Степанов
– Привет, – сказала Катерина девчатам – и привычно уселась лицом к улице и проезжей части. С утра спешил занять место за столиком Степанов. Он жил над магазином. Подтянут, всегда задумчив. Обычно он существовал в двух ипостасях: был полупьян и сильно пьян. Приняв на грудь, не засиживался и исчезал. Однажды она заприметила его ранним утром у чудом сохранившегося в районе совкового гастронома. Там разливали с восьми. Толпа истомившихся за ночь на одно лицо, мужчин и женщин, медленно стекалась к открытию под широкие двери гастронома-спасителя. Степанов терпеливо ждал, растворившись, в среде таких же, как он, алчущих. Дождавшись, серая масса понемногу рассасывалась, и Степанов менял дислокацию медленно, но верно приближаясь к террасе. Девчонки открывали с девяти, но Степанов приходил не сразу, ждал, выдерживал паузу. Шёл деловито, в шаге угадывалась выправка военного, опрятен, только из-под утюга, спешащий куда-то человек, на минутку решивший присесть под тенью зонтика. Иногда он выпивал бутылку пива и уходил. Обычно зависал надолго. Выяснилось, что Катерина знала его жену.
Певунья-стрекоза Любка вовремя поняла, что безденежья и периода дикого капитализма в стране, ей одной на руках с детьми и непутёвым мужем-идеалистом, не осилить. Она не долго думала, снялась, да и укатила в Америку. Чисто женская интуиция-защитница сработала чётко. Любка по-мужски жёстко пресекла в себе всякие сантименты на счёт нажитого за жизнь нехитрого добра. Перед ней стояла цель важнее: СПАСЕНИЕ от надвигающейся, как гроза, нищеты и убогой старости. В стране тогда всё рушилось, как карточный домик. Хорошо подумав, она поняла, что провинциальный город и её бальзаковский возраст не оставляли никаких шансов и перспектив. Куда иголка – туда и нитка. Иголкой, главой семьи, здесь, как ни прискорбно и обычно, была она, женщина, маленькая и хрупкая Любаша. Словом, следом за матерью отправились сыновья. Степанов даже не успел понять, что происходит. Он вконец запутался, очутился у себя на родине в России под Рязанью, спрятался уже седеющий, как птенец, под материнское крыло, нашёл таки недолгий покой и забвение в далёком отчем доме. Он ходил по грибы и ягоды, ухаживал за стариками, упорно не желая принять происходящего с ним и с резко изменяющимся уже чужим ему и окончательно непонятным миром. Наконец, понял, что возврата к прошлой жизни не будет, простил Любке строптивость и авантюризм, но бегства её не принял. Не было в нём ни Любкиной лёгкости на подъём, ни оптимизма, ни присущего женщинам обострённого чувства самосохранения. Самец. Другие взгляды и понятия. Другая походка и повадки. Степанов, оставшись один, люто загрустил. Ещё крепче, мастак выпить он был всегда, присел на стакан.
– Я однолюб – перебросил он мостик между своим теперешним подвешенным пенсионерским состоянием и Любкой с детьми в прошлой жизни, отмахиваясь от дамы, коротавшей с ним однажды весь затянувшийся хмельной день. Дама не верила и продолжала наседать. Сначала они говорили тихо, он галантно угощал. Не герой её романа, случайный собутыльник. Мысли и жизнь его были там, в Америке, рядом с весёлой хохотушкой Любкой. И только тело, пьяное и расслабленное, зависло на чужой ему террасе. Он был рад, что время так тихо и беззаботно сочится сквозь пальцы тут, на виду, среди людей. В пустой тишине его трёхкомнатной не то холостяцкой, не то нежилой квартиры было невыносимо тяжко коротать остановившуюся жизнь. Вместе с Любкой из неё, квартиры, исчезли запахи борща и чистоты, голоса близких людей и даже сны. Пустыня.
Дама не понимала. Она была не чуткая и прилипчивая. От неё пахло несвежим телом. Дама уже не выбирала слова, напрямую требуя сократить вступительную часть и немедленно перейти к решительным действиям. Ведь не дети. Слишком засиделись вдвоём мужчина и женщина. Но Степанову не нужна была лишняя суета. За столиком началась лёгкая перепалка. Степанов резко встал и зашагал уже путаным нестройным шагом к улицам свободы. Она, дама, его настигла. Катерина видела, как дама перегородила ему дорогу, потом пошла, почти побежала, как он выскользнул из её цепких рук, зло тряхнул седым чубом, отбился. Дама вернулась допить пиво, не пропадать же добру, ещё немного посидела, горько уставившись в мутный бокал, наконец, исчезла.
– Женюсь – ещё издали, завидев Катерину, кричал Степанов. Это означало: мужик ожил.
– Ты сегодня некрасивая – мрачно говорил он и отворачивался. Значит, из Америки пришли плохие вести. Может, звонила Любка, как обычно, упрекала за пьянку и неприкаянность. Голос жены был совсем близко, будто Любка допекала его совсем рядом, и их обжитый когда-то дом откликался на голос хозяйки, на мгновение оживал. Степанов легко переходил на знакомую волну, по традиции отбивался и оправдывался. В конце концов, он не выдерживал бури и натиска, посылал Любку и там, за океаном, раздавался знакомый вздох, потом следовал щелчок брошенной в сердцах трубки и разговор обрывался. Степанов шёл тогда на террасу, натыкался на Катерину, недовольно бурчал.
– Ничего, сейчас выпьет, и ты похорошеешь – добродушно подсмеивались приятели Степанова. Со временем, измеряющимся в два-три пивных бокала, он теплел. Ни вечный хмель, ни шумное застолье, где все вместе и каждый сам по себе, не стирали с его лица тяжесть дум о них, его американцах. Он был здесь и там, больше там, чем здесь. Глубокая, щемящая тоска по семье, бывало, выливалась наружу. На день рождение хозяйки магазина он пришёл весь в белом, с огромным букетом цветов: одинокий парус на гребне людской волны. Его приняли радушно и оценили старания и галантность. Воодушевлённый успехом, комплиментами и всеобщим вниманием, он мужественно произнёс вступительную речь и вдруг расплакался, скомкав торжественную часть, и сбежал, так и не приступив к рассмотрению «дела по сути», то есть прямо из-за обильно накрытого стола. Ели и пили без него, но ждали. Он так и не вернулся, наверное, заливал своё горе в кабачке где-нибудь поблизости. Так было проще.