Вы здесь

Ефремовы. Без ретуши. Олег. «Современник» – премьера за премьерой (Ф. И. Раззаков, 2015)

Олег

«Современник» – премьера за премьерой

Итак, первым спектаклем «Студии молодых актеров» (будущий «Современник») были «Вечно живые» В. Розова. После чего следующей постановкой опять должна была стать розовская пьеса – «В поисках радости». Но часть труппы сочла ее слишком «соцреалистичной» – из разряда «розовые сопли» (про советских абитуриентов, стоящих перед выбором жизненного пути). Молодым актерам захотелось чего-нибудь серьезного, да еще с политическим подтекстом. Благо политика тогда была в фаворе – «оттепель» продолжалась. И тут на горизонте как раз «нарисовалась» пьеса «Матросская тишина» А. Галича.

Это была пьеса из еврейской жизни. В центре повествования (время действия – 1929, 1937, 1944 и 1955 годы) – судьба Абрама Шварца, старого еврея из провинциального городка Тульчина, и его сына Давида. Последний уезжает в Москву учиться в консерватории и становится известным скрипачом. У него начинается новая жизнь, в которую внезапно врывается его отец, приехавший к сыну из провинции. И отпрыск своего родителя-провинциала одновременно и любит и ненавидит. Основная канва пьесы развивается на истории Давида: его взрослении не только физическом, но и духовном, нравственном.

Пьеса была начата в 1945 году, а закончена в 1956 году, вскоре после XX съезда КПСС. Тогда же она получила «лит» в Ленинграде, то есть была разрешена цензурой. И вскоре оказалась в «Современнике», который считался театром про-еврейским. Евреям тогда все сочувствовали как жертвам не только фашистского геноцида, но и сталинского террора. Хотя при этом затушевывалось, что значительная доля руководителей сталинского НКВД были именно евреями. Даже ГУЛАГ в 1930–1938 годах возглавляли сплошь люди этой национальности: Ф. Эйхман, Л. Коган, М. Берман, И. Плинер. Затем ГУЛАГ перешел в руки людей с русскими фамилиями.

В конце 50-х в среде либеральной интеллигенции были очень популярны стихи Е. Евтушенко:

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

я всем антисемитам,

как еврей,

и потому – я настоящий русский!

Но еврейская тема всегда имела большое значение для политики, творимой в СССР. Евреи имели большой зуб на Сталина, поэтому почти все поголовно в годы оттепели состояли в рядах антисталинистов. После XX съезда КПСС в их рядах начался закономерный процесс давления на хрущевское руководство с тем, чтобы оно признало евреев жертвами сталинской политики и позволило им снова занять достойное место в верхах, как это было в СССР в 1917–1937 годах. К этому процессу в 1956 году подключились и международные еврейские круги. Именно в этот период и получила «лит» пьеса «Матросская тишина». И начались ее репетиции в «Современнике», в концертном зале в гостинице «Советская» на Ленинградском проспекте. Почему именно в «Современнике»? Как уже говорилось, этот театр в неофициальных кругах значился как либеральный, проеврейский. Его костяк (Игорь Кваша, Галина Волчек, Олег Ефремов) был вхож в компанию драматурга Александра Штейна (зятя Кваши с 1956 года – тот был женат на падчерице Штейна Татьяне Путиевской, дочери художника кино и театра Семена Манделя). Штейн был дважды лауреатом Сталинской премии, автором пьесы «Пролог» (1935), где одним из героев был Сталин. Но в годы хрущевской «оттепели» Штейн выбросил «вождя народов» из своего произведения, чтобы пьеса снова была поставлена в театрах страны. А в 1956 году, на волне XX съезда, Штейн написал пьесу «Гостиница «Астория», где тоже вплел свое лыко в антисталинскую строку. В либеральных кругах эта пьеса весьма ценилась (в Москве ее поставил в Театре Маяковского Н. Охлопков).

Компания современниковцев собиралась на двухэтажной даче Штейнов в Переделкине. Вот как это описывает дочь писателя В. Кожевникова Надежда (кстати, у писателя была еще одна дочь, тоже родная, а также дочь от первого брака – та самая Ирина Мазурук, которая, как мы помним, была женой Олега Ефремова):

«Дом Штейнов и был средоточием слухов-шептаний, хотя крамола в них отсутствовала, а скорее ну просто выпускались пары. Хозяевам, как и гостям, было что терять. Но Штейны особенно тем притягивали, что никого ни за что не осуждали.

В этой кажущейся неразборчивости действовал механизм, безупречно отлаженный, проверенный и основанный на, скажем, гибкости, характерной для так называемых культурных слоев. Впрочем, понятно: иметь убеждения, открыто их выказывать, требовало либо геройства, либо упрямства, когда все сомнения в зародыше убивались в самом себе.

Режим всех принуждал к подчинению, но одни становились в известную позу с видом жертвы, а другие – мой отец, например, – так держались, будто им это нравится, они-де удовольствие получают, корежа свою личность, свой талант.

Вот причина, как мне представляется, по которой Кожевников дистанцировался от Штейнов. Ведь иначе следовало бы разделить и униженность, подневольность, в той среде не только не утаиваемые, а декларируемые с вызовом, как единственно возможный протест…

Штейны с удивительной грациозностью балансировали: сами не рисковали, но привечали гонимых (и не гонимых тоже), умудряясь прослыть вольнодумцами, казалось бы, очевидному вопреки.

Александр Петрович пьесы писал исключительно правоверного содержания, зять его, Игорь Кваша, снимался в роли вождя мирового пролетариата Карла Маркса, но на их репутации в либеральном кругу это не отражалось. Сливки творческой интеллигенции, такие, скажем, как поэтическая небожительница Ахмадулина или пламенный трибун Ефремов, не морщились, не брезговали бывать завсегдатаями на посиделках у Штейнов. Такая эпоха: компромиссы являли основу существования. Их понимали, прощали. А вот цельность изображать, наверное, не следовало, как это пытался делать мой отец…»

Отметим эти слова: «Цельность изображать не следовало». Цельные люди из среды творческой интеллигенции (вроде писателей В. Кожевникова или В. Кочетова) либералами отторгались и третировались, поскольку либералы исповедовали иной принцип отношений с властью: с трибун (или со сцены) хвалить ее, а в своем узком кругу – презирать и ненавидеть. И всегда держать фигу в кармане. И чем больше фиг удавалось протащить либералам в своих произведениях, тем выше был их рейтинг в собственном кругу.

Итак, в «Современнике» взялись ставить пьесу драматурга-еврея А. Галича «Матросская тишина». Вот как об этом вспоминает Игорь Кваша, игравший в спектакле роль сына – Давида:

«У нас в руках была пьеса «В поисках радости» В. Розова. Но нам казалось, что это слишком привычная стилистика, что мы не сможем что-то свое с помощью этой пьесы сказать. Ефремов дал нам 10 дней, чтобы найти пьесу. Кто-то принес «Матросскую тишину», которая всем безумно понравилась. Решили делать ее.

Но долго даже с первых реплик не могли сдвинуться. Все искали, как это должно быть. Первый период репетиций был очень подробный, жутко мучительный, но очень радостный, потому что мы понимали, что находим что-то свое. Конечно, нас вел Ефремов, предлагал методику, путь, но работали все вместе. Все сидели на репетиции. Независимо от того даже, занят ты в пьесе или нет. Потому что был поиск. Каким языком мы хотим говорить, что мы хотим сделать на сцене. Хотелось сказать со сцены правду… У нас был тогда термин – мы его у Немировича-Данченко взяли: «мужественная простота». Как воплотить это на сцене? Что он имел в виду? В «Матросской тишине» мы пытались это понять и добиться этой «мужественной простоты…

Роль Абрама Шварца – отца Давида – была если не лучшая, то одна из лучших ролей Евстигнеева за всю жизнь. Более того, единственная его по-настоящему трагическая роль. Самое поразительное тогда для меня было – как он сумел сыграть старого еврея! Я больше не видел, чтобы так играли! Как он сумел это ухватить? Он же из русской семьи, с завода. И мама у него такая же… Просто у него это рождалось из каких-то, может, случайных, мелких наблюдений…Что-то мы в этом спектакле нашли все вместе. Ка кую-то общую атмосферу правды, подлинности. Там все было настоящее – связи, проживание, какое-то очень глубинное прочтение. До такой степени настоящее, что мне до сих пор стыдно и больно, как будто я по-настоящему выгнал отца, понимаете? Но у Давида сильнее было желание карьеры, той жизни, которая уже сейчас настанет. Конкурс. На него, на Давида, ставят. Он хочет быть великим скрипачом. А тут приехал этот провинциальный еврей со своими примочками, со своим акцентом… и я не могу, чтобы это видели товарищи. Сейчас Чернышев[6] придет, а только что мой друг пострадал из-за отца. А тут вдруг вот это приехало. Я ведь его не знаю в новом качестве: что он перестал мухлевать, живет нормальной жизнью. Он совсем не нужен, я ведь живу совсем другой жизнью, все другое. Я другой совершенно… И вдруг из прошлого появляется это… Евстигнеев очень резко играл. Давид его любил – отец все-таки. Но и ненавидел – помнил, как тот приходил пьяный, жуткий. А в третьем акте, когда к умирающему Давиду является отец и рассказывает, как он погиб, – на сцене был вагон, полки с ранеными. Мне кажется, мы очень точно передали атмосферу вагона, войны – мы же все ее знали, Гусев вообще весь фронт прошел, я мальчишкой перед ранеными в госпиталях выступал. И у нас получилось это передать на сцене. Именно военный вагон. Давид бредил, на соседней полке кричал что-то антисемитское раненый мальчик, которого играл Табаков, а потом все уходило в темноту, и Давид со Шварцем оставались в луче света. Я лежал на полке, он сидел рядом. И рассказывал – не в зал, а мне, Давиду. Даже сейчас спокойно вспоминать не могу, как он говорил, как их вели на расстрел…

Мы знали, что у «Матросской тишины» есть ленинградский «лит», разрешение тамошней цензуры, – значит, пьеса разрешена к представлению. Но когда мы вчерне сделали первый акт, пришел Солодовников, директор МХАТа, и сказал, что «лит» с пьесы снят. Соответственно, играть нельзя. Но мы очень быстро – не то что мы схалтурили, но уже было такое понимание, чего мы хотим от этой работы, и так был проработан первый акт, что второй, третий и четвертый акты сделали месяца за полтора-два. И показали целиком пьесу…»

Здесь стоит на время прерваться и рассказать, почему же «лит» с этой пьесы был снят. В дело вмешалась все та же большая политика. В своей книге «200 лет вместе» А. Солженицын пишет следующее о том времени – о 1956 годе:

«А тут накатили и события: Суэцкая война, нападение Израиля – Англии – Франции на Египет («Израиль идет к своему самоубийству», – грозно писала советская печать) – и венгерское восстание, имевшее еще и тот, почти замолчанный в истории, оттенок, что оно приняло антиеврейский характер – быть может, из-за обилия евреев в венгерском КГБ. (Не в этом ли одна из причин, пусть не главная, почему Запад уж совсем никак и ничем не поддержал восстание? – да к тому же был захвачен суэцкой проблемой. А для Советов не вытекал ли вывод, что еврейскую тему лучше бы приглушать?)

А еще через год[7] Хрущев победил своих противников на партийных верхах – и среди других был свергнут и Каганович.

Кажется – много ли? кажется, далеко не он один, и не он же среди свергнутых главный? и выкинут он совсем не как еврей. Однако «его уход с еврейской точки зрения несомненно символизировал конец эпохи». Оглянулись, посчитали: «Евреи исчезли не только из руководящих органов партии, но также из ведущих правительственных кругов»…»

Отметим, что евреи исчезли из правительственных верхов, но в среде научной и творческой интеллигенции их оставалось очень много. Поэтому и влияние их было велико. Особенно это ощущалось в области идеологии, где у евреев было много сочувствующих. Именно они и тянули «наверх» пьесу «Матросская тишина». Но другая сторона оказалась сильнее. Как вспоминает актриса «Современника» Л. Иванова: «О приеме этого спектакля подробно написал Галич в своей повести «Генеральная репетиция». Спектакль принимала комиссия из ЦК и райкома партии: две дамы – одна в платье кирпичного цвета, другая – в бутылочно-зеленом. Также в комиссию входил Георгий Товстоногов. В зал не пустили никого, даже артистов труппы, не занятых в этом спектакле. Спектакль запретили с формулировкой: «Артисты слишком молоды для такой серьезной темы, спектакль художественно слаб».

Галич пишет, что после этого он просил разрешения еще раз побеседовать с «бутылочной» дамой из ЦК. Она пригласила писателя в свой кабинет и прямо сказала: «Вы что же хотите, товарищ Галич, чтобы в центре Москвы, в молодом столичном театре шел спектакль, в котором рассказывается, как евреи войну выиграли?!»

И снова вернемся к воспоминаниям И. Кваши:

«На первом прогоне были человек четыреста – пятьсот, друзья, студенты, приглашенные. Успех был очень большой. А на второй генеральной сидели восемь человек в зале, Солодовников привез мхатовских билетеров, которые никого не пускали.

Конечно, пьеса была закрыта только по еврейским делам. Вообще первые наши спектакли почти все хотели закрыть. Но нам часто помогали обстоятельства, и мы как-то проскакивали. Не смогли мы пробить два спектакля: «Матросскую тишину» и первый вариант «Случая в Виши». «Матросская тишина» – это же был патриотичный спектакль. Человек возвращался из Израиля в Союз и говорил, что там хорошо, конечно, но он не может без этих криков за окном, там был скрипач, который добровольно уходил на фронт и отдавал свою жизнь за родину, там был еврей, который шел на расстрел, бил полицая скрипочкой и кричал: «Когда вернуться наши, когда вернутся русские, они тебя повесят как бешеную собаку!», там была жизнь общежития, парторг, который все расставлял на свои места… Но – закрыли.

И мы стали репетировать «В поисках радости». Хорошую пьесу. Мы знали, как ее делать, и был шумный успешный спектакль. Но это было уже не то…»

Можно понять разочарование Кваши – ему, как еврею, тема «Матросской тишины» была очень близка. Однако стала бы она так же близка миллионам других советских людей – большой вопрос. Куда ближе им была тема пьесы «В поисках радости», которую, кстати, с большим успехом поставил в 1959 году в ЦДТ Анатолий Эфрос. Эта версия прогремит намного громче, чем версия Ефремова (и В. Сергачева), что станет поводом к тому, чтобы Эфрос (в тандеме с Г. Натансоном) снял замечательный фильм «Шумный день» с участием актеров, занятых в спектакле ЦДТ: Валентины Сперантовой, Геннадия Печникова, Татьяны Надеждиной, Евгения Перова, Роберта Чумака. Из современниковской версии в фильм перекочуют лишь три актера: Олег Табаков (Олег Савин), Лилия Толмачева (Лена-прорва) и Владимир Земляникин (Николай Савин).

Сюжет у пьесы был следующий. В старой московской квартире живет Клавдия Васильевна Савина. У нее четверо детей, все живут с ней. Старший Федор – химик, кандидат наук, недавно женился. Его жену зовут Лена. Дочь Татьяна – ей 19 лет – учится в институте. Восемнадцатилетний Николай работает в ремонтных мастерских. Младшему – Олегу – пятнадцать. Утром Лена спешит на распродажу чешских сервантов. Им скоро должны дать отдельную квартиру, и поэтому Лена целыми днями простаивает в очередях за красивой, дорогой мебелью. Комната, в которой происходит действие пьесы, вся заставлена уже купленной мебелью. Она закрыта чехлами и тряпками, и к ней никто не прикасается, так как Лена боится что-либо «попортить». Она говорит с мужем только о мебели и о деньгах, «точит его и точит». Ситуация в доме накаляется…

0 том, каким в те годы была «Студия молодых актеров», рассказывает одна из его актрис – Людмила Иванова:

«У нас все имеют свои обязанности, – первым делом заявил мне Ефремов. – Возьми и ты на себя какую-то общественную работу. Вот, например, нам нужен секретарь правления…» Театр, который создавал Олег, был не похож ни на что существовавшее раньше. И действительно, все выполняли какие-то обязанности кроме актерских. Игорь Кваша, например, отвечал за повышение квалификации актеров, занятия мастерством, Табаков – за внешние связи. Ну а Галина Волчек помогала распространять билеты на спектакли, ведь о молодом театре тогда еще никто не знал. Ей позволяли приходить в театральную кассу на улице 25 Октября. И после того, как кассир оглашала для покупателя, выбирающего себе билет, весь список московских театров, Галина могла предложить приобрести дешевые билеты в «Студию молодых актеров». Потом уж постоянным нашим кассиром стала мама Галины Борисовны – Вера Исааковна, которая немало сделала для популярности «Современника». У Веры Исааковны были свои правила, иногда она говорила «Билетов нет!», даже если они на самом деле были: во времена, когда я только присоединилась к ефремовской студии[8], о нас еще мало кто знал. Где взять зрителя? Олег решил не переманивать его из других театров, а найти своего. И он ходил по комсомольским организациям и институтам, приглашал на спектакли молодежь. Первыми нашими зрителями были молодые рабочие и студенты, некоторые из которых до этого, может, и в театре-то никогда не были. Но именно им такой театр, как наш, и был нужен!

Не все, кто пришел к Ефремову в первые годы, прижились в «Современнике». Не всем подходил «метод Ефремова», наш бешеный ритм. Вначале, не имея собственного помещения, мы репетировали то на сцене Центрального детского театра, то на квартирах. Причем эти репетиции шли ночью, ведь днем кто-то учился, а кто-то работал. Репетировали часов до четырех утра, а потом еще шли к кому-нибудь в гости и там снова что-то обсуждали. Про нас ведь, знаете, как говорили? «Современник» – это театр, где играет много Ефремовых. Мы все тогда – люди очень молодые – были не просто единомышленниками Олега, мы были его поклонниками, многие даже ему подражали. Помню, особенно заметно перенял его тон и манеры Игорь Кваша… И почти все вслед за Ефремовым очень много курили…

Олег называл нас «компашка». Он был неистощим на идеи, как надо обустроить театр единомышленников, театр-семью. Главный принцип был такой: ни одно решение Ефремов не принимает единолично, вся власть в театре принадлежит правлению – так у нас называли основную часть коллектива. И вот я стала секретарем этого самого правления – то есть вела дневник театра, записывала решения, принятые на собраниях. Для Ефремова не существовало мелочей: если актеры, например, начинали опаздывать на репетиции, Ефремов не пытался призвать их к порядку сам – вопрос выносился на собрание правления, и там принимали решение ввести за опоздания небольшие денежные штрафы. Но главные собрания, которых ждали с тревогой, надеждой и волнением, происходили раз в году, весной. Мы так уж весну и воспринимали: начал таять снег, значит, скоро труппа будет решать, кому оставаться в театре, а кому нет. В постоянно действующей труппе было 16 человек, в число которых вошла и я. А всего в труппе должно было быть не больше 36 актеров…

Сейчас в это, наверное, трудно поверить, но мы сообща делили деньги. Все официальные зарплаты складывались в общий котел и оттуда перераспределялись. Того, кто отличился в работе, могли премировать, и тогда он получал, например, 90 рублей за месяц, а остальные – по 70–80 рублей. Сколько получит сам Ефремов, тоже решалось коллективом. Как могла существовать такая система, сейчас даже вообразить трудно. Но Олег в нее поверил и нас заразил своей верой – этого заряда хватило на несколько лет.

Олег хотел, чтобы театр работал по принципу колхоза и артисты получали деньги за трудодни. Кроме того, он мечтал, чтобы мы зарабатывали сами и не зависели от государства. И тут как раз в стране стали создавать бригады коммунистического труда, об этом много писали в газетах. И Олег пытался убедить райком, чтобы труппу «Современника» сделали такой бригадой – разумеется, понимания он не нашел, нам отказали. Но Олег продолжал выдавать идею за идеей по организации театра нового типа».

В 1958 году, как уже говорилось, «Студия молодых актеров» становится Театром-студией «Современник». Название придумали, вспомнив про пушкинский журнал «Современник». При этом кто-то сказал, что это «сверхнахальство», все-таки Пушкин! Но директор МХАТа Солодовников идею с названием одобрил.

Между тем театром студия стала не без поддержки свыше. Какой? Дело в том, что в приятелях у Ефремова ходил зять Хрущева Алексей Аджубей (в конце 40-х они учились на одном курсе в Школе-студии МХАТа и даже претендовали на сердце одной и той же девушки – Ирины Скобцевой). Вот Ефремов и воспользовался случаем – попросил друга о помощи. В итоге Аджубей организовал посещение спектакля студии секретарем ЦК КПСС, членом Президиума ЦК (с июня 57-го) Екатериной Фурцевой. Той увиденное понравилось, и она поспособствовала тому, чтобы союзный Минкульт выпустил приказ «Об организации театра-студии «Современник» при МХАТе имени М. Горького». Это будет первая «рука помощи» Фурцевой по адресу не столько молодого театра, сколько лично Олега Ефремова, к которому будущая министерша будет питать, судя по всему, какую-то тайную страсть. Чего нельзя было сказать о других деятелях культуры, вроде членов парткома Художественного театра. Так, они выступили против того, чтобы при МХАТе существовал молодежный театр-студия. Почему? Они, судя по всему, разглядели в современниковцах не столько талантливых людей, сколько носителей либеральных идей, замешанных на антисталинизме. И мхатовцам не хотелось, чтобы эти идеи нашли свое пристанище именно во МХАТе, к которому Сталин всегда благоволил (на это решение также повлияла и громкая история со спектаклем «Матросская тишина», которая ясно указывала на то, чьи именно идеи разделяет «Современник»). В итоге на свет появилась бумага, которую члены парткома отправили в Минкульт, – в ней новый коллектив был назван «идейно несформировавшимся». Да еще и финансово несостоятельным – к 1958 году он имел убытки в размере 65 тысяч рублей, которые ложились на баланс МХАТа. Было предложено прекратить дальнейшее финансирование «Современника» и предложить ему открыть самостоятельный счет с отдельным от МХАТа балансом. Но верха на это не пошли. Хотя переехать «Современнику» пришлось. Его труппе запретили выходить на сцену Художественного театра, и ее приютила администрация гостиницы «Советская» на Ленинградском проспекте, в концертном зале которой и стали идти спектакли «Современника».

В новом качестве новоиспеченный театр дебютировал спектаклем «Никто» по пьесе Эдуардо де Филиппо в постановке Анатолия Эфроса. Этот итальянский драматург в те годы был очень популярен в СССР – его считали главным неореалистом в театре. Поэтому в конце 50-х его пьесы шли во многих советских театрах: «Моя семья» (в Театре имени Ленсовета и ЦТСА), «Филумена Мартурано» (в Театре имени Вахтангова) и т. д.

В «Никто» речь шла о маленьком, скромном человеке Винченцо де Преторе, который хочет подняться над обыденностью и увлекает своими мечтами любимую девушку. В главной роли – Олег Ефремов. Как вспоминает Л. Иванова:

«Заняты были все актеры, так как в спектакле много массовых сцен. Главного героя играл Ефремов. Винченцо – мелкий вор: то сережки вырвет у женщины из ушей, то кошелек вытащит. Он носит кольцо и сам верит, что получил его в наследство, сочиняет легенду про то, что его отец – настоящий синьор, а его подкинули в младенчестве бедным людям.

Винченцо договаривается со своим святым (то есть со статуей), что будет ставить ему свечи после каждой удачной кражи, которую тот поможет ему совершить. Ефремов подробно, кропотливо работал над каждым шагом, старался сделать героя абсолютно наивным, мечтательным. Винченцо полагает, что останется безнаказанным, ограбив инкассатора банка, и потрясен до глубины души, когда святой его подводит.

Он так счастлив, воодушевлен – и вдруг инкассатор стреляет в него! Как сейчас помню его выражение лица: такое удивленное, наивное: «Как? Не может быть!» И в последние минуты перед смертью, когда ему являются родители, смешавшись с образами Девы Марии и Иосифа-плотника (родителей Винченцо играли мы с Игорем Квашой), он вспоминает запах яблок из своего детства. Он так говорил об этом, что и сейчас, когда я иду мимо яблоневых садов города Тарусы, где я иногда отдыхаю, мне вспоминается эта сцена и Ефремов в образе Винченцо…»

Еще один спектакль «Современника» в 1958 году в постановке Олега Ефремова (и Маргариты Микаэлян) – «Продолжение легенды» по пьесе А. Кузнецова. Это была очень популярная в те годы книга о строительстве Иркутской ГЭС, где Кузнецов работал несколько лет назад бетонщиком (в 1969 году писатель, написавший книгу «Бабий Яр» о геноциде евреев в оккупированном фашистами Киеве, сбежит на Запад). В этом спектакле Ефремов снова играл главную роль – Леонида.

В 1959 году в «Современнике» увидели свет три новых спектакля: «Два цвета» А. Зака и И. Кузнецова (постановка О. Ефремова и В. Сергачева), «Пять вечеров» А. Володина (постановка О. Ефремова и Г. Волчек) и «Взломщики тишины» О. Скачкова (постановка Сергея Микаэляна). Все эти постановки были посвящены современности, причем действия двух из них – «Пять вечеров» и «Взломщики тишины» – происходило в коммуналках. Однако только «Пяти вечерам» суждено будет стать советской классикой (в конце 70-х эту пьесу экранизирует Н. Михалков).

Ефремов был занят в двух из вышеназванных спектаклях, обе роли главные: в «Двух цветах» это Борис Родин, в «Пяти вечерах» – Ильин.

Между тем спектакли вызвали неоднозначную реакцию у театральных критиков. Например, в одной из них (автор О. Ремез) писалось следующее:

«Главная героиня «Пяти вечеров» А. Володина – Тамара – работает мастером на фабрике, она коммунистка. Живет она такой жизнью, которую можно назвать правильной по существу ее общественного положения, хотя в пьесе все эти понятия правильности, полноты жизни окружены явно иронической атмосферой. Почему иронической? Потому что при всем этом Тамара, по мысли автора, глубоко несчастлива.

Весь строй ее чувств, ее душевный облик – плоски, скучны. Она заученно-автоматически произносит понятные и дорогие для нас слова, и они в ее устах производят жалкое и даже отталкивающее впечатление. Как тускло и равнодушно звучат ее фразы о партийности, какой тоской и духовной бедностью веет от ее рассказа о фабрике, о товарищах по работе. Безрадостен ее быт.

Неужели те большие духовные дары, которые несет советскому человеку его труд, его общественная жизнь, лишены подлинной ценности, не способны обогатить и поднять его личность? Неужели в сфере трудовой и общественной деятельности нет той поэзии, что окрыляет человека, обогащает и наполняет большим светом его личную жизнь, поддерживает даже тогда, когда у него действительно бывают личные невзгоды?

«Пять вечеров» дают неверный ответ на эти вопросы. Полемизируя с формальными представлениями об идеале, иронически относясь к чисто внешнему, фразеологическому усвоению высоких понятий, драматург вместе с тем совершает горькую ошибку, когда разъединяет понятие о счастье человека и понятие общественного идеала, в котором высший смысл существования человека.

Жизнь бедна и бескрыла у володинских героев вовсе не потому, что их личные судьбы не устроены, а потому, что эти герои не видят ничего для себя интересного в большой, сложной, вдохновенной жизни страны, они искусственно отгорожены от кипучего потока современности, от исторического творчества народа.

Философия, содержащаяся в «Пяти вечерах», характерна и для других произведений такого же плана. Она заключается в том, что о человеке якобы надо судить не по его делам, ценить его не за общественно-творческую деятельность, а лишь за то, что он просто человек. Это измельченное, узкое понимание гуманизма является причиной идейной мелкотравчатости.

В советском обществе человек имеет несравнимо большие возможности для своего роста, развития, чем в каком-либо другом обществе. Вот почему и требования к человеку у нас значительно выше тех требований, какие, скажем, предъявлялись к нему даже передовой литературой прошлого. Не понимать этого – значит не понимать самого существенного в идейно-эстетических проблемах нашего времени.

Спору нет, в произведениях А. Володина есть много привлекательного, искреннего и задушевного. Это связано с живым интересом писателя к рядовому человеку, ко всем подробностям его жизни. Но таланту этого драматурга нужны более мощные крылья, и прежде всего чувство гражданственности, глубокое и последовательное понимание социалистического гуманизма. Именно это могло бы озарить истинно поэтическим светом творчество А. Володина, дать ему достойную высоту.

И уж вовсе досадно становится, когда в качестве «последователей» А. Володина выступают люди, не знающие должным образом ни жизни, ни сцены, и доводят некоторые ошибочные тенденции одаренного писателя почти до пародийного вида, – как это случилось, например, в пьесе «Взломщики тишины» – первом произведении начинающего драматурга О. Скачкова. Как бы доброжелательно ни относиться к этому драматургу, нельзя не заметить в его пьесе совершенно очевидных идейно-художественных недостатков, а подчас и нелепостей.

Какую тишину взламывают герои пьесы? Что волнует их – обитателей старинного особняка, живущих какими-то на редкость странными для нашего времени интересами? Взвинченные до психопатического состояния, не любящие и не понимающие друг друга, они глубоко недовольны и собой и жизнью. Элла, Белла, Изабелла, вырывающие друг у друга принадлежности дамского туалета, полупомешанный полковник в отставке, вернувшийся на родину из-за рубежа блудный сын – вот галерея персонажей пьесы, отличающихся главным образом духовным ничтожеством. А каковы нравственные требования к человеку, пропагандируемые этой пьесой, видно хотя бы из следующего. Человеку, покинувшему в свое время родину, его близкие спокойно прощают все, даже всерьез не разобравшись в глубине его вины перед народом.

Что этим хотел сказать автор? Принимай человека таким, каков он есть, и люби его? Эта немудрящая философия, покоящаяся на морально-этической нетребовательности, и составляет существо авторского взгляда на жизнь. Почему же пьесы такого рода пользуются определенным вниманием публики?

Круг морально-этических проблем, связанных с пристальным вниманием к психологии человека, его душевной жизни, естественно заманчив для самого широкого зрителя. Кроме того, зрителю порядком надоели плоские, иллюстративные, назидательно-дидактические пьесы, которые, между прочим, дискредитировали и некоторые серьезные, общественно значимые темы.

Критика должна вовремя и с достаточной ясностью оценивать пьесы, подобные «Взломщикам тишины», убедительно показывать их идейно-эстетическую ущербность. Ведь мы имеем дело в данном случае со своеобразной спекуляцией на темах и мотивах, которые живо волнуют людей. Как во всякой спекуляции, здесь стремятся «под шумок» всучить явную дешевку, а иногда даже гниль. Драматургия, подобная «Взломщикам тишины», мешает развитию нашего театра, потому что не открывает перед ним широких творческих перспектив, уводит его в область обывательской душевной серости и сумеречных настроений…»

А вот что рассказала о появлении «Пяти вечеров» на сцене «Современника» актриса Лилия Толмачева:

«В 1956 году Москва была потрясена спектаклем «Фабричная девчонка» по пьесе Володина, которую Львов-Анохин поставил в Театре Советской армии. Удивительный был спектакль! Гремел он так, что невозможно было туда попасть – публика ломилась в зал, опасаясь, что спектакль скоро закроют. Помню, как я чудом прорвалась, и, признаюсь, по нынешний день это – одно из самых ярких театральных впечатлений. Это был гром среди ясного неба!.. Вот так в Москве родился ленинградский драматург Володин. И какое же было счастье, когда вскоре Ефремов привел Александра Моисеевича в нашу студию. Он его представил как драгоценность, очень любил его. А драгоценность-то была такого невзрачного вида. И молчаливый, и смущенный. Он смотрел: дескать, какое это имеет ко мне отношение? Причем эта черта была в нем не наигранной, это была подлинная скромность. Сразу прочитали пьесу. Решение приняли единогласно: «Утром начинаем репетировать!»…

Мне кажется, что Олег Николаевич раскрыл в Володине поэта раньше всех. Сегодня уже все знают, что Володин – действительно поэт. Но какой поэт?! Обычную жизнь он видит в необыкновенном свете! Он влюблен в простые проявления человеческих чувств: в дружбу, в общение, в любовь, в быт – такой, который советским чиновникам казался мелким, недостойным внимания: дескать, зачем это выводить на сцену. Критики, например, писали: «Где герои, которым следует подражать? Разве можно любить володинских персонажей?» (Ведь додумались до такого.) Но мы репетировали с большим увлечением. Олег Николаевич, боясь, что быт может победить, что сквозь него не прорвется володинская поэзия, искал разнообразные ходы, приспособления и в этом хотел как можно дальше уйти от привычного. Он стал мыслить сказочными красками: вдруг почудился серебряный дождь и вся сцена – в голубом. Сейчас покажется странным и смешным – на мне было голубое платье, рядом голубой диван, приносят голубые тарелки. На мужчинах голубые галстуки и такие же костюмы. Голубой цвет должен был показать некую романтику, что все это происходит вне быта.

Получалась почти сказочная история, притом что актеры играли очень реалистично. Когда спектакль был почти готов, приехал Володин, посмотрел и сказал: «Какой интересный спектакль, только я такой пьесы не писал». И – я дословно запомнила его реплику: «А где происходит действие – в больнице, что ли?» Помню его изумление ненаигранное: «Как же вы такое придумали, я этого не писал?!» Он говорил очень мягко, неагрессивно. Я смотрю, Олег замолчал, задумался. Репетиция закончилась, и они вдвоем куда-то ушли. О чем они говорили, я не знаю, но догадаться могу. Потому что на следующий день Олег Николаевич попросил быстро все перекрасить в нормальные цвета, мужчины надели нормальные пиджаки, на мне появилась обыкновенная кофта и юбка, диван был как диван, стол как стол…

Александр Моисеевич не участвовал в распределении ролей. Будучи расположенным к актерам, он мог любому из нас сказать: «Скоро вы будете ставить «Пять вечеров», там для тебя есть роль». Но потом выяснилось, что он так говорил направо и налево. Галина Волчек решила, что его опасно подпускать к актерам, поскольку он мог ненароком всех рассорить. Не по злой воле, конечно, а просто потому, что ему хотелось сделать что-то приятное.

В 1959 году, когда мы работали над «Пятью вечерами», репетиции шли и в БДТ. Там эту пьесу ставил Товстоногов. И много было разговоров на эту тему, мы ничего не знали, что делается в БДТ – но вдруг! – слышим в Москве, что Ленинград потрясен, что родился гениальный спектакль. Но чем потрясен и почему гениальный? Пытались представить себе, в чем победа, немного зная товстоноговскую эстетику. Думали, что Товстоногов берет проникновением в быт, абсолютной достоверностью, правдой чувств. А Ефремов хотел доказать, что он понимает Володина, как никто…

День премьеры «Пяти вечеров» – это один из самых ярких дней в моей жизни. Успех у зрителя был огромный! Казалось, что мы победители. Звучали громовые овации. Но никогда от успеха Ефремов не впадал в заблуждения. У нас было правило: каждый спектакль принимала труппа. Артисты садились в круг и разбирали шаг за шагом: что удалось, а что нет. «Пять вечеров» труппа приняла на ура. Все говорили о постановке как о счастье. Я помню, как подбежала ко мне Людмила Иванова. У нее были новые сережки, она их стала снимать, чтобы мне подарить, но сережки сломались, и Мила сказала: «Лилечка, я не знаю, что тебе отдать, я так счастлива, что я рядом с тобой!» Были такие восторги… Очень многие говорили: «Какое счастье, что вы сделали этот спектакль». И вот на обсуждении звучит много теплых слов, спектакль принят единогласно. И вдруг Галя (сегодня – Галина Борисовна) Волчек встает и одна из всего собрания говорит: «Я не принимаю этот спектакль, хотя артистов я не ругаю – хорошо играют, они меня этим не удивили. Меня удивил подход. Мне кажется, что володинская эстетика в другом». Представляете, каким характером и какой смелостью надо обладать, чтобы противопоставить свое мнение другим, практически всем. И Волчек очень четко формулирует, что Володин – поэт будней. Поэт простых вещей, которых мы не замечаем, а Володин замечает и пишет пьесу. Точнее и не сформулируешь. Позднее Ефремов ей предложил: «Галя, а ты попробуй сделай свой вариант». И она попробовала. И тот спектакль был ничуть не хуже. И получилось так, что один раз играем мы, другой раз – они. А потом кто-то заболел, и артиста из того состава поставили в наш. Были и другие перетасовки, но спектакль от этого хуже не стал. Он шел много лет в «Современнике». И потом уже остался один вариант, в котором Ефремов и Заманский играли по очереди, Табаков и Любшин – тоже. И когда ввелся Щербаков, он играл роль инженера в очередь с Евстигнеевым…»