Вы здесь

Другой Путь (адаптирована под iPad). Altera pars (Борис Акунин, 2015)

Altera pars

Женский взгляд

В определенный момент своего исторического исследования я вдруг понял, что всё время получаю сведения лишь с одной стороны – мужской. О любви или Любви рассуждают и теоретизируют только мужчины, которых, естественно, занимает прежде всего собственная роль и собственная позиция в процессе, вообще-то предназначенном для двух участников. Из-за жестко патриархальной структуры общества, существовавшей на протяжении всего описываемого периода, женщина была фактически лишена права голоса, и мы можем получить представление о том, что думал о Любви противоположный пол, почти исключительно из пересказа нарраторов-мужчин.

Вместе с тем жизнь женщины, весь круг ее забот, интересов, поступков, устремлений, ее кодекс поведения, ее представления о достойном и недостойном столь сильно отличались от обстоятельств мужского существования, что и палитра чувств должна была выглядеть как-то иначе. Для «симбиотической» Любви, которую я считаю истинной, вопрос о позиции и взглядах женской половины человечества не менее, а может быть, и более важен. Я говорю «может быть, более», потому что, как известно, в любовных отношениях женщины обычно компетентнее мужчин – смелее, самоотверженнее, ответственнее, что вызвано, в частности, биологическим распределением ролей в механизме воспроизводства, вся тяжесть которого лежит на женщине. Сегодня считается установленным фактом, что Любовь – территория, где женщины ориентируются лучше. Они, вероятно, больше разбирались в этом предмете и в исторические времена, просто общество не давало им слова.

Источники, из которых можно получить хоть какое-то представление о «женском» взгляде на Любовь во времена античности и Средневековья, чрезвычайно скудны. Мне известны всего два.

Первый – сохранившиеся стихи греческой поэтессы Сафо, которая родилась на острове Лесбос в VII веке до нашей эры, то есть раньше Парменида, самого раннего толкователя «эроса». Женщины этой области Эллады жили много свободней, чем другие гречанки. Имели доступ к образованию, не были заперты в доме, могли состоять в фиасах, формально – сообществах для подготовки девушек к замужеству, а на самом деле просто дамских клубах. Достоверных биографических сведений о Сафо почти не сохранилось, а большинство легенд не вызывают доверия, но известно, что жизненный путь поэтессы был насыщен событиями. Она прошла через раннее сиротство, школу для гетер, нужду и богатство, эмиграцию и реэмиграцию, замужество и материнство, безвестность и признание.

Будучи не философом (занятие, невообразимое для тогдашней женщины), а поэтом, Сафо не теоретизировала и не рефлексировала на темы Любви, не пыталась подменить огненный «эрос» тепловатым «филосом», не морализаторствовала. Она без стеснения воспевала Любовь к представителям обоих полов (впрочем, большинство античных авторов-мужчин тоже были бисексуальны). В стихах Сафо жизни и Любви гораздо больше, чем в высокоумных конструкциях философии. Недаром сам Сократ называл поэтессу своей наставницей в вопросах Любви – и, как мне кажется, владел предметом слабее, чем его учительница.

Примечательно, что, в отличие от позднейших поэтов-мужчин, Сафо в стихах почти не живописует плотских наслаждений, всецело поглощенная эмоциональным аспектом Любви. Насколько я могу судить по прочтении сотен произведений, написанных на эту тему в позднейшие времена писательницами и поэтессами, это вообще характерная особенность «женского взгляда», который главным образом фиксируется на чувствах, а не на чувственности.

Ни один лирик Эллады или Рима не писал о любовных ощущениях так сильно и так искренне, как Сафо:

Равен блаженным богам тот, кто рядом с тобой

Немеет, тебя лицезрея, слушая неясный твой смех

И твой сладостный голос.

У меня б, верно, лопнуло сердце.

Ведь стоит тебя лишь увидеть –

сил я лишаюсь, в устах цепенеет язык,

Кожа пылает огнем, помрачается взор,

Ураган завывает в ушах, всё чернеет вокруг.

Льется ручьями волнения пот,

И дрожат ослабевшие члены.

Я вся бледнею, как жухнет зимою трава.

Гаснет рассудок, почти пресекается жизнь.

Но не страшит меня это нисколько…

Так пишет о Любви женщина, жившая две с половиной тысячи лет назад. Как жаль, что это единственный женский голос, пробившийся к нам сквозь толщу веков.


Много труднее было любить и, в особенности, писать о Любви женщине, которая жила в средневековой Европе – хотя бы потому, что грамотность среди женщин стала куда большей редкостью, чем в античные времена.

Среди обширного наследия куртуазной литературы можно встретить лишь одно сколько-то примечательное женское имя. Некая знатная дама, ни жизненных обстоятельствах, ни даже имени которой мы не знаем (она вошла в историю как Мария Французская), оставила дюжину баллад, по которым можно угадать, что женский взгляд на Любовь несколько отличался от мужского.

В своих лэ (балладах) Мария описывает те же коллизии, что и авторы-мужчины, пересказывает те же бродячие сюжеты, но ее интересуют в первую очередь чувства, возникающие в сердце любящей. Пишет она об этом с подкупающей простотой, даже бесхитростностью. «Дева зорко поглядела на рыцаря, его лик и фигуру, и сказала своему сердцу, что в жизни не видала никого милее. Ее глаза не могли обнаружить в нем никакого изъяна, и любовь постучалась ей в сердце, и велела любить, ибо тому пришло время» (лэ «Элидюк»). Если трубадурам загадочной, недоступной пониманию кажется La Belle Dame sans Merci (Прекрасная Безжалостная Дама), то в глазах Марии непредсказуемым, ненадежным и неблагодарным выглядит мужчина. Между полами есть взаимопритяжение, но нет попытки взаимопонимания; куртуазная стилистика ему никак не способствует. «Прекрасный и нежный друг, – с печальной безнадежностью говорит героиня лэ «Гигемар», – сердце подсказывает мне, что скоро я вас потеряю, ибо тайна наша раскроется. Коль вас убьют, пусть тот же меч сразит и меня. Но если вы одержите победу, я знаю, вы найдете себе другую любовь, а я останусь одна со своими думами. И пусть Господь не даст мне ни радостей, ни покоя, ни мира, коль в разлуке с вами я стану искать иного друга. Вам незачем этого страшиться».

Ярким и впечатляющим свидетельством того, что женская Любовь в ту эпоху могла быть и иной – не отстраненно-воздыхающей, а основанной на понимании и сопереживании, – является уникальный текст, не имеющий отношения к изящной словесности. Я, конечно же, имею в виду письма Элоизы к Абеляру.

Из уст самого Абеляра мы знаем, что ее Любовь к нему была самоотверженной и зрячей; Элоиза очень хорошо понимала человека, которого любит. «Она всеми силами отговаривала меня от женитьбы, – пишет ученый, – утверждая, что всякие узы губительны для философа, что детские крики и семейные заботы несовместны с покоем и прилежанием, какого требуют мои занятия. Она цитировала мне Теофраста, Цицерона, а более всего приводила в пример несчастного Сократа, который с радостью ушел из жизни, так как это позволило ему избавиться от его Ксантиппы.

«Не лучше ль для меня оставаться твоей возлюбленной, нежели стать твоей женой?»

Думаю, найдется мало женщин, готовых на такую жертву ради «покоя» и «занятий» Любимого. Как известно, связь эта завершилась трагически. Дядя и опекун Элоизы приказал оскопить соблазнителя своей воспитанницы, а саму ее навсегда заперли в отдаленный монастырь, так что больше Любящие не увиделись и лишь обменялись несколькими письмами.

Женщина XII века пишет: «Тебя, возможно, удивит и даже огорчит нижеследующее, но я более не стыжусь своей беспутной страсти к тебе, ибо я превзошла ее. Я ненавидела себя за то, что смею любить тебя; я заточила себя навечно, дабы ты мог жить в мире и покое. Лишь добродетель вкупе с нечувственной любовью могла привести к такому исходу. Страсти подобное не дано, она слишком порабощена телом. Любя наслаждения, мы любим жизнь, а не смерть. Мы пылаем желанием, но не встречаем ответного огня. Вот на что рассчитывал мой жестокий дядя; он мерил мою цену слабостью моего пола и полагал, что в тебе я люблю не человека, а лишь мужнину. Но он ошибся. Я люблю тебя больше, чем когда бы то ни было, и тем самым мшу ему. Я буду любить тебя всей нежностью моей души до последнего мига моей жизни…»

Как проигрывают по сравнению с этой великодушной и возвышенной простотой витиеватые эпистолы Абеляра, описывающего свои, вечно только свои страдания.

Мне еще не раз придется вернуться к этой переписке, поскольку она выявляет некоторые сущностные отличия между мужской и женской Любовью, неподвластные перемене культурно-исторических условий жизни.

Иные трактовки

Полагаю, именно сейчас, перед тем, как перейти к эпохе, когда в мире начал формироваться более или менее единый взгляд на человеческое существование, мне следует хотя бы коротко описать интерпретации Любви, сложившиеся в принципиально других исторических условиях. Я имею в виду Восток.

Если брать культурно-этические традиции мусульманской Азии, то доктрина Любви здесь восходит к эллинистическому миру и основывается всё на той же платоновской концепции: единственно приемлемой считается любовь духовная, поскольку лишь она возвышает и облагораживает душу. Ибн Сина в «Трактате о любви» (XI век) совершенно по-платоновски различает в человеке душу «животную» и душу «разумную», говоря, что первая обязана во всем повиноваться второй. По утверждению автора, Любовные отношения допустимы только с собственной женой или невольницей, и исключительно ради деторождения.

Дальнейшее развитие мусульманской религиозной этики, сколько я могу судить, никак этот тезис не модифицировало (помимо отмены института невольничества). Поскольку ислам позволяет мужчине иметь несколько ясен, о симбиотической Любви тут говорить не приходится. В основе одобряемых, то есть супружеских отношений лежит не «эрос», а «филос» – или, в терминологии Корана, «привязанность и милосердие» (в этой священной книге сказано: «…Он создал для вас из вас самих жен ваших, дабы вы жили с ними, и учредил меж вами привязанность и милосердие»). Халиф Умар ибн аль-Хаттаб (VII век), обращаясь к женщинам, поучает: «Если кто-то из вас не любит своего мужа, пусть не говорит ему об этом, ибо немногие семьи держатся на любви; в совместной жизни больше помогает благо добрых нравов и Ислама».

Вместе с тем, помимо религиозного – если угодно, официального – взгляда на Любовь в персидской и арабской культуре существовал и другой, поэтический, который, конечно, не мог основываться ни на «филосе», ни на многоженстве. Такова Любовь, которая свела с ума и погубила Маджнуна, разлученного с Лейлой. Не о «филосе» писал свои рубайи и Омар Хайям:

Моей избранницы милее в мире нет.

Ты для меня и сердца жар, и солнца свет.

Живет Хайям, высоко жизнь ценя,

Но ты дороже жизни для меня.

Как я уже писал, концепция куртуазной fin’amor, от которой ведет свое происхождение современная Любовь, была заимствована окситанскими трубадурами в мавританской Испании. Арабоязычные странствующие поэты научили соседей воспевать изысканную страсть, поклоняться женской красоте и служить Любви во имя Любви.

Но и в суннах, где рассказывается о жизни Пророка, Любовь предстает не только чинным, бесстрастным «филосом». У Магомета было много жен, но по-настоящему он Любил, кажется, только одну из них – Аишу. В хадисах можно прочитать, что Пророк старался пить из чаши, прилагая ее к устам в том же месте, где краев касались губы Аиши; что Он предпочитал пользоваться той же зубочисткой; что Он умер, прижавшись головой к ее груди. Всё это классическая симптоматика «эроса» и несомненная НЛ.

Примечательно, что, осуждая проявления страстной Любви в поступках (как, впрочем, и христианская церковь), Ислам оставляет больше свободы для движений души. Христианская доктрина считает грехом даже соблазнительную мысль: «Кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». В фетве же, посвященной дозволенному и недозволенному в Любви, говорится: «Если мужчина и женщина полюбили друг друга, за это чувство не будет с них спрошено в Судный день. Тот, кто полюбил, не властен над своим чувством. Но если любовь понуждает тебя к тайным свиданиям и действиям, которые дозволены лишь состоящим в брачных узах, то это запретное».


Другая система взглядов, не менее мощная и еще более древняя, чем арабо-персидская – восточноазиатская – складывается из нескольких компонентов: индуистского, буддийского и конфуцианского.

Мне недостает образованности, чтобы уверенно изложить воззрения этой школы, которая к тому же делится на множество учений и ветвей. Я не владею ни санскритом, ни китайским, ни японским и был вынужден довольствоваться европейскими популяризациями и немногочисленными переводами, однако кое-какое представление о любовной философии этого мира я все же составил.

Она обладает одним важным преимуществом по сравнению с христианской и мусульманской доктринами: в индийском и китайском эпосах отсутствует понятие стыда перед телесностью, а у индийцев сексуальность даже возведена до уровня почтенной культурной практики. Жизнь человека там делится на четыре составляющих, каждая из которых благотворна, если превалирует в уместном возрасте: Кама – это стремление к чувственным наслаждениям, Артха – к материальным благам и жизненному успеху, Дхарма – к нравственности, Мокша – к спасению души. Созревая, а потом старясь, правильно развивающаяся личность последовательно проходит через все эти этапы, движется от простых и относительно низменных целей ко всё более трудным и высоким. Кама делает существование приятным, Артха – безопасным, Дхарма – добродетельным, а Мокша обеспечит счастливый исход.

Эта добродушная схема выглядит весьма симпатичной и, вероятно, сильно облегчает существование тем, кто ее придерживается, однако же довольно трудно представить себе реального человека, который был бы в двадцать пять лет идеальным возлюбленным, в сорок – хозяином жизни, в пятьдесят – образцом нравственности, а в семьдесят – святым старцем. Сильная любовь помешала бы карьере и обогащению; достижение материального успеха испортило бы нравственность, и откуда в конце жизни образовалась бы святость – непонятно. Меня в этой цепочке перевоплощений, согласно теме моего исследования, больше всего интересует первая стадия – служение Каме.

Индусы понимают эту ипостась жизни шире, чем просто Любовь. Речь идет о всевозможных удовольствиях, которые может доставить эксплуатация осязания, зрения, слуха, вкуса и обоняния под руководством ума и сердца. То есть, собственно, слово «Кама» обозначает радость бытия. Именно так – как к занятию, ориентированному на радость, – индуизм относится и к Любви, хотя, как известно, НЛ никак не сводится только к радости и удовольствиям. Отсюда и упрощенность, обедненность канонической «индийской» Любви, описание которой содержится в знаменитом трактате «Кама-сутра». Это своего рода практическое руководство для девиц, как быть счастливыми в браке. Для этого нужно до замужества научиться всяким полезным для семейного счастья вещам – не только 64 сексуальным позициям, но еще и пению, танцу, шитью, кулинарии, разгадыванию шарад, маникюру, устройству петушиных боев, и так далее, и так далее.


Буддийская философия относится к Любви серьезнее, но и строже, по сути дела считая духовный компонент этого чувства опасным заблуждением. Если любовь в общем смысле трактуется как благоволение, то есть желание счастья другому человеку и всячески одобряется, то упадана (собственно Любовь) числится одной из двенадцати причин человеческого страдания. Поощряются лишь привязанности, не нарушающие Дхарму, которая в буддизме представляет собой свод правил, способствующих душевному миру и просветлению. Слишком сильная эмоциональная фиксация на другом человеке влечет за собой тяжкие страдания, ибо все земное конечно, бесконечен лишь мир Всевышнего. В одной буддийской книге я прочитал, что Будда отвечает ученику, вопрошающему, как же обходиться без Любви, если при этом жизнь утрачивает тепло и вкус. Будда говорит: Любовь порождает в сердце несправедливость, ибо заставляет относиться к Любимому лучше, чем к другим людям; это неравенство порождает страхи и ненависть; страхи и ненависть делают просветление невозможным. Создается впечатление, что Будда – во всяком случае, как персонаж этой притчи – не знал, что такое Настоящая Любовь; он никогда ее не испытывал.


В конфуцианстве (которое так сильно помогло мне своей концепцией «благородного мужа», когда я выводил формулу аристономии) много прекрасных рассуждений о любви к человечеству, но в вопросах Любви это стройное учение оказывается не просто некомпетентным, а, кажется, даже не считает сей предмет заслуживающим серьезного обсуждения. В китайском государстве, правящее сословие которого на протяжении веков придерживалось конфуцианства, Любовь считалась материей низменной и недостойной восхваления – в отличие от дружбы и семейной привязанности.

Согласно конфуцианской доктрине, жену или мужа должны были выбирать родители, при этом фактор Любви совершенно не учитывался. Нравственный долг и семейные ценности ценились несравненно выше интимного чувства. Если супруги, пожив вместе, полюбят друг друга – прекрасно; если этого не произойдет, ничего страшного. Состоятельный мужчина может дать волю чувствам, взяв себе наложницу по вкусу, – эти отношения семье не угрожают и важности не имеют.

Главная идея дальневосточного Пути состоит в стремлении души, пройдя цикл возвышающих перерождений, в конце концов слиться с Буддой, когда «я» превратится во всемирное «не-я». При таком взгляде на смысл существования идея Любви как соединения двух половинок андрогина выглядит нелепой. Зачем соединяться душой с другим человеком, когда впереди – воссоединение с самим Буддой?

Завершив свое краткое и, несомненно, поверхностное знакомство с индо-буддийской философией, я был вынужден придти к выводу, что много полезного в этой цивилизации для моего поиска я не обрету, и свет с Востока мне не воссияет.

Пришлось возвращаться на Запад.


(Фотоальбом)


* * *

После лабораторных занятий стояли вдвоем на крыльце Госпитальной клиники, дымили. Главврач, формалист и старорежимная сволочь, не разрешал курить даже в уборной – гонял на улицу, мороз не мороз.

Притоптывали ногами от холода, дымили одной папиросой на двоих: у Мирры на плечи накинута ее заслуженная бекеша, у Лидки – элегантная мантошка на рыбьем меху.

Подруга рассказывала Мирре тихим, страшным голосом про свою новую любовь, совершенно безумную и, конечно, безнадежную. У Лидки все любови были такие – совершенно безумные и безнадежные. Мирра морщила нос, но слушала с интересом. Не выдержала только, когда Эйзен совсем уж зарапортовалась, сказала, что, видно, такая у ней судьба – вечно обретаться в аду, Эвридикой, за которой никогда не спустится никакой Орфей. Еще и носом шмыгнула, со слезой.

– Дура ты, а не Эвридика. Вроде современная девушка, сверхпередовой областью медицины занимаешься, а сама… Кто так вообще сейчас разговаривает? «Обретаться в аду», «Эвридика»! Ты кто – рентгенолог или осколок римской империи?

– Во-первых, это не римская мифология, а греческая, – ответила Лидка, уязвившись. Она не любила, когда ее попрекали несовременностью и в особенности старомодностью. – А во-вторых, скажи-ка, Миррочка, чьи это стихи?

И, закатив свои томные глаза, продекламировала:

И вдруг, забыв слова стыдливости и гнева,

Приникнет к юноше пылающая дева…

Еще, о Гелиос, о царственный Зенит!

Благослови сады широкогрудой Гебы,

Благослови шафран ее живых ланит,

На алтаре твоем дымящиеся хлебы,

И пьяный виноград, и зреющие сливы,

Где жертвенный огонь свои прядет извивы.

– Тютчев какой-нибудь, – пожала плечами Мирра. – Или Анненский. Сейчас так никто не пишет.

– Нет, это стихотворение Ларисы Рейснер, прекрасной амазонки Революции! – торжествующе объявила подруга. – И если Лариса Рейснер не современная, передовая женщина, то пусть и я буду такая же!

Она обожала Ларису Рейснер, которая и для Мирры, конечно, являлась непререкаемым авторитетом, женщиной новой эпохи, бесстрашной и свободной, дающей мужчинам сто очков вперед.

Крыть было нечем.

– Ладно, срезала, – усмехнулась Мирра. – Видно, от любви и у товарища Рейснер гайки с болтов слетают.

– От любви человек начинает думать и говорить языком любви, – убежденно сказала Лидка, – а совсем не таким, каким обсуждают примусы или жилищный вопрос.

– Ладно, широкогрудая Геба, переходи от лирики к фактам. Давай, рассказывай.

– Первый раз я увидела его три дня назад, в театре Корша. Олимпиада Аркадьевна, билетерша, я тебе про нее рассказывала, посадила меня на чудесное место в амфитеатре, под ложей. Он был прямо надо мной.

– Кто, царственный Зенит?

Но Лидку было уже не сбить. Она придерживала тоненькой – каждую косточку видно – рукой ворот пальтишки, длинные ресницы полуопущены, под глазами синие тени, – и мечтательно тянула слова:

– Сначала я услышала го-олос… Потом увидела серый тви-идовый рукав, лежащий на лаковом бордюре ло-ожи… Блеснули очки в стальной опра-аве… Потом, во мраке театрального зала – зеркальный пробор… Как Теодор говорит, как держится!

– Теодор? Иностранец что ли?

– Латыш.

– Твидовый рукав, пробор на бриллиантине. Нэпман?

– Сама ты нэпман! Он герой Гражданской войны, состоит на какой-то секретной работе, часто ездит за границу. Это настоящий европеец!

– А как же Кторов?

Последнее время Эйзен была влюблена в актера Кторова из того же коршевского театра. Разумеется, безумно и безнадежно, потому что Кторов женат на актрисе Поповой и души в ней не чает, а Попова на десять лет старше и вообще ужасная женщина.

Лидка только пальчиками плеснула – про Кторова ей было уже неинтересно.

– Ты хоть с этим Теодором познакомилась?

– Что ты! У него красавица-жена и маленькая дочь. Это препятствие, которое не преодолеешь… Ты бы видела, как он прогуливается с коляской. Такой нежный отец! И совсем не стесняется быть ласковым, не то что другие мужчины.

– А, вот ты где последние дни пропадаешь. Выследила? У подъезда караулишь? – Мирра осуждающе покачала головой. – Гляди, Лидка. Холодище, а на тебе ботики фетр, платьишко «шемиз», чулочки фильдеперсовые. Заработаешь пневмонию, да еще придатки застудишь. Погляди на себя. Глиста зеленая. Тебя ветром шатает, месячные через раз.

Каждый день после занятий Эйзен подрабатывала в рентгеновском кабинете, ей еще и мать из Ленинграда присылала, чтоб дочка хорошо питалась, но все деньги уходили на шмотки и билеты в театр или кино, а есть Лидка вообще не ела. Говорила, аппетита нет.

– Ох и парочка мы с тобой, – сказала Мирра, случайно взглянув на отражение в окне: одна длинная, тощая, вторая маленькая, плотная, в распахнутой бекеше. – Пат и Паташон. Дон Кихот и Санчо Панса… Ладно, валяй дальше рассказывай.

– Потом. Андрогин идет, – шепнула Лидка, смотря ей через плечо.

Мирра обернулась.

Из дверей вышла Андронова, пятикурсница с военно-медицинской кафедры. Увидела – помахала рукой. Лидка ее не любила, говорила, что это не женщина, а недоразумение. «Андрогин» – это что-то из древней философии. Полумужик-полубаба, кажется.

Андронову действительно издали можно было принять за парня. Она стриглась под ноль, ходила размашистой походкой и одета была в военное: шинель, буденовку, сапоги. Мирра уважала Андронову за целеустремленность и волевые качества. Вот кто тоже имел все шансы стать первой выдающейся женщиной-хирургом, но военно-полевая медицина так далека от той области, которой собиралась заниматься Мирра, что соперничать им, слава богу, не придется.

– Здорово, Носик. – Андронова крепко пожала руку. Лидке небрежно бросила: – А, это ты, Эйзен.

Она была принципиальная. Рукопожатием обменивалась только с теми, кого уважала. Кого не любила – игнорировала. С Лидкой это она еще любезность проявила – только потому что Миррина подруга.

– Слушай, Носик, я с тобой должна про завтрашний актив поговорить. Чтоб выработать единую позицию по снегоборьбе. Слыхала, вчера с крыши глыба свалилась, первокурсника с тяжелым сотрясением мозга увезли? Надо поставить перед ректоратом вопрос ребром: или делайте сами, или не мешайте ячейке выполнить за вас вашу работу…

Говорила она энергично, толково. Перечисляла аргументы – загибала сильные, белые от дезинфекции пальцы. Но при этом успевала смотреть на входящих-выходящих. С кем-то здоровалась по имени, кому-то просто кивала, на кого-то враждебно суживала глаза.

Вдруг, прервавшись на полуслове, подошла к человеку, появившемуся из-за двери, поздоровалась за руку, вернулась.

Мирра с любопытством обернулась – кому это такая честь?

Оказался знакомый. Ну, то есть не то чтобы знакомый-знакомый, а виделись недели три назад, разговаривали. Этот, как его, Клобуков. Неприятный.

Мирра не сразу его узнала, потому что он оброс светлой бородкой. За спиной у ассистента-анестезиста висел все тот же мешок с карманчиками, на лямках; из-под мышки торчали какие-то дощечки с маленькими колесиками, непонятного назначения.

– Кто это? – спросила Лидка. – Лицо интеллигентное.

– Хирурга Логинова знаешь? С козлиной бороденкой, рожа надутая. Буржуй, на авто с шофером ездит. Это его ассистент, специалист по обезболиванию. Тоже фрукт, вроде своего профессора. – И вернувшейся Андроновой: – Ты чего с ним за руку? Он же сволочь, недобитый беляк. У Врангеля служил.

Та засмеялась:

– Кто, товарищ Клобуков? Ну ты сказанула! Он конармеец, фронтовик, с белополяками воевал. Мне знакомый буденовец про него рассказывал – мировой, говорит, мужик. Свой на все сто, даром что интеллигент.

Аспирант спустился с крыльца, повозился со своими дощечками, и они превратились в самокат. Взялся за алюминиевые ручки и быстро, с удивительной мягкостью покатился вдоль по Царицынской, отталкиваясь от заснеженного тротуара ногой в добротной нэпманской бурке и блестящей галоше.

– Здорово шпарит! – сказала Андронова. – Он у нас в группе ведет курс по анестезии в военно-полевых условиях. Жутко интересно!

Лидка вздохнула:

– Жалко, некрасивый. И рост маловат.

Мирра же молчала, глядя вслед шустрому самокатчику сощуренными от ярости глазами. Ах так? Ты, значит, у барона Врангеля служил?

Хамства она не спускала никому. Особенно интеллигентского, которое не от пролетарской простоты, а от издевательства.

Ну гляди, Клобуков. Выставил дурой перед Андроновой? Ладно. Узнаешь, как Мирре Носик голову морочить.

* * *

Давать обидчику сдачи нужно сразу, не откладывая в долгий ящик. Это правило Мирра соблюдала железно.

Сразу же пошла в секретариат. Спросила у сморщенной мымры, сидевшей за «ундервудом», какое завтра расписание у ассистента Клобукова.

Мымра ей:

– А вы, гражданка кто? Вам зачем? Вы по личному вопросу?

– По общественному, – мрачно ответила Мирра, уже чувствуя, что сушеная слива ничего ей не скажет.

У них тут было гнездо старорежимной науки. На стенах портреты исключительно Пироговых-Боткиных. Даже Ильича нет, хотя только что прошла траурная годовщина.

– Обратитесь к профессору Логинову. Это его ассистент, – отрезала секретарша. – А меня от работы не отрывайте.

И демонстративно заколотила костлявыми пальцами по клавишам.

Мирра повернулась, но напоследок дала залп прямой наводкой, потому что не уходить же, поджав хвост.

– Думаете, испугаюсь? Это вы все тут перед Логиновым стелитесь. Тоже еще богдыхан выискался. И спрошу!

Тут случилось чудо. Секретарша улыбнулась.

– Постойте, барышня. Сейчас посмотрю…

От изумления Мирра даже спустила ей «барышню». Переписала расписание гнусного Клобукова на завтра и, на всякий случай, на послезавтра.

23 января анестезист в двенадцать ассистировал у профессора Логинова (обыкновенная апендэктомия – даже странно, что светило хирургии тратит время на ерунду) и в три часа у профессора Бруно, восстановление челюстно-лицевого сустава, – на такой операции Мирра и сама бы с удовольствием поассистировала или просто посмотрела бы, это была ее тема.

24 января в одиннадцать – опять Логинов. Проникающее огнестрельное ранение грудной клетки с изолированным повреждением перикарда. Ого!

Ну всё, конармеец. Будет тебе «в схватке упоительной, лавиною стремительной». Не уйдешь от расплаты.


Назавтра поймать Клобукова не получилось – Мирра застряла на ячейке, где развели канитель по вопросу бибсовета: что делать с имеющейся в университетской библиотеке классово чуждой литературой – уничтожить или запереть в спецхран. Мирра чуть не охрипла, продавливая свою резолюцию, хотя ясное вроде бы дело. Всю немедицинскую дребедень – романчики, литературные журнальчики – выкинуть к черту, пускай вузовцы не тратят время на ерунду. А всё научное оставить, будь автором хоть доктор Дубровин, председатель черносотенного «Союза русского народа».

В общем, проворонила анестезиста. Повезло очкастому 23 января.

Но зато уж на следующий день Мирра села в засаду почти сразу после начала операции. Ждать пришлось больше трех часов. Времени даром она не теряла, штудировала фармакологию Кравкова, скоро зачет сдавать. Ну и распалялась, конечно – чем дальше, тем больше. Поганый Клобуков мало что тогда поиздевался, так еще и теперь заставлял вести себя глупо.

Вот он наконец вышел, направился в курилку. У них тут в клинике люди делились на два сорта: вузовцев, значит, гоняли дымить на мороз, а медперсоналу – комфорт и привилегии.

Ассистент нес свой мешок и дощечки, что-то немелодично насвистывал, назад не оборачивался. Мирра шла тихонько, как кошка за мышью. Затевать ласковый разговор в коридоре не имело смысла. Выглянет на шум какой-нибудь профессор, тот же Логинов, не дадут поговорить по душам.

А в курилке – в самый раз. Не сбежит.

В маленькой голой комнате никого не было. Когда Мирра вошла, Клобуков сидел в кресле нога на ногу, раскуривал трубку. Надо сказать, что с усами-бородкой, да с трубкой, он выглядел не таким обмылком, как тогда, в новогоднюю ночь. У некрасивого мужнины волосяной покров на лице выполняет ту же функцию, что косметика у женщины. Усы, хоть пока и коротенькие, прикрыли прохейлию верхней губы, щетина компенсировала слаборазвитую подбородочную мышцу. (Подобные вещи Мирра отмечала автоматически – выработала в себе эту полезную для дела привычку.)

– Здра-асьте, – протянула она. Поскольку мещанской привычки здороваться у Мирры не имелось, если она говорила кому-то «здрасьте», это было не приветствием, а чем-то вроде артподготовки. – Зачем же вы мне набрехали, гражданин Клобуков? Сам, значит, воевал у Буденного, а мне наплел про Врангеля? По-вашему, это смешно?

Начала Мирра тихонечко, даже вкрадчиво. Берегла пока голос.

Вариантов было три. Или сейчас сделает вид, что ничего не помнит. Или скажет что-нибудь наглое. Или, что вероятней всего, заблеет какие-нибудь оправдания. Интеллигенты трусят, когда чуют, что дело идет к крупному разговору.

Во всех трех случаях Мирра собиралась выдать сучьему ассистенту по первое число.

Следующий вопрос, тоном чуть повыше, предполагался следующий: а если бы она пошла в органы просигнализировать о бывшем врангелевце, проверить – действительно ли про это знают те, кому положено знать такие вещи? Вообще-то по-комсомольски она была даже обязана это сделать. Кем бы она оказалась перед товарищами чекистами? Клеветницей? Идиоткой? Ничего себе была бы шуточка!

Но ассистент не стал хамить и не заблеял, а улыбнулся – не нагло, скорее приязненно, будто был рад Мирру видеть.

– А-а, пятикурсница Носик. Новогодняя снегурочка. – И только потом наморщил лоб, вдумавшись в смысл вопроса. – Почему наплел? Я действительно побывал у Врангеля, а потом служил в армии Буденного. Война была странная, всякое случалось… – И оживленно: – Знаете, я потом много думал про ваши слова. Ну, помните, вы тогда сказали, что анестезиолог – женская профессия. Делай, что хирург скажет. И я пришел к выводу, что вы, наверное, правы. Я недостаточно тверд – или, по вашей терминологии, недостаточно мужественен, – чтобы быть хирургом. И вообще в моей жизненной позиции безусловно есть нечто женское. Я не решаюсь подступиться к коренному решению больных проблем, а ограничиваюсь лишь тем, что стараюсь облегчить вызванные этими проблемами страдания. Уж это-то почти всегда возможно.

Он говорил так, будто они закадычные приятели и расстались совсем недавно. Никакой издевки или высокомерия. Это сбило Мирру с атакующего настроения. Захотелось не ругаться, а возразить.

– Обезболивание – вроде обмана. Само по себе не лечит и не спасает. И потом, как быть, если кто-то орет от боли, а под рукой нет ни хлороформа, ни прокаина? Ваша жизненная позиция и правда хромает. На работе быть анестезистом можно, в жизни – нельзя.

– Вы опять очень интересную мысль высказали, – блеснул очками Клобуков. – Есть над чем подумать. Но в одном я вам, пожалуй, возражу. Хороший анестезист должен уметь снимать болевой синдром, даже когда под рукой нет нужных препаратов. Мне не раз приходилось это делать, на войне ведь часто попадаешь в причудливые обстоятельства. Я, студент-недоучка, побывал там и хирургом, и венерологом, и дантистом, один раз даже акушером. Получалось неважно, но других врачей вокруг не было. Иногда инструменты вообще отсутствовали. А хуже всего было с анестезией. Какой прокаин! Однако приходилось как-то выкручиваться, голь на выдумки хитра. А война – дело травматическое. Попробуйте, скажем, ампутировать человеку конечность, если он в сознании. Обычно выручала лошадиная доза спирта, но случалось, что и его не было. Вот я вам расскажу одну смешную историю. То есть она довольно жуткая, но и смешная тоже…

Ассистент, сегодня неожиданно разговорчивый, показал на свободное кресло, и Мирра села. Она любила фронтовые медицинские рассказы.

– …Драпали мы от поляков, через леса, и угодили в жуткую топь. Чуть весь полк не погиб. Эскадроны выбирались по отдельности. Наш и третий вышли к своим, а второй и четвертый так и сгинули. Но я не про это хочу рассказать, а про необычную анестезию… Комэск у нас был довольно страшный субъект. Знаете, из таких, у кого психика совершенно изуродована долгой войной без правил. Любил сам «кончать» пленных, да сначала еще куражился. Стрелял либо рубил не наповал, а чтоб человек помучился.

– Вот гад! – воскликнула Мирра. – А вы что все – молча смотрели?

– Говорю вам, это был очень страшный человек. Все его боялись. Я тоже, – спокойно признался Клобуков. – Он запросто мог и своего убить. Неоднократно это проделывал. Вообще война – не то, что воображают себе люди, которые там не бывали. Это я безо всякого высокомерия говорю. Какое высокомерие… Гордиться там нечем. Только стыдиться… – Он помрачнел. Махнул рукой, отгоняя какие-то ненужные воспоминания. – Так вот. В болоте наш комэск поскользнулся на кочке, неудачно упал, пропорол себе бок острым суком. Рана, разумеется, грязная, полно щепок и всякой дряни. Нужно срочно прочистить, продезинфицировать. Спирту нас, кстати, имелся в изобилии, но в данном конкретном случае он бы не помог. У комэска организм и так был насквозь проспиртован. А человек он, как большинство садистов, был чрезвычайно мнительный, с низким болевым порогом. Пробую почистить рану – не дается, орет, грозится шлепнуть. Я поискал вокруг каких-нибудь трав, годных для обезболивания – увы. Даже белладонны, которая по-народному именуется «сонная дурь», не было. Что делать – непонятно. Ведь помрет, кретин, из-за пустяковой травмы, от заражения. И тогда я вспомнил лекцию, некогда прослушанную в университете…

– В нашем?

– Нет, в Цюрихском.

Ого, подумала Мирра и поглядела на ассистента с почтением, но ничего не сказала.

– Профессор рассказывал про так называемую «плацебоанестезию». И я решил попробовать. Все равно другого выхода нет.

– А что это такое?

– Сейчас поймете. – Клобуков с улыбкой покачал головой, будто сам не верил своей истории. – Я приготовил из первых попавшихся трав смесь, развел ее в спирту. Проделал это на глазах у пациента, с чрезвычайно сосредоточенным видом, сыпля научными терминами. Объяснил: это декокт по швейцарскому рецепту, гарантирует полное обезболивание. Пациент, конечно, не поверил в магические свойства «декокта», но я был к этому готов. У комэска был вестовой, такая же сволочь – насильник, вор, сифилитик. Но у этого, по крайней мере, было одно хорошее качество. Он очень любил своего командира, был ему предан беззаветно, по-собачьи. С этим Левкой я обо всем сговорился заранее… Дал попить бурды, сосредоточенно отсчитал по хронометру ровно минуту. Взял самую толстую хирургическую иглу. Тычу прямо в руку – другой раз, третий. Левка только зубы скалит. Шкура у него толстая, выдержка поразительная. А комэск все-таки сомневается. Ты, говорит, Левка, с утра зенки залил, тебе всё нипочем. Пришлось мне, увы, демонстрировать эффект плацебо на себе. Уж как не хотелось, а надо. – Ассистент комически наморщил нос. Показал на левый бок. – Выбрал вот здесь точку, где нет нервных узлов и не повредишь никакой внутренний орган. Мысленно собрался. Ну и воткнул, глубоко… Знаете, боль легче перетерпеть, если психологически подготовился. Но все равно, скажу я вам, улыбаться было трудновато. Я нарочно зацепил капилляр, чтобы обильно закровило. И когда пациент увидал, что кровь течет, а мне хоть бы что, он успокоился, расслабился. Поверил. И потом, представьте себе, лежал не шелохнувшись на протяжении всей довольно долгой процедуры. Еще и бахвалился перед бойцами, какой он герой. Вот что такое плацебоанестезия.

– Здорово! – воскликнула Мирра.

Она уже забыла, что собиралась задать обидчику хорошую взбучку. Тем более он, оказывается, и не думал над ней издеваться.

Выпустив последний клуб дыма, Клобуков блаженно вытянул ноги.

– Устал… Вы меня извините за говорливость. После тяжелой, но успешной работы я делаюсь болтлив. Сегодня была прелесть что за операция. Клавдий Петрович превзошел сам себя. Я знавал только одного хирурга, который работает не хуже, да и тот не здесь, а в Швейцарии… Хотя гениальных хирургов так же бессмысленно сравнивать, как гениальных пианистов. У тех кто-то лучше исполняет Бетховена, а кто-то Рахманинова. То же самое у нас. Логинов, несомненно, виртуоз по черепно-мозговым, а по гастроэнтеростомиям просто номер один в мире. За это и получил в Парижском университете гонорис кауза. Ничего, что я на вас дымлю? – вдруг спохватился он, разгоняя ладонью сизые клубы. – Я редко себе позволяю. Только в награду за что-нибудь. Вместо шампанского. Папироса – ерунда, вынул да зажег, а с трубкой целый праздничный ритуал.

– Чудной вы какой-то, – нахмурилась Мирра. – Вроде и обидеть не хотите, а все-таки обижаете. Вот у мужчины вы спросили бы про дым? Так почему у меня спрашиваете? Ужасно не люблю эти мужские игры в галантность.

– Готов спорить, что женские игры вы тоже не любите, – засмеялся ассистент. – А я люблю и всегда любил. С детства. Можно я вам еще одну историю расскажу? Постоперационная болтливость пока держится.

– Валяйте.

Слушать его, правда, было интересно. Он даже перестал казаться Мирре сильно некрасивым. Глаза живые, опять же бородка скрашивает.

– Я еще и потому хочу про это рассказать, что не понимаю, отчего так вышло. Мне почему-то кажется, что вы объясните загадку… В детстве я не любил играть в войну или в казаки-разбойники. Мне нравились девчачьи игры – не участвовать, а наблюдать со стороны. Жили мы в Питере, в таком довольно обычном доме, поделенном на две части – «белую» и «черную». В «белой» жили господа – так себе, не особенно богатые, вроде нас. В «черной» – всякий простой люд, обслуживающий «чистую публику».

– Знакомая анатомия, – кивнула Мирра. – Мы одно время тоже в таком доме жили. Только на «черной» половине. В подвале.

– Тем лучше….То есть я не в том смысле, – смешался Клобуков. – Не потому лучше, что вы жили в подвале, а потому что сможете объяснить загадку…

– Да я поняла. Вы продолжайте.

– Двор тоже делился напополам. С нашей стороны клумба, скамеечки, чахлый газон. А там, за решеткой, конюшня, каретный и дровяной сарай, всякие подсобки. И голый, потрескавшийся асфальт. Решетка, правда, никогда не запиралась, но дети с нашей стороны не заходили на ту сторону, а те дети не бывали у нас. Играли тоже по отдельности. Мне очень нравилось подглядывать, как на бревнах играют тамошние девочки: дочка дворника, дочка истопника, дочка соседской кухарки. Как-то очень увлекательно, вкусно у них это получалось. При этом никаких игрушек у них не было. Вместо куклы они заворачивали в тряпки полешко. Нянчили его, кормили грудью, целовали. Я был мальчик сентиментальный, жалостливый. Любил читать всякие трогательные книжки. И однажды мне пришла в голову совершенно ослепительная идея. У меня как раз подходил день рождения. И я попросил маму купить мне не железный паровоз, о котором я давно мечтал, а куклу. Мама удивилась, но купила – дорогую, затри рубля, с закрывающимися глазками, с золотыми кудряшками. Назавтра я вышел на «нечистую» сторону, подошел к девочкам. Вот, говорю, это вам. Играйте. Смущался, но в то же время был очень собою горд. Они смотрят, ничего не говорят. Я подумал – стесняются. Или не верят. Сунул кухаркиной дочке (она у них была заводилой) прямо в руки. Держи же, говорю… И тут вдруг она очень похабно, ужасно выругалась – притом что между собой они матерных слов никогда не употребляли. «Катись, такой-растакой барчук, туда-растуда-то». Я шарахнулся, а она в меня еще и плюнула. Потом побежала к отхожему месту – на их половине не было канализации, только дощатый нужник. Распахнула дверь и кинула мою прекрасную куклу в дыру… Я в ужасе, всхлипывая, убрался восвояси.

– Молодец девчонка, – одобрила Мирра. – Я бы сделала то же самое.

– Ага, значит, я не ошибся! Вы объясните мне, почему она так поступила? А то я себе всю голову сломал. Вы ведь пролетарского происхождения?

– Да уж не буржуйского.

Происхождение у Мирры было пролетарское в кубе: угнетенный класс, угнетенная нация, да еще незаконнорожденная. Революция все перевернула. Или, выражаясь фотографически, проявила, так что все негативы стали позитивами. И наоборот.

– Знаете, за что простой народ вас, интеллигенцию, больше, чем настоящих бар, не любил? Потому что баре не врали, не прикидывались хорошими. А вы прикидывались. С барином было просто: он прямо говорит, чего хочет, недоволен – бьет в морду. Вам же непременно надо человеку в душу влезть, покрасоваться тем, какие вы чистые и возвышенные. А потом уйти к себе назад, на чистую половину. Кухаркина дочка вам знаете отчего вмазала? От чувства собственного достоинства, даром что и слов таких никогда не слышала. Не красуйся, не унижай меня своей жалостью. Вот что значил плевок.

– Разве я красовался? – Клобуков подумал немного. – Пожалуй, не без того, хотя мне так не казалось… Ладно, пускай. Но разве не в этом весь смысл развития человечества? Цивилизация и есть стремление выглядеть лучше, приличнее, достойнее, чем ты есть на самом деле.

– А революция – это когда люди хотят не прикидываться лучше, а стать лучше! И всякое притворство мы воспринимаем как двурушничество и ложь! Нужно быть ближе к природе, естественней. Уметь отличать черное от белого. Верней, красное от белого!

Мирра сама была довольна, как здорово она это сказала.

– Какая чушь! – ответил Клобуков, очень ее удивив. Она думала, он умеет только поддакивать и не способен биться за свою точку зрения. – Быть ближе к природе не нужно! Природа груба, низменна и жестока, в ней действует закон шкурного выживания: дави слабых и виляй хвостом перед сильными. Вся эволюция человека – это удаление от природы, возвышение над ней. Не надо быть естественным, надо быть лучше естественности. Не надо быть простым, надо быть сложным. И ни в коем случае не красить себя, а тем более мир в один цвет, неважно, белый или красный. Кто так живет, сам себя обкрадывает. Вычеркивает из спектра все цвета кроме одного. Мы с вами и так существуем внутри какого-то фотографического фонаря, заливающего помещение исключительно красным светом. У нас всё красное! Красные знамена и транспаранты, красные дни календаря, краскомы, красноармейцы, краснофлотцы, краснокурсанты…

Вот это был настоящий спор, не интеллигентские реверансы.

– А чего ж вы тогда ушли от белого Врангеля к красному Буденному? – врезала ассистенту Мирра. – Или, того лучше, уехали бы, как другие, в многоцветную Европу. Или вы там не больно кому нужны?

Но от лобовой сшибки Клобуков уклонился. Сказал со вздохом:

– Тут вы опять правы. Не больно. В этом всё и дело. Там не больно, а здесь больно. Моя же профессия предписывает находиться там, где боль. И еще одно. Образованный человек нужнее там, где образованных людей катастрофически не хватает. «Нет и не может быть такого скучного и унылого города, в котором был бы не нужен умный, образованный человек».

– А умный человек может говорить про себя, что он умный? – язвительно осведомилась Мирра.

Но стрела просвистела мимо. Клобуков удивился.

– Это я не про себя, это же цитата из «Трех сестер»… Вы не читали Чехова?

Она небрежно дернула плечом.

– И Чарскую тоже не читала. Зачем современному человеку этот нафталин?

Аспирант уныло смотрел на нее через очки, мигал.

– Разговоры с вами мне полезны, пятикурсница Носик. Есть в вас что-то такое… даже не знаю, как сказать. Иногда вроде порете ерунду, но от этого какие-то вещи, в которые раньше свято верил, открываются с другой стороны. И оказываются самообманом… Ведь это я себе всё напридумывал – про то, что я здесь, потому что должен врачевать чужую боль. Красиво, но неправда. Я только сейчас явственно это вижу. И никакой я не умный. Был бы умный, остался бы в Цюрихе. Но вот я здесь. И по-видимому навсегда. – Он развел руками. Трубка давно уже не дымила. – Какой у меня выбор? Можно, конечно, всю жизнь угрызаться: зачем вернулся. Но если уж так случилось, в этом нужно найти смысл. И, мне кажется, я его нашел. Я здесь действительно нужнее, чем там. А не в этом ли, собственно, и состоит ценность человеческой жизни? Быть нужным. И чем ты нужнее, тем твое существование ценнее. В Европе сейчас уже сотни профессиональных анестезистов, а у нас раз-два и обчелся. Тысячи умирают во время простейших операций от неправильного наркоза. Если уж самого наркомвоенмора Фрунзе угробили хлороформом на элементарной операции по поводу язвы диоденума, то что говорить об обычных людях? Местная анестезия практически никогда не применяется. Пациенты страдают от боли, и это считается нормальным. Я ненавижу боль!

Вот теперь он говорил по-человечески: горячо и откровенно. Бодаться с ним больше не хотелось. И Мирра вдруг поняла, что хочет рассказать малознакомому, почти случайному собеседнику про свою Главную Мечту, с которой еще ни с кем кроме Лидки не делилась. Боялась, засмеют.

– Ваш враг – боль, а мой враг – конечно, не в политическом, а в профессиональном смысле – некрасота.

Выпалила – и сбилась. Главная Мечта у Мирры была такая, что могла показаться мелкой, если как следует не объяснить. А объяснять – это не ругаться или спорить. У Мирры не всегда получалось.

– Некрасота? – переспросил Клобуков, и так заинтересованно, что у Мирры прибавилось смелости. Даже странно, как она могла думать, что он над ней в прошлый раз издевался. Он этого, кажется, вообще не умеет.

– У нас победила пролетарская революция, мы строим новый мир, но… – Ей не хватало слов. – …Но очень уж вокруг много некрасивого. С той же вашей Европой сравнить… Грязно у нас, бедно, неустроенно, всё тяп-ляп. Но это ладно, это мы вычистим, починим, новое построим. Советская власть и так старается, несмотря на свою бедность. Вы говорите: всё красное, транспаранты, флаги. Но «красный» по-русски значит «красивый». Это цвет праздника, а не только крови… Меня другое мучает. Ужасно много некрасивых людей. Я имею в виду не одежду или там прическу, – поспешно пояснила Мирра, чтобы не уподобляться Лидке, – а лицо, телосложение. Плохая кожа, нездоровое питание, последствия детского рахита, травматизм, отсутствие медухода… Ну и национальные черты тоже не очень. У русских носы часто уточкой или картошкой, у кавказцев и евреев – клювом, тюрки сплошь и рядом плосколицые. Мужчины из-за некрасивости не очень переживают, а для многих женщин это прямо трагедия всей жизни. Я хочу посвятить свою жизнь тому, чтобы делать людей красивыми. Сколько девушек чувствуют себя глубоко несчастными из-за не такого носа или рта, из-за маленькой груди, из-за кривых ног. Вроде бы чепуха, а жизнь испорчена! Не все ведь рождаются на свет умными. Да и умным тоже хочется быть привлекательными. На то и социализм, чтобы у каждого человека был шанс на счастье…

Она сделала паузу, чтобы справиться с дыханием. Очень волновалась.

Аспирант смотрел на нее с удивлением.

– Вы что же, хотите стать пластическим хирургом? Но у нас этим, в сущности, никто не занимается. Не у кого учиться. Придется всё изобретать самой… Вот уж никогда бы не подумал, что вас волнуют подобные вещи. Интересный вы собеседник, пятикурсница Носик.

Мирра вздрогнула: она как раз тоже подумала, что ей еще никогда и ни с кем не было так интересно разговаривать.

– Слушай, – сказал она. – Что мы с тобой на «вы», будто дипломаты в Лиге Наций. Давай на «ты». Меня Миррой зовут.

– Антон.

Пожали руки. У него от ее сильных пальцев хрустнула кисть.

– Между прочим, Мирра, у меня дома есть хорошая немецкая брошюра по ринопластике. Я тут купил у вдовы одного земского врача целую медицинскую библиотеку. В книжечке есть подробное описание операции, которая тебя наверняка заинтересует. Раненому на фронте прострелили нос, и хирург сделал новый. Принести?

– Эх, я не знаю немецкого! – расстроилась она.

– Поехали ко мне. Я сегодня свободен как птица. И вообще праздную. Переведу с листа, а ты запишешь. Только я неблизко живу. На Пятницкой.

Мирра внутренне улыбнулась. Подумала: «Интеллигент-интеллигент, а насчет этого дела тоже не дурак. На брошюру по ринопластике меня еще никто не клеил. Ишь, психолог!»

– Ладно, поехали.

«Спать с ним, конечно, мы не будем, он совсем не в нашем вкусе, но операция по ринопластике – это здорово». Честно говоря, еще и просто хотелось побыть с Антоном Клобуковым подольше, поговорить об интересном. А когда начнет приставать, как-нибудь необидно тормознуть.

Тут, конечно, была проблема. Не с «тормознуть» (это-то Мирраделаланараз), а чтоб необидно. Однако ради хорошего человека можно постараться. Дорога до Пятницкой длинная, что-нибудь придумается.

* * *

На улице было холодно, ветер рассыпал по белой мостовой белую же поземку. У остановки пятнадцатого трамвая, как всегда в это время, выстроился длинный хвост – в аудиториях закончились занятия.

– На Пятницкую отсюда это как? – стала прикидывать Мирра. – До Садового, там пересесть на «бэшку» до Добрынинской и еще раз на тридцать третий? Всюду подожди, да еще втиснись. Ты, Антон, поди, не шибко умеешь впихиваться в трамвай?

Она с сомнением осмотрела его щуплую фигуру.

– Совсем не умею. – Он засмеялся. – Так и не отучился пропускать вперед дам. Искусство езды на московском трамвае оказалось мне недоступно. Пробовал – и всякий раз оставался на остановке. К тому же у меня идиосинкразия на толкучку. Только что ты был человек, отдельная вселенная, и вдруг превращаешься в бочечную селедку… Я решил транспортную проблему следующим образом.

Клобуков ловко, в два движения сложил из своих дощечек-палочек самокат.

– Вот. Собственная конструкция. Тут вся хитрость в колесиках. Зимой скользко, в остальное время года проблему создает булыжная мостовая. Поэтому – видишь, они у меня стальные, с шипами? – Показал. Мирра кивнула. – Это зимние, для льда и снега. А весной сменю на каучуковые, сверхупругие. Они американские, предназначены для больничных каталок. Получил целый запас в качестве гонорара за одну операцию. В общем, докатываю из дома до университета и обратно максимум за полчаса. А для вещей профессор привез мне из Мюнхена настоящий альпийский рюкзак. Отличная штука.

Он гордо продемонстрировал свой вещмешок, действительно удобный и красивый.

– Лихо, – одобрила Мирра. – Но вдвоем на самокате не получится. Придется все-таки штурмовать «пятнадцатый». Давай, интеллигенция. Пропускаешь даму вперед и не отстаешь.

Садиться в переполненные трамваи она умела расчудесно, толковища и ругань ее только бодрили.

Обернулась:

– Что застрял? Давай-давай. Видишь, подходит уже?

Но Антон смотрел не на трамвай.

– Гляди, вот удача!

По улице ехал новехонький автомобиль с круглой эмблемой на лаковой дверце. С прошлого года Моссовет начал закупать французские «рено» для индивидуальных поездок граждан по установленной таксе. Таксомоторов было мало, на них оглядывались. Минимальная поездка стоила три пятьдесят. Кто может себе такое позволить кроме жирных нэпманов и киноактеров?

– Ты что? Знаешь, сколько они дерут?

– Знаю.

Полоумный ассистент выскочил на проезжую часть, замахал рукой, и авто остановилось.

Вот павлин, хвост распустил. Хочет впечатление произвести. Как будто дурочку клеит.

Мирра заколебалась, садиться или нет. Буржуазные излишества, к числу которых несомненно относилась поездка на личном автотранспорте, она осуждала. Особенно противным показалось, что шофер сидел за стеклянной перегородкой. Ишь, отгородились от рабочего человека. Но было жутко любопытно. Она никогда еще не каталась на таксомоторе, а машина так соблазнительно сверкала хромом, так вкусно пахла резиной и бензином.

Сесть села, однако свое осуждение выразила:

– Был ты, Клобуков, конармеец, а стал перерожденец, про которых в газетах пишут. Любитель шикарной жизни.

– Шикарной? Нет. Удобной – да, – ответил он, блаженно потянувшись и закидывая ногу на ногу.

Мирра из принципа сидела прямо, не касаясь мягкой спинки.

– В условиях социалистического строительства мало кто может себе позволить удобства, а значит удобства – это шик.

«Рено» тронулся с места, и пришлось-таки откинуться назад.

– Погоди, разве закон социализма не гласит: от каждого по способностям, каждому по труду? Я работаю на совесть, мои способности хорошо оплачиваются. Деньги я использую для того, для чего они и существуют: экономлю время и нервы там, где их тратить жалко. Не стою в очередях, не давлюсь в трамвае.

– Частная медицина – позорное явление! Брать деньги за операции и вообще за лечение для советского врача стыдно! Это Логинов тебя развратил. Тоже еще барин, на персональном автомобиле с шофером ездит!

Антон пожал плечами:

– Машину профессору выделил кремлевский Лечсанупр как ценному специалисту, который пользует членов правительства. Основная часть операций у Логинова бесплатные. Платные – только в сверхурочное время, в качестве так называемой допнагрузки. Причем платные обычно проще бесплатных – для обеспеченных людей, которым хочется, чтобы аппендикс или грыжу им вырезал светило хирургии. За это и раскошеливаются. Ну и что? Многие медики подрабатывают– и врачи, и аспиранты, и студенты. Это нормально. Просто оплата разная, в зависимости от квалификации. Мне как анестезисту Клавдий Петрович платит от двадцати до тридцати рублей, в зависимости от сложности операции.

Возразить на это было нечего. Мирра и сама в прошлом году отлично поработала по вечерам в амбулатории завода «Электросвет», подменяла тамошнюю врачиху на время декретного отпуска. Получала по два восемьдесят за смену и считала, что это большая удача. Ни фига себе, тридцать рублей за операцию!

Впечатленная, отвернулась и стала смотреть в окно, на стремительно проносящийся мимо город.

Ехали по Зубовскому бульвару, середина которого была засажена чахлыми московскими топольками, а по краям стояли двухэтажные дощатые дома, пыхтели белым дымом из труб. Проскочили Крымскую площадь, накрытую паутиной электропроводов – здесь пересекалось несколько трамвайных маршрутов. Прогрохотали по решетчатому мосту, украшенному большим портретом в траурных лентах (эх, уже два года без Ильича…).

Крымский вал на той стороне реки выглядел почти по-деревенски: дома низенькие, с глухими заборами, на дороге в основном гужевые извозчики – недалеко дровяной рынок.

А там уж был и поворот на Пятницкую, минут за десять домчали. Что сказать? Удобно, конечно. Но что будет, если все москвичи станут раскатывать на персональных авто?

Больше на таксомоторах ездить не стану, решила Мирра. Не по-коммунистически это.

– Вон там я живу. – Захлопнув дверцу, Антон показал на кривоватый особнячок с мансардой, прятавшийся за сугробами в глубине обычного замоскворецкого дворика. – Не Трианон, конечно, но в условиях жилищного кризиса очень даже ничего. Я прочитал в газете, что после войны население Москвы выросло вдвое. А нового жилья почти не строят.

– Ничего, построим. Дай срок.

Мирра огляделась. Штабель дров, белье на веревках, куча мусора, сбоку, в окружении желтых пятен, сортир, от него за двадцать метров несет. Дом как дом. Пол-Москвы так живет.

– До революции дом принадлежал купцу второй гильдии, из небогатых. Его степенство жил тут с семейством и прислугой. А сейчас восемь семей в полуподвале, восемь на первом этаже, четыре в мансарде, плюс я на чердаке. Душ семьдесят, я думаю.

– Водопровода нет, канализации нет, электричества нет, газа тем более, – констатировала Мирра. – Я одного не пойму. Раз ты такой любитель удобств, почему не поселишься в преподавательско-аспирантском общежитии? Вашего брата селят по двое в большой комнате, каждому положен свой стол с лампой. Неужто твой Логинов тебя не пристроил бы?

– Я не могу по двое. Я привык один… Тут я как в башне, практически неприступной. Сейчас увидишь.

На крыльцо вышли две бабы, судя по обветренным красным рожам – уличные торговки или, может, дворничихи. Уставились на Мирру.

Сейчас что-нибудь отмочат, подумала Мирра, приготовившись к отпору.

– Здравствуйте, Антон Маркович, – сказала одна и улыбнулась, что далось ее грубой физиономии нелегко.

– Доброго здоровьичка, – подхватила другая.

А Клобуков им просто кивнул.

Вошли в коридор, весь прокуренный, завешанный бельем, заставленный корытами, стиральными и гладильными досками, просто хламом. Из кухни пахло прогорклым маслом и тушеной капустой, доносились разгоряченные голоса – там кто-то яростно собачился.

На обрубке полена, понурившись, сидел не то сильно пьяный, не то жестоко похмельный дядька, мотал нечесаной башкой. Поднял мутные глаза, икнул.

– Марковичу, ик, наше…

Вяло протянул трясущуюся лапищу с корявыми ногтями.

– Уже напился? – сказал Антон, не обращая внимания на протянутую руку. – Голову тебе оторвать, Нефедов.

– Оторви, – согласился пьяный. – Тебе можно.

Стали подниматься по замусоренной лестнице в мансарду.

– Чего это они с тобой такие сахарные? – шепотом спросила Мирра. – Ты же интеллигент. Их от одного твоего вида трясти должно – вежливый, очкастый. Как это ты их выдрессировал?

Ей действительно стало любопытно.

– Очень просто. Одних лечил, по мелочи. Другие знают, что в случае чего пригожусь. Вот со мной никто и не ссорится. Нефедова этого в больницу возил. Цирроз у него, а всё квасит. Умрет скоро…

В мансарде было не лучше, чем внизу, только что кухней не смердило. Коридорчик, четыре двери.

– Ну, которая твоя?

– Угадай, – усмехнулся он.

Одна дверь была вроде почище других, Мирра ткнула в нее.

– Нет. Вон моя. – Палец показал на потолок, посередине которого темнел люк. – Я же говорил, что живу в башне. Почему ты думаешь мне, холостому-одинокому, выделили в райисполкоме персональную площадь аж в десять квадратных саженей?

– Как бывшему буденовцу? – предположила Мирра.

– Черта с два. Буденовцев пруд пруди, а Москва не резиновая. Чердак проходит как нежилое помещение. Туда, видишь, доступа нет. Но всякий недостаток превращается в преимущество, если правильно его использовать.

– А правда – как ты туда забираешься?

Она задрала голову.

– В прежней жизни я был белоручкой, руками ничего делать не умел. А в новых условиях пришлось научиться. Во-первых, прислуги теперь нет. Во-вторых, медику без ловких пальцев никак. Пришлось разработать мышцы и мелкую моторику. Есть специальные упражнения. Ты как хирург должна это знать.

Мирра кивнула. На первом курсе будущих хирургов, хочешь не хочешь, заставляли ходить в кружок вышивания. На втором, для отработки чувствительности, учили читать книги для слепых, с завязанными глазами.

– …А тренированный мозг в сочетании с тренированными пальцами в условиях недоразвитого социализма очень облегчает жизнь. Самокат моей конструкции ты уже видела. Теперь посмотри на лестницу моей конструкции: марка «Сезам». Сезам, откройся!

Жестом фокусника он извлек из рюкзака какую-то металлическую трубку с крючком на конце, потянул за него – и оказалось, что это телескопическая трость, довольно длинная. Взявшись за ее толстый конец, Антон взмахнул – и с впечатляющей точностью зацепил колечко на краю люка. Слегка дернул – дверца открылась, оттуда с мягким лязгом спустилась лестница.

Мирра присвистнула.

– Здорово!

– Залезаю, лестницу поднимаю, люк захлопываю – и как в крепости. Никто не сунется. Только некоторая сноровка нужна. Делай как я.

Он шустро, как обезьяна, вскарабкался по перекладинам. У Мирры, хоть она была и физкультурница, так быстро не получилось.


Попасть в клобуковское жилище было чертовски непросто. Зато оказавшись наверху, Мирра прямо ахнула.

Комната была хоть и со скошенными стенами, с невысоким потолком, но зато огромная. Даже не комната, а целая квартира, потому что к печной трубе, находившейся ровно посередине, были пристроены две перегородки с дверями. Свет проникал через окошки, прорезанные в крыше.

– Из-за трубы здесь зимой всегда тепло, – гордо стал объяснять Клобуков, довольный эффектом. – Тут у меня большая комната: кабинет, он же столовая, он же гостиная, хоть гостей никогда еще не было, ты первая…

Ага, внутренне усмехнулась Мирра, глядя на уютный кожаный диван под книжными полками. Все-таки мужики, даже самые умные, считают женщин полными идиотками. Можно подумать, есть какая-то разница, сколько баб он раньше заманивал в свою холостяцкую гарсоньерку (было до революции такое смешное слово). Интересно чем? Не операцией же по ринопластике.

– Вон там, – Антон показал на левую дверь, – я сплю. Ничего особенного: кровать и тумбочка с лампой.

– А за правой дверью что? – спросила Мирра, думая, что здесь, конечно, шикарно и красиво, но каждый раз, когда приспичит, изволь слезать по перекладинам, потом топай вниз по лестнице, потом по морозу до загаженного сортира. Нет, в общаге все равно лучше.

– Санитарный узел. Поскольку ты медичка и ко всему естественному относишься нормально, хочу продемонстрировать тебе самое масштабное свое изобретение.

Конец ознакомительного фрагмента.