.
– А вот я знаю! Только это не история, а страшный анекдот, – вдохновенно, с пришепетыванием затараторила Ирка. Она тоже теребила подол: заворачивала, проводила крашеным ногтем стрелки.
– Не смешной?
– Нет.
Все сразу наклоняются к ней, уперев локти в живот и сложив руки в замок под подбородком.
– Одна девушка познакомилась с одним па-а-арнем. – Ирка начинает взахлеб, а конец фразы произносит нараспев. – Но парень был какой-то странный: все время говорил о кладбище и о мертвеца-а-ах. Один раз он назначил ей свидание на кладбище в девять часов вечера. Девушка пришла, а его еще не было. Она увидела открытый гроб, заглянула туда: а в том гробу лежал тот па-а-арень, потому что… – У Ирки перехватило дыхание, последние слова она прошептала едва слышно. Между их раскрытыми ртами возникло безвоздушное пространство: невозможно ни выдохнуть, ни вдохнуть. Кажется: еще секунда – и либо смерть от удушья, либо продолжение рассказа. Наконец Ирка справилась с волнением и продолжила зазвеневшим в тишине голосом:
– …потому что он мертвый был. Она побежала, повернулась и упала на крест – и прилипла волосами ко кресту! А мертвец за ней гонится, щас схватит… Она как закричит – так и умерла на кресте.
– Отчего она умерла? – спросил Санька.
– Если бы тебя мертвец схватил, ты бы что, не умер, что ли!
– Умрешь – от разрыва сердца, – подтвердила Маринка. Только у Саньки непонятливость была, скорее, от гонора, чем от тугодумия.
Конец ознакомительного фрагмента.