Сергей Спайкер
Сергей «Спайкер» Сакин родился в 1977 году в Москве, количество городов и мест обитания затрудняется назвать. Написал в соавторстве роман «Больше Бэна» (премия «Дебют» 2000 года в номинации «Крупная проза»). Автор нескольких книг (точное количество затрудняется назвать), сценариев полного, короткого и ТВ-мыльного метра (точное количество затрудняется назвать). Автор романа «Умри, старушка!».
Вводная
Примечание: в тексте использованы цитаты из песен групп «Алиса» и «25/17».
Прошло время, когда я искренне считал себя выдающимся, «настоящим» писателем. Прошло – и слава Богу. Исцелению от мании величия способствовало то, что в какой-то момент я стал не просто много читать, а читать осознанно, следить за новинками в книжном мире итд итп – и обнаружил, что Ремарком и Веллером литература не ограничивается. Мы имеем счастье жить в одно время (и даже в одном пространстве) с настоящими гениями словесности. (Некоторые из них поучаствовали в данном сборнике). Это открытие поразило меня скорее неприятно – сопоставив масштабы дарования, я надолго повесил перчатки на гвоздик. К тому же прекращение систематического употребления одурманивающих веществ способствовало приобретению адекватности самооценки.
Последние годы снова активно пишу – в основном, разумеется, публицистику (оно попроще) Искренне думал, что к словесному творчеству не вернусь. Но вот когда меня вдруг спросили: «А нет ли у тебя прозы какой, еще не опубликованной?», – я ответил без раздумий: «Конечно! Да…» (Хотя на тот момент никаких готовых строчек у меня не было. Они родились и вылились на экран походного ноутбука мгновенно – значит, созревали давно, прочно и основательно).
Заявленная тема сборника – «Революция». Так у меня как раз об этом. О самой серьезной и суровой революции, в которой сшибаются в схватке горние и низкие силы, в которой рушатся и создаются космосы. О революции, в которой не может быть полумер, в которой нельзя выиграть наполовину, получив частичные политические уступки или процент кресел в местной Думе. В этой революции не получится теплохладно отсидеться в деревне, бережно поглаживая надежный обрез, лежащий на коленях.
Эта революция имеет еще одно название, греческое – «метанойя», и она происходит в душах человеческих. Хотя протуберанцы этой революции выплескиваются из тонких миров в наш материальный – иногда шокируя, а иногда радуя обывателей. О преображении человека и о пламенных революционерах-преобразователях я и попробую рассказать.
Разумеется, все обстоятельства, события, персонажи – вымышлены. Не пытайтесь с ними познакомиться или найти географические привязки. И то, что повествование ведется от первого лица – не более чем профессиональная лень. Тем не менее, всё, что расскажу – правда.
Скажете, так не бывает? Сам знаю. Но иногда – случается.
Доноры
Застряли мы в Залесье. Теперь тамошние края – первая любовь моя, вторая родина. Количество людей, которые, родившись в здешней тьмутаракани, непосредственно повлияли на ход мировой истории, сильно выходит за рамки статистической погрешности. Тогда я этого не знал. Я вообще тогда ничего не знал и не понимал. А проходку в монастырь получил так: меня представил иеромонаху отцу Георгию общий знакомый. Представляя, рассказывал, что человек я крайне положительный, трудолюбивый, особенно – в книжных премудростях. И говорил он это так, как единственно может говорить человек, сам никогда не читавший книжек и не отличавшийся усидчивостью в любом из дел человеческих. Поэтому о. Георгий слушал знакомца не то, чтобы невнимательно, но с некоторым трудно уловимым сарказмом, похожим на фигу в рукаве рясы. На меня же, впрочем, смотрел с любопытством. И в полуулыбке его было что-то знакомое – буквально знакомое, чуть ли не географически. Как будто мы в одной школе учились, но в разных классах.
– Начитанный, значит? – спросил святой отец, дослушав хорал в мою честь.
Я неопределенно пошевелил верхней частью тела.
– А скажи-ка, отчего поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем? – быстро спросил отче.
– Из-за гусака – среагировал я и припомнил как смог – «Рот его сделался ижицею»
– Десять лет этот вопрос задаю… – неопределенно прокомментировал иеромонах, и я был отправлен в братский корпус. Этот корпус и это братство заслуживают отдельных строк – отдельно и расскажу.
Первым моим послушанием было выкопать яму – точнее, штольню. Копать по стене собора, пока стена не закончится – то есть определить глубину фундамента. Монастырю, на всякий случай, исполнилось тысяча лет. Собор соответствует. Я взялся за лопату, не в полной мере осознавая масштаб работы. Однако что-то во мне чутко завибрировало – и тревога, и предвосхищение чего-то важного и каких-то разгадок. Я рыл и копал – ощущая, что делаю это для себя. Как будто я дерево, которое должно пустить корни – и чем глубже будет яма, тем надежнее мне будет расти и ветвиться дальше. И еще что-то важное напоминало о себе в клетке рёбер, я никак не мог поймать, что именно. Поймал, только когда яма стала глубже моего роста, и из этого узилища можно было наблюдать только кусок ясного и близкого северного неба. Я вспомнил, что уже был здесь.
15 лет назад небо было точь-в-точь такое же. Именно это самое небо, не ошибешься. 15 лет назад на Купалу, в ночь на 22 июня совсем близко от моей ямы собралась солидная банда бритоголовых. Да, тех самых – брутальных нс-скинхедов. Меня недавно олдскульным назвали – ну так вот среди тех парней я был салагой. Мальчиком на побегушках за пивом. Состав подобрался могутный – представлялись и проставлялись сразу несколько нордических стран. Звучало и немецкое карканье, и скандинавское пюре во рту, и финно-угорское соловьиное щёлканье. И над всем этим реял флаг вермахта. Местные-деревенские приезжали на мотоциклах и с дробосралом – ну так парни из нашего лагеря подошли навстречу на предмет поинтересоваться калибром. Руки у них были в карманах. Местные растворились – небо окончательно стало наше, тру нацистское. Как и всё под небом.
Мы всерьез тогда готовились не то к уайт-пауэр-революшен-уорлд-уайд, не то к гражданской войне – хотя не каждый был готов стать камикадзе. (Но некоторые все же стали). Каждый из нас ничего не боялся и ни во что не верил – а что нам надо, мы брали обыкновенно сами. Такое вот случилось в России разбитое наголову поколение, 70-х годов рождения…
Наци-Купала в Залесье – это была такая конспирологическая пре-пати к Белому Восстанию. В перерывах между возлияниями и прочими ведическими излишествами (девушки с нами тоже были, и… – ух, какие это были девушки!!) мы шарахались по окрестностям. Местные уже не высовывались, а мы, являя собой нордическую культуру, тоже щщи не квасили и сельпо не грабили. Разве что местный кремль обоссали. Или это был не Кремль, а монастырь? В общем, какой-то белокаменный пряник – уместно довлеющий над пейзажем. Мы сходили и к «прянику», отлили на стены и вернулись прочь. Кто в масквабад, кто в Берлинотурецк. Уайт-пауэр-революшн не то, чтобы не состоялась – но отложилась. Копит силы. Некоторые из участников той вечеринки ныне мотают сроки – кто по 20 лет, а кто и полный пыжик…
А я ухитрился пролететь арбузной коркой… Лёгкие, но одновременно весомые облака сдвинулись (горние на лазоревом) – и я снова вспомнил…
А первые московские скинхеды собирались… много где собирались – эти жесткие и острые, а иногда просто тупые ребята. Одной из основных точек сборки была консерватория. (Некоторые даже бывали внутри). Консерва стоит на улицегерцена (именно так, в одно слово, называли её тогдашние обитатели), рядом была Манежка (еще помнящая антитоталитарное ликование конца 80-х, бронетехнику 91-го и омоновские коробки-черепахи кровавого 93-го. И которой еще предстояло стать местом погромов 2002 и восстания правой молодежи в 2010…). Рядом были корпуса университета, рядом был Арбат, рядом была Лубянка с круглосуточной торговлей любыми наркотиками. В консерватории долгое время размещался музыкальный магазин, бомбануть который я однажды спровоцировал своего камарада – страстного филофониста, музыканта и, разумеется, нищего (на тот момент) подонка. Сматывая удочки после дела, мы пулями летели по улицегерцена, а в висках стучало Lust for life. Пробежать нам надо было метров 100 – до арки, ведущей в сложную систему дворов. Нырнём в этот лабиринт – и поймать нас смогут только случайно. Мы успели. Нырнули.
Если эта яма окажется вдруг воздаянием за мою биографию, то копать мне предстояло до бесконечности.
…Много позже мы подружимся с отцом Георгием и однажды вместе встретим столичное утро – приехав в родной для нас город затемно. Естественно, прошли мы и через Манежку. Я вспоминал «восстание Спартака», а святой отец делился воспоминаниями своей юности. Человек предыдущего поколения, он был фарцовщиком и валютчиком – и, также как и я, считал эти переулки заслуженно своими.
– А от КГБ-шников мы тогда через дворы тикали, – увлеченно рассказывал пастырь добрый. – Тут, знаешь, на Никитской, тогда она улица Герцена называлась, была такая арка… Вот в нее если заскочить…
– …то тебя и с собаками не найдут, – закончил я фразу, невежливо перебив монаха. – Знаю я эту арку.
– Да откуда тебе знать? – замахал руками святой отец.
– Отец Георгий, спорим?! – не по-уставному ответил я.
Всё в этом мире теснее и ближе, чем нам самим кажется. И Господь – тоже ближе. Смотрит за каждым, терпеливо ожидая, сможет ли чадо стать иным, сделать усилие и измениться. Кто-то об этом не думает, кто-то считает, что всегда успеется. Но.. сейчас позднее, чем ты думаешь.
Отец Георгий успел это понять. Те, кто знает его по монастырю, удивляются его терпеливости и часто принимают её за слабость – редко когда отец откажет страждущему, всегда готов принять на постой непутевого и подлечить болящего (да, именно в том самом смысле) Думают, по мягкодушию батюшка выдает рублишки на похмелочку. Они просто не видели, как отец однажды защищал крупную сумму из монастырской кассы от озверевших с «боярышника» пришельцев. Ему переломали все, что можно переломать – но кассу отец отстоял. Меня там рядом не было – но, думаю, отбившись, отец улыбнулся прежней своей «центровой» московской улыбкой. Так, как будто он успел добежать до подворотни на улице Герцена.
Не прост отец Георгий… Однажды ко мне бомондные друзья приехали, святой отец с ними коротко переговорил и благословил всех (он вообще жаден до общения и любопытен к человеческим историям, лицам… Кажется, даже просто к голосам). Но общение вышло скомканным – пастырь наш вел сто дел одновременно (в монастыре он выполняет функции эконома, инкассатора, толкача и прочее неисчислимое), часто отвечая на телефонные звонки.
– Видали, какой у него телефон?! – не знаю, чем и зачем похвастался я потом друзьям.
– Что телефон… – ответили искушенные в вопросах лакшери товарищи, – у него чехол стоит столько же, сколько сам телефон.
– И ботинки примерно плюс столько, – добавил еще один эксперт.
Отец Георгий готов свой телефон в любой момент подарить. Как и ботинки. (Что регулярно и проделывает. Такие фокусы с отношением к материальным предметам в исполнении бывшего валютчика вызывают коллапс мозга – ну так в Красной Гвардии служило больше царских офицеров, чем в Белой армии. Вот и отец Георгий перешёл на другую сторону в своей личной войне. Кажется, даже с повышением чина).
…Я копал и копал, вспоминал и вспоминал – со дна своей ямы. А потом небо из прозрачно-гжелевого стало палеховым, а потом жостовским: день закончился. Наступила ночь. У меня покраснели пузыри на ладонях, странно выгнулась, одновременно приобретя неприятную жесткость, спина – но меня подкидывало и потряхивало. Воспоминания не отпускали. Да и спать совершенно не хотелось. И таинственные монастырские менеджеры мне помогли, как могли (наверно, они были шестикрылы и исполнены очей) – с получасовым перерывом на отдых меня отправили в собор, под который я только что вёл подкоп. Но теперь я оказался не снизу, а сверху – под куполом, даже внутри него. У самого лика Спаса нашего. Бог смотрел на меня внимательно и неотрывно, спрятаться от этого взора было некуда. Буквально: сборной солянке из наиболее духовитых парняг поручили демонтировать строительные леса, поднимавшиеся до самого соборного верха. Тогда было еще не понятно (мне), что парни делятся на ревностных прихожан, трудников и послушников – и тем более не понимал, какой группе я принадлежу, и в какую мне предстоит передвинуться в дальнейшем. Просто с профессиональной жадностью наблюдал за незнакомой мне средой, выделял манеры и словечки – ну и помогал, по мере сил.
Я не боюсь высоты (и вообще страх потерял) – но демонтажом высотных конструкций мне довелось заниматься впервые. Мне не хватало монтажного пояса и фартука мастерового, мне не хватало знаний и физических сил… Мне вообще всего не хватало – особенно рук или хотя бы ног. Чем хвататься и за что держаться на высоте в 20 метров – я просто не знал. Банального инструмента тоже не хватало. Один из братьев попросил гвоздодёр – призывно помахав от противоположной стены.
«…Если кинуть, то он наверняка не поймает – вниз спускаться придется…» – отчетливо помню я свою мысль, после которой перебежал через собор по перекинутой диагонально доске. И только потом глянул вниз. А потом рефлекторно вверх. На меня смотрел Бог.
А одновременно с нашей гопой на лесах сидели девушки. Или это были тётушки? Или матушки? Или игуменьи? Не разберешь, короче – все они были одеты несколько фундаменталистски: к православным дресс-кодовым юбкам/платкам добавлялись брюки под юбки, а у некоторых были закутаны еще и лица (у кого респиратором, у кого просто платком). Сестры во Христе заканчивали роспись стен собора.
Возле одной из этих закутанных фигур мне приходилось пробегать особенно часто. Сначала приходилось – а потом стал закладывать петли. Я не видел её лица, фигуры, волос – видел только руки, в которых она держала кисть и палитру. И взгляд. По сторонам она не смотрела – она смотрела в упор в расписываемую ею стену. Но не на штукатурку в полуметре от своих зрачков – то, что она разглядывала и, видимо, сразу копировала движениями кисти, находилось несоизмеримо дальше и было несопоставимо по масштабам с фреской, со стеной, с собором, даже с самим монастырем.
Про людей говорят: «глаза светились». Или «лицо сияло». У неё светились руки, державшие мольберт и кисти. Может, и глаза тоже светились, и лицо сияло – мне было не видно. И я стал смотреть на светящиеся руки художницы-богомаза. Руки были красивые, и смотреть на них было приятно. И фрески, на которые она наносила последние штрихи, мерцали взаимно.
– Вот бы с ней познакомиться, – подумал я. Мысль для мужчины в мужском монастыре была не просто неуместная – она была сотрясающая идея. Но мы все равно познакомились – не этой ночью, а потом.
…Я курил перед клубом, в ожидании концерта моей любимой группы. Она подошла сама – мы встретились глазами издалека, и она пошла на мой взгляд, прямо и просто. Смотрела приветливо и, кажется, была готова улыбаться. А я был готов проглотить сигарету. Курить рядом с такими глазами было кощунственно. А еще она оказалась заметно выше меня ростом. Проще говоря, это была очень красивая девушка. А говоря точнее – яркая. Я понял, с чего меня так петляло ночью в соборе.
В клубе, готовясь слушать бунтарские песни, художница разместилась нетривиально: залезла с ногами на диван в вип-ложе, усевшись на спинке. Официанты и прочий менеджмент косился, но ей было, видимо, по фигу. Видимо, ей вообще многое было по фигу – осторожно разглядывая художницу в мирской обстановке, я пытался представить, каково с такой внешностью жить и работать в мужском монастыре. Получалось плохо. Не прикидывалось.
Мы изредка продолжали пересекаться с художницей, и однажды она рассказала о особенно назойливом «женихе» из числа монастырских трудников.
– Я хотела задушить его ремешком сумочки, но потом подумала: «Я же тогда не смогу писать иконы…»
Мне хотелось с ней общаться чаще и больше – но после этого рассказа я тормознулся. Смерть от ремешка сумочки не входила в мои планы.
…а год спустя я снова зашёл в тот собор. Художница была там. Снова стояла с кистями – и c прямой спиной. Честное слово – на ней можно было жениться за одну осанку. Я снова не видел ее взгляда, но знал, что он был прямой и глубокий. Движения её были выверены и точны – наверно, также действуют хирурги. На голове у неё были наушники. Когда она сняла их, заметив меня, в древнем соборе раздалось тихо, но явственно:
Они хотят разрушить тело наше изнутри
Больше всего хранимого сердце свое храни
Беснуются шуты, отвлекая внимание
Во время чумы – фуршет на расстоянии
Нескольких тысяч километров от Москвы
Приметы вырождения в контексте нищеты
Смотри: слуге сказали,
что он может быть царем
Власть народа – голосуй,
не думай больше ни о чем
Свобода выбора – а выбор примерно такой
Фашист или гей. Кафир или гой
Всё это было бы смешно, если б не было серьезно
Я понял окончательно, что уже поздно
Надеяться на перемены к лучшему
Кали-юга: будем держаться крепче
Молиться друг за друга
…Нам некуда бежать, сестры и братья!
Просыпайтесь! Вставайте!
Она слушала песни моих любимых бунтарей. Гимн того самого «восстания Спартака» на Манежке. Музыку – от которой обывателей, сам видел, корёжит и трясёт. Занимаясь росписью. В православном соборе. Я приладил челюсть на место, и соотнес место, картинку и аудио. Под её кистью на стене собора рубил чертей воин-великомученик, бесогон. Всё совпадало – только было проще и сложнее одновременно. Художница видела всё чуть дальше и чуть иначе – ну так я же уже писал: она была выше меня ростом. И для неё мои друзья-бунтари были теми же бесогонами. Обывателей-то не просто так корёжило, а она понимала. И пыталась объяснить другим – тем, кто будет приходить в этот храм и смотреть на эти фрески.
– А кто-нибудь в монастыре еще эти песни слушает? – спросил я просто для того, чтобы что-то спросить.
– Из батюшек – вряд ли. А с остальными я не общаюсь.
– Почему? – снова съидиотничал я.
Она посмотрела испытующе, будто решая, можно ли мне доверять. Вздохнула и ответила печально:
– Потому что я отношусь к ним, как к неграм.
…Ух как я её понял! Ведь после собора, после той, первой монастырской ночи – я, вместе с первыми лучами солнца, добрался наконец до братской кельи в братском корпусе. Я не брезглив и видал виды – мне случалось подолгу жить на вокзалах. В хижинах. Под кустом. У черта на куличках. Окружение мое составляли подонки – как у Довлатова. Я был в навороте, что меня ничем не удивить и не пронять. Но трудникам, обитателям братского корпуса, это удалось. Такой феерической помойки в качестве человеческого жилья я еще не встречал. После живых и дышащих фресок храма, после его запаха свежей краски, свежего дерева, вообще – после свежести той ночи я очутился в пространстве, которое состояло даже не из мусора и отбросов, а прямо из миазмов. Вонь была многослойная и сложносочиненная.
В изумлении я стоял на пороге, пытаясь найти место для шага, и анализируя, помимо желания: «Тээк… Это перегар. А это – от носков. Вот – помойное ведро. А это? Это что?». На полу лежали остатки дохлой рыбы. Я вытащил одноразовую салфетку и собрался переместить тухлятину в ведро, но меня остановил негодующий возглас, раздавшийся из кучи пахучего тряпья:
– Ты что?! Оставь! Это же для кошки!
Броненосец мне в ангар… тут еще и кошки есть. Сопоставив запахи и количество кучек грязного тряпья, которые, видимо, служили ложами для усталых трудников, я сложил стопкой ноутбук, телефон, бумажник и документы, и отправился к отцу Георгию.
– Батюшка, я тут сейф видел. Можно, у вас полежит?
Отец тоже жил в этом корпусе – разумеется, в отдельной келье. А на другом этаже жил другой батюшка. Не валютчик, а наоборот – солдат в прошлой жизни. Снайпер. В сегодняшней жизни он производил впечатление юродивого, изъясняясь путано и многословно – и вдруг сшибал развесившего заскучавшие уши слушателя точной, как выстрел, репликой. Причем лексикон у него был крайне богат – те же евангелия он читал по памяти едва ли не целиком.
И каждый в этой обители был волен выбирать: зайти в гости к алкашам-голытьбе или к прозорливым отцам. Трудиться в соборе или бухать боярышник. Между собором и вонью корпуса – метров 100 по прямой. Между дверями в келье – и трёх метров не будет.
А Господь сделал всех свободными и всегда оставляет возможность выбора. Через несколько дней я сделал свой выбор: вышел за ворота монастыря, и одновременно, с двух сторон, подъехали две машины. В одной сидел заединщик, с которым мы и заехали в эти края, в другой – брат Всеволод, старший с одного дальнего и сложного подворья.
– Собирайся, я квартиру нам снял!
– Сергий, поедешь на подворье? Хочешь? Собирайся!
– раздалось в два уха.
Получить приглашение от самого раба Божьего Всеволода было лестно. Он человек заметный. Колоритный. Менее всего он похож на раба – а походит, скорее, на хозяина здешних лесов, матерого медведя. Обладает сопоставимой физической силой и умением, при необходимости, появляться тихо и неожиданно. Косая сажень и походняк вразвалочку.
Обитатели подворья сетовали на Всеволода
– Нет, ну ты прикинь? Вот стоит нам разлить – как он тут же появляется!
Хотелось отвечать: «Идиоты! Вы бы разливали пореже – глядишь, и не появлялся бы Сева…» Но в этом была особенность нашего монастыря и нашего подворья – настоятель наш привечал всякого калику перехожего. Всех сирых и убогих. А точнее говоря – безнадежных. Тех, от кого отказался весь остальной мир.
Так, самый безобидный из обитателей подворья носил кличку «Лёня-не-сломается». Он был всяким помощником при всяком деле. И всякий раз происходил один и тот же диалог:
– Лёня! Не надо так – сломается!!
– Не сломается…
– Лёня! Сейчас сломается!
– Не сло… Ой. Сломалось…
Выдержка у Всеволода была просто беспрецедентной.
«Чистеньких всякий полюбит, а вы грязненьких полюбите…» – и Всеволод честно любил каждого грязного засранца. И каждого называл братом. Одного такого я называл «неисправимым плотником» – выпив, плотник регулярно впадал в буйство и однажды бросился и на Севу. Если Всеволод походил на медведя, то плотник имел сходство с бычком. Поэтому я только посторонился, освобождая пространство – лезть в эту схватку мне было совсем не с руки. И просто хотелось посмотреть, как плотнику начистят наконец физиономию. Всеволод отреагировал нетривиально: крепко обхватил бычка и долго не отпускал. Пока тот не перестал брыкаться.
– Пусти, сука!
– Андрюша, брат! Не отпущу. Ты же упадешь…
А на следующее утро я впервые увидел неисправимого плотника хмурым и прячущим глаза. Охренеть – ему было стыдно! У Севы получилось!
…Не доводите до греха, буду стрелять, дичь!
Досчитал до десяти, выдохнул – я спокоен
Всем любовь – даже тем, для кого мы гои
Стёрты ноги по колено, все песни спеты
Сколько надо поколений, чтоб выйти к свету
сорок лет или сорок тысячелетий
Я знаю, кто все знает – но Он не ответит
Думай сам, делай сам, бойся, верь и проси…
— не знаю, слушал ли Всеволод моих любимых бунтарей. Наверно, слушал – ведь жил он именно по этим строчкам.
Однажды я снова съездил в Москву и, вернувшись, показывал брату Севе свежие фотки. У меня тогда был вояж по местам боевой славы – «Серна», «Репа», «Второе дыхание» – для московского хулиганья рубежа веков эти места были знаковыми. Сева вдруг спросил, глядя на фотку «Второго дыхания»:
– А наискосок заведение открыто еще?
– Да не, – отвечаю, – на Герцена только рюмочная осталась. И на Китае еще…
– Ну, на Китае не рюмочная, а чебуречная, – поправил меня брат, и вдруг я осознал, что он носит олдскульную олимпийку «Адидас» и натовские штаны вовсе не просто так. Когда-то такие шмотки были дресс-кодом московских ультраправых. И среди тех, кто когда-то поссал на стены монастыря, были не только мои знакомые. Но и его тоже. Но Всеволод, как и отец Георгий, вовремя поменял армию. И теперь отдаёт и отдаёт – время, силы, деньги, одежду, нервные клетки – чтобы закрыть какой-то свой персональный давний счёт.
До подворья, где квитается со своими долгами Всеволод, и куда помимо всех своих планов, целей и желаний вселился теперь и я, дорога не то, чтобы не близкая – но крайне противная. Кочка на буераке. Зуб на зуб не попадает – неважно, на чем едешь. Комфортнее всего, кстати, верхом. Однажды во время такой поездки у меня затрясся карман – и, когда я посмотрел на экран телефона, мне стало тепло. Звонил СанСергеич – мой родственник в каком-то смысле. Тот друг, который стал ближе чем брат. Он давно живет в здешних краях – и я заговорил с ним о наболевшем.
– Слушай, ну и дороги тут у вас. Я третий месяц езжу. Все привыкнуть не могу.
– Третий месяц… Я пятнадцать лет привыкнуть не могу.
Офигеть – уже пятнашка… 15 лет как один из первых (и наверно один из самых авторитетных) московских нацистов, плоть от плоти городских улиц, исчез с горизонтов, вышел из эфира. Многие полагали, что он стал безымянной жертвой уличной войны, не прекращающейся в нашем Вавилоне с девяностых годов. Парнягой он был отчаянным и бескомпромиссным – среди лично мне известных людей он был первым, кто наколол себе на теле свастику. Причем не одну – на плече расположил флаг вермахта, а на предплечье – простую классическую. Которую нельзя было спрятать рукавом или выдать за что-нибудь вроде «стилизованного славянского узора». Сашка готовился к великой белой революции всерьез и лёгких путей не искал.
…он и остался бескомпромиссным воином. И, наверно, сделал для будущего русского народа на русской земле больше всех остальных парней из своей банды. Он бросил Вавилон, он переехал в центральную Россию, он нашел верную красавицу-жену и стал растить русских детей. Сейчас их у Сашки шестеро. Это буйные, здоровые, умные дети. Очень красивые. Они умеют читать на церковнославянском и по-английски, и петь они тоже умеют. Еще они умеют обращаться с холодным и огнестрельным оружием, выживать на снегу и на воде. Со снегом у этих гиперборейцев вообще отдельные отношения. Но я сейчас про своего друга, воина Сашку. Вы представляете, что такое растить шестерых на земле, своими силами? Я это только со стороны наблюдаю иногда – мне и то страшно. Это тебе не по головам в электричках прыгать.
…но – следом за проторенным Сашкой маршрутом, я тоже стремительно превращался в залесского северянина. Неожиданно я снова стал писать – впервые за несколько лет. Когда и как мне это удавалось – я не очень понимаю, потому что день мой был стандартным днем монастырского трудника, с подъемом сильно ранее северного восхода и нормальной трудовой нагрузкой. (Не Гулаг, но и не «офисвмытищах»). Плюс авралы, плюс ежеутренняя и ежевечерняя молитва-правило. Плюс неожиданности, на которые оказалась богата монастырская жизнь.
Иногда я заменял повара, когда тому недужилось. Это был самый мрачный человек из встреченных мною за последние несколько лет. Кормил он людей, но разговаривал в основном с монастырскими кошками и в основном – ругался на них. И делал это столь остервенело, что я не сразу заметил, что делает он это без матерной ругани. И уж совсем много времени мне потребовалось на то, чтобы заметить – желчный нелюдимый человек прекрасно знаком со всеми тонкостями годичного богослужения. Иногда он поправлял ошибающихся чтецов-клириков – и делал это примерно также, как разговаривал с кошками. Потом он стал поправлять и меня – неожиданно я сам стал клириком. Это в придачу к повару-на-подмене. (Повторюсь – как мне удавалось что-то писать при таком режиме, я сам не понимаю).
Он очень и очень нелюдимый – наш повар. Наверно, я никогда не узнаю, что привело его в самое суровое подворье самого сурового монастыря, как он напитывался богослужебной премудростью… Я не кошка, со мной он не разговаривает. Только случайно обмолвился как-то, что по молодости здорово он квасил с Кинчевым. Тем, который написал строчки:
Но если ты строишь свой дом на камнях —
Бойся. Проси. И верь.
А еще этот самый мрачный человек однажды слазил в уличный сортир – ну да, в яму с дерьмом – и вытащил двух упавших туда щенят. Животных он определенно любил больше, чем людей. Правда, потом он ужасно ругался на маму-собаку, проворонившую свое потомство. Тогда я и подменил его впервые на несколько дней – возражающих не нашлось.
Конец ознакомительного фрагмента.