12:19
У меня куча всяких повреждений.
Судя по разговорам, открытый пневмоторакс, разрыв селезенки, внутреннее кровотечение неясной этиологии и, самое серьезное, контузия головного мозга. И ребра сломаны. Содрана кожа на ногах, так что потребуется пересадка; и на лице, тут уже нужна будет косметическая хирургия – но, как отмечают врачи, все это понадобится только при удачном раскладе.
Прямо сейчас в операционной врачи удаляют мне селезенку, вставляют новую трубку для отсасывания жидкости из легкого и стараются найти, чем вызвано кровотечение, и остановить его. Однако для мозга моего они могут сделать не много.
– Просто подождем и посмотрим, – говорит один из хирургов, глядя на компьютерную томограмму моей головы. – А пока позвоните в банк крови. Нужны две дозы первой отрицательной сейчас и две про запас.
Первая отрицательная. Моя группа крови. А я и не знала. Видимо, раньше мне об этом думать не приходилось. Я никогда не бывала в больнице, если не считать того случая, когда я попала в травмпункт, порезав щиколотку разбитым стеклом. Тогда мне даже швов не накладывали, только сделали укол от столбняка.
В операционной врачи спорят, какую музыку поставить, прямо как мы в машине сегодня утром. Один хочет джаз, другой – рок, анестезиолог, стоящая у моей головы, требует классики. Я болею за нее, и это будто бы помогает: кто-то ставит диск Вагнера. Правда, бравурный «Полет валькирии» – не совсем то, чего мне хотелось. Я-то надеялась на что-нибудь полегче – «Времена года», например.
Операционная тесная, в ней полно людей и ослепительно ярких ламп, подчеркивающих неопрятность этого места. Ничего похожего на телешоу, где операционные выглядят как старинные театры, вмещающие и оперного певца, и публику. Пол, хотя и до блеска отполированный, весь в потертостях, царапинах и бурых потеках – полагаю, это засохшая кровь.
Кровь. Она повсюду. Докторов она нисколько не беспокоит. Они режут, шьют и отсасывают прямо посреди красных потоков, как будто моют посуду в мыльной воде. В то же время мне в вены закачивается новая кровь.
Хирург, требовавший рока, сильно потеет. Одной из медсестер приходится регулярно протирать ему лоб марлей, зажатой в щипцах. В какой-то момент пот проступает сквозь маску, и врачу приходится ее сменить.
У анестезиолога легкие, ласковые пальцы. Она сидит у моей головы, следя за показателями жизненных функций и регулируя количество вводимых мне жидкостей, газов и лекарств. Должно быть, у нее хорошо получается, потому что я, судя по всему, ничего не чувствую, хотя в моем теле копаются хирурги. Это кровавая и трудная работа, ничуть не похожая на игру «Операция», которой мы увлекались в детстве: там нужно было осторожно вытащить кость пинцетом, не коснувшись краев отверстия – иначе запищит зуммер.
Анестезиолог рассеянно поглаживает мои виски руками в латексных перчатках. То же самое делала мама, когда я сваливалась с гриппом или мучительной головной болью – из тех, от которых мечтаешь вскрыть вену на виске, чтобы только ослабить давление.
Диск Вагнера проиграл уже два раза. Врачи решили, что пришло время нового жанра; побеждает джаз. Люди всегда думают: раз я люблю классическую музыку, то и джаз мне нравится, – но это не так. А вот папа его обожает, особенно безумного позднего Колтрейна, и говорит, что джаз – это такой стариковский панк. Полагаю, в том-то все и дело, ведь панк я тоже не люблю.
Операция тянется и тянется. Я уже совершенно измотана. Не знаю, откуда у врачей берутся силы продолжать. Они стоят на своих местах, но, похоже, это потруднее, чем бежать марафон.
Я начинаю отключаться. Потом задумываюсь о своем нынешнем состоянии. Если я не мертва – а раз кардиомонитор усердно попискивает, то, видимо, нет, – но нахожусь не в своем теле, могу ли я отправиться, куда мне угодно? Может, я призрак? А смогу ли я перенестись на гавайский пляж или в нью-йоркский Карнеги-холл? Смогу ли пойти к Тедди?
Исключительно ради эксперимента я шевелю носом, как Саманта в сериале «Моя жена меня приворожила». Ничего не происходит. Щелкаю пальцами, щелкаю каблуками – я все еще здесь.
Я решаю попробовать трюк попроще: подхожу к стене, воображая, как проплываю сквозь нее и выхожу с другой стороны. Но получается у меня только уткнуться в стену.
Торопливо входит медсестра с пакетом крови, и, прежде чем дверь захлопывается за ней, я проскальзываю в щель. Теперь я в больничном коридоре. Тут снует множество врачей и медсестер в зеленом и голубом. Женщина на каталке – волосы убраны под синюю сетчатую купальную шапочку, в руке торчит капельница – зовет: «Уильям, Уильям». Я прохожу немного дальше. Здесь череда операционных, во всех спящие люди. Если пациенты в этих палатах в таком же состоянии, что и я, то почему мне не видно их разгуливающих по коридорам двойников? Кто-нибудь ведь должен слоняться здесь, как и я? Хотелось бы мне встретить хоть одного такого же. У меня накопились вопросы: например, что это за состояние и как мне из него выбраться? Как мне снова попасть в свое тело? Нужно ли ждать, пока меня разбудят врачи? Но вокруг нет никого похожего. Возможно, остальные придумали, как добраться до Гавайев.
Я прохожу следом за медсестрой в автоматические двойные двери и оказываюсь в небольшой комнате ожидания. Здесь мои бабушка и дедушка.
Бабушка что-то говорит дедушке – или, может быть, просто в пространство. Такой у нее способ не поддаваться чувствам. Я уже видела эту ее манеру, когда у дедушки случился сердечный приступ. На бабушке высокие резиновые сапоги и садовый комбинезон, заляпанный грязью. Наверное, она работала у себя в оранжерее, когда услышала новости о нас. Волосы у бабушки короткие, кудрявые и седые; папа говорит, она делает такой перманент с семидесятых годов. «Просто и удобно, – объясняет бабушка, – ни забот, ни хлопот». Это очень характерно для нее: никаких глупостей, все по-деловому. Она кажется прямо-таки квинтэссенцией практичности, и большинство людей ни за что бы не подумали, что она слегка помешана на ангелах. У нее целая коллекция самых разнообразных ангелов: нитяных кукол, фарфоровых, стеклянных – да каких угодно, в специальном китайском буфете в ее швейной комнате. И бабушка не просто собирает ангелов – она верит в них, считает, что они повсюду. Однажды в лесном пруду за их с дедушкой домом поселилась пара гагар. Бабушка твердо уверовала, что это ее давно почившие родители прилетели присматривать за ней.
В другой раз мы сидели на веранде, и я заметила красную птичку.
– Это клест? – спросила я бабушку.
Она покачала головой.
– Клест – это моя сестра Глория, – заявила бабушка, имея в виду недавно умершую двоюродную бабушку Гло, с которой сама она никогда не ладила. – Она бы не стала сюда прилетать.
Дедушка разглядывает остатки жидкости в своем пенопластовом стакане, отколупывая кусочки от края; маленькие белые шарики скатываются ему на колени. Судя по виду, это отвратительное пойло, оно выглядит так, будто было сварено десять лет назад и с тех пор стояло на огне. И все же я не отказалась бы выпить чашечку.
Сразу видно, что дедушка, папа и Тедди одной породы, хотя дедушкины волнистые, некогда светлые волосы уже поседели, и он плотнее тощего, как палка, Тедди и папы, жилистого и мускулистого от дневных занятий в тренажерном зале «Христианской ассоциации молодых людей»[13]. Но у всех у них одинаковые водянистые серо-голубые глаза – цвета океана в пасмурный день.
Может быть, поэтому сейчас мне трудно смотреть на дедушку.
Джульярд был бабушкиной идеей. Сама она из Массачусетса, но переехала в Орегон в пятьдесят пятом году, одна. Теперь в этом нет ничего особенного, но, думаю, пятьдесят два года назад такой поступок считался довольно скандальным для двадцатидвухлетней незамужней женщины. Бабушка заявила, что ее манят дикие просторы, и бесконечные леса и скалистые побережья Орегона ее вполне устроили. Она нанялась секретаршей в Службу охраны лесов. Дедушка работал там же биологом.
Иногда летом мы ездим в Массачусетс, в коттедж в западной части штата, который на неделю оккупирует разросшаяся бабушкина семья. Там я вижусь с троюродными сестрами и братьями, двоюродными бабушками и дедушками, которых смутно знаю по именам. В Орегоне у меня тоже большая семья, но все по дедушкиной линии.
Прошлым летом на массачусетское сборище я взяла с собой виолончель, чтобы не прерывать занятия перед концертом камерной музыки. В самолете были свободные места, так что стюардесса разрешила мне поставить виолончель на соседнее сиденье – я летела прямо как профессионал. Тедди нашел это крайне забавным и все время пытался накормить виолончель крендельками.
В коттедже я однажды вечером дала концерт, в самой большой комнате, перед родственниками и развешанными по стенам головами диких зверей. После этого кто-то упомянул Джульярд, и бабушку идея захватила.
Сначала это казалось надуманным: в ближайшем к нам университете была прекрасная учебная программа по музыке. А если я метила выше, то консерватория имелась в Сиэтле, всего в нескольких часах езды. Джульярд же находился на другом конце страны и дорого стоил. Мама с папой оба заинтересовались, но мне было ясно: на самом деле никто из них не хотел отправлять меня в Нью-Йорк или залезать в долги, чтобы я стала виолончелисткой в заштатном оркестрике какого-нибудь городишки. Они не представляли, насколько хорошо я играю, да и сама я не представляла. Профессор Кристи говорила, что я одна из самых многообещающих ее учениц, но никогда не упоминала при мне Джульярд. Джульярд считался школой музыкантов-виртуозов, и подумать, будто там пожелают хотя бы взглянуть на меня, уже казалось дерзостью.
Но после семейного сбора, когда кто-то еще, непристрастный и с Восточного побережья, назвал меня достойной Джульярда, мысль эта прочно укоренилась в голове у бабушки. Она взяла на себя разговор с профессором Кристи, и моя учительница вцепилась в идею, как терьер в кость.
Так что я заполнила форму заявления, собрала рекомендательные отзывы и отослала запись моей игры. И ни о чем не рассказала Адаму. Я убедила себя: нет смысла объявлять о моей попытке на весь свет, если так мало шансов даже на прослушивание. Но все равно я сознавала, что это самая настоящая ложь. Маленькая часть меня полагала даже подачу заявления неким предательством. Джульярд в Нью-Йорке, а Адам-то здесь.
Но уже больше не в школе. Он был на год старше меня и с осени – для меня начался последний, одиннадцатый класс – пошел в городской университет. Посещал он не все занятия, поскольку популярность «Звездопада» набирала обороты. Уже был контракт с компанией звукозаписи в Сиэтле и много гастрольных поездок. Поэтому только когда мне пришел кремовый конверт со штампом школы Джульярда и письмо, приглашающее меня на прослушивание, я рассказала Адаму о заявлении. Я объяснила, сколько людей не добираются и до этого этапа. Сначала Адам выглядел несколько ошеломленным, будто не мог поверить, потом выдал печальную улыбочку и сказал:
– Йо-Маме лучше не расслабляться.
Прослушивание проходило в Сан-Франциско. У папы на той неделе была какая-то крупная конференция в школе, и он не мог отвертеться, а мама только что вышла на новую работу в бюро путешествий, так что сопровождать меня вызвалась бабушка.
– Давай устроим по этому случаю настоящий девичник. Выпьем чаю в «Фэйрмонте»[14], поглазеем на витрины на Юнион-сквер, съездим на пароме до Алькатраса. В общем, побудем туристками.
Но за неделю до нашего отъезда бабушка споткнулась о корень дерева и сильно потянула щиколотку. На нее нацепили здоровенный неуклюжий ботинок и запретили ходить пешком. Поднялась небольшая паника. Я заявила, что могу поехать и одна, на машине или поезде, и вернусь целой и невредимой.
Но дедушка настоял, что отвезет меня, и мы поехали вместе на его пикапе. Мы не особенно много разговаривали, я этому была только рада, потому что страшно нервничала. И все время вертела в руках палочку от мороженого – талисман на удачу, который Тедди вручил мне перед отъездом.
«Ни струн и ни смычка», – пожелал он.
Мы с дедушкой слушали по радио классическую музыку и «Вестник фермера», когда удавалось поймать волну. В остальное время ехали в тишине. Но это была умиротворяющая тишина, лучше самого задушевного разговора: она помогала мне расслабиться и почувствовать себя ближе к дедушке.
Бабушка заказала нам поистине роскошную гостиницу, и было забавно видеть дедушку в рабочих ботинках и клетчатой рубашке посреди кружевных салфеток и вазочек с цветочными лепестками. Но он все принял как должное и перенес стоически.
Прослушивание вытянуло из меня все силы. Я должна была сыграть пять произведений: концерт Шостаковича, две сюиты Баха, все «Пеццо каприччиозо» Чайковского (почти невозможный подвиг) и тему из «Миссии» Эннио Морриконе – интересный, но рискованный выбор, потому что его переигрывал Йо-Йо Ма и все стали бы сравнивать. Я вышла из аудитории с мокрыми от пота подмышками и дрожащими ногами. Там на меня нахлынула волна эндорфинов вкупе с огромным чувством облегчения, и перед глазами все закружилось.
– Ну что, поедем посмотрим город? – спросил дедушка, улыбаясь чуть трясущимися губами.
– Конечно!
Мы проделали все, что мне наобещала бабушка. Дедушка свозил меня выпить чаю и побродить по магазинам, вот только ужин, который бабушка нам заказала в каком-то модном дорогущем месте в районе Рыбачьей пристани[15], мы пропустили и вместо этого забрели в Чайнатаун, нашли ресторан с самой длинной очередью снаружи и поели там.
Когда мы вернулись домой, дедушка вышел вместе со мной из машины и обнял меня. Обычно он только руку пожимал, в особых случаях разве что по спине похлопывал. Его объятие было крепким и сильным, и я понимала: таким образом он сообщает, что замечательно провел время.
– Я тоже, дедуль, – шепнула я.