От автора
Идея вернуться и вернуть читателям давнюю мою повесть «Елена Прекрасная», опубликованную в «Новом мире» в 1982 году, возникла случайно. Она вышла и в названной одноименно моей книжке в издательстве «Советский писатель», переводилась и в братских, так тогда называлось, странах, по ее мотивам делались инсценировки, но все это, я так полагала, осталось в прошлом. Честно сказать, меня удивляло, что не только люди из моего близкого окружения, но и те, кого не знаю, никогда не встречалась, спрашивают: а где можно «Елену Прекрасную» сейчас прочесть?
Да нигде. Интернета в то время не существовало, электронная версия, понятно, отсутствует, а тираж книжки, теперь фантастический, в сто тысяч экземпляров, был давным-давно распродан.
Но мне самой стало любопытно, что же способствовало массовой популярности текста молодого, мне едва тридцать минуло, автора? Хотя рецензент «Нового мира», умная женщина, известный критик, диагноз поставила точный: повесть Надежды Кожевниковой «Елена Прекрасная» обречена на успех. «Успех» – это вроде как хорошо, но почему же «обречена»? Что имела в виду умница-рецензент, до меня дошло спустя многие годы.
Хотя, несмотря на успех, я тогда уже ощутила обиду за неправильную, считала, оценку мною написанного. «Елена Прекрасная» воспринялась как обнажение подноготного знаменитостей в разных сферах, но в первую очередь кумиров театра «Современник» – вот что оказалось самым лакомым. Между тем, меня, автора, занимало совсем другое: не столько воплощение всеми узнаваемого, угадываемого, сколько попытка осмыслить характеры, судьбы, и мне лично близкие, и наблюдаемые издали, допуская вольное сочинительство в эпизодах, где свидетелем ну никак быть не могла.
Удивило, что мои домыслы сочлись за правду не только читателями, но и прототипами моей повести. Многие были в гневе, как ни странно, тоже уверовав, что я разгласила нечто тайное, дискретное, оскорбительное для них, хотя ничего нового, по фактам, о чем не знал, как это называется, «ближний круг», я не сообщила и сообщить не могла. Возмутило, верно, как я общеизвестные осмыслила, вывела фигуры, характеристики, со своим взглядом, со своей точки зрения, дистанцируясь, как в литературном жанре положено, от привычного их толкования.
Ефремов, его театр «Современник» считались в то время кумирами, недосягаемыми для какой-либо критики, особенно в среде либеральной интеллигенции. А я позволила себе низвести с пьедестала якобы святыни. Осмелилась глянуть ну что ли житейски, буднично на то, что уже претендовало на иконописность. Да почему, с какой стати? Просто люди, и грешные, как все.
Олег Николаевич Ефремов, выведенный в моей повести под именем Николая как первый муж моей героини, счел возможным пойти жаловаться на меня в ЦК. Странно несколько, для такого, как он, глашатая свободы, демократии, не погнушавшегося примитивным доносом на, как он выразился, зарвавшуюся девчонку. Я об этом узнала от отца, которому в том же ЦК о визите Ефремова в «коридоры власти» сообщили незамедлительно. Справедливо рассудив, что суровый, такую отец имел репутацию, Кожевников сам с дочкой разберется. Что он и сделал по всем тогда имеющимся правилам.
После бурного объяснения мы с отцом вдрызг разругались, а я, приехав в отпуск в Москву из Женевы, где мой муж работал в Международном Красном Кресте, так ждала нашей с ним встречи, привезла подарки, и совершенно была не готова к такой непримиримой его реакции.
Из Переделкино, ночью, наревевшись, позвонила Радзинскому, прочитавшему мою повесть еще в рукописи, жалобно скуля: не хотела, не предполагала такого шквала негодования. На что Радзинский ответил: не ври, хотела, предполагала и получила соответственно, такой взрыв популярности должен радовать, а ты ноешь.
Но я, правда, никак не представляла, предаваясь блаженству писания, главки за главкой, что своим келейным занятием вызову общественный скандал.
Не утешало, что номер «Нового мира» с «Еленой Прекрасной» передавался из рук в руки, зачитывался до дыр, от Бюро пропаганды при Союзе писателей на встречи с читателями меня буквально разрывали, и даже отец, усмехаясь, признался, что, гуляя по Переделкино, постоянно слышит, что-де он думает о повести своей дочери? И он, как меня уверял, отвечал: не думаю ничего, не знаю, не читал. Полагаю – врал.
Но до меня доходили мнения тех, кто счел себя в моей повести тоже задетым, и я искренне огорчалась: неужели, за что, почему, и Галя Волчек, подруга моей сестры, осерчала? А ведь не хотела ей-то, мною за яркую даровитость уважаемой, причинить зла. Значит, в самом моем стиле, мышлении, природе заложена как бы жесткая бескомпромиссность, над чем я сама не властна.
Мои неприятности с прототипами, начавшиеся столь громогласно с «Елены Прекрасной», продолжались с фатальной неизбежностью и в дальнейшем. Каждая повесть, рассказ при обнародовании встречались неодобрительно, выражаясь мягко, в моем окружении, где узнавались те и то, что при моей зловредности, так считали, с дьявольской проницательностью обнажалось. А ведь я работала в жанре беллетристики, имен не называла, ситуации вымышляла, и все-таки слышала: ты опасный человек, тебе доверяешь, а ты напишешь, и так напишешь, что ясно – нет для тебя ни дружбы, ни любви.
Мои оправдания, что дружба, любовь для меня существуют, но текст – это нечто другое, там другие законы, в основном отвергались. Я винилась, иной раз меня прощали, но и еще не задетые относились ко мне априорно подозрительно. Как-то моя приятельница, уже здесь, в США, которую я совершенно не собиралась сделать объектом своей «вивисекции», сказала: знаешь, Надя, каждый раз, открывая твою новую книжку, боюсь: а пощадила ли ты меня?
То, что в своих текстах я и к себе самой беспощадна – это совершенно никого не волнует. Между тем, у любого сочинителя, о чем бы он ни писал, всегда присутствует его авторское Я. И когда, спустя годы, от беллетристики я перешла к жанру, определяемому как мемуарное эссе, там у меня остаются те же, что и были, задачи: обнажения себя сквозь других, а других – сквозь себя.