14
С реки тянуло теплым колышущимся ветром, обдающим потребностью вскочить и скрыться за заборами, за ветвями деревьев и материнским солнечным сверканием. Женя вспоминала утонченного мальчика, греющего ее первой уязвимой любовью. Пронзительное трогательное чувство у него, по всей видимости, стерлось. Тогда, как в полусне, она еще не понимала этого, не в силах была по неопытности и доверчивости сопоставить факты. Зачем продолжал он трепать их обоих, возрождая давние иллюзии? И даже не хотел признаться, по каким причинам идет на это. Раньше ей казалось, что Юрий действительно сильно влюблен, теперь уже это не имело для Жени значения. Слишком это было низко, как-то недостойно. Был ведь Скловский… Да и кто она, чтобы судить о скрытом в глубине человеческих душ? Слишком сосредотачивалась неустойчивыми думами на теперь, сейчас, пыталась зацепиться и не сойти с ума от боли и неспособности ликовать, черпать жизнь.
Рассудок, конечно, хорош и нужен. Но не когда перечеркивает все, даже милые неповиновения удобству. Женя убегала от образа Юрия, но не сама ли сделала свои крамольные мысли верными, вершинными? Можно было просто обойти их стороной. Почему же она не могла? Это было подспорьем, светлым пятном. Не хотелось отказываться от сильных чувств, которые будоражили и оставляли на поверхности. Конечно, если бы брак был дорог и безупречен, она переступила бы через эти запретные чувства. Если бы ее союз с мужем был каноническим, эти чувства, возможно, и вовсе бы не возникли. «Все должно быть в совокупности – рассудок, чувство. Одно, не подкрепленное другим, – выверт», – думала Женя, наблюдая за улицей из окон своей усыпальницы.
Затем за ней в отсутствие отца зашел Юрий, устроившийся в котельной неподалеку. Он продолжал свои сомнительные предприятия, но Женя знала об этом мало – такой налет тайны и значительности поддерживался Юрием. Единственная функция младшего Скловского состояла в охране строения от посягательств. Скловские еще не перебрались в Москву на сезон заморозков окончательно, и Женя бездействовала. Она начинала жалеть, что после замужества ушла с третьего курса Горного института. О чем только думала? Учеба ей не нравилась, Женя готова была найти предлог, чтобы сбежать от вечных вставаний спозаранку и вызывающих волнение экзаменов, но теперь начинала понимать, что веселье первых дней замужества завершилось, и дальше будет только скучнее. Друзей растеряла, учебу забросила, думая, что главный человек в жизни найден, и все время, все силы нужно сосредоточить на нем одном. Оставались только книги и те немногие, общение с кем еще было достижимым.
– Советское все какое-то неизящное, смешное по сравнению с западным нашего же времени! Даже игрушки у детей из грубых не цветных материалов. Каких-то грязно-коричневых и зеленых, – говорил Юрий, а Женя с интересом слушала никем ранее не приоткрываемые завесы.
В самом начале пути они прошли мимо сборища крикливых пошлых крестьян, орущих какие-то непристойности и дико гогочущих над ними.
– Просто стадо… – сказал Юра с непонятной смесью жалости и отвращения. – И эти будут бороться? Смешно…
Женя озадаченно посмотрела на него.
– Но ведь такие же поднялись на революцию…
– Их раскачивали больше полувека. Да и раз на раз не приходится.
– Этих людей нельзя, невозможно критиковать за то, что они так ведут себя, живут по шаблону… Ведь никто никогда не говорил им, что так неверно, они просто не имели возможности понять, что в чем-то неправы. Не виноваты же они в том, что их так воспитали.
– Так есть же правила морали, – бесстрастно произнес Юра.
«Как ты похож на сестру. А ведь и не скажешь…»
– А если тебя бы с детства воспитывали так, что плохое было бы хорошим, и наоборот? Неужели ты своим умом дошел бы до того, что это вранье? Тебя кто-то должен был бы разбудить. Ты хочешь от окружающих невозможного – чтобы они бунтовали, но как, скажи на милость, они будут это делать? Они ведь заперты в этой коробке, и нет даже никого, кто образумит их, нет книг, все неугодное запрещается… То же самое крепостное право, только тогда оно было от безденежья, непосильной работы и отсутствия образования, а теперь намеренно контролируется. Не все ведь имеют твое воспитание и твои возможности! Усвоить это – значит сократить поток несправедливости и бесчувствия по отношению к людям на немыслимый процент.
– Но я-то понял! И они должны были в конце концов…
– Не все обладают твоими возможностями, – натужно-терпеливо отозвалась Женя. – Пойми же это и перестань судить! Тебе больше повезло, но не все же знают тебя или таких, как ты, пророков… – сказала ли она это с иронией, он не понял. – Почему доброта так часто интерпретируется как идиотизм и слабость, если только она и мудра?!
– Общественное мнение, зашлакованность мозга… Это страшно, поистине страшно!
– Пожалуй…
– Посуди сама – чертовы пуритане! Ратовали за развал семьи, а теперь осуждают даже блуд! Лучше бы продолжали расплавляться и сыпать якобы оригинальными идеями в бомонде. Декадентство – пир во время чумы и пресыщенная пена изо рта. Хотя, в отличие от запада, у нас это – нувориши и необразованная мерзость! Не то что в былые времена. Распущенность – это понимание, что где-то есть участь лучше, чем навязывает религия или моральный облик советского гражданина. И там, и там одно мракобесие. Вот они и бесятся над блудом.
– Ты столько времени говорил о своем деле и, невзирая, что я считала его опасным и не праведным, мутным, я уважала тебя, тот блестящий образ, что ты создал сам о себе. За приверженность идее… И что вышло? Первым делом, приехав повидаться с родными, быть может, в последний раз, ты напрочь забываешь о призвании и занимаешься лишь тем, что бездельничаешь, споришь с отцом и улыбаешься мне… Где твой героизм, где аскетизм во имя дела, которым ты так козырял? И я пошла у тебя на поводу тогда… С болью думала о том, что ты не сможешь быть рядом, у тебя миссия важнее. От твоего романтичного образа борца с властью мало что осталось. Вообще глупо в таких вопросах поддерживать один из концов палки. А, быть может, просто я повзрослела и слегка заглянула через завесу, меня укрывавшую. Да неужели таковы все вы? Больны, воинственны… Наверное, почти все вы испытываете какую-то скрытую подспудную потребность реализовывать какие-то свои страхи и ущемления. Хотя, быть может, это двигает человечество. Может ли вообще быть чистый борец, никому ничего не доказывающий, не больной душевно или телесно, не ищущий выгоду любования перед самим собой? Обычно те, кто слишком много говорит, как раз ничего и не делают. Сколько было в мире великих ораторов, добившихся успеха? А сколько никчемных болтунов?
Жене было горько и страшно говорить эти слова. Но, проломив плотину, она не могла уже залатать ее и говорила, говорила. Юрий что-то оспаривал, препирался, но она была уже в каком-то помрачнении, не слышала опровержения и его вздымающегося по мере возрастания обвинений тона.
– Женя, ты несправедлива! – ответил ее спутник, приоткрывая рот. – Что же я сделал тебе плохого, чтобы ты лепила из меня такого мерзавца? Ты преувеличиваешь… Никто еще мне не говорил таких вещей, понимаешь? Они боятся нас, недаром на противоборцев объявлена травля. Во имя старой дружбы я забуду это, но, заклинаю, не продолжай.
– Да, ты прав, нашло что-то… Прости. Не сердись, – Женя безоружно и тепло, как умела только она, улыбнулась и пожала Юрию руку. Ей стало безмерно стыдно этой внезапной невесть откуда взявшейся вспышки против человека, раскрашивающего ее дни.