Глава I. Воспоминания о Германии
На протяжении всей жизни Екатерина хранила воспоминания о своей семье и проведенном в Германии детстве. Об этом свидетельствуют как ее автобиографические записки, так и многочисленные письма, написанные ею за следующие четыре десятилетия жизни в России. Их адресатами были доверенные лица императрицы, например, Иоганна Бьельке, урожденная Гротгус[148], – гамбургская подруга ее покойной матери; проживавший в Париже писатель Фридрих Мельхиор Гримм, родом из Регенсбурга[149]; валлонский homme de lettres[150] и генерал на австрийской службе принц Шарль Жозеф де Линь[151], а также врач Иоганн Георг Циммерманн, швейцарец из города Бругга в кантоне Ааргау[152], состоявший с 1768 года на службе у ганноверского курфюрста. Однако доверие императрицы не означало для них соблюдения безусловной конфиденциальности. Екатерина предполагала, что полученная ее корреспондентами конфиденциальная информация будет использоваться в ее собственных интересах, за что и платила им. Не было тайной, с кем именно она переписывалась. Она нуждалась в людях, представлявших – помимо дипломатической службы – ее интересы в европейской публичной сфере, а связи с людьми, имевшими в ней определенный вес, повышали ее влияние. Наоборот, корреспонденты Екатерины приобретали протекцию, престиж и материальные выгоды благодаря не только непосредственной коммуникации с императрицей, но и тому факту, что публика была осведомлена о самой переписке. Даже обмен письмами с Иоганной Бьельке, едва начавшись в 1765 году и будучи продиктован скорее личными и семейными мотивами, был превращен Екатериной в политический инструмент и оставался предметом беспокойства для министра иностранных дел Дании, графа Бернсторффа-старшего, на протяжении многих лет – вплоть до завершения голштинского «обменного» дела с Россией[153].
Наряду с политическими целями (и главной среди них – влиянием на общественное мнение) переписка Екатерины выполняла еще одну функцию. Считая себя писательницей и желая, чтобы таковой ее считали другие[154], императрица пыталась через свои письма участвовать в европейском литературном дискурсе. Расцвет эпистолярной культуры в XVIII веке отличали, прежде всего, две тенденции: с одной стороны, письмо стало «массовой формой передачи сообщений личного характера», с другой – оно все больше подвергалось влиянию менявшихся эстетических норм, причем стиль частной корреспонденции и литературная эпистолярная культура воздействовали друг на друга[155]. Поэтому Екатерина не исключала в принципе возможности публикации своих писем. Ее переписка с Вольтером, например, с самого начала предназначалась для пространства публичного. Да и трудно вообразить себе более «публичные» письма российской императрицы, чем ее письма к Вольтеру[156]. Однако все же Екатерина не хотела, чтобы ее письма Гримму – ее souffre-douleur, «страстотерпцу», – нашпигованные личными деталями, полные откровений императрицы как о себе, так и о третьих лицах, попали в руки нелояльных издателей. Часто цитируют распоряжение императрицы о сожжении писем, данное ею Гримму в 1787 году: «Они [письма] гораздо более нескромные, чем те, что я писала Вольтеру». Однако значительно реже упоминается о ее предложении Гримму спрятать письма в таком надежном месте, где их могли бы обнаружить не ранее чем через сто лет[157].
Фрагменты мемуаров, создававшихся Екатериной с середины 1750-х годов хотя и с частыми перерывами, но до самой смерти, также не предназначались лишь для самоанализа; они задумывались в расчете на различных читателей, а в конечном счете – и на потомков[158]. В самом деле, именно последние широко пользуются мемуарами императрицы с 1859 года, момента сенсационной публикации их отдельных фрагментов, осуществленной А.И. Герценом в Лондоне[159]. Поскольку издание их при жизни автора не планировалось, а в России вплоть до начала ХХ столетия они и не могли быть опубликованы в силу того, что в них открыто говорится об амурных приключениях великой княгини, неприличных с точки зрения буржуазного общества, а также выдвигается версия заговора и узурпации престола в 1762 году, неприемлемая с точки зрения легитимности правящего дома[160], мемуары покрылись завесой тайны, создавшей существенные препятствия для текстологического анализа, условием которого является обращение к рукописям. Помимо этого, написанные преимущественно на французском языке автобиографические заметки российской императрицы немецкого происхождения имели мало шансов прорваться через твердыню национальной историко-литературной традиции[161].
Надо отметить, что, называя записки Екатерины то мемуарами, то автобиографическими свидетельствами, мы, по всей видимости, входим в противоречие с принципами современного литературоведения, относящего к мемуарам те созданные представителями придворного общества и дворянства произведения, «где первостепенное значение отводится роли и функции, званию, должности и семье, а не частному субъекту», в то время как автобиография находится «в тесной связи с развитием буржуазного индивидуума». Соответственно, в мемуарах «“я” рассказчика выступает в роли наблюдателя и свидетеля своего времени и жизненного окружения», а повествование автора – свидетеля времени – направлено на отражение «непрерывности фактического» и интерпретацию своих наблюдений в широких рамках временнóго контекста. Такого рода категоричные предпосылки позволяют отнести «мемуары» Екатерины даже к прототипу своего жанра, ведь в них показано в первую очередь происходящее под давлением придворного церемониала сужение пространства, в котором существует индивидуум. И напротив, в автобиографии рассказчик «выступает, так сказать, в роли свидетеля своей собственной, скорее частной, истории, в роли своего собственного свидетеля и, если угодно, наблюдателя за пережитым прошлым», «только начинающего осознавать себя в полной мере по ходу воспоминаний»[162]. В литературе отмечается также, что писать о самом себе характерно для субъекта, занятого поиском своего места в мире, тогда как люди состоявшиеся должны в идеале садиться за мемуары[163].
Однако, например, жизнеописание, оставленное нам вполне успешным Бенджамином Франклином, начавшим свой труд тогда же, когда Екатерина обратилась к литературному оформлению своей биографии, в 1771 году, показывает, что пуристские критерии необходимо расширять за счет смешанных типов и исключений[164]. Если оставить в стороне вопрос о том, насколько правомерна подобная дифференциация в принципе, можно использовать ее практическую сторону: в жизнеописании Екатерины обнаруживаются признаки обоих литературных жанров – как мемуаров, так и автобиографии[165]. Автобиографическим является здесь, без сомнения, ее повествование о самостоятельно обретенных знаниях и самой же проложенном пути к власти. Разумеется, самореализация Екатерины состояла не в дотошном самоанализе, а в достижении поставленной жизненной цели: стать российской императрицей, несмотря на самые неблагоприятные условия, вопреки бесчисленным препятствиям. И совсем непонятно, почему только «буржуазный» индивидуум мог прийти к осознанию самого себя в ходе автоповествования – вполне секуляризированного, без морализма, но вскрывающего причинно-следственные взаимосвязи, – «принимая во внимание горизонт гуманистически-философской антропологии, последовательно связанной с опытом принуждения со стороны общества и приводящей, таким образом, к непременной корреляции опыта отдельного “я” и мирового», почему только на его представлениях могло отразиться чтение романов, почему только он мог использовать приемы прагматической историографии, чтобы найти исторический фундамент для своей индивидуальной жизненной истории[166].
Нельзя сказать, что «мемуары» Екатерины хорошо изучены. Очевидно, что она неоднократно начинала все сначала, не имея перед собой старых записей или не прибегая к ним, причем руководствуясь в процессе написания своими изменчивыми интересами. Однако до сих пор сравнительный анализ текста не сумел найти каких-либо четких мотивов, объясняющих все расхождения в редакциях[167]. Совершенно определенно отличается от более поздних самый ранний из дошедших до нас фрагментов – написанный между концом 1754 и 1756 годом и предназначенный, вероятно, для британского посланника Чарльза Хэнбери Уильямса или графа Станислава Августа Понятовского: «Здесь, по-видимому, Екатерина не задавалась иной целью, как только рассказать близкому человеку историю своей жизни…» Внешние признаки и внутренние черты этих ранних записей говорят о том, что они были созданы мимоходом и практически не редактировались[168]. Их возникновение приходится на тот период жизни Екатерины, наступивший после рождения наследника престола Павла, когда она вновь взялась за свое образование, много читала и все больше задумывалась над тем, чтобы самой достичь вершины власти. Однако то, что дошло до нас от молодой великой княгини, не обладает большей ценностью по сравнению с более объемистыми, хотя так и оставшимися незавершенными записями, сделанными – в результате неоднократных попыток вернуться к ним – уже императрицей пятнадцать – семнадцать лет спустя. В раннем тексте нет еще резких суждений о наследнике престола Петре Федоровиче и императрице Елизавете, сыгравших немаловажную роль в литературном успехе мемуаров в XIX веке. Поэтому позволим себе утверждать, во-первых, что более поздние фрагменты, с одной стороны, уже не были проникнуты страхом разоблачения, а с другой – были призваны легитимировать организованный Екатериной государственный переворот, выставив ее предшественников на российском престоле в невыгодном свете. Другой пример – ее воспоминания о Германии, которые в раннем тексте весьма кратки и концентрируются исключительно на личных переживаниях. Тот факт, что к началу 1770-х годов они были дополнены, объясняется, очевидно, уже другими причинами. Перерабатывая впоследствии свои записи – вернее, вновь и вновь после длительных пауз возвращаясь к истории своей жизни, – Екатерина как автор заботится скорее об эстетическом качестве, полноте и достоверности своих текстов, исходя при этом из собственных актуальных целей. И наконец, для записей императрицы последних лет характерно отсутствие попыток связного повествования о юности, прошедшей в Германии. На переднем плане оказывается ее жизнь в России, хотя, к сожалению многих историков, само ее правление в автобиографических записках освещается лишь фрагментарно[169].
Едва ли стоит глубоко вникать в детали того, что стремилась сказать в своих автобиографических заметках Екатерина – и как императрица, и как писательница. Все, что сообщает Екатерина о своих детских и юношеских годах, проведенных в Германии, подчинено одной большой теме. Примечательным и ретроспективно весьма занятным представлялся самодержавной правительнице прежде всего ее взлет – из мелкокняжеской среды Северной Германии, откуда происходили родители Екатерины, и гарнизонного города Штеттина в Померании, где ее отец, князь Христиан Август Ангальт-Цербст-Дорнбургский, носивший прусский мундир со времен Войны за испанское наследство, под протекцией князя Леопольда Ангальт-Дессауского дослужился до коменданта, в 1733 году – до губернатора и генерал-лейтенанта, а к 1742 году – и вовсе до фельдмаршала[170]. Город, расположенный неподалеку от устья Одера, принадлежал Швеции с 1648 года. Он сильно пострадал от обстрелов во время датско-шведской и Северной войн – в 1677 и 1713 годах. В 1720 году, по Стокгольмскому мирному договору между Швецией и Пруссией, город был выкуплен Фридрихом Вильгельмом I у шведской королевы за 2 миллиона талеров в составе территории Средней Померании общей площадью в 81 квадратную милю. Штеттин, дававший Пруссии выход к морю, в последующие десятилетия пережил экономический взлет, сопровождавшийся оживленным строительством[171].
Повод высказаться о городе – месте своего рождения представился Екатерине в 1776 году благодаря далеко не случайному совпадению: вюртембергская принцесса София Доротея, избранная невестой для наследника престола Павла Петровича, тоже появилась на свет в Штеттине[172]. Отличавшийся любознательностью Гримм изъявил желание познакомиться с genius loci[173] поближе, и тогда Екатерина иронично предупредила Гримма на случай, если он не сумеет «освободиться от этой охоты [посетить Штеттин]»:
…знайте, что я родилась в доме Грейфенгейма, в Мариинском приходе, что я жила и воспитывалась в угловой части зáмка, и занимала наверху три комнаты со сводами, возле церкви, что в углу. Колокольня была возле моей спальни. Там учила меня мамзель Кардель и делал мне испытания (Prüfungen) г. Вагнер. Через весь этот флигель, по два или по три раза в день, я ходила, подпрыгивая, к матушке, жившей на другом конце. Впрочем, не вижу в том ничего занимательного; разве, может быть, вы полагаете, что местность что-нибудь значит и имеет влияние на произведение сносных императриц. В таком случае вам надо предложить прусскому королю, чтобы он завел там школу или рассадник в этом вкусе[174].
Несколько недель спустя она добавила к сказанному, что вскоре, вероятно, на ловлю принцесс в Штеттин потянутся караваны посланников, «которые будут там собираться, как за Шпицбергеном китоловы»[175]. Из других свидетельств, кроме того, известно, что еще в 1763 году она отправила штеттинскому магистрату коллекцию российских памятных монет, в дальнейшем постоянно отличала и его, и самих горожан почестями и подарками и проявляла благосклонное внимание к учителям своего детства[176]. Штеттинцы платили ей за это благодарностью, широко отмечая дни рождения «великой соотечественницы»[177].
Помимо топографических данных, в приведенном отрывке из письма к Гримму интересны два момента. Автобиографические записки Екатерины устроены таким образом, что комнаты, здания и площади складываются в картину былой жизни и оживают лишь в присутствии действующих лиц: на тот момент – матери и воспитателей. Если Штеттин и оказал на нее какое-либо влияние, то лишь благодаря окружавшему ее обществу. Когда Гримм выразил сожаление по поводу того, что ему так и не удалось побывать в Штеттине, императрица насмешливо поинтересовалась, действительно ли он считает, что трава и вода могут каким-то образом влиять на человека[178].
Следует помнить, что легкость и шутливость цитируемых здесь слов не должна уводить нас от их политического содержания. Именно потому, что ни в одном другом высказывании Екатерины Штеттин не находит более подробного описания, намек сорокасемилетней императрицы вполне прозрачен, а за точностью топографии детской идиллии, как и за утрированной шутливостью, кроется одинаковый смысл: только потому, что она стала императрицей, на портовый город в устье Одера падает отблеск величия, а ее единственная в своем роде карьера, собственными силами добытый престол, делает любые сравнения смехотворными. Даже былой патрон ее отца и посредник в ее браке с наследником российского престола, вполне уважаемый Екатериной «старый Фриц», превращается в комическую фигуру, оказавшись героем ее шутливого высказывания: ведь ему предлагают прислать в Петербург еще одну немецкую принцессу, чтобы та могла повторить ее уникальную судьбу – будучи дочерью прусского солдата, стать самодержавной российской императрицей.
Дом князей Ангальтских в поздних размышлениях Екатерины не представлялся идеальным трамплином в Петербург. Не уступая по знатности княжеским домам России в силу своего происхождения от древнего асканского рода, к XVIII веку он утратил свою былую власть и испытывал серьезные финансовые трудности. На княжеский престол в Цербсте пятидесятитрехлетний Христиан Август вступил вместе со своим старшим братом Иоганном Людвигом лишь в 1743 году, за год до переезда его дочери в Россию[179]. В начале 1770-х годов императрица сухо, как в учебнике по государственному праву, воспроизводила сложившиеся в княжестве правовые обстоятельства:
Ангальтский дом не знает права первородства; все принцы одной ветви имеют право на раздел; они так много делили, что почти ничего для дележа не осталось, и потому младшие в интересах семейного благосостояния уступают обыкновенно старшему владетельное право, довольствуясь удельной землей [апанажем]; но так как у отца были дети, а его старший брат не был женат, то они владели вместе[180].
Хотя, несомненно, здесь Екатерина сама недвусмысленно и весьма убедительно переплетает историю государства и династии с описанием своей жизни, она вполне могла обращаться к образцам литературы такого рода, например к замечательным трудам Иоганна Кристофа Бекманна по истории князей Ангальтских, а также их продолжению, автором которого был Самюэль Ленц[181]. Кроме названных работ, самым актуальным содержанием и компетентностью на тот момент отличались статьи по истории Ангальта из Всеобщего лексикона Иоганна Генриха Цедлера[182]. Как бы то ни было, в оставленных Екатериной воспоминаниях о Германии это единственный фрагмент, при написании которого она могла обратиться за помощью к литературе. В этом отрывке, возможно, обобщаются передававшиеся устно, в семейной традиции, сведения, прочно закрепившиеся в памяти автора в ее юные годы. Это предположение подтверждается замечанием Екатерины, сделанным ею в фрагменте мемуаров, начатом в том же 1771 году: в Йевере, владении цербстских князей в регионе Ольденбург, где, как ей было известно, в XVI веке правила «фрейлейн Мария», дочери также могли наследовать престол[183]. Таким образом, если она и не могла рассчитывать на цербстское наследство, то для нее было очевидно, что при определенных условиях она сможет получить правление в Йевере.
Значительно теснее была связана с центрами европейской политики семья матери Екатерины – честолюбивой княгини Иоганны Елизаветы, дочери любекского принца-епископа Христиана Августа Гольштейн-Готторпского[184]. Ее двоюродный брат Карл Фридрих в 1725 году стал супругом Анны, дочери Петра I, а родной брат Карл Август обручился с сестрой Анны Елизаветой, будущей русской императрицей, однако умер в 1727 году в Петербурге от ветряной оспы. Другой брат Иоганны Елизаветы, Адольф Фридрих, с 1744 года состоявший в браке с прусской принцессой Луизой Ульрикой, сестрой Фридриха II, в 1751 году стал королем Швеции[185].
Братьев и сестер Екатерина упоминает в своих мемуарах лишь вскользь. Ее собственное рождение не вызвало большой радости ни у почти семнадцатилетней матери, ни у ее семейного окружения, поскольку все ждали сына[186]. Тот факт, что в 1771 году Екатерина начала свои автобиографические записки с этого устного предания, заставляет предположить, что тем самым она лишь подчеркивала невыгодные стартовые условия своей карьеры. Однако по ходу повествования становится ясно, что она и в самом деле упрекала мать в недостаточной любви к своей старшей дочери. По ее словам, княгиня перенесла всю свою любовь на наследника – Вильгельма Христиана Фридриха, родившегося полтора года спустя и страдавшего вывихом бедра. Когда в 1742 году он умер от сыпного тифа, мать была безутешна, «и нужно было по крайней мере присутствие всей семьи, чтобы помочь ей перенести это горе»[187]. Вторая дочь, Августа Христина Шарлотта, родившаяся в 1736 году, прожила всего двенадцать дней, третья – рожденная в 1743 году Елизавета – два года[188].
Итак, лишь принцессе Софии и «Фрицу» удалось избежать опасностей, от которых в XVIII веке не были застрахованы даже княжеские отпрыски, – детских болезней и нерадивых нянек. Фридрих Август, второй сын княжеской четы, появился на свет в 1734 году. После смерти обоих цербстских князей в течение нескольких зимних месяцев 1746–1747 годов княгиня Иоганна Елизавета получила в опеку и Цербст, и Йевер; согласно завещанию своего мужа, свою должность она должна была исполнять под «высоким управлением короля Пруссии»[189].
Упоминая о детских годах своего брата, Екатерина в 1771 году добавила лишь, что он с тех пор сумел отличиться многочисленными «странными выходками в свете»[190]. Получив приличествовавшее его званию воспитание в Лозанне[191], Фридрих Август, вопреки ангальтской традиции, не стал служить в прусской армии, а пошел на императорскую службу. Год спустя, по достижении совершеннолетия, он официально вступил в правление Цербстом, однако фактически оставил его в руках матери, а позднее доверил княжество коллегии тайных советников. Сам он редко появлялся в Ангальте между частыми заграничными поездками, а в Йевере не бывал ни разу. Поскольку Фридрих Август не служил Пруссии во время Семилетней войны, король затаил на него обиду и даже обвинил князя и его мать в измене. Княгине и ее сыну пришлось спасаться бегством, а на Цербст была наложена высокая контрибуция. Кроме того, крупных расходов от подданных требовали военные игры князя и строительство крепостей. Не прибавила ему популярности и продажа солдат британской короне для участия в войне против американских повстанцев. Все же во время весьма формального правления Фридриха Августа экономика княжества развивалась, улучшалось попечение о бедных и практиковались религиозные свободы, чего нельзя сказать о правосудии и образовании, особенно в сравнении с соседним княжеством Ангальт-Дессау, где правил просвещенный Леопольд Фридрих Франц (1758–1807). Когда бездетный Фридрих Август умер в 1793 году в Люксембурге, то Цербст в соответствии с семейной традицией Ангальтов был поделен между линиями Дессау, Кетен и Бернбург, а Йевер и в самом деле отошел к российской императрице[192].
Итак, даже если Иоганна Елизавета действительно обделяла любовью свою первую дочь, со своей главной задачей – матери княжеской дочери – в понимании XVIII века она справилась вполне. Воспоминания Екатерины не оставляют сомнения в том, что их автор очень хорошо сознавала, кому она обязана своим успехом. Княгиня Ангальт-Цербстская проявила с избытком фантазию и энергию, определенно – и свою собственную заинтересованность, посещая на севере империи крупные и мелкие протестантские дворы своих родственников – как близких, так и дальних – и представляя им подрастающую дочь. Придворный мир произвел на юную принцессу Софию Августу Фредерику несравнимо более глубокое впечатление, чем провинциальная атмосфера гарнизонного города Штеттина, и даже брауншвейгский двор в Вольфенбюттеле, где она неоднократно гостила с самых ранних лет вплоть до своего отъезда в Россию невестой наследника престола, оставался в воспоминаниях державной мемуаристки освещенным поистине королевским блеском. Своим великолепием и строгостью церемониала он затмевал прусский двор времен Фридриха Вильгельма I[193]. Герцог Брауншвейг-Вольфенбюттельский Август Вильгельм вторым браком был женат на сестре голштинского принца-епископа Христиана Августа, отца Иоганны Елизаветы. Его третья жена, Елизавета София Мария Гольштейн-Норбургская, приходилась крестной матерью княгине Иоганне Елизавете. Взяв на себя заботу о воспитании крестницы, именно она устроила ее брак с князем Ангальт-Цербст-Дорнбургским. Свадьба состоялась в брауншвейгском замке Фехелде в 1727 году, когда Иоганне Елизавете было 15 лет[194]. В те годы в Вольфенбюттеле толпами собирались представители высшей европейской знати, и если Екатерина по праву смотрела на свой жизненный путь как на уникальную карьеру, то ее собственные воспоминания подтверждают, что одним из важнейших занятий придворного общества было изучение шансов на завязывание новых семейных связей и устройство выгодных браков: «Дистанцию в положении и состоянии… можно было сократить благодаря выгодным родственным связям»[195]. С этой точки зрения юной цербстской принцессе особенно импонировала старая герцогиня Христина Луиза, происходившая из швабского дома Эттингенов, вышедшая в 1690 году замуж за Людвига Рудольфа, сына герцога Антона Ульриха Брауншвейгского и заброшенная судьбой в Северную Германию – казалось бы, совершенно безнадежно. Однако впоследствии, отмечает Екатерина, ее авторитет возрос благодаря выгодным бракам ее дочерей: с императором Карлом VI, сыном Петра I великим князем Алексеем и герцогом Фердинандом Альбрехтом Брауншвейг-Бевернским. Среди ее внуков оказались императрица Мария Терезия, уже покойный к тому времени император Петр II, Елизавета Христина – супруга Фридриха II и королева Дании Юлиана[196]. В этом славном списке, приведенном Екатериной в своих мемуарах, остался без упоминания лишь один внук герцогини – Антон Ульрих Брауншвейг-Вольфенбюттельский, женившийся в 1739 году на дочери герцога Карла Леопольда Мекленбург-Шверинского Елизавете, племяннице российской императрицы Анны Иоанновны. Под именем великой княгини Анны Леопольдовны мекленбургская принцесса исполняла обязанности регентши при своем новорожденном сыне императоре Иване VI Антоновиче в 1740–1741 годах – вплоть до того дня, когда совершенный дочерью Петра Великого Елизаветой государственный переворот прервал казавшуюся столь перспективной брауншвейг-мекленбургскую линию наследования российского престола и ввел в игру семейство голштинских герцогов. Свергнутому с престола семейству, правившему прежде в России, пришлось тяжело. Так, во время своего путешествия в Петербург в начале 1744 года цербстская княгиня и ее дочь София узнали, что императрица Елизавета Петровна неожиданно отказала брауншвейгскому семейству в возвращении в Германию и оставила их, вопреки ожиданиям, под арестом[197]. Анна Леопольдовна умерла в ссылке в 1746 году, а претендент на трон Иван VI погиб в Шлиссельбургской крепости уже в екатерининское царствование – в 1764 году при неудавшейся попытке освободить его из заключения[198]. А в тот момент, когда императрица в своих автобиографических записках демонстрировала разветвленное родство брауншвейгских герцогов, не упомянув несостоявшегося императора ни единым словом, его отец принц Антон Ульрих с четырьмя младшими детьми все еще жил в ссылке в негостеприимных Холмогорах под Архангельском, на побережье Северного моря[199].
Каждый год, а впервые – в 1737 году, княгиня Иоганна Елизавета отправлялась со своей дочерью из Штеттина в Брауншвейг. Путь их пролегал либо через Берлин, где София Августа Фридерика была однажды представлена королю Фридриху, либо через княжество Цербст, где ее семья предпочитала жить в замке Дорнбурге на Эльбе, принадлежавшем ей по праву апанажа[200]. При берлинском дворе Екатерина завязала многолетнюю дружбу с принцем Генрихом и впоследствии утверждала, что нравилась ему[201]. В Гамбурге они постоянно навещали овдовевшую в 1726 году мать княгини Цербстской, Альбертину Фредерику, урожденную принцессу Баден-Дурлахскую, гостившую в свою очередь в Дорнбурге или сопровождавшую дочь и внучку во время их поездок в Голштинию. Когда в 1744 году они отправились в Россию, гамбургская бабка взяла на себя воспитание принца Фридриха Августа, пока в 1749 году его не отправили в Лозанну для получения образования[202].
На примере одного эпизода, рассказанного Екатериной в двух версиях, видно, что не следует искать политические мотивы или ориентацию на разных читателей при каждом разночтении в редакциях ее мемуаров. Немецкая опера в Гамбурге запомнилась ей потому, что там она, будучи трех лет от роду, разразилась слезами и была вынуждена покинуть представление («я стала кричать, и меня унесли»). Хотя из более ранних фрагментов, записанных в 50-х годах, следует, что ее напугало сражение (une bataille), разыгравшееся на сцене: согласно записи, сделанной в 70-е годы, она плакала вместе с рыдающей на сцене певицей[203]. Не исключено, что впоследствии вторая версия просто показалась ей более забавной. Равным образом сохранились и две версии описания ее первой встречи с королем Фридрихом Вильгельмом I, которая, согласно варианту 1750‐х годов, происходила в Штеттине. Будучи четырех лет от роду, она хотела поцеловать край его одежды – son habit, – но не смогла дотянуться до него. Тогда она заявила своей матери, что камзол слишком короток. Король не захотел остаться в долгу и заметил в ответ: «Девочка умничает». В версии мемуаров, начатой в 1771 году, место действия перемещается в Брауншвейг, где присутствует еще и тетка ее матери. К своим собственным словам, приведенным выше, она прибавляет якобы сказанное ею далее, что король «достаточно богат, чтобы иметь костюм подлиннее», чему король «посмеялся, но это ему не понравилось». В этом примере смысл исправления более очевиден: король был скуп, а она уже в четырехлетнем возрасте отличалась незаурядным умом[204]. О всеобщей радости, вызванной известием о смерти Фридриха Вильгельма, и энтузиазме по поводу вступления его наследника на престол она также упоминает лишь в более позднем варианте[205]. Однако за двойственным образом обоих анекдотов из ее раннего детства скрывается еще один смысл, в котором автор не отдавала себе отчета: в семействе эти истории пересказывали снова и снова, поскольку они напоминали родителям и другим взрослым свидетелям этих сцен о склонности детей нарушать нормы этикета и хорошего воспитания.
Императрица сохранила в памяти и визиты к другим родственникам, например в Кведлинбург, где в монастырском приюте жили незамужние голштинские принцессы: тетка ее матери – аббатиса, представлявшая лично один из штатов Священной Римской империи, а также старшая сестра Иоганны Елизаветы. Посещали они и расположенный в Ольденбурге Йевер, принадлежавший цербстским князьям, – одну из тех мелких побочных земель, которые были так характерны для Северной Германии[206]. В 1739 году в эйтинской резиденции голштинских епископов юная София впервые встретилась с принцем Карлом Петром Ульрихом из Киля, сыном герцога Карла Фридриха Голштинского и внуком Петра I, рассматривавшимся в качестве претендента как на шведский, так и на российский престол. Впоследствии, ретроспективно, она относила его якобы уже тогда заметные дурные качества и манеры на счет слишком строгого воспитания[207]. Однако ни пьянство, ни отказ соответствовать требованиям, предъявляемым к наследным принцам, не помешали матери и дочери согласиться на брак именно с этим кузеном, когда несколько лет спустя императрица Елизавета избрала его наследником российского престола.
Если несчастный Петр Голштинский всю жизнь боролся с нормами придворной жизни самыми неподходящими средствами[208], то Екатерина, как показывают ее автобиографические заметки, в полной мере усвоила устремления и честолюбие матери, поскольку они касались и ее собственного жизненного пути. Ее цель – через выгодное замужество добраться хотя бы до нижней ступеньки, ведущей к императорскому престолу, – была достигнута никак не по принуждению и отнюдь не благодаря неслыханному везению: за этим стоял упорный труд по поддержанию личных отношений с коронованными особами. И поэтому цена, которую ей пришлось заплатить за этот шанс, покинув Германию четырнадцатилетней, никогда не казалась Екатерине чрезмерной.
Напротив, возможная перспектива вынужденного возвращения в Германию, возникшая однажды во время Семилетней войны, стала для нее самым серьезным кризисом на пути к власти. Источником проблем стал прибывший в Петербург в 1755 году британский посол сэр Чарльз Уильямс. С одной стороны, ему было поручено добиться заключения нового договора с Россией, сократив при этом размеры получаемых ею от Лондона субсидий. С другой стороны, с помощью солидных сумм он пытался настроить ответственных за внешнюю политику сановников, прежде всего канцлера Бестужева, против Франции и – вплоть до неожиданного изменения в союзных отношениях – против Пруссии[209]. Поскольку он считал, что именно Екатерина, «случись что, будет здесь править» («who in case of accidents will rule here»), а великая княгиня, любившая пожить на широкую ногу, накопила значительные долги, то они оба были заинтересованы в том, чтобы от английского правительства в ее пользу поступали денежные ассигнования. Уильямс, со времен своей учебы в Итоне друживший с Генри Филдингом и сам писавший сатирические произведения, в истории британской дипломатии считается дилетантом, сеявшим хаос на всех должностях, которые ему доводилось занимать. Великой княгине он импонировал своим «остроумием и познаниями», однако их личные взаимоотношения значительно окрепли благодаря началу любовной связи великой княгини и Станислава Понятовского, прибывшего после жизни в Вене, Гааге и Париже в Россию в составе свиты Уильямса по делам прорусского «семейства» Чарторыйских и лишь позднее утвержденного в качестве посланника дворянской республики – Речи Посполитой[210]. К моменту начала Семилетней войны летом 1756 года у британского посланника оказалась информация, не доступная ему иначе, чем через Екатерину: известия о настроениях при дворе и даже сведения из дипломатической переписки правительства[211]. Правда, Бестужев пытался постепенно уклониться от влияния посланника, однако через Уильямса к прусскому королю продолжали доходить важные сведения о мобилизации в России и даже слухи о планах наступления, намеченного на весну 1757 года[212]. В изменнических связях с Фридрихом II зимой 1757–1758 годов императрица Елизавета Петровна заподозрила не только канцлера Бестужева, но и великую княгиню Екатерину. Однако, поскольку и Бестужев, и Екатерина успели, видимо, уничтожить порочащие их документы, степень обоснованности этих подозрений до сих пор неясна. Как бы то ни было, собравшись с духом и предложив императрице отправить ее к родственникам – отец к тому времени уже умер, а обнищавшая мать влачила жалкое существование в Париже, – Екатерина сумела выпутаться из этой некрасивой истории. Как и следовало ожидать, Елизавета Петровна не только отклонила хорошо продуманное прошение об отъезде, но и стала проявлять особую благосклонность к умной супруге недалекого и неотесанного наследника престола[213]. Благодаря и собственной ловкости, и участившимся недомоганиям императрицы, Екатерина еще на шаг приблизилась к столь желанной власти. Возвращение же в Германию грозило ей жизнью в бедности и политической беспомощностью, чему она видела живые примеры, посещая с родителями одиноких чудаковатых тетушек, живших по монастырским приютам для незамужних дворянок в Северной Германии[214]. Задаваясь вопросом о том, почему немецкая принцесса, став великой княгиней и будучи затем уже императрицей, всеми силами пыталась утвердиться в России, необходимо всегда помнить об этой альтернативе.
Германия не была специальной темой автобиографических записок Екатерины. О том, что помнила она больше, чем оставила в своих «воспоминаниях», говорят те сведения о Штеттине, которые удалось выведать у нее Гримму. Вообще, ее письма свидетельствуют, что она свободно ориентировалась в фактах своего прошлого, вспоминая о переживании и его обстоятельствах. Она прибегала к ним спонтанно, выборочно, интерпретируя их в зависимости от цели всякий раз, когда это представлялось ей уместным по литературным соображениям. Например, в 70-е годы она продолжала писать о людях, которых знала в юности.
Подводя итог, можно сказать, что та Германия, о которой шла речь начиная с 50-х годов в автобиографических записях великой княгини, а затем и императрицы Екатерины, практически без исключений сводится к воспоминаниям о воспитании, полученном ею в Штеттине, и к жизни правящих домов, наблюдавшейся ею в северогерманских столицах и резиденциях. С пространственной точки зрения ей были знакомы немецкие земли к югу от Балтийского и Северного морей до линии Цербст – Вольфенбюттель и те, что находились на протянувшейся с запада на восток линии от Восточной Фризии до Мемеля и далее до остзейских провинций Российской империи, где преобладало немецкое население. В политическом смысле эта северогерманская территория к западу от государственной границы с Россией находилась под гегемонией Пруссии, а в конфессиональном здесь доминировали лютеранство и кальвинизм. Посредством политических браков Гогенцоллерны связали себя крепкими родственными узами с герцогскими домами Брауншвейга[215] и Голштинии, и князь Христиан Август Ангальт-Цербстский, вступив в брак с представительницей голштинского дома, также вошел в эту семью, повысив тем самым значимость своей должности на прусской службе. Между тем родственные связи прусской клиентелы распространялись и на Южную Германию: как уже упоминалось, мать княгини Иоганны Елизаветы происходила из рода князей Баден-Дурлахских[216]. А когда Христиан Август после смерти в 1742 году своего кузена Иоганна Августа переселился из Штеттина в Цербст и близлежащий Дорнбург, чтобы править там вместе со своим братом, с ними в доме оставалась жить Гедвига Фридерика – вдова покойного князя, дочь герцога Вюртемберг-Вейлтингенского[217]. При прусском дворе принцесса София повстречалась и с юными принцами Вюртембергскими – Карлом Евгением, Фридрихом Евгением и Людвигом Евгением[218].
Конец ознакомительного фрагмента.