Вы здесь

Дрёма. Роман. Глава третья. Детство. * * * (Игорь Горев)

Глава третья. Детство

* * *

У кого не спроси, тут же, не раздумывая, ответят: дети, ни о чём ни думают. Их сознание в младенческом состоянии.

А вы помните своё младенчество? Сам миг рождения. То таинство перехода из небытия бессмертия в жизнь на планете Земля?

– А кто о нём помнит? Что за глупые вопросы!

Однако рассуждаете и так самоуверенно. Точно так же какая-нибудь светлая голова поставит опыт в лаборатории, потом бежит с ретортой по коридорам, тычет ею в доказательство и кричит, что он открыл очередной всемирный закон. Всемирный! В лаборатории?.. Самоуверенность достигшего половой зрелости: у младенца нет опыта, все его чувства в зачаточном состоянии. Вот оно надутое самомнение реторты, возводящее свое частное мнение (и к тому же искусственно подогнанное под определённый удобный результат) в абсолют. И представьте себе, реторте верят – видят.

Утверждаю, дети смотрят на нас глазами Бога. Не лукавьте, не сюсюкайте с ними и, тем более, не самоутверждайтесь в своём превосходстве. Любая ваша философия – осколок зеркала. Дети в него не заглядывают – им ещё нечем обольщаться. И если их можно сравнивать с зеркалом (опять же весьма осторожно и условно), то только с тем, куда заглядывает Бог.


* * *

Странные ощущения. Так, наверное, ощущает себя океан, неожиданно помещённый в трёхлитровую стеклянную банку. (Что за чудовищная фантазия, – возмутится сноб в очках имеющим научное звание, который сам, при этом, убеждён, что Вселенная возникла в результате некоего сверхвзрыва, из некой сверхплотной изначальной точки… и т. д. и т.п.).

Непривычно: быть безбрежным океаном и решиться, пусть даже временно, побывать в крохотном тельце. Кстати о привычках – и к ним нужно привыкать. А это кто? Ой, какие они смешные. Склонились надо мной, агукают, улюлюкают. Забавные. Совсем недавно подобные лица, скрытые за марлевыми повязками, очень доходчиво втолковывали мне жёсткие законы выживания на этой планете: забудь то, кем ты был – тут всё жёстко и по-настоящему – с биркой на запястье, со шлепком по попе. Тут важна не сама жизнь как таковая, а её количество и качество. Сколько весит? Три с половиной. Так и запишем. Тело? Чистое… Вот и взвесили. С прибытием на Землю.

Новорождённые глаза пытаются с прежней ясностью обозреть весь мир, во всём его многообразии не разрезая его на кусочки-эпизоды, с тем чтобы сразу приступить собирать из этих эпизодов мозаику жизни (Занятие достойное мудрости?). Дитя изначально видит мир во всем его многообразной цельности. И в той цельности нет плохого и хорошего, злого и доброго, своего и чужого, жизни и смерти – его мир гармоничен. Его мир – любовь.

Ко всему нужно привыкнуть и даже к собственному телу. То руки начинают жить какой-то своей жизнью, то гравитация начинает озадачивать – никогда не падал раньше, да и прочие беспокойные процессы. И с лицами ещё нужно разобраться, тут так заведено: многие имеют по два, а то и по три лица. Одним смотрят, другим живут, третье про запас держат, так на всякий случай. Младенцу невдомёк: зачем? – куда проще жить, когда да – это да, а нет – это нет. Недомолвки, намёки, тайное при ясном свете и ослепительное сияние среди ночи, когда глаза сами смыкаются и просят покоя. Да, и самое главное – с рождением ты теряешь свободу, ты чей-то, кому-то обязан, и когда-то успел задолжать, только успевай оглядываться и приноравливаться, задумываться над каждым шагом, боясь оступиться. Когда ориентир один – любовь, к нему и стремишься, а когда множество, начинаешь метаться в поисках верного. Тебя подталкивают, направляют, заставляют всё время идти в ногу или со всеми. Невольно подстраиваешься под шаг, равняешься, вначале неловко потом привыкаешь. Так легче. От тебя требуют одного – механичности. О любви ни слова – всё материально, все определяется на вкус, цвет и предпочтения, всё имеет свои временные и пространственные ограничения. И для любви нет исключения. Делай свои первые шаги, малыш, привыкай к гравитации. Давай привыкай.

– Агу, агушеньки.

Бессмысленно, но как-то тепло и напоминает шум океана. Я безбрежный океан любви, во мне может искупаться каждый. Плыть, покачиваясь на волнах, куда ему заблагорассудится, без страха утонуть – я бездонный, и стихии мои не ведают земных шквалов и штормов. Заходите, окунайтесь, смывайте усталость и ободряйтесь, каждый получит во мне обетование. Я приму любую вашу волю.

И каждый входит в воду по-разному. Один зябко пробует пальцами ноги, другой плюхается со всего разбега, третий, изображая какое-то животное, уверенно плывёт и пофыркивает от удовольствия. Для одних я «кровинушка», для других игрушка, нечто вроде живого плюшевого мишки. Дедушка взял меня заскорузлыми руками, придвинул к кустистым бровям, покарябал взглядом, удовлетворённо замечая половую принадлежность, и передал дальше:

– Мальца берегите. Нашего рода.

Очередной дядька только дыхнул на меня крепкой жизнью, и я заплакал. Как ему ещё объяснить, затхлый воздух признак болезни, он умирает.

Были другие руки и лица, улюлюкали, сыпали словами:

– Как не любить такую кроху. Ты знаешь, я всё-таки купила то платье. Помнишь то самое, в «Парижанке». Улю-лю-лю, ты моя радость! В такой милый горошек. Мне скидку сделали, так я и туфли прикупила в тон.

Сколько слов о чём они?

Залетали мотыльки, хлопали крылышками, кружась вокруг лампочки. Их притягивал свет. Не обожгитесь! Они обжигались, отскакивали прочь, и снова начинали нервно плясать вокруг источника света. Когда лампочка гасла, они без сожаления улетали прочь.

Океан любви засыпал, едва слышно посапывая носиком, а на берегу сновали случайные зеваки и чутко берегли сон те, кому по воле судьбы выпало стоять на страже детского сна – родные.

Хлопнула дверь, сквозняк всколыхнул накидку. Океан чуть шевельнулся, приоткрыл сонные глаза и снова погрузился в бирюзовую сказочную пучину, недоступную другим людям. Сколько не ныряй, ты так и останешься праздным гулякой или родичем. И только другой океан, столь же безбрежный и родной не по крови, но по духу, сольётся с тобой, весь, до капли – что для него жизнь: безбрежность. Любовь без условностей и оговорок. Кровные узы, брось их в океан любви – утонут.

Улюлюкуают, агукают – издают звуки и ни слова о любви. Внимания хоть отбавляй – через край. Вчера тут был один чересчур внимательный, на всё через объектив смотрит: «Положите ребёночка на животик… вот так, помашите ему ручкой… агу-агу…» Так измучил меня своим стеклянным зрачком! Они относились ко мне с одинаковой безразличной теплотой: фотограф и его фотоаппарат. Лиц вокруг много, всем хочется запечатлеть и запечатлеться, каждый видит в окуляре своё. Фотограф отсчитал своё шелестящее счастье, сверкнул глазками-объективами и пропал.

Я растворюсь в каждом, смиренно разделю с вами и боль и радость, я люблю вас, капризных и грешных, вздорных и хвастливых, умных и заносчивых – разных. Принимаете ли вы мой новорождённый мир? Вы плюхаетесь в океан любви, обязательно сохраняя при этом плавучесть.

Нет, всё-таки есть лица не похожие на остальные. Они очень редко встречаются и похожи на обитаемые тёплые планеты среди безжизненных ледяных просторов космоса. Можно сколь угодно блуждать среди звёзд и не встретишь ни одно живой. Мне повезло в первую неделю, после моего рождения – ко мне наклонилось лицо моего отца.

Обыкновенное лицо, каких тысячи. В мамином, если честно, куда больше нежности и внимания. И чего в нём такого? Взгляд. Помните, я говорил о зеркале, куда заглядывает Бог. Отец заглянул, сначала с неясной надеждой: кто там? Потом был миг – чудный миг – взгляд отца прояснился. Представьте себе сухой надломленный сучок, и вдруг на нём прямо из сморщенных высохших сухожилий набухает почка и распускается дивный цветок. Кто способен замечать подобное не может сдержать невольного вздоха, радостного восклицания. Глаза отца будто хотели сказать мне: и я могу смотреть на мир так же широко и влюблёно, как и ты, я только призабыл, засуетился, растерялся, Но ничего я обязательно вспомню, найдусь! Да-да, я уже помню!

С отцом мы стали двумя половинками одного целого, это была больше чем связь. С мамой я на всю жизнь остался связан пуповиной. Той же пуповиной, думаю, я был связан и с остальным миром. Потрогайте свой живот и сразу нащупаете пупок. С моим отцом всё иначе. Мы понимали друг друга не языком чувств и каких-то обязательств – мы растворились друг в друге, до капли, без остатка, без договорённостей вроде: значит так, я – взрослый, ты – салага и подотри нос. Мы просто черпали в другом то, что один не успел расплескать, а другой ещё хранил в себе полным до краёв.

– Держись, Дрёма, держим курс на Альдебаран!

Здорово папа превратил обыкновенную лампочку в неизвестную звезду. В таком случае, смею вас заверить: на сегодня все пространства отменяются и наши комнаты – это две соприкасающиеся Вселенные.

– Ух ты, полетели! Пристегните ремни!

Лучше обними покрепче – это понадёжнее.

– Что ж в дальний путь!

Папа, для кого дальний, а для кого между Вселенными один коридор и два шага.

– Так приземляемся на Хрыку. Он мягкий.

Хрыка – это наш терпеливый плюшевый пёс – он добрый и примет любую нашу даже самую жёсткую посадку. Хрыка большой – с меня ростом, но никогда не прыгнет выше тебя, лежит себе преспокойно на полу. С папой всё намного запутаннее, он может опуститься на колени и стать почти как Хрыка, а может тут же подняться и вырасти, хоть голову задирай. Но он не задаётся.

Совершив мягкую посадку, начинаем осваивать новую планету. Тут надо и города из кубиков построить и сады посадить и всяких зверушек развести.

– Дрёма, ты давай строй ровнее. Смотри, башня скоро рухнет.

Никак не могу привыкнуть к законам земного притяжения – особенные они тут у вас. Вернее, теперь – у нас.

– Есть такое дело, Дрёма. Законы у нас жёсткие, чуть зазевался и тут же равновесие потерял, упал и шишку набил. Раньше я считал это бедой. С твоим рождением многое изменилось, ты напомнил мне давно забытую истину: и падение и подъём начинается с точки опоры. Вот почему можно падать – вставая, и, наоборот, подниматься для падения.

Однажды нас подслушал один папин знакомый:

– Ваня, ты с ребёнком разговариваешь или со сверстником?

– А я разницы не вижу. Мы с Дрёмой понимаем.

– Нуда, ты ему ещё кодексы растолкуй, логарифмы, пунктуацию…

– Кодексы, – папа наморщил лоб, – кодексы, уверен, не воспримет. Кодексы не каждый-то взрослый воспринимает. А если точнее, то каждый на свой слух. Один сверху на него взгромоздится, мягким местом звуки гасит, другой под ним стоит, держит на плечах и терпит все его острые углы и неровности. Кодекс не поймёт – двуличный он.

Кодекс я представил себе кособоким стулом в игре «кто первый сядет». Знаете, когда одного стула обязательно не хватает и выигрывает самый юркий. Папа был ловкий, но предпочитал уступить.

Когда приходили папины знакомые или он собирался на работу, с ним происходила разительная перемена. Папа вздыхал, гладил меня по волосам и начинал застёгивать пуговицы. Глаза становились не грустными, в них угадывалась некая досада: а это надо? Кого он мне напоминал в такие минуты? Потерянного человека. Только поймите меня правильно, не того, кто тычется в разные стороны и не знает, куда ему направиться. Нет. Он сам потеря. Бесценная. Так инвалид остро чувствует недостачу руки или ноги, он, конечно, проживёт без неё, но кто знает?.. Так вот, это отца моего потеряли на Земле. Папа застёгивался на все пуговицы, затягивал галстук и обязательно нагибался ко мне, грустно улыбаясь, произносил:

– Такая жизнь, Дрёма.

И тогда мы с ним на время терялись, остро ощущая потерю. Зато когда мы снова обретали утерянное, радости не было предела.

– Может так надо тут на Земле, Дрёма, чтобы обрести, нужно потерять? Не знаю, не знаю. С тобой я не чувствую себя ущербным. Каким стал с тех пор, как порвалась связь с детством, моим детством. Теперь я цельный как никогда. Странно, – папа задумался, разглядывая ярко-красный автомобильчик, – я играю в детские машинки, а они, там, на улице, по-взрослому рулят. Я их не давлю, Дрёма, а они так и норовят помять, искорёжить, сбить на обочину. Так, по их мнению, они утверждаются в жизни…, – папа пожал плечами, – а мне их искренне жаль – калеки они. Они давно и безвозвратно утеряли то, что мы с тобой обретаем каждый день. Можно иметь сколько угодно больших машин и сотни лошадей под капотом и никогда не догнать одну ма-аленькую мечту. Имя которой любовь.

Папа поставил красный автомобильчик на пол, расстегнул пуговицу и опустился на корточки:

– Ну что, поехали!

– Надо заправиться.

– Как это верно. Тогда курс на кухню.

«Детство, детство, где ты, где ты…» – На кухне был включен телевизор, мама готовила и слушала модного певца, с удовольствием подпевая. По мне так тоска, а не песня, волчья воющая тоска непонятно о чём: вою, потому что вою. Тоска, правда, заводная, так и хочется вздёрнуть нос к безмолвному небу и завыть. А ещё и сплясать. Мне подарили игрушку, человечка, чьи руки и ноги дёргают верёвочками. Дёрг, дёрг он и начинает плясать. Ритмы. Заводной певец и себя издёргал и других осчастливил. Мама, не слушай ты его – детство не плясунья, отплясало и откланялось: веселитесь дальше сами. Детство это воздух, без которого дышать не сможешь. Знаю, знаю, как всегда наставительно заметишь: и взрослые дышат. А помнишь, мы как-то раз посещали дедушку в больнице, а рядом ещё кто-то лежал и тяжело сопел в маску, возле него стоял кислородный баллон. Он дышал и жил. В последнем я сомневаюсь, дети такой баллон вряд ли утащат. Выключи ты этого мечущегося по сцене в поисках детства, он и сам не найдёт его и тебя заведёт. Вдохни вместе со мной. Мама не услышала, наклонилась и взяла меня на руки:

– Будем кушать, – и усадила за стол.

– Не красовался бы перед камерой, глядишь, и нашёл бы утерянное детство.

– Ой, у тебя, Ваня, одно детство в голове. А мальчик этот, между прочим, побольше тебя зарабатывает.

– Ты мне и девчонок простишь, которые к нему липнут?

Папа не шутил, хотя говорил улыбаясь. Мама сразу надулась:

– У тебя всё крайности.

– А посерёдке непременно упадёшь. Закон пропасти.

Папа, продолжая чему-то грустно улыбаться, обнял маму.

– А закон доходов семьи тебе, конечно, не известен.

Я замечал одну особенность маминого слуха: она слышала только то, что хотела услышать, всё остальное отсеивалось за ненадобностью:

– Дома есть нечего. Ребёнка нечем кормить.

– Дрёма, мы с тобой голодаем? Сейчас каши навернём с тобой и пойдём животы гладить, верно?

– Каши, каши! Кроме каш другая пища бывает.

– Бывает – неудобоваримая. Это когда этикеток и рекламы много, а еды настоящей под этикеткой, да и пользы – с гулькин нос. Одни обещания. Обещаниями сыт не будешь. А ты чем ярче упаковка и цена, тем охотней покупаешь. По мне так лучше кашу манную кушать, чем ярлык глянцевый жевать, как та корова.

– Я тебе не корова!..

Очередной скандал. Папа потом долго молчит. Споёт мне колыбельную и сам себя корит у моей постели:

– Знаешь, Дрёма, в песне, вон сколько слов – много. И певец бывает такой, душу твою на струны распускает и тренькает потом по этим струнам. А прислушаешься – гудит и пусто, будто в деке гитарной. Ты сам сначала песней стань. А…, – папа укрыл меня получше, – не слушай ты меня брюзгу, спокойной ночи.

Мама плачет:

– Не понимает нас с тобой папанька, не жалеет. У других и машины и дачи, королевами живут.

Я тут же вспомнил «снежную королеву» из мультика – жуть холодная. Неужели мама не понимает, что королевы из кусочков льда слеплены. Сверкают инеем, холодят и только, самодовольная жизнь холодильника. Мама, неужели ты хочешь быть холодильником?

«Младенческое сознание, дитя неразумное», – это, в очередной раз, обо мне, и в очередной раз сказано с умным видом, поправляя очки на переносице. Что ж не буду с ним спорить (очки, наверное, не зря носят – заслужено), замечу лишь: то, что между папой и мамой вырастает пропасть, я заметил задолго до образования первой трещинки. Задолго до умудрённых жизнью бабушек и дедушек. У них опыт! Так его пережить нужно, захлёбываться и обжигаться, а кто растворен в стихиях и не перечит им – живёт? Для устья исток не загадочное далёко – река.

Я загрустил. Папа пытался играть со мной, отвлекал и веселил, но мы уже тревожно прислушивались к отдалённым раскатам грома. Прислушивались и ждали, когда тучи затянут солнечное небо.

Был дождливый зимний вечер. Чёрное небо вконец запуталось в тучах и сверху, то скатывались капли, барабаня по карнизу, то беззвучно летели белые хлопья снега. Тяжёлые и мокрые.

Я, прислонясь лбом к стеклу, тоже плакал – слякоть за окном проникла в нашу квартирку, за стеной на кухне ругались мои родители. Я слушал и понимал: солнце ночью зажигают такие чудаки как мой отец. Зажигают сначала в своей груди и потом вынимают его наружу и тьма, отступает. Но и чудаки устают бесконечно доставать из-за пазухи солнца – в груди всё выжжено давно. Чудакам, как и всем прочим людям, требуются лечебные снадобья и целители. Им, наверное, даже больше.

Мне заранее было известно, что я останусь с мамой, этот мир куда прозрачнее, чем он сам себе представляется в зеркале, облачаясь в пышные наряды, мантии судей, позируя.

Громко, выстрелом хлопнула дверь.