Вы здесь

Екатерина II, Германия и немцы. Введение (Клаус Шарф, 1995)

Введение

1. Екатерина II в историографии

Обновление России, осуществленное при Петре Великoм, после смерти императора оказалось необратимым. Если следовать немецкому историку Райнхарду Виттраму, три основных фактора были тому причиной:

…люди – иностранцы и россияне, – для которых дело Петра стало своего рода заветом; учреждения, созданные Петром, сферы государственной деятельности и корпус чиновников, собственный вес которых и связь с многочисленными личными интересами нельзя было сбросить со счетов; многостороннее влияние Просвещения, на пути которого не могли устоять уже никакие преграды[8].

Именно в эту традицию непрерывного реформирования России, ее вестернизации, или европеизации, включилась императрица Екатерина II, внеся в нее свой оригинальный и соответствующий духу времени вклад: в течение почти 35 лет правления, с 1762 по 1796 год, она от лица государства всеми силами содействовала просвещению, развивала и укрепляла институты, созданные Петром I, и – будучи по рождению иностранкой – сумела стать активной представительницей и самостоятельной продолжательницей дела Петра в России и Европе.

«Россия есть европейская держава», – провозгласила Екатерина в 1766 году в своем важнейшем политическом сочинении – Наказе Уложенной комиссии[9]. С одной стороны, это знаменитое высказывание являлось лаконичным итогом истории России со времен Петра Великого. Обращенное к европейской общественности, оно звучало решительной отповедью распространенным на Западе и разделявшимся многими, в том числе и Монтескьё, представлениям о России как о восточной деспотии, отповедью любой попытке отказать Российской империи в принадлежности к системе европейских государств. С другой стороны, императрица, высказавшись таким образом и за настоящее, и за будущее державы, со всей настойчивостью и максимально декларативно сформулировала ориентир для депутатов Уложенной комиссии: Россия идет и будет двигаться дальше по европейскому пути.

Сегодня историки в основном единодушны в том, что Российская империя за время правления Екатерины II отстроила свои отношения со странами Западной и Центральной Европы почти во всех областях, получив, благодаря абсолютизму и Просвещению, второй, причем весьма существенный, импульс для проведения доиндустриальной модернизации[10]. Признав это, следует тем не менее заметить, что императрица не внесла принципиальных изменений в заданное Петром I направление российской истории.

Этой преемственностью в немалой степени объясняется и тот факт, что вокруг личности Екатерины, а заодно целей, методов и результатов ее правления не возникло устойчивого политического мифа, который просвещенным историкам наших дней пришлось бы преодолевать, подобно тому как это произошло с исторической фигурой царя-реформатора. Если бы и возникли желающие использовать такой миф в политических целях, то сначала они вынуждены были бы создать его, вызвав при этом сопротивление одной из самых современных – по крайней мере, в западном мире – отраслей исторической науки, хорошо знакомой с опубликованными и неопубликованными источниками, занимающейся с 60-х годов XX столетия в высшей степени специализированными исследованиями, поддерживающей тесную научную коммуникацию, а в последнее время уделяющей большое внимание обобщающему анализу, то есть рассматривающей период правления Екатерины II как составную часть истории европейского ancien régime.

Уже в 1797 году некий анонимный «филантроп» объявил, что деятельность императрицы «большей частью принадлежит истории», однако его аргументация и обвинительный пафос высказываний – «перед судом человечества» – свидетельствуют скорее о том, что политические вопросы, обсуждавшиеся непосредственно по окончании ее долгого царствования, сохраняли свою остроту и актуальность и дальше[11]. Василий Осипович Ключевский имел значительно больше оснований отнести екатерининское правление к объектам исключительно исторического познания, когда заявлял в связи со 100-летней годовщиной смерти императрицы в 1896 году: «Наши текущие интересы не имеют прямой связи с екатерининским временем»[12]. Однако контекст высказывания и труды, написанные историком в течение его жизни, свидетельствуют о том, что такой скупой приговор не мог бы возникнуть, не будь здесь определенной политической заинтересованности, и ни в коем случае он не мог бы стать результатом неприязни великого историка к самой исторической фигуре Екатерины. Во-первых, Ключевский, еще в юности снискавший себе научный авторитет работами по русской истории до XVII века, два последних десятилетия своей жизни интенсивно изучал историю западных влияний в Российской империи в послепетровскую эпоху. Хотя с точки зрения исторических последствий для России он оценивал результаты правления Екатерины скорее критически, на него производила впечатление личность императрицы как узурпатора, который, взойдя на престол благодаря исторической случайности, обладал при этом исключительными способностями к управлению государством[13]. Во-вторых, аполитичный, казалось бы, историзм Ключевского оказывается сродни выступлению за независимость исторической науки и свободу прессы, поскольку вплоть до последних дней существования монархии публикации о предках императорского дома подвергались строгому контролю со стороны цензуры – с точки зрения как политики, так и морали. Может также показаться, что суждение Ключевского решительно игнорирует, например, польскую историографию, которая, борясь за восстановление независимости своего государства, упорно клеймила Екатерину II и Фридриха II как главных виновников раздела Речи Посполитой[14]. Однако, даже объявив эпоху правления Екатерины «давно прошедшим временем», а проблемы ее правления – «простыми» историческими фактами, великий ученый был далек от того, чтобы недооценивать влияние политики Екатерины на современную ему эпоху: «Вопросы того времени для нас простые факты: мы считаемся уже с их следствиями и думаем не о том, что из них выйдет, а о том, как быть с тем, что уже вышло»[15].

Даже сегодня, еще один век спустя, можно без особого труда обнаружить во второй половине XVIII столетия предысторию событий и процессов, происходящих в наши дни в Восточной Европе, будь то появление новых исторических аргументов в пользу «законных» границ Польши на востоке, или споры государств-наследников Советского Союза о праве распоряжаться Черноморским флотом, или возвращение прежних названий основанным Екатериной городам, или поиски территории на Волге, где можно было бы организовать поселения для российских немцев, или обращение к тем временам, когда российско-германские отношения были скорее хорошими, чем плохими. И тем не менее утверждение Ключевского справедливо и сегодня: каждое из упомянутых выше явлений есть лишь то, что на протяжении нескольких поколений складывалось из событий, случившихся в XVIII веке. Во всяком случае, вокруг эпохи Екатерины II, в отличие от многих других эпох российской истории, не ведется никаких политических и мировоззренческих дискуссий. Она превратилась – и таков первый вывод из историографии – в «нормальную» сферу исследования, нагруженную обычными проблемами[16], и даже когда-то продолжительные или вновь разгорающиеся научные споры давно утратили полемическую остроту.

Сегодня у Екатерины, как было и при ее жизни, есть почитатели и критики – как внутри России, так и за ее пределами: их отношение к личности императрицы всегда неуязвимо для выводов исторической науки. Будучи единомышленниками, они, тем не менее, не объединяются в политические общества, партии и союзы: речь идет о читателях биографической литературы, среди авторов которой большинство – женщины, о зрителях, которые смотрят фильмы об эротических приключениях в придворном обществе[17], или группах экскурсантов, посещающих дворцы и музеи Санкт-Петербурга и его окрестностей. В этой традиции поистине мифических масштабов достигли скандальные легенды о сексуальности Екатерины, которые были подхвачены и развиты писателями, не имеющими никакого отношения к научным институтам и сферам научной коммуникации. Их порнографические версии основаны на преданиях, едва ли поддающихся реконструкции[18]. Тот факт, что академическая историография Екатерины дистанцировалась от этих эротических легенд, причем молча, а не негодуя открыто, можно считать вторым выводом из ее истории.

Третье умозаключение вытекает непосредственно из второго: несмотря на живой и по сей день интерес широкой общественности к жизни императрицы, лишь единицы профессиональных историков обращались к ее биографии. Что касается российской до- и послереволюционной исторической науки, то тому можно найти по меньшей мере две причины. С одной стороны, и в самодержавной России, и в Советском Союзе цензура затрудняла доступ в архивы, препятствовала публикации важных источников, переводу опубликованных за рубежом трудов, научной работе над целым рядом проблем и, кроме того, открытому обсуждению подробностей, считавшихся щекотливыми в политическом или моральном смысле[19]. С другой стороны, до революции 1917 года биографические штудии о представителях дома Романовых были несовместимы с научной этикой и общественной позицией многих историков, поскольку именно в этой сфере свобода научных изысканий существенно ограничивалась.

По мере того как качество историографии приближалось к научным стандартам, созданный самой Екатериной образ императрицы-просветительницы перестал быть объектом некритического восприятия[20]. С постепенным открытием архивов в 1860-е годы принадлежавшие преимущественно к либеральному лагерю русские историки, обратившись к многочисленным документальным материалам для исследований по истории государственной власти, общественного устройства и права, взяли за ориентир парадигму, согласно которой самодержавие развивалось постепенно в конституционное государство. Тем самым они идентифицировали, или сравнивали, программу просвещенного абсолютизма со своими собственными буржуазно-освободительными идеями – в целях как апологетических, так и критических. Для представителей апологетического направления внутри конституционалистского спектра именно правление Екатерины ознаменовало начало разделения властей и возникновение современной государственности, основанной на праве. Изучая созванную императрицей и работавшую под ее руководством Комиссию по сочинению проекта нового Уложения, либеральные историки, называвшие ее хотя и неточно, но характерно для их собственных представлений Законодательной комиссией, концентрировались на представительских сторонах этого собрания, упуская из виду то функциональное значение, которое Комиссия имела для абсолютистской политики Екатерины[21]. По мнению многих либеральных историков, в том числе и В.О. Ключевского[22], Екатерина II, наделив привилегиями дворянство и горожан, положила успешное начало освобождению «сословий» от государства, несмотря на то что социальную иерархию она не ликвидировала, а всего лишь «спрятала» в новых общественных корпорациях. Причины краха дальнейших реформ, проводившихся в соответствии с постулатами западноевропейского Просвещения, лежали, как полагали эти историки, лишь в отсталости экономики, общества и системы образования, а в отдельные периоды – и в чрезмерной вовлеченности императрицы во внешнюю политику и войны. Бóльшая часть дворянства, полагали историки-«апологеты», настаивала на сохранении крепостничества, и императрица под давлением Пугачевского восстания, но прежде всего – Французской революции, в конце концов оставила свои просвещенческие амбиции 60-х годов. Однако ее имя по-прежнему осталось тесно связанным с огромной важности культурным, научным и просветительским подъемом второй половины XVIII века.

В противоположность историкам первой группы, противники самодержавия из числа либералов и социалистов-революционеров рубежа XIX–XX столетий считали себя духовными наследниками критиков придворного общества XVIII века, «упадка нравов» и социальной несправедливости. По мнению представителей этой традиции, Екатерина с самого начала всего лишь кокетничала с Просвещением и просветителями, стремясь скрыть за ширмой реформаторских убеждений нелегитимность своего правления. В действительности же она якобы цинично пользовалась своей властью, обращаясь к государственно-правовой и камералистской литературе своей эпохи лишь в целях трансформации традиционной самодержавной власти в бюрократическую монархию Нового времени[23]. Критикуя Екатерину, эта часть историков утверждала, что, благоприятствуя дворянству, государство шло против принципа «общего блага», возведенного им же самим в ранг своей главной цели, при этом вовсе не закладывая основ для освобождения всех подданных от государственной зависимости, а напротив, обостряя политические и социальные противоречия.

И сегодня сохраняют свое значение опубликованные впервые за пределами России, в обход цензуры, труды лучших в то время знатоков екатерининского царствования и его исторических источников – профессора Дерптского университета Александра Густавовича Брикнера (1834–1896) и Василия Алексеевича Бильбасова (1838–1904) – ученика немецкого историка Генриха фон Зибеля. Еще в 1871 году, оставив профессуру в Киевском университете, Бильбасов посвятил себя свободным писательским занятиям. Однако ни он, ни Брикнер не создали законченной биографии императрицы: обширная панорама екатерининской России, представленная у последнего, содержит немало информации о личности императрицы, однако сама по себе является составной частью многотомной Всеобщей истории, изданной Вильгельмом Онкеном в виде исторических очерков об отдельных государствах[24]. Бильбасовское же жизнеописание императрицы, в основе которого лежит широкий пласт источников и которое, по замыслу историка, должно было состоять из двенадцати томов, обрывается на 1764 годе[25]. За исключением этих известных имен, остальных историков – как конформистов, так и критиков политической системы – привлекали главным образом история территориальной экспансии России и складывания ее доминирующих позиций в Европе и Азии, история внутреннего устройства и социальной структуры империи, причины ее экономической отсталости и вновь – возможности реализации альтернативных моделей политического и социального развития. Кем бы ни был автор, судивший об исторических шансах реформ, – их сторонником или противником, – он был сосредоточен, как правило, на целях правительства, истории законодательства и противоречиях между общественными силами, однако ни один не прибегнул к биографии как форме повествования.

Тем более не отвечало описание жизни Екатерины II потребностям советской историографии, познавательные интересы которой определяла коммунистическая партия. Несмотря на временный перевес той или иной конкурирующей модели в рамках марксистской интерпретации, в историографии преобладающей парадигмой для описания XVIII века оставался переход от феодальной общественной формации к капиталистической. Этой проблематике были подчинены и открытые дебаты об историческом месте абсолютизма в России и Европе, в период обострения политической ситуации переключавшиеся на идеологию и создававшие в то же время пространство для применения различных исследовательских подходов[26]. Главным предметом изучения были крестьянские и городские восстания, критическая – прежде всего антикрепостническая – публицистика, а также рост производительных сил в ремесле и торговле, чему уделялось определенно больше внимания, чем аграрной истории. С середины 1930-х годов, и особенно с началом Великой Отечественной войны, историческая наука оказалась на службе у внешней политики и военной стратегии. Она должна была легитимировать создание и территориальную экспансию многонациональной Российской империи в эпоху екатерининского царствования, в том числе и разделы Польши[27]. Однако если политическая педагогика, историография и искусство сталинской эпохи с конца 1930-х годов сумели включить в советскую патриотическую традицию царей Ивана IV, Петра I и екатерининских полководцев Петра Александровича Румянцева и Александра Васильевича Суворова[28], то исторический образ самой императрицы от культа личности нисколько не выиграл.

И после XX съезда КПСС, когда советская историография поставила под сомнение многие сталинистские клише, взаимообмен с международным научным сообществом оставался под жестким контролем. Тем не менее историки почувствовали необходимость повернуться лицом к дореволюционной исторической науке. Тогда их интересы опять обратились к истории государства, его видным деятелям и органам управления, а также к внутренней политике[29]. Тем не менее новая оценка екатерининского правления была явлена лишь в намеках. В 1964 году видный историк Николай Михайлович Дружинин (1886–1986), шестью десятками лет ранее слушавший лекции Ключевского, Александра Александровича Кизеветтера и Михаила Михайловича Богословского в Московском университете[30], предложил интерпретировать политику просвещенного абсолютизма, отталкиваясь от возникновения и утверждения капитализма как подсистемы внутри феодальной формации начиная с 1760-х годов. Дружинин прежде всего серьезно отнесся к реформаторским устремлениям императрицы, несмотря на то что они, как он полагал, отвечали интересам господствующей системы; кроме того, сами последствия применения реформаторского законодательства он оценивал весьма дифференцированно – разумеется, в допустимых пределах. Экономическую политику он представил в целом положительно, а образовательную – лишь отчасти. Губернскую реформу Дружинин представил уже не как победу дворян-землевладельцев, а как укрепление государственной бюрократической системы в провинции. Что касается крестьянского вопроса, то секуляризацию церковных имений он признавал прогрессивным решением, не упомянув, однако, ни разу о том, что на многочисленные крестьянские волнения правительство отвечало преимущественно репрессивными мерами[31]. Тем не менее дружининская интерпретация просвещенного абсолютизма была впоследствии подвергнута пересмотру историками, в особенности теми, кто – подобно многим дореволюционным критикам политического порядка – усматривал противоречие между образом императрицы, ею самою созданным, и ее социальной политикой, в частности фактом сохранения крепостнической системы[32].

В 50-е годы ХХ века к дискуссиям советских историков о смене общественных формаций и об историческом месте абсолютизма в русской истории подключились коллеги из ГДР и стран Центральной и Юго-Восточной Европы. В силу того, что они обсуждали вопросы исследовательских стратегий, их труды могут приносить пользу и в будущем[33]. Дискуссии, проходившие в ГДР, способствовали появлению не только нескольких эмпирических исследований по истории абсолютизма в России, но и многочисленных работ обобщающего характера, представляющих важность для будущих изысканий по истории екатерининского царствования[34]. Следует отметить непреходящие, в том числе в международном масштабе, заслуги историков и славистов ГДР, и прежде всего – Эдуарда Винтера и его учеников. Начиная с 1950-х годов в центре их внимания находились научные и культурные взаимосвязи между странами Центральной и Восточной Европы в XVII–XVIII веках[35]. В частности, на материале источников они показали не только центральную роль пиетизма, шедшего из Галле, и немецкого Просвещения для интеллектуальной и культурной истории России, но и действительный масштаб противоположного явления – распространения знаний о России в Центральной Европе, недооцененного исторической наукой прежних лет. С открытием тесных немецко-русских контактов в науке и культуре послепетровского периода историкам пришлось внести значительные коррективы в устоявшийся тезис о преобладании французского влияния в культуре России в XVIII веке. Первым из западных ученых, уже завоевавших к тому времени авторитет среди коллег, заслуги восточногерманских историков признал Марк Раев, ухватившийся за поднятую ими новую и весьма продуктивную тему влияния немецкой науки о полиции в России[36]. Тем не менее в 1980-е годы историки в ГДР сделали самокритичный и вполне справедливый вывод о том, что изучение исторических взаимосвязей между Германией и Россией шло медленно, что открытия и публикации источников не имели дальнейших перспектив, что «общая историческая систематизация и оценка» источников еще только предстоит и что на этот раз необходимо осуществить ее «с компаративной точки зрения». Речь шла прежде всего о нехватке исследований, фокусирующихся на политических и экономических отношениях между Германией и Россией и – уже выходя за пределы сугубо научного дискурса – биографических работ об исторических личностях, в том числе и правящих особах, для которых различного рода коммуникация стала смыслом жизни[37]. Представляется, что незадолго до ликвидации ГДР санкционированный государством интерес к Пруссии и Фридриху II сыграл решающую роль в том, что личности отдельных правителей «переходного периода от феодализма к капитализму» стали исподволь включаться – в виде биографий и типологий, как «часть исторического наследия», – в марксистско-ленинскую картину истории[38]; для западногерманской историографии просвещенного абсолютизма образ великого короля также оставался традиционным ориентиром.

В Советском Союзе лишь с началом перестройки ученые предприняли первые попытки вновь поместить императрицу Екатерину II в картину национальной истории, подвергнутую в тот момент радикальному пересмотру. Былое невнимание к государыне российские историки в последнее время объясняют тем, что рассуждения Екатерины о гражданских свободах и гуманности доставляли неудобство коммунистическим правителям. Кроме того, будучи женщиной, она плохо подходила для сравнения со Сталиным[39]. Объяснения эти небезосновательны, однако далеко не исчерпывающи. В целом сегодняшняя историография в странах бывшего Советского Союза – отчасти постдогматическая, отчасти постмарксистская – сводит счеты не только с политикой коммунистической партии, но и с ее идеологически узким пониманием истории. Несмотря на то что пересмотр истории XVIII века не относится к первоочередным проблемам, новая ориентация заметна по волне публикаций, благодаря которым – как когда-то между 1905 и 1917 годами – снова стали доступными издания источников, труды дореволюционных историков и историков-эмигрантов, а также исторические романы о Екатерининской эпохе, отражающие невероятно высокую потребность в биографической литературе и работах по истории культуры[40].

В начале перестройки советские ученые стремились прежде всего к освоению современной западной историографии, потому что с середины 1960-х годов – впервые после выхода в свет нескольких важных работ немецких историков в 1918–1945 годах – эпоха правления Екатерины II стала одним из важнейших направлений в изучении российской истории как в Западной Европе, так и в Северной Америке[41]. Ограниченными возможностями, которые предоставили тогда советские архивы, воспользовались прежде всего историки из Соединенных Штатов, что позволило им продемонстрировать новые подходы к проблемам. В целом западные исследования того времени отличались от советских, в первую очередь, повышенным вниманием к действующим лицам, политическим событиям, государственным интересам и возраставшей взаимозависимости России, Европы и неевропейского мира во всех сферах. В то же время американские историки ни в коей мере не упускали из виду вопросы социальной и экономической истории: заимствуя эту проблематику преимущественно из советских исследований, они предпочитали интерпретировать ее в политическом контексте или в рамках истории законодательства. При этом ученым не приходится всякий раз заново обосновывать тот факт – полностью признанный еще дореволюционной исторической наукой, – что период правления Екатерины II – особая эпоха в послепетровской истории России. Конечно, в царствование Екатерины от имени императрицы зачастую управляли, повелевали, назначали и отправляли правосудие государственные органы, однако на самом верху существовавшей иерархии, в органах центрального управления и при петербургском дворе источником государственной деятельности была исключительно политическая воля самой императрицы. Поэтому личность Екатерины, ее политическая мысль и ее политические решения по праву занимают центральное место в западной историографии имперской России этого периода. Однако настоящие биографические исследования, которые можно было бы отнести к числу научных достижений, являлись исключениями на фоне изданий, заполнявших в последние десятилетия книжный рынок за пределами Советского Союза: под видом биографических трудов публиковались все новые и новые парафразы Записок Екатерины, адресованные публике, интересовавшейся жизнью двора и женскими судьбами.

К сожалению, в среде специалистов осталась малозамеченной диссертация американского историка Питера Петшауэра, законченная в 1969 году, но так и не ставшая достоянием широкой публики. Несмотря на некоторые слабые места с точки зрения интерпретации, эту работу можно назвать действительно новаторской, поскольку автор сумел проанализировать прежде неизвестные аспекты воспитания и образования Екатерины II и в целом ее жизни в период, предшествовавший узурпации престола в 1762 году[42]. Не нашла заслуженного отклика на Западе и биография Екатерины, написанная польским историком Владиславом Серчиком, однако надо сказать, что даже такое неоспоримое преимущество этой работы, как хорошая документальная база, не восполняет ее существенного недостатка – игнорирования исследований предшествовавших лет[43]. Отдельные важные вопросы, касающиеся биографии императрицы, освещаются в сочинениях и публикациях других авторов: так, например, Хедвиг Флейшхакер в свойственной ей афористичной манере писала о значении писательской и эпистолярной деятельности в жизни императрицы[44], Дэвид М. Гриффитс – о политическом и историческом самосознании Екатерины[45], Исабель де Мадариага – о взаимоотношениях императрицы и великих французских философов[46], Аллен Мак-Коннелл – о покровительстве, которое оказывала Екатерина изящным искусствам[47]. Почти век отделяет выход в свет фундаментального сочинения А.Г. Брикнера от публикации в 1981 году труда Исабель де Мадариаги, которая, воспользовавшись самыми современными на тот момент научными идеями, объединила собственный анализ опубликованных документов и выводы, сделанные как предреволюционной русской, так и советской историографиями, а также американскими и британскими исследователями: работы последних, число которых существенно возросло с 1960-х годов, расширили осведомленность ученых в истории России эпохи Екатерины. Несмотря на то что исследовательница – в отличие от Брикнера – не стремилась создать целостное жизнеописание, ей удалось, помимо прочего, убедительно представить портрет императрицы на фоне ее эпохи[48]. Наконец, в 1989 году из-под пера американского историка Джона Т. Александера вышла биография Екатерины, написанная в соответствии с последним словом современной науки, проливавшая свет на многие вопросы и к тому же очень занимательная. Автор, как уже говорилось выше, критически подошел к образу Екатерины, сложившемуся в литературе и кинематографе, и проанализировал, в частности, легенды о скандалах и эротических похождениях придворных[49].

2. Образ Германии у Екатерины: проблема исследования

Источники

Не существует ни одного текста – подобного, например, De l’Allemagne мадам де Сталь, – в котором Екатерина II описала бы для современников или потомков свое представление о Германии и немцах. Неизвестно вообще, предавалась ли она размышлениям о Германии и немцах более или менее систематически. Однако сделать такое заключение можно лишь с той оговоркой, что на сегодняшний день опубликовано далеко не все, что императрица, отличавшаяся как автор чрезвычайной продуктивностью, изложила на бумаге. Тем более нет никакой возможности обратиться к полному собранию ее сочинений, которое содержало бы комментарии и текстологическую критику. В издававшемся в начале ХХ столетия Императорской Академией наук собрании произведений императрицы даже не предполагалось публиковать все тексты, вышедшие из-под ее пера, и прежде всего исключалась переписка. Кроме того, это издание уже на момент своего появления не соответствовало научным стандартам, подверглось цензуре и в результате так и не было завершено[50].

Однако сегодня, когда интерес к изучению России XVIII века достаточно высок во многих странах, надежда на скорое осуществление такого проекта, причем на новых условиях, может оказаться ненапрасной. Хотя связанная с большими расходами публикация некоторых источников по новой истории в свое время не принесла науке результатов, на которые рассчитывали издатели, публикация сочинений и писем Екатерины II, снабженная критическим анализом источников и комментариями современного научного уровня, могла бы стать проектом европейского значения[51]. Гарантией осуществления такого проекта могут послужить сами первоисточники и проверенный временем опыт российской археографии. В работе над проектом могли бы объединить усилия не только российские историки, но и европейские и американские dix-huitièmistes, знатоки XVIII века, занимающиеся междисциплинарными, в том числе и довольно специализированными, исследованиями. Солидную основу для подобного проекта могут обеспечить лишь международное сотрудничество и финансовая поддержка нескольких государств.

Следует сказать, что еще до Первой мировой войны было опубликовано значительное количество источников, способных послужить надежным фундаментом для изучения представлений Екатерины о Германии и ее intellectual biography, «интеллектуальной биографии»: автобиографические записки[52], переписка с некоторыми из ее корреспондентов[53], множество собственноручных записок – личного и политического свойства[54], наконец, ее главный труд – Наказ Уложенной комиссии[55], а также написанные единолично императрицей или выражающие ее непосредственную волю манифесты, законы и распоряжения[56], официальные документы, исходившие от отдельных чиновников, органов власти и учреждений, с которыми Екатерина обсуждала свои решения[57], исторические труды[58], театральные пьесы[59], публицистические статьи и другие записи, не публиковавшиеся при жизни императрицы[60]. Эту россыпь источников дополняют интересные свидетельства близких ей людей или лиц, когда-либо встречавшихся с ней[61], бумаги ее родителей из ангальтского архива[62] и корреспонденция дипломатов – представителей европейских держав при петербургском дворе[63].

Изданные в начале ХХ века источники, из которых лишь немногие опубликованы в полном объеме и имеют соответствующий комментарий, показывают, с какими специфическими препятствиями приходилось сталкиваться историкам, занимавшимся изучением личности и эпохи Екатерины в самодержавной России. Выходу в свет важных документов обычно предшествовала упорная борьба издателей с озабоченной соблюдением политических и моральных принципов цензурой, в которой порой были заинтересованы лично представители дома Романовых[64]. На ограничения такого рода историки и писатели зачастую реагировали публикациями, которые можно было бы отнести скорее к разоблачительной журналистике, нежели к сфере научного дискурса. Сразу после революции 1917 года прекратился выход крупных серийных изданий, публиковавших документы по политической истории XVIII века, а с середины 1920-х годов и вплоть до начала перестройки в Советском Союзе не было опубликовано ни одного источника, сколько-нибудь важного для биографии императрицы[65].

Историография

Поскольку сама Екатерина II никогда не записывала своих мыслей о Германии в виде целостного текста, никто не пытался систематически реконструировать существовавший у нее образ этой страны и ее народа. Возможно, это случайность, не имеющая большого значения и лишь играющая на руку автору этой книги, оправдывающему свои научные занятия пробелами в научных исследованиях. Однако за этим наблюдением следует поразительный вывод: по всей видимости, в историографии прежде не существовало и самой темы – «Екатерина II и Германия».

Во-первых, это объясняется общим сдержанным отношением научного сообщества к жизнеописанию императрицы, о чем шла речь выше. Однако и к отдельным аспектам ее мировоззрения и политического мышления ученые также обращались довольно редко, особенно если вспомнить, какое количество литературы посвящено Фридриху II[66]. Поэтому невнимание к вопросу об отношении Екатерины к Германии и немцам нельзя назвать каким-то специфическим недостатком.

Во-вторых, вызывает вопросы само понятие «Германия», заявленное при постановке проблемы, поскольку прежде не было даже попыток сделать какие-то выводы о «германской» политике Екатерины II на основе хотя бы уже существующих работ или представить обобщенную картину русско-германских отношений в эпоху ее правления. Очевидно, что такое положение дел отражает историографическую традицию, концентрирующуюся на изучении прежде всего политики европейских держав в немецкоязычной Центральной Европе – особенно Австрии и Пруссии – в Новое время. Сведения же для своих изысканий историки черпали главным образом из семейных и государственных архивов крупнейших монархий. Напротив, отношения России со Священной Римской империей германской нации или, коротко, с «Цесарством» в XVIII веке или с отдельными «штатами» империи (Reichsstände)[67] никогда не занимали подобающего места в историческом сознании ни одного из народов, хотя и рассматривались в некоторых вполне достойных научных трудах[68]. Однако, даже критикуя историографию прошлого за ее плохо скрываемые исследовательские симпатии, обусловленные интересами эпохи, нельзя не признать, что в XVIII веке Австрия и Пруссия и в самом деле обозначали два полюса в отношениях России с миром немецких государств. Что же представляла собой Германия в XVII и XVIII веках, вообще, по словам немецкого историка Рудольфа Фирхауса, «определить чрезвычайно сложно»[69]. Далее в ходе этого исследования как раз и предстоит выяснить, о какой, собственно, «Германии» и о каких «немцах» можно вести речь, если встать на точку зрения Екатерины.

В-третьих, эта тема обладает дополнительным измерением – и усложняющим ее, и в то же самое время придающим ей больше привлекательности по сравнению с образом Германии у других российских правителей XVIII века и их «германской» политикой. Дело в том, что личное отношение Екатерины к Германии не исчерпывается простой полярностью, продиктованной сугубо политическими интересами императрицы, подобно отношениям с Польшей, Швецией или Османской империей. Не ограничивалось оно и исключительно культурными интересами, как, например, ее отношение к видным французским авторам, сочинения которых она читала, с которыми поддерживала переписку и с некоторыми из которых даже была знакома лично. Тема «Екатерина II и Германия», простая на первый взгляд, только осложняется тем историческим фактом, что эта российская императрица – потомок двух немецких княжеских домов – первые почти 15 лет своей жизни провела в Германии.

По всей видимости, начиная с XIX века этот факт служил для национальных историографий обстоятельством скорее сдерживающим, чем вдохновляющим. Попыток определить место Екатерины в немецкой истории до сих пор не предпринималось. Разумеется, интересующаяся историей публика даже за пределами научных кругов осведомлена о немецком происхождении Екатерины Великой. Кроме того, издательства, выпускающие на немецкоязычный книжный рынок биографическую литературу о Екатерине II, любят привлекать внимание читателей комментариями вроде «немка на царском престоле»[70]. Однако важнейшие историко-биографические справочные издания, очевидно, не причисляют ее не только к «великим», но даже и к достойным упоминания немцам[71]. Как следствие такого состояния дел, единственная в ХХ веке научная работа о детских и юношеских годах императрицы, проведенных ею в Германии, и о влиянии, оказанном немецкой культурой на развитие ее личности, была написана вовсе не в Германии или России и не вошла в список бестселлеров. Речь идет об уже упоминавшейся диссертации американского историка П. Петшауэра 1969 года, получившей хождение лишь в виде машинописных копий. Автор использовал в своей работе все опубликованные на тот момент источники, и уже в силу такого богатства материала она заслуживает признания[72].

Напротив, в до- и послереволюционной российской историографии, сосредоточившейся на имперских интересах России в XVIII веке или попавшей под воздействие великорусского национализма, немецкое происхождение удачливой и талантливой в политическом отношении императрицы Екатерины II считалось лишь забавной деталью, извинительным пороком ее биографии. Так, накануне Первой мировой войны видный российский биограф императора Иосифа II, Павел Павлович Митрофанов, объявил немецкоязычной общественности о том, что Екатерина решительно «порвала» со своей немецкой сущностью, стала русской до мозга костей и оставалась ею на протяжении всего своего царствования, а подданные величали ее «царицей-матушкой»[73]. Еще в 1931 году, находясь в эмиграции, А.А. Кизеветтер, историк из либерального лагеря, критик монархии, замечал, что почитатели Екатерины вспоминали о ней как об истинно «русской императрице»[74]. Некоторые авторы придерживаются этой историографической традиции и в наши дни. Так, например, составитель сборника сочинений Екатерины II, порывая с еще недавно обязательной и наскучившей марксистско-ленинской методологией, описывает самодержавную императрицу как выразительницу национального образа мыслей: «Чистая немка по крови превратилась в истинно русскую царицу, положившую конец иноземному засилью и свято соблюдавшую обычаи народа». Даже после своей смерти, убежден автор, она осталась верна «русской идее», завещав «отдалить от дел и советов» принцев Вюртембергских – братьев великой княгини Марии Федоровны – и вообще не допускать влияния «обоих пол немцов» на правление как в Российской империи, так и в Греческой, рождение которой в Константинополе на момент ее кончины еще стояло на повестке дня[75].

Защищала ли императрица русские традиции от иностранных веяний и действительно ли приведенные выше ее слова из завещания 1792 года – об опасности, якобы заключенной во влиянии немецких советчиков на наследника престола, – были продиктованы заботой о «русской идее»[76], – один из вопросов, который будет рассмотрен в этой книге. Пока заметим, что подобное толкование не только никак не соотносится с древнерусской православной традицией, но и не учитывает, насколько далеко под воздействием западного влияния отклонился от нее образ правителя со времен Петра Великого. Его реформы санкционировали абсолютную и светскую императорскую «власть посредством власти», хотя, конечно, идея помазания Божьего сохранялась до последних дней существования монархии. Разрыв с прежней традицией углубился, когда в 1742 году дочь великого реформатора Елизавета Петровна первой из императриц сама возложила на себя корону. В результате «суверенный император превратился […] в такого рода абстракцию, что это место могла занять и женщина немецкого происхождения»[77]. Более точных интерпретаций требуют и обстоятельства, приводимые в других источниках той эпохи. Так, во-первых, противник Екатерины, критик абсолютизма, потомок Рюриковичей князь Михаил Михайлович Щербатов клеймил позором XVIII столетие как раз за упадок старых добрых нравов и православного христианства, рассматривая эпоху правления Екатерины как низшую точку нравственного падения за всю историю государства и общества. Во-вторых, выдвигая в качестве упрека то, что она рождена не «от крови наших правителей», Щербатов подразумевал не столько ее немецкое происхождение, сколько неправедный, насильственный приход к власти[78]. В-третьих, открыто критикуя браки представителей правящего дома с выходцами из-за границы, Щербатов, руководствуясь конкретными историческими фактами, государственными интересами и рационалистским критерием политической целесообразности, опять-таки исходил не из принципиальных национальных соображений, а из негативного опыта, накопившегося после Петра Великого[79]. И наконец, в-четвертых, от развернувшейся в XIX–XX веках националистической пропаганды его критику отличает тот факт, что она долгое время спустя после смерти автора оставалась неопубликованной[80]. Эти обстоятельства свидетельствуют, что секуляризация как следствие западного просвещения, легитимность, историзм, рационализм, государственный интерес и критика, пусть и не составлявшие пока часть публичной сферы, являются более подходящими для характеристики мира идей ancien régime, в том числе и российского, чем критерии национальной благонадежности монархов чужеземного происхождения.

Даже в поздней фазе существования российского самодержавия взгляды далеко не всех историков укладывались в националистическое русло. К примеру, Ключевскому удалось убедительно показать, что проявленные Екатериной качества правителя объясняются именно ее чужеземным происхождением, хотя он и был далек от того, чтобы приписывать те или иные ее достоинства именно немецкой крови. В 1910–1911 годах, читая в последний раз свой курс лекций, Ключевский, подобно Щербатову, но без его легитимистского пафоса, назвал императрицу одной из «случайностей», очутившихся на российском престоле после Петра Великого[81], а в одном из афоризмов, не предназначенных для публики, – даже «заезжей цыганкой в Росс[ийской] империи»[82]. Не разделявший шовинистических настроений предвоенных лет, Ключевский, опираясь, по всей видимости, на биографические работы А.Г. Брикнера и В.А. Бильбасова, достаточно подробно посвящал своих студентов в детали семейных и политических связей правящих домов Северной Германии, подготовивших брак Екатерины в России. Он часто говорил, что она прибыла в Россию в роли «бедной невесты», «эмигрантки», что, сменив природное отечество на политическую чужбину, она сохранила любовь к родной стране лишь в виде детских воспоминаний. Ключевский отмечал, что именно этот отрыв от «почвы» и отказ раз и навсегда от привязанности к родине и помог ей целеустремленно подготовить себя к воцарению в России даже в самых неблагоприятных обстоятельствах. Движимая волей к власти, осознавая исключительность своей ситуации, она прилежно старалась освоить не только петербургский придворный этикет, но и политические и общественные условия Российской империи, развивала наблюдательность и умение разбираться в людях, углубляла свои знания и училась работать[83]. Интерпретация Ключевского сохраняет свое значение в том числе и потому, что он избегал выводить личные качества из национальности и места рождения: его слова можно лишь дополнить, но не превзойти в точности.

Что касается Германии, то там еще в последнее десятилетие жизни Екатерины сформировались две точки зрения на ее политические и моральные качества. Среди немецких авторов – как поборников, так и противников Просвещения – были и почитатели императрицы, и те, кто подвергал ее критике разной степени откровенности, упрекая в «жажде славы и завоеваний», усматривая в ее просвещенческих устремлениях лишь маскировку политических интересов, считая ее внутренние реформы неполными, противопоставляя угнетенное положение крестьян роскоши двора и уличая ее фаворитов во влиянии на правление[84]. Однако главный упрек немецких современников Екатерины состоял вовсе не в том, что она, «урожденная немка, занималась лишь русской политикой, не заботясь при этом о соблюдении немецких интересов»[85]. Напротив, некоторые авторы, проживавшие на территории Священной Римской империи, еще во времена Французской революции не только превозносили Фридриха Великого, но и не меньше гордились тем, что «немецкая княжна из безвластного дома ангальтских князей из Цербста» содействовала Просвещению в России на благо всего человечества[86]. «Ее царствование имело непреходящее значение для Российской империи, но великая императрица не является исключительным достоянием истории этой страны или ее грядущих поколений» – таков был итог, подведенный берлинским просветителем Иоганном Эрихом Бистером вскоре после смерти Екатерины. И далее: «…ее 34-летнее влияние на остальную Европу было столь мощным, что она принадлежит всем своим современникам; и в первую очередь – нам, немцам, среди которых она была рождена 67 лет тому назад»[87]. Бистер писал далее, что она родилась «во владениях Фридриха, с которым впоследствии разделила славу века сего»[88]. Находчивые панегиристы ухитрялись даже прославлять одновременно обоих правителей в самых высокопарных выражениях, словно обнаруживая историческое величие императрицы в конкуренции среди дам. «С полным правом, – писал берлинский журнал, – сейчас, на исходе века, [ее можно] удостоить звания Великой, в своем роде даже Величайшей»[89]. Вполне естественно, что в 1796 году, незадолго до смерти императрицы, статья о ней появилась в Лексиконе живущих ныне немецких писателей Иоганна Георга Мойзеля[90]. О ее немецком происхождении упоминалось и в Лексиконе ученых Христиана Готлиба Йохера, где при всей неизбежной краткости приводилось достаточное обоснование тому, «чтобы найти этой женщине всеохватного ума подобающее ей почетное место в храме литературной славы»[91]. В 1827 году ее приняли в еще один храм – «немецкий храм славы», поскольку она, «подобно великому Фридриху, благодаря своей государственной деятельности наивыгоднейшим образом [отличилась] перед всеми великими людьми тогдашней Европы»[92].

Эта патриотическая гордость, вполне сочетавшаяся с открытым, просвещенческим образом мышления, пережила резкое угасание после Польского восстания 1830 года, омрачившего представления немцев о России, причем некоторые рассуждения в эпоху национализма приобрели даже весьма грубый характер. Во времена Николая I, а особенно с началом Крымской войны, возобладала и распространилась берущая свое начало в традиции Просвещения, однако популярная и среди рьяных антипросветителей точка зрения, согласно которой в России за европейским фасадом продолжал жить азиатский деспотизм, более всего соответствующий характеру ее народа[93]. Некоторые немецкие авторы – например, Фридрих фон Раумер[94], Эрнст Геррманн[95], Самюэль Зугенхейм[96], Иоганнес Янссен[97], а также влиятельный публицист и историк прибалтийский немец Теодор Шиманн[98] – испытывали даже некоторую неловкость в связи с немецким происхождением Екатерины. После того как в 1859 году Александр Иванович Герцен опубликовал фрагменты из мемуаров Екатерины[99], откровенно изображавшие картину притворства и лицемерия, столь свойственную двору Елизаветы Петровны, императрица сама превратилась в типичное воплощение русской лживости и бессовестной жажды власти, а просвещенность ее абсолютизма была объявлена напускной. А.Г. Брикнер, считавший себя посредником между российской и немецкой историографиями, в 1883 году с явным сожалением констатировал разницу эпох: «В те времена [в конце XVIII века] космополитизма было больше, чем ныне». Однако своим простодушным историзмом он разоблачал не идеологическую составляющую исторической науки той эпохи, будь то в России или Германии, а безобидный анекдот об императрице и ее английском лейб-медике Джоне Роджерсоне: «Обращенная к доктору просьба Екатерины выпустить ей всю ее немецкую кровь – всего-навсего одна из сплетен, передающаяся бездумно и некритично и ни у кого не вызывающая вопроса об ее источнике»[100].

С другой стороны, на фоне постепенно убывавшего после 1848 года восхищения Польшей немецкая публицистика все больше критиковала альянс обеих великих немецких держав с Россией[101], попутно очерняя образ Екатерины в глазах католиков и либералов, а отношение к полученному императрицей образованию во французском духе и ее тесным связям с французскими просветителями постепенно становилось все более негативным. Что касается переписки Екатерины с знаменитыми писателями, сопровождавшейся рецепцией идей Вольтера, Монтескьё и энциклопедистов, то в придании ее гласности среди просвещенной европейской публики в свое время были заинтересованы обе стороны этого процесса. Немецкие же ученые в Москве и в Петербурге, опасавшиеся утраты своих традиционных позиций, на этом фоне якобы чувствовали себя обиженными из-за возросшего авторитета французских ученых, писателей и деятелей искусства в правление Екатерины II. В 70-е годы XIX века, с началом публикации источников по истории России, живой интерес к истории российско-французских отношений возник во Франции, усилившись в 1890-е годы благодаря заключенному обеими державами союзу. Вплоть до начала Первой мировой войны исследователи уделяли особое внимание французскому влиянию как на придворную культуру и интеллектуальную жизнь России вообще, так и на отдельных представителей элиты[102].

Рецепция трудов французских философов была лишь одним из факторов, повлиявших на формирование известного представления об императрице как о воспитаннице французских просветителей, и до сих пор этот образ едва ли подвергался пересмотру. Для суждения или – тем более – осуждения с точки зрения националистической намного важнее был тот факт, что Екатерина говорила и писала в основном по-французски. Самые главные ее произведения, как и ее важнейшая корреспонденция, были написаны по-французски, однако изучение особенностей ее языка и феномена ее многоязычия сегодня только начинается. Поскольку из всей литературы она также предпочитала главным образом французскую, исследователи долгое время недооценивали влияние других культур. В переводе на французский язык Екатерина читала Тацита и Плутарха, Чезаре Беккариа и Уильяма Блэкстоуна, в оригинале по-французски – труды прусского короля Фридриха II и немецких политических писателей – барона Якоба Фридриха фон Бильфельда и Фририха Генриха Штрубе де Пирмонта.

После 1871 года лишь немногие историки и писатели кайзеровской Германии сумели принять эти факты интеллектуально-политической биографии Екатерины и воздержаться от злобных националистических комментариев, и среди них – Карл Хиллебранд, служивший личным секретарем Генриха Гейне в 1849–1850 годах, во время парижского изгнания поэта[103], а поколение спустя – и Отто Хётцш. Правда, для последнего – консерватора-реформиста, называвшего Екатерину «российской императрицей с немецкой кровью и французской культурой», – национальные категории все же имели значение[104]. Тем не менее в его оценке – положительной, за исключением некоторых критических оговорок, – преобладают универсальные категории: «Во всемирно-историческом процессе “европеизации” России, начатом в полной мере Петром I, ее 34-летнее правление стало вторым решающим этапом». И еще: «Будучи европейским человеком по происхождению и образованию, [она была] всецело связана с великим интеллектуальным движением своего времени»[105].

Написанная перед началом Первой мировой войны, работа Хётцша была опубликована лишь в составе обзорного труда на английском языке, поскольку на тот момент в Германии духу времени больше соответствовали другие высказывания, например мнение его учителя Теодора Шиманна, первого профессора, возглавившего кафедру истории Восточной Европы в Берлине. В 1904 году, в год выхода его Истории России в правление Николая I, Шиманн мог быть вполне уверен, что те же самые эпитеты, которые столетием раньше служили писателям Просвещения для прославления императрицы, в империи кайзера Вильгельма II объединятся и сольются в общий политический и моральный приговор. Разумеется, ни о какой патриотической гордости за ее немецкое происхождение не могло быть и речи: напротив, историк находил достаточно предосудительным уже то, что когда-то в общем гимне «всего литературного мира тогдашней Франции», восхвалявшем Екатерину, слышались голоса немцев. По его мнению, несмотря на приложенные старания, ей так и не удалось стать русской. Напротив, она была – и с его точки зрения это являлось еще более серьезным прегрешением – «француженкой по мышлению и образованию […] с оттенком космополитизма, индифферентной в религиозном отношении, а в политическом руководствовавшейся самым беспощадным государственным эгоизмом, без малейшего намека на деликатность, озабоченной лишь сохранением видимости, фальшивого приличия того величавого жеста, что она умела исполнять в совершенстве»[106].

С сегодняшней точки зрения тот факт, что единственное произведение, посвященное «немецкому» в императрице, было шовинистическим памфлетом времен Первой мировой войны, не лишен иронии: в 1916 году Вильгельм Рат, автор заслуженно забытой в наши дни биографии Екатерины, опубликовал в приложении к ней статью под заголовком Немецкая царица. В том же году она вышла под другим названием в декабрьском номере ежемесячного журнала Konservative Monatsschrift[107]. В своей публикации, выдержанной скорее в националистическом, чем консервативном ключе, Рат утверждал, что Екатерина перенесла на российский престол дух Фридриха. Эти размышления лишь на первый взгляд были составной частью патриотического дискурса рубежа XVIII–XIX веков. Рат вовсе не был сторонником прогресса просвещения и гуманизма: «Это был триумф немецкого духа и прусской идеи, пусть даже и не во благо Германии»[108]. Если Шиманн утверждал, что императрице не удалось обрусеть, то Рат, ловко жонглируя интерпретациями, сетовал на то, «что немцы способны отлично адаптироваться в чужой стране»: «Екатерина была немкой, потому она и смогла обрусеть настолько основательно»[109]. Менее чем 20 годами позднее было уже недостаточно просто привести в согласие «прусскую идею» и «немецкий дух», то есть предоставить прусскому королю почетное место в историографии национал-социализма лишь за его заслуги перед историей. Более востребованным оказалось исследование «расового происхождения 4096 предков Фридриха Великого»[110].

3. Об интерпретационных рамках данного исследования

Принимая во внимание специфику историографической традиции, автор хотел бы обезопасить себя от вполне возможных, но неверных предположений о том, что могло бы стать в дальнейшем предметом рассмотрения. Во-первых, целью автора не является ревизия национальных представлений в век абсолютизма и Просвещения на основании, скажем, «доказательств происхождения». Если, будучи императрицей, Екатерина проводила политику, отвечавшую, по ее представлениям, интересам ее – Российской – империи, то это еще не дает повода объявить ее «плохой» немкой. Автор, во-вторых, не собирается искать в ее немецком происхождении причины политических решений, даже если они и заслуживают критики в силу того, что могли не учитывать интересов России. В-третьих, он не претендует на то, чтобы выставлять Екатерину олицетворением той или иной национальной идеи – прусской или русской, обе из которых с момента изобретения в середине XIX века и вплоть до наших дней больше служат инструментами актуальной политики или ориентирами будущей, но никак не способствуют пониманию прошлого[111]. И, в-четвертых, автор не собирается навязывать обойденную вниманием немецкой историографии российскую императрицу в духовные дочери воссоединившейся Германии.

Оставаясь в рамках исторического контекста, то есть прежде всего отказываясь от стремления излечить Россию привитием ей немецких нравов, следует ограничиться более конкретными проблемами. Стержневой интерес исследователя, его главный ориентир в этой работе – биография Екатерины. В первую очередь усилия автора направлены на то, чтобы установить, какой именно опыт детских и юношеских лет, проведенных великой княгиней и российской императрицей в Германии, вошел составной частью в ее картину мира, повлиял на формирование у нее образа Германии и представления о немцах и о людях в целом. Влияние на формирование личности Екатерины, не обязательно ею самой осознанное, мог оказать и опыт раннего периода ее жизни, причем воздействие его могло быть таково, что сама императрица вовсе не всегда его ожидала. Интерпретируя биографию Екатерины, прежде всего необходимо отделить этот ранний жизненный опыт, накопившийся до 1744 года, от приобретенных ею впоследствии, уже в России, знаний и представлений о Германии и немцах, не говоря уже о целях и методах ее «германской» политики. Тем не менее прояснить возможную связь между немецким происхождением императрицы и ее политикой по отношению к миру немецких государств вплоть до эпохи Французской революции будет впоследствии необходимо. Насколько позволяют опубликованные источники, мы будем обращать внимание на происхождение имевшихся у Екатерины знаний, способ усвоения и форму их передачи, хотя, разумеется, коммуникация и рецепция как предмет исследования потребовали бы интенсивной архивной работы.

Конечно, в этой работе мы только подойдем к пониманию того, какой Екатерина видела Германию и кого она причисляла к немцам. Так или иначе, исходить придется из того факта, что со времен Тридцатилетней войны немецкая история неотделима от общеевропейской[112]. Итак, пока что политическим пространством немецкой истории в XVIII веке будем считать Священную Римскую империю германской нации. Помимо этого, с точки зрения нашей проблематики большое значение имеет тот факт, что начиная со Средних веков империя была родиной не одних только немцев, как показывает пример екатерининских учителей-гугенотов; однако еще более важно то, что многие представители немецкой культуры проживали за границами империи, будучи подданными как германских, так и иных государств, и не в последнюю очередь – самой российской императрицы[113]. Особого внимания заслуживают герцогство Курляндское, находившееся под российским протекторатом, и остзейские провинции Российской империи, сохранившие сословную структуру, которая обеспечивала уникальные привилегии – прежде всего немецкому рыцарству и городской знати – даже в условиях самодержавного государства[114]. Однако эти провинции выполняли и важную посредническую функцию, связывая между собой, с одной стороны, западноевропейское и немецкое Просвещение, а с другой – российское[115]. Кроме того, в XVIII веке усилился приток в Россию немецких поселенцев, купцов, промышленников и ремесленников, ученых, учителей и художников[116].

Политическая ситуация в Германской империи XVIII столетия определялась соперничеством двух абсолютистских держав – Австрии и Пруссии. В силу этого важным представляется вопрос о том, как Екатерина судила о каждой из них и прежде всего – о монархах лично и их политике, какие выводы она делала из своих оценок применительно к российской политике. Однако теперь, когда новейшие исследования признали непреходящее воздействие на историю Германии и Европы традиционного территориального членения, сословной структуры «старого рейха», его органов власти и учреждений с их клиентелой, его системы судопроизводства и практики институционализированного разрешения конфессиональных проблем[117], приобрел особое значение и вопрос о том, замечала ли российская императрица за рамками австро-прусского дуализма существование других государств в составе Священной Римской империи, какую роль она отводила последней в системе европейских государств, с помощью какого понятийного аппарата выражала сделанные ею наблюдения и, наконец, существовала ли как таковая российская политика по отношению к империи. Кроме того, необходимо понять взгляды Екатерины на имперские штаты (Reichsstände), начав с ее детских воспоминаний и заканчивая годами Французской революции, установить и то, какими политическими целями руководствовалось екатерининское правительство в своих отношениях с суверенными немецкими княжествами и каковы были формы реализации этих целей и ответные реакции немецкой стороны, в конце концов – какие результаты имела эта политика.

Собственная история была предметом размышлений Екатерины в ее автобиографических записках, бесед с высокообразованными корреспондентами, повседневного общения, связанного с заботами правителя, начиная с самого детства и вплоть до ее смерти в революционное десятилетие. Следуя за рассуждениями Екатерины, книга отражает ее эпоху, помещая жизнь императрицы в контекст XVIII столетия – событий русской, немецкой, русско-немецкой и европейской истории «екатерининского века». Для «оживления» колорита эпохи и решительного опровержения некоторых сомнительных трактовок достаточно порой одной цитаты, указания на источники. Однако от простого пересказа источников историка удерживает, с одной стороны, временн́ая дистанция, преодолеть которую можно лишь с помощью интерпретации, а с другой – историографическая традиция, накладывающая свою систему понятий на каждый период прошлого, использующая специальную терминологию в научной коммуникации и четко определяющая свои познавательные интересы. Несмотря на то что некоторые употребительные в XVIII веке исторические концепты сами стали частью истории – например, «деспотизм», обозначавший в немецком языке форму государственного устройства, или причисление Московского государства и Российской империи к «державам»[118] «Севера»[119], – в нашем распоряжении есть целый арсенал терминов: «абсолютизм», «Просвещение» и «просвещенный абсолютизм», «феодальное общество», «сословное общество» и «придворное общество», «буржуазное общество», «публичная сфера» и «эмансипация», «секуляризация», «европеизация» и «вестернизация», «мировая капиталистическая система», «отсталость» и «модернизация», «Восток» и «Запад», «европейское равновесие» и «гегемония», «ancien régime» и «революция». Хотя автор не собирается подвергать критическому пересмотру сами эти понятия, ставшие устойчивыми терминами в современной исторической науке, или заниматься внешним исследованием обозначаемых ими исторических структур и процессов, он, тем не менее, считает их использование в качестве инструмента интерпретации необходимым ради соблюдения требований научного дискурса. В дальнейшем мы будем обращаться к этому дискурсу, если это представится целесообразным, пусть даже лишь для того, чтобы проверить, насколько устойчивые термины, возникшие из европейской истории Нового времени, применимы в современной историографии России XVIII века. Такого рода отрефлексированное использование универсально-исторических понятий содействует рассмотрению темы не в национальной, а в европейской перспективе.

Обзор интерпретационных рамок предлагаемого исследования был бы неполным без типологии понятийного аппарата. Это относится как к предварительным соображениям, исходя из которых автор анализирует российскую историю XVIII века, так и к намеченной здесь парадигме европейской системы просвещенного абсолютизма.

Идя в ногу с новейшими работами, за предпосылку своего исследования автор взял изменчивую, но нерасторжимую взаимосвязь между внутренними и внешними факторами российской политики XVIII столетия, которые в процессе научного поиска могут все же рассматриваться изолированно друг от друга[120]. Сводя это утверждение к общей формуле, можно сказать, что доиндустриальная модернизация России, начавшаяся во времена Петра Великого, была направлена на утверждение государственного суверенитета и превращение империи в конкурентоспособное государство в системе европейских государств. Российская политика как целое в течение продолжительного времени – отчасти завуалированно, отчасти открыто – неизбежно ориентировалась на достижение этой цели, черпая из нее новые и новые импульсы. С одной стороны, она боролась за свои интересы сначала в Восточной Европе, позже, разрастаясь, – и в Центральной, прибегая время от времени к военной силе, а иногда и к дипломатическим средствам, ссылаясь на принцип равновесия между европейскими державами[121]. С другой стороны, как подчеркивалось в начале[122], процесс внутреннего реформирования еще при Петре обрел необратимую собственную динамику, получив всемирно-историческое значение.

Не отказываясь формально от своей традиционной легитимации, самодержавие постепенно стало все больше и больше походить на современные ему абсолютистские монархии Запада – как с точки зрения теоретического обоснования, так и с точки зрения образа государства. Еще Петр I, царь и император, возвел всеобщее благо в ранг ведущего принципа своей реформаторской деятельности, приравняв обязанности правителя к служению государству. А Екатерина II прямо рассчитывала на то, что ее правление войдет в историю как эпоха просвещения. Однако и в ее царствование самодержавие не сумело последовательно секуляризоваться, хотя императрица и передала церковное имущество в собственность государства, а в законодательной деятельности стремилась заново мотивировать, в духе своего времени, традиционную толерантность по отношению к неправославным подданным[123]. Начиная с Петра I все правители пытались изменить устройство армии, административной и финансовой систем, ориентируясь на западный, более рациональный образец, а Екатерина еще и предприняла попытку выстроить традиционную верхушку дворянства и городских жителей как привилегированные корпорации, ожидая от них результатов, соответствующих их возросшему статусу в государстве[124]. И в целом, следует сказать, российский абсолютизм, подобно другим крупным европейским монархиям, в интересах поддержания и расширения своей власти активно мобилизовал собственные экономические и общественные ресурсы, а также осваивал дополнительные источники мощи, используя для этого внешнюю политику и ведя войны; при этом основная нагрузка постоянно возраставших издержек на содержание войска, флота и двора, совершенствование государственного аппарата и процессы культурной и цивилизационной вестернизации ложилась на категории населения, несшие налоговое бремя и обязанные рекрутской повинностью.

Инерционные силы, сопротивлявшиеся форсированной модернизации, можно разделить на внешние и внутренние – это важно указать в исследовательских целях; в действительности же в своих конкретных исторических проявлениях они образовывали чрезвычайно сложное переплетение. Они накладывались друг на друга, тормозили или – в иные моменты – взаимно усиливали друг друга настолько, что, казалось, угрожали подорвать государственные устои и общественное устройство[125]. Соразмерно цели, которую преследовало государство, – цели самоутверждения – некоторые факторы воздействовали амбивалентно, причем самым устойчивым из них было принципиальное решение об открытии России по отношению к Западу, что, конечно, решало некоторые проблемы, но, с другой стороны, создавало новые. Так, укрепление гегемонистских позиций России в восточной части Европы не только увеличивало ее возможности для политического и военного вмешательства, но и в некоторых ситуациях прямо принуждало ее к интервенциям ради соблюдения авторитета великой державы. Вступление России в торговые отношения с Европой не только содействовало росту ее экономических ресурсов, но и на долгое время определило «полупериферическую» структуру ее производительных сил и производственных отношений[126], приведя, кроме того, к накоплению значительных государственных долгов в царствование Екатерины. Вестернизация культуры в век Просвещения означала в первую очередь трансфер людей и идей, образования и науки, практических знаний и навыков, ускорявших политику реформ. С одной стороны, этот импорт, очень скоро переросший во взаимный обмен, был рассчитан на стабилизацию самодержавной власти за счет постоянного обеспечения государства ресурсами. С другой стороны, в нем крылся двойной риск: во-первых, через все категории подданных он проводил дополнительную линию социокультурного раздела между теми, кто участвовал в процессе вестернизации, кому образование помогало продвинуться по государственной службе, и теми, кто увязал в традиционной среде. Во-вторых, вопреки всем государственным целям, просвещенная мысль несла в себе разрушительное ядро: в конечном счете именно от этой мысли – а отнюдь не от сословных учреждений Екатерины – в последней четверти XVIII века начала исходить формирующая общество сила, пусть даже неотделимая вплоть до рубежа столетия от самого государства[127].

Поскольку горизонты этого исследования обозначены противоположными полюсами русско-немецких и русско-европейских отношений в Центральной и Западной Европе, оно ориентировано прежде всего на анализ дошедшего до нас письменного наследия самой Екатерины. В сохранившихся фрагментах, отражающих ее образ западного мира, можно обнаружить две большие области: с одной стороны – политика держав, действия их глав и государственные дела, осуществлявшиеся в рамках системы европейских держав, а также династические связи и внутренние тенденции в этих государствах, с другой – события и процессы, происходившие в век Просвещения в интеллектуальной, культурной, научной и художественной сферах. На обе эти области распространялся «интерес» императрицы – познавательный и государственный одновременно. При этом познавательный интерес, в значительной мере сформированный политикой, обострялся и направлялся интересами государственными.

Понятие «просвещенный абсолютизм» используется в работе в самом широком смысле. В современной исторической науке этот термин применяется для обозначения стиля правления и форсированной реформаторской политики, практиковавшихся с 1740 по 1789 год во многих княжествах Европы. Однако «европейской проблемой» просвещенный абсолютизм является не только потому, что многообразие его исторических форм, существовавших параллельно в эпоху, длившуюся всего несколько десятилетий, снова и снова заставляет прибегать к сравнительному анализу[128]. Этот аспект интерпретации необходимо дополнить с помощью давно известного наблюдения: просвещенный абсолютизм представлял собой также «широкий и сложный европейский феномен»[129], «нечто большее, чем сумму такого рода явлений в нескольких государствах»[130]. С самого начала своего возникновения в разных государствах, в особенности в Пруссии при Фридрихе II, он развился в широкую транснациональную систему коммуникации просвещенных монархов, их образованных супруг, семейств и дворов, ведущих министров и дипломатов со всей их клиентелой. Эта европейская система просвещенного абсолютизма возникла в определенный момент как «смесь» двух других систем: с одной стороны, «солидарности престолов» – традиционной и постоянно обновлявшейся общности суверенных правителей и европейской аристократии[131] и, с другой стороны, расширявшейся и уплотнявшейся сети коммуникации европейского Просвещения[132].

По сравнению с обеими невероятно могущественными системами, давшими начало новой, третьей, последняя обладала лишь ограниченной автономией. С одной стороны, она продолжала зависеть от интересов политической власти, конкуренции и конфликтов правящих домов и государств. Зародившись около 1750 года, новая система значительно пострадала уже в результате Семилетней войны. Однако и впоследствии напряженность в отношениях между государствами, вызванная властными амбициями просвещенных монархов, в первую очередь Фридриха II и Иосифа II, отрицательно сказывалась на коммуникации. По мере расхождения политических интересов, как, например, в случае Фридриха II и Екатерины после 1780 года, «благородное состязание»[133] быстро утратило свое благородство, соперничество явственно просвечивало сквозь стандартные любезности, а сугубо «доверительные» беседы и переписка с третьими лицами со временем наполнились оскорблениями в адрес бывшего единомышленника – то разъяренными, то циничными, в зависимости от темперамента и настроения.

С другой стороны, принадлежность к европейской системе просвещенного абсолютизма определялась соблюдением правил просвещенной коммуникации. Характерное для ее участников взаимодействие заключалось, главным образом, в общении друг с другом и с авторитетными просветителями в письмах и при личных встречах, в обмене идеями и опытом, а также в совместных действиях, шедших на пользу Просвещению. Принципиальным условием причастности этой коммуникации к просвещенческому дискурсу была ее публичность. Предметом постоянных публичных «политических» дискуссий являлся, в частности, вопрос о том, кого из монархов можно причислять к свободной от государственных и сословных границ république des lettres и «партии просветителей» и по каким критериям можно проводить такой отбор[134].

Для европейского сценария важно учитывать замечание Хорста Мёллера, высказанное применительно к Пруссии и Германии:

Адекватное XVIII столетию понятие политического должно учитывать как предпринимавшиеся просветителями попытки подойти к законодательству и действиям правительства на основе разумности, так и политическую инструментализацию «республики ученых» и публичных дискуссий, имевших место внутри нее[135].

Последнее связано с тем, что представить себе коммуникацию внутри транснациональной системы просвещенного абсолютизма как идеальный дискурс равноправных партнеров, свободный от напряженности и властных амбиций, не позволяют не только серьезные конфликты между крупными державами во второй половине XVIII века. Конфликты являлись результатом, во-первых, скрытых противоречий между абсолютистскими амбициями князей и просвещенческой мыслью, независимо от того, преследовала ли она рационалистские или эмансипаторские цели, – результатом «диалектики международных societas civilis как формы выражения просвещенческого космополитизма и межгосударственной политики, определявшейся принципом равновесия сил»[136]. Продолжилась борьба за публичную сферу, поскольку ее быстро научились использовать в политических целях и «антипросветители», и критики монархии[137]. Во-вторых, иерархия в семье европейских монархов не только сохранилась, но и восстанавливалась снова и снова после династических катастроф, дублируясь созданной самими философами-просветителями шкалой, отражавшей их предпочтения среди правителей. Надо признать, что безусловно просвещенными во второй половине XVIII века считались и некоторые далеко не самые могущественные князья, например Карл Фридрих Баденский, Карл Август Саксен-Веймарский или Леопольд Франц Ангальт-Дессауский. Однако и примеры из числа исторических деятелей (царь Соломон, Марк Аврелий или французский король Генрих IV), и сам просвещенный монарх Фридрих II – принадлежавший той же эпохе образцовый правитель этого типа – возникли вовсе не из среды правителей малых европейских государств. На фридриховскую Пруссию, пусть даже лишь в своих военных амбициях, ориентировались и значительно менее могущественные князья, часто вовсе не принадлежавшие к клиентеле самого короля[138].

В-третьих, общественное мнение эпохи европейского ancien régime также было весьма иерархически выстроено, подразделяясь на сферы влияния, которые под воздействием конкуренции между несколькими державами могли не совпадать с политическим делением континента и системой клиентелы крупных держав. Для нашего исследования это означает «выявление асимметрии, описание культурных гегемоний без свойственного триумфаторам шовинизма и характерных для побежденных затаенных обид и равный учет многообразия и доминирования, постоянства и изменчивости»[139]. Несмотря на то что на протяжении XVIII века значительно вырос авторитет английской культуры, особенно заметный на фоне явного господства французской во времена Людовика XIV, во главе просвещенной иерархии, по крайней мере на Европейском континенте, стояли начиная с 1750-х годов Вольтер, Монтескьё и энциклопедисты, сыгравшие не последнюю роль в самой подготовке английского влияния[140]. Несмотря на решающую роль, которую эти фигуры сыграли для распространения идей Просвещения среди европейских правителей, в исторической науке далеко не всегда последовательно учитывался тот факт, что именно эти «философы» выносили решение о том, какие дворы их эпохи достойны считаться просвещенными[141]. Например, физиократы так и не смогли добиться собственного независимого влияния на европейское общественное мнение, оставшись скорее частью французского Просвещения. Правда, они создали понятие «просвещенного деспота», а отдельные сочинители, принадлежавшие к их школе, ожидали, что сильное государство осуществит их экономические программы. Однако если во Франции крах Тюрго обострил общественные конфликты и довел монархию до банкротства, то в Германии реформы физиократического толка с самого начала были ограничены как во времени и пространстве, так и по своим последствиям[142].

Кроме того, общественное значение «философов» покоилось на присвоенном ими праве решать за потомков, кто из правителей – крупных мыслителей того времени – мог рассчитывать на посмертное признание своего исторического величия и «бессмертие». Несмотря на все заботы о критическом подходе к источникам и взвешенном отношении к истории, даже гуманистически настроенные писатели продолжали жить мерками античных, в первую очередь древнеримских авторов[143]. C учетом их секуляризированного миропонимания, они в своей самонадеянности позволяли себе даже языковые игры сакрального свойства, называя себя «верховными жрецами», которым позволено решать вопрос о принадлежности к «универсальной церкви Просвещения» и «посвящать» в свою «религию» новых членов. Не кто иной, как писатель Фридрих Мельхиор Гримм, недооцененный историографией в силу, с одной стороны, немецкого происхождения, с другой – франкоязычности своего творчества, занимался «миссионерством» среди немецких князей – и прежде всего княгинь, – а также правящих особ немецкого происхождения, занимавших престолы от флорентийского до петербургского. Благодаря великолепному дару коммуникации ему удавалось устанавливать и поддерживать контакты между просветителями и дворами, внушая обеим сторонам этого предприятия мысль о собственной незаменимости[144].

Разумеется, Гримм был заинтересован и в рекламе своей Литературной корреспонденции (Correspondance littéraire, philosophique et critique) среди коронованных особ – потенциальных подписчиков; конечно, признание творческих заслуг и обширная публицистика приносили «философам» немалую материальную выгоду; и, несомненно, монархам льстило, что писатели, задающие тон веку, вносят свой вклад в повышение их престижа. Уже в то время «жажда славы» и «тщеславие» были расхожими упреками в «благородном состязании» просвещенных монархов, участники которого в целях манипулирования общественным мнением пускали в ход даже подкуп, в то же время обвиняя своих соперников в уплате мзды публицистам – «производителям» общественного мнения. Однако было бы значительным упрощением ограничиваться лишь моральной критикой отношений между абсолютными правителями и просвещенными философами, усматривая в них с бóльшим или меньшим основанием лишь взаимные «преходящие» интересы. Скорее, следует принять во внимание структуру и стратегию просвещенного образа мысли и правила упомянутых языковых игр. Вершиной монаршего престижа являлось «историческое величие» и «бессмертие», то есть не просто кратковременный успех, аплодисменты на один день, услужливая похвала, а признание потомками заслуг монарха перед мировой историей[145]. Подверженной такому же неизбежному суду потомков считала себя и «самозваная элита» из числа исторически подкованных современников – критически настроенные писатели, поставлявшие аргументы, необходимые, чтобы выносить суждения о правителях уже после их смерти[146].

Подробного разговора обо всем этом в дальнейшем не будет. Однако, интерпретируя источники, имеющие на первый взгляд мало общего с тем, о чем говорилось в этом кратком обзоре, автор ориентируется именно на изложенное здесь понимание российского просвещенного абсолютизма как политической и общественной системы, лишь с небольшим опозданием интегрировавшейся в европейскую систему просвещенного абсолютизма. В основе самого исследования лежит предварительная гипотеза, согласно которой актуальность и продуктивность социально-исторической картины в целом, а также той или иной парадигмы для изучения основных черт европейского ancien régime можно обнаружить и доказать лишь путем интерпретации отдельных свидетельств той эпохи.

4. О методе исследования

Поскольку абсолютизм как форма государственной власти в континентальной Европе «строился на неограниченном господстве монархов в теории и на практике»[147], мы с самого начала не ошибемся, хотя и не проявим много оригинальности, если далее в поисках ответов на основные политические, общественные и культурные вопросы истории XVIII века обратимся к интерпретации источников, имеющих отношение к биографии монархини. Ограниченность такого подхода является намеренной: речь и в самом деле идет прежде всего о том, чтобы обнаружить и охарактеризовать основные моменты отношения Екатерины II, императрицы российской, к Германии и немцам.

Однако автор не стремится выдать этот односторонний взгляд за всеобъемлющее объяснение: скорее, он подчеркивает и интерпретирует эту ограниченность. Для этого он использует два основных метода. С одной стороны, где необходимо, он сознательно включает в изложение суждения современников, содержащие системную критику екатерининского правления, в частности, свидетельства Дени Дидро или Иоганна Генриха Мерка. С другой стороны – и это главное, – автор анализирует пристрастную позицию источников, обращаясь к историческим исследованиям, касающимся различных аспектов жизни и правления Екатерины II. Особенно привлекательной эту тему делает для автора как раз поставленная задача: на фоне русско-немецких связей в век Просвещения заново интерпретировать прежде всего хорошо известные биографические источники, опираясь на чрезвычайно неоднозначную историографию и учитывая многообразие ставящихся сегодня задач.

Если сама Екатерина не оставила письменных свидетельств о своем отношении к Германии, а сам вопрос никогда не затрагивался в литературе, то он не является лишь проблемой, требующей новой интерпретации. По всей видимости, самой проблемы не существует как таковой, а следовательно, исторической науке еще предстоит ее сконструировать. Соответствующие высказывания, встречающиеся в документах, носят случайный и разрозненный характер. Сверх того, эти случайные высказывания, рассеянные по страницам источников за более чем полувековой период, не укладываются в изначально стройную концепцию, поскольку касаются самых разных событий. Однако такое многообразие документальных фрагментов ни в коем случае не исключает попытки выстроить интерпретационную структуру, и именно сказанное вскользь может помочь в воссоздании аутентичной картины собственных воспоминаний и знаний, убеждений и толкований Екатерины, часто скрывающихся за ее постоянным стремлением повлиять на настроения и мнения окружающих.

Автор предполагает, что между образом Германии, сложившимся у императрицы, и соответствующим направлением политики ее правительства существовала определенная связь, требующая по крайней мере уточнения. Политика России по отношению к Германии во второй половине XVIII века как исследовательская проблема, в отличие от вопроса об образе Германии у Екатерины II, имеет свою историографическую традицию. Далее, не акцентируя внимание на этой теме специально, мы будем обращаться к ней по мере необходимости, зачастую критически. Поскольку здесь важна, главным образом, общая канва российской политики в отношении Германии, проведение дополнительного исследования с привлечением источников, например дипломатических архивов, представляется излишним.

Образ Германии у императрицы и политический курс, проводившийся ею в отношении этой территории, выстраивается автором в определенной последовательности. На каждом этапе работы (составляющем главу или ее подраздел) разрабатывается какой-то один аспект темы. Каждый такой аспект имеет собственную исследовательскую традицию, обладая с точки зрения исторической науки специфическим значением и проблематикой, отличающейся, как правило, от представленной здесь. С одной стороны, их традиционная специфическая значимость не отвергается в исследовании, однако подчеркивается ее относительность, необходимая для обеспечения свободной переоценки составляющих анализируемой темы. С другой, для достижения необходимой точности в выстраивании каждого из фрагментов общей картины невозможно обойтись без использования многообразных исследовательских традиций. Необходимая, с точки зрения автора, степень точности измеряется поставленной целью: объяснить принципиально важные контуры общей картины. В намерения автора не входило пускаться в специальные исследования каждой детали, создавать иллюзию полноты освещения, углубляться в какие-либо взаимосвязи между отдельными аспектами. Внимание автора привлекает, главным образом, взаимозависимость частных явлений. Ведь существующие противоречия не должны быть просто сглажены – их следует выявить и объяснить, а затем определить, какое значение они имеют для общей картины.

Выбор частных аспектов направлялся преимущественно систематическими критериями и в особенности – ожиданием, что изучение отдельных проблем внесет существенный вклад в общую картину. Поставленные в каждой из глав вопросы следуют, как правило, за свидетельствами самой Екатерины, относящимися к разным периодам ее жизни. Поскольку вплоть до последних лет жизни императрица продолжала писать и редактировать свои воспоминания, этот важный автобиографический документ связывает ее детские и юношеские годы с периодом зрелости, с одной стороны, и старости – с другой, а описание пережитого ею с рождения до прихода к власти – с саморефлексией императрицы, накопившей богатый опыт, человеческий и государственный. Кроме того, далеко не всегда есть возможность скорректировать и дополнить собственные записки Екатерины, посвященные ее ранней юности, данными других источников. Поэтому, несмотря на приоритет систематической точки зрения в построении данного исследования, временнóе измерение не будет оставлено здесь без внимания. Во многом оно проявляется в совсем не случайной последовательности, в которой изложены те или иные аспекты проблемы. И наконец, можно ожидать, что по мере появления первых результатов временны́е критерии отдельных аспектов станут вехами в представленном здесь исследовании образа Германии у Екатерины II.