Предсказания в древнерусской литературе XI–XVII вв.
Сразу вспоминаются причудливые и страшные произведения о «конце мира», начиная с Апокалипсиса. Но в данной работе речь пойдет не об эсхатологических произведениях о «последних днях» человечества, потому что их совсем мало, переведены они были в ранний период древнерусской литературы и больше почти не пополнялись.
Однако есть другой, более долговременный, хотя и более приземленный объект изучения в древнерусских произведениях, как в переводных, так и в оригинальных, – это предсказания будущего конкретным персонажам или даже целым людским сообществам (например, войскам и отдельным народам) – уверенные, произнесенные вслух утверждения о будущем («иже хощеть быти»), которое, как правило, сбудется.
Предсказания не только раскрывают отношение книжников к предсказанному будущему и к предсказателям, но и позволяют выйти к постановке малоизученной проблемы о степени ментального разнообразия древнерусской литературы в тот или иной период. До сих пор мы больше обращали внимания как раз на единообразие древнерусской литературы, на ее обязательную «этикетность», общепринятые «стили эпох» и пр.
Предсказания в произведениях, помимо Бога и ангелов, произносили преимущественно служители культов, языческого и христианского, изредка – правители и военачальники. Оттого больше всего предсказаний содержится в исторических и отчасти в житийных произведениях. Их-то мы и будем рассматривать. Далее прилагается пока еще очень неполный источниковедческий очерк памятников, содержащих предсказания.
Из всех ранних непереводных древнерусских памятников «Повесть временных лет»1 наиболее богата предсказаниями, благодаря чему можно попытаться определить, как летописец относился к предсказанному будущему.
Летописцу было чуждо олимпийское спокойствие. Главным чувством летописца при изложении предсказаний было удивление, которое он выражал парадоксами. Так, удивительное для него предсказание хазарских старейшин о будущем покорении хазар русским князьям (хотя в тот момент будущие русские – поляне – платили дань хазарам) летописец прокомментировал парадоксом: «си владеша, а после же самеми владеють» (17). Другое предсказание – волхва Олегу Вещему – также было у летописца парадоксальным: «конь, его же любиши и ездиши на нем, – от того ти умрети» (38, под 912 г.). Парадокс содержало и предсказание Феодосия Печерского своей духовной дочери Марии о месте ее будущего захоронения: «идеже лягу азъ, ту и ты положена будеши» (212, под 1091 г.).
Удивление летописца не всегда было явным, отчего и сами парадоксы не всегда были отчетливо сформулированы летописцем. Так, парадоксальность предсказания апостола Андрея о будущем строительстве Киева становилась ясной только на фоне подразумеваемого контекста в рассказе: «Видите ли горы сия? Яко на сихъ горах… имать градъ великъ быти» (6). Лишь подразумевалось удивительное: ведь апостол провидел будущий великий город на совершенно пустых и безлюдных горах.
И все же удивление от предсказанного будущего было постоянным чувством летописца. Однажды он даже пытался умерить удивление (когда говорил о языческом предсказании): «Се же не дивно, яко от волхвованиа собывается чародеиство» (39, под 912 г.). Чаще же летописец с настойчивым удивлением повторял, что предсказанное будущее сбылось. Так, по поводу предсказания хазар он дважды повторил: «Се же сбыся все… яко же и бысть: володеють бо хозары русьскии князи и до днешнего дне» (17). А по поводу предсказания Феодосия, которое точнейшим образом сбылось через 18 лет, когда о нем уже никто и не помнил, летописец повторил даже трижды: «ся събыся прореченье Феодосьево… се сбысся… се же сбысся прореченье отца нашего Феодосья» (211–212). Конечно, и в этих случаях не всегда летописец демонстративно выражал свое удивление. К примеру, о предсказаниях киево-печерского монаха Еремии, который «проповедаше предибудущая», летописец отозвался гораздо скупее: «что речаше – ли добро, ли зло – сбудяшется старче слово» (190, под 1074 г.).
Другим чувством летописца по отношению к будущему являлось нечто вроде благоговения. Летописец прямо или косвенно отмечал внутреннюю, скрытую и даже тайную обусловленность предсказанного будущего. Действительно, предсказатели в летописи опирались на приметы будущего, не понятные или вообще не воспринимаемые другими людьми (в том числе и читателями летописных рассказов). Перечислим некоторые факты. Так, только хазарские старцы (и больше никто) обратили внимание на обоюдоостроту мечей у полян сравнительно с однолезвийностью хазарских сабель как на залог будущей победы русских над хазарами. Половецкий хан Боняк предсказал победу русского войска по полунощному волчьему вою (271, под 1097 г.). В рассказе о предсказании апостола Андрея, провидевшего постройку Киева, признак этого отдаленного будущего вообще был не афишируем летописцем. Можно заметить лишь, что летописец в кратком рассказе чересчур часто, почти навязчиво повторял слово «горы», «идеже после же бысть Киевъ». Подобное повторение слова, возможно, последовало неспроста. Ведь «горы», не только киевские, но и самые разные и в самих разных ситуациях, ассоциировались у летописца со строительной деятельностью на них – созданием жилищ, всяких сооружений и целых поселений.
Но намеренно ли летописец «скрывал» признаки будущего в рассказах о предсказаниях или делал это интуитивно, остается неясным. Однако в полную случайность подобного явления все же не верится, потому что тот или иной скрытый признак будущего упоминался летописцем почти во всех рассказах о предсказаниях. Так, в рассказе о зловещем предсказании волхва Олегу Вещему многократно упоминался конь. Если просмотреть всю летопись, то можно убедиться, что конь у летописца, помимо воинских ассоциаций, постоянно, хотя и не совсем отчетливо, ассоциировался с различными людскими несчастьями – болезнями, голодом, жаждой, а также с убийствами и иными насилиями, нападениями бесов, смертью и похоронами.
В рассказе о предсказании Феодосия Печерского о месте захоронения своей духовной дочери Марии ощущение глубинной обусловленности будущего летописец, возможно, выразил, упомянув такой скрытый признак будущего, как любовь (конечно духовную) Феодосия к благочестивой Марии и ее супругу: «Феодосии бо бе любя я, зане же живяста по заповеди Господни» (212). Ведь особо любившие друг друга люди оказывались в летописи и похороненными рядом друг с другом: например, под 1015 г. сообщалось, что Глеб очень любил брата своего Бориса («брате мои любимыи» – 136) и соответственно рядом с ним и был похоронен («положиша и́ у брата своего» – 137); далее, под 1093 г. говорилось, что великий князь киевский Ярослав Владимирович любил своего сына Всеволода («любимъ бе отцемь своимъ»), предсказал ему захоронение рядом с собой («да ляжеши, идеже азъ лягу, у гроба моего, поне же люблю тя»), и предсказание сбылось («се же сбыся глаголъ отца» – 216).
Наконец, благоговейное отношение летописца к предвиденному будущему выдавали его ссылки на Бога. Так, Еремии «бе даръ дарованъ от Бога» верно предсказывать будущее (190, под 1074 г.); апостол Андрей угадал Божью волю, провозглашая: «на сихъ горахъ восияеть благодать Божья… и церкви многи Богъ въздвигнути имать» (8). Божье воздействие распространялось и на языческих предсказателей: хазарские старейшины «не от своея воля рекоша, но отъ Божья повеленья» (17); волхв Олега Вещего верно предсказал тоже по попущению Божию: «философескую хитрость имуще … ослабленьемъ Божьимъ… будущаа предпоказа» (41, под 912 г.).
Предсказания воинствующих язычников, естественно, вызывали у летописца не удивление и благоговение, а напротив, возмущение и презрение. Например, предсказание волхва, появившегося в Киеве, было грубо и отталкивающе парадоксальным: «Днепру потещи вспять, и землямъ преступати на ина места, – яко стати Гречьскы земли на Рускои, а Русьскои – на Гречьскои» (174, под 1071 г.). Показывая полнейшую вздорность такого будущего, летописец не упомянул, сбылось ли предсказание и имелись ли у него хоть какие-нибудь приметы или предпосылки, а предсказание волхва приписал воздействию не Бога, но беса: «волхвъ прелщенъ бесомъ»; люди тоже обвиняли волхва: «бесъ тобою играеть».
В летописи отразилось еще одно чувство летописца, относившееся к будущему – это ощущение неуверенности, когда предсказания оказывались зыбкими, предусматривая два противоположных варианта развития событий, или очень хороший, или очень плохой: «да любо налезу собе славу, а любо голову сложю» (266, под 1097 г.); «егда кто весть, кто одолееть, – мы ли, оне ли?» (46, под 944 г.); «аще по моемь ошествии света сего… манастырь ся начнеть строити и прибывати в нем, то вежьте, яко приялъ мя есть Богъ; аще ли по моеи смерти оскудевати начнеть манастырь черноризци и потребами манастырьсками, то ведуще буди, яко не угодилъ есмъ Богу» (187–188, под 1074 г.).
Различные оттенки тревожности и неуверенности летописца выражали и многочисленные небесные «знамения», сопровождаемые предсказаниями. «Знамения» могли предвещать неведомо что – то ли зло, то ли добро («знаменья бо бывають ова на зло, ова ли на добро» – 276, под 1102 г.), а если предвещали нечто плохое, то неясно, какое именно и когда оно сбудется («знаменья сиця на зло бывають – ли проявленье рати, ли гладу, ли смерть проявляеть» – 165, под 1065 г.).
В общем, отношение летописца к будущему представляло собой сплав различных чувств: удивления, благоговения, опасения и пр. Главное тут: летописец всегда эмоционально относился к фактам предвосхищения будущего. Причина заключается в общем характере «Повести временных лет»: все летописное повествование было пронизано явной или скрытой экспрессией летописца.
Для сравнения привлечем некоторые другие, тоже самые ранние, исторические и житийные произведения. Из исторических трудов родственным «Повести временных лет» является славяно-русский перевод «Хроники» Георгия Амартола, как известно, достаточно обильно использованный древнерусской летописью2. Тем не менее литературное различие между обоими памятниками разительно, в том числе в области предсказаний. «Хроника» Амартола, в отличие от эмоциональной «Повести временных лет» служила в первую очередь ученым трудом, что и определило подход Амартола к будущему и характер изложения предсказаний в его «Хронике»3.
Основное различие касалось, так сказать, технологии проникновения в будущее. При всем множестве ссылок на Библию в «Повести временных лет» летописец нигде не высказывался о Библии как об универсальном источнике предугадывания будущего. Ученый же подход Амартола к будущему выразился в подчеркнуто провозглашенной опоре на книги, прежде всего на Библию: надо «будущая проведети … беспрестаньнымь поучениемь пророчьскых и прочих святыхъ словесъ … философьею» (230); «прорицание некое въ святыхъ писаниихъ обретаемо» (220); «будущее оттуда древле исписано бысть» (456) и пр.
Далее. Летописец лишь однажды кратко перечислил некоторые суеверия, предвещающие будущее: «усрети верующе, – аще бо кто усрящеть черноризца, то възвращается, ли единець, ли свинью … зачиханию верують, еже бываеть на здравье главе» (170, под 1068 г.). Амартол же с удовольствием и помногу занимался учеными обзорами разных примет будущего, в особенности систематизацией оснований библейских предсказаний (что «Моиси и прочии пророци Божиею благодатью будущая преже ведяху» – 256), а еще больше – пространными реестрами языческих гаданий волхвов: «ово же есть и птицесмотренье, ово же блатное, другое же домосмотрьнье, ино же напутное, другое же рукосмотрьное…» и т. д. (70); «мукъволшвеници, и ячьновльници… волхвующе и дубравою, и кровавныя знамения, еще же и утробами, и летаниемь птичьнымъ, и званиемь чарование, и кытание, и буря, и громъ, мухами же, и ласицами, скрипаниемь древнымь, и звиздениемь ушьнымь, и кръвавицами телесными, и имены мертвьчи, и звездами, и водами и многыми таковыми» (169).
Летописец не вдавался в обсуждение вопроса о ясности или неясности предсказаний; а аналитик Амартол в этом деле, напротив, преуспел, постоянно комментируя качество предсказаний: «зело являя всемъ», «что луче божествъныхъ сихъ глаголъ и явнеише ли истиньнеише будеть?», «убо что истовее сихъ хощеть быти?», «предъглаголюща яве», «яве свидетельствують» и мн. др. (275, 277, 285, 336, 207). На неясность предсказаний Амартол тоже указывал регулярно: «притчами глаглющему», «притъчею намъ пророкъ изглагола», «запечателеньна суть словеса» (277, 281, 283). При этом, если летописец почти не уделял внимания толкованию предсказаний (разве лишь один-два раза – в рассказе о предсказании хазарских старцев в начальной части летописи и в рассказе о предсказании волхвов под 1071 г.), то Амартол пунктуально сопровождал предсказания развернутыми филологическими, числовыми, символическими и пр. разъяснениями и очень подробно и детально полемизировал, по его мнению, с неправильными толкованиями предсказаний.
В отличие от «Повести временных лет» с ее неопределенностью или странностью примет будущего, в «Хронике» Амартола приметы будущего были четко и логично расписаны, даже вплоть до предсказательного значения элементов одежды. Например, драгоценные каменья на архиерейском одеянии однозначно предвещали то или иное будущее: «толикомъ бо сущимъ камениемъ на немь блисташеся заря… яко темь разумети получение воемъ, да будеть Богъ с ними на помощь… Паче на адаманте камыце, иже, пременуя различья, будущая некая поведая, проявляше хотящее быти людемъ: аще чернъ будяше, то смерть; аще ли червленъ будяше, то кръви пролитие; аще ли белъ, – премену являющю Богу» и т. д. (44–45). Приметы были и не такими возвышенными, но все равно точно исчислимыми. Например, попадание или непопадание стрелы в землю соответственно означало будущую победу или будущее поражение (вот что пророк предсказал израильскому царю: «повеле ему по земли стреляти 5-краты. 3-е бо уполучно стрели, 4-е же не уполучи. И пророчествова ему до 3-го съступа победити асуряны, прочее же побежену ему быти. Аще бо 5-краты стрелы по земли уполучно стрелявъ, – 5-краты убо исполчивъся, сурьскую бы власть разрушилъ» – 183). У волхвов, по рассказу дотошного Амартола, тоже существовали четкие и ясные приметы будущего (хотя и неверные); в частности, гадали по полету птиц («аще не движеться пта, – пребыти на томь месте всемъ; аще ли, въставши, напредъ полетить, то всем ити; аще ли назадъ полетить, – въскоре възвратитися» – 46).
Наконец, если в «Повести временных лет» небесные знамения были сопряжены у летописца с неопределенным тревожным ожиданием, а точно исполняющиеся предсказания вызывали у летописца восхищенное удивление, то у гораздо более рационального Амартола экспрессия будущего отсутствовала, все было расчислено, место и время исполнения предсказания предусмотрены («прежерещи престроимъ и место, и время, и образъ, и злобие, и въсхожение и ина прочая съ многымь истовьемь» – 280); полнота исполнения оценена («аще не свершена вся си безъ остатъка» – 277); знамения на небе или на земле всегда предвещали зло и несчастья, незамедлительно разражавшиеся (например: «начашася … бывати знамениа на перстех человеческых и на церковных святых одежахъ крести неции масленши мнози, и такъ наста Божии гневъ мозолныи, чръмнаа нежитовница… и к тому бываху мечти неции на многыа человекы и ужасти некоторыа дивны» и т. д. и т. п. – 476); притом злых последствий можно было избежать при определенном расчете (типичный пример: «Бысть же изчезновение луне. Царь же митрополита Пантелеонта призва… вопроси его: “На кого хощеть быти зло?” Сеи же рече: “На тя. Аще въ 13 день иуниа месяца изидеши, – оттоле ничто же ти будеть зло”» – 539). Амартол так и утверждал: в предсказаниях о будущем важнее всего разумный расчет: «и смотрение есть паче, некли прорицание. И ничто же дивно таковая пророчествия имуть» – 169).
О большей экспрессивности «Повести временных лет» сравнительно с рациональной «Хроникой» Амартола свидетельствует один сходный мотив в обоих памятниках – явление обнадеживающего небесного существа в земном образе какому-либо персонажу во сне или в болезни. Так, в летописи умирающему киево-печерскому монаху явился ангел в виде игумена Феодосия Печерского («разболевшю же ся и конець прияти, лежащю ему в немощи, приде ангелъ к нему въ образе Феодосьеве, даруя ему царство небесное за труды его» – 189, под 1074 г.). Аналогичная ситуация упоминается в «Хронике» Амартола: во сне Александру Македонскому, задумавшему идти на персов, явился Бог в виде архиерея (по словам Александра, «яви ми ся въ сне образомь симь архиереевомь Богъ и дерзати ми повеле и на поспешьствие прити рече скоро, яко “тобою развращю персьскую силу”» – 45). Но показательно различие дальнейших действий персонажей. У Амартола Александр Македонский дополнительно проверяет предсказание Бога по книгам пророка Даниила (ему «книгы Данила принесоша, пророчество его, и протолковаша, яже пророкъ преже глагола, яко подобаеть некому македонянину царствие Персьское прияти»). Только получив ученое подтверждение, Александр уверился в будущем и пошел на персов («Александръ же въ чювьствие сия приимъ и радъ бывъ… на персы подвижеся» – 46). В отличие от стандартного обозначения «чювствия» в «Хронике», монах в летописи, когда его посетил реальный Феодосий Печерский, вел себя эмоциональнее: очень беспокоился о будущем («оному же изнемогающю, възревъ на игумена, рече: “Не забываи, игумене, еже еси обещал”») и лишь после заверения помер успокоенный.
Разное отношение авторов к будущему (эмоциональное либо «ученое») побуждает задать вопрос: почему в столь близкое время на Руси появились ментально такие разные исторические произведения? В данном случае не так уж важно, что одно из них оригинальное, а другое переводное. Оба они обслуживали некие читательские потребности на Руси, по-видимому, разнообразные. Вспомним, что тогда же в близкое время появились и два литературно разных жития Бориса и Глеба – более «ученое» «Чтение о Борисе и Глебе» и лиричное «Сказание о Борисе и Глебе», два литературно разных «Изборника» – ученый «Изборник» 1073 г. и экспрессивно-простецкий «Изборник» 1076 г., взволнованное «Слово о Законе и Благодати» Илариона и деловитые поучения Феодосия Печерского и т. д.
Феномен ментального разнообразия ранних произведений одного жанра на Руси, в данном случае исторического, требует более глубокого исследования, но более глубокому исследованию мешает наше незнание конкретных причин и обстоятельств появления памятников, особенно переводных, в начальный период формирования древнерусской литературы. Пока же можно выдвинуть лишь самые общие предположения: литературные вкусы тогда либо были еще хаотичны; или быстро менялись даже в одном книжном центре; или же каждый центр отличался от других своими вкусами. Намеренного стремления к разнообразию, пожалуй, не было.
Близким к «Повести временных лет» является и другой исторический труд – «История иудейской войны» Иосифа Флавия, переведенная на Руси в ХI в.4 Есть элементы стилистической близости между «Повестью временных лет» и «Историей Иудейской войны»5.
Если в своем отношении к будущему летопись отличалась от «Хроники» Георгия Амартола как произведение более эмоциональное от труда более ученого, то различие между летописью и «Историей» Флавия касалось как раз эмоциональной сферы. Будущее у Флавия отличалось постоянной и неизменной трагичностью сравнительно с более оптимистичной «Повестью временных лет». Если в летописи лишь одно предсказание предвещало смерть персонажу (Олегу Вещему от коня), то в «Истории» Флавия почти все многочисленные предсказания предусматривали гибель, смерть, кончину, опустошение и пр., причем самым разным деятелям и областям, а не только участникам Иудейской войны. Знамения также были определенно, безусловно и непреодолимо зловещими («пред мором же, и пред градом, и пред трусом, и пред ратьми, и пред воиною бывають знамениа, яко ти бываеть весть пред цесаремь или пред вои» – 201–202). В редчайших случаях эти предсказания оказывались, так сказать, полутрагичными («будеть ти напасть различнаа, но избудеши и спасешися» – 196). Кроме того, предсказатели, по мнению автора, становятся все хуже и хуже сравнительно с прошлыми: «тогда бо и пророци людем были учителеве и обещаху о плене и о възвращении. А ныне ни есть … о ком ся утешати» (200).
Трагичность атмосферы в «Истории» Флавия усиливало то, что будущее нередко раскрывалось не сразу, с большим трудом, приходилось созывать толкователей: книжников, мудрецов, халдеев, священников и пр., и их толкования были противоречивы («онемъ ино глаголющим», «инемь же инако раздрешающим», «им же разноличьнаа сказаниа суть» – 251, 282, 422). В конце концов персонажи стали отмахиваться от предсказаний, не хотели знать будущее («знамениемь и явлениемь не внимаше, ни вероваше … не послушаша… ни разумеша…» – 420).
Таким образом, «История Иудейской войны» Иосифа Флавия подтверждает факт озадачивающего, но пока точно не объяснимого тяготения самых ранних на Руси исторических произведений к ментальному разнообразию.
Теперь перейдем к ранним памятникам житийным, прежде всего к «Сказанию о Борисе и Глебе». Нет нужды долго говорить о тесной текстуальной связи «Сказания о Борисе и Глебе» с «Повестью временных лет», содержащей аналогичную повесть «О убьеньи Борисове». Но в летописной повести (как и в «Чтении о Борисе и Глебе») отсутствуют предсказания, весть о предстоящем убиении приходит к Борису непосредственно перед нападением на него, а вот в «Сказании о Борисе и Глебе» предсказания есть6.
Особенность «Сказания» заключалась в отношении автора к предсказателям – в постоянно отмечаемой автором области зарождения такого знания, а именно в сердце, душе, уме, сне предсказателей самим себе. Так, Борис задолго до своего убийства Святополком предчувствовал свое будущее и жаловался: «Сердце ми горить, душа ми съмыслъ съмущаеть… тъ [Святополк], мьню, … о биении моемь помышляеть… кръвь мою пролееть и на убииство мое потъщиться» (29) И дальше чувство продолжало еще конкретнее подсказывать Борису его несчастное будущее, хотя Святополк еще даже не нанял убийц: «Помышляшеть же въ сьрдьци своемь богоблаженыи Борисъ и глаголааше: “Веде брата моего зълу ради человеци поняти и на убииство мое и погубить мя … пролееть кръвь мою”» (31). Сердце подсказывало Борису даже исторические аналогии его будущего: «съкрушенъмь сьрдьцьмь… помышляшеть же мучение Никиты и святого Вячеслава, подобно же сему бывъшю убииству» (33). Чем ближе событие, тем острее томило предупреждающее чувство: «И бяше сънъ его въ мънозе мысли… како предати ся на страсть… и течение съкончати» (33).
Интересно, что в «Чтении о Борисе и Глебе» все было наоборот: Борис ничего не предчувствовал: «никоего же зла помышляющю въ сердьци своемь, иже бы прияти отъ брата своего» (9).
По представлению же автора «Сказания о Борисе и Глебе», предвидением своего будущего ведал внутренний мир человека – его сердце, душа и пр. Поэтому у Бориса с самого начала в сердце было сомнение, удастся ли ему увидеть своего младшего брата Глеба: «глаголаше въ сьрьдци своемь: “То поне узьрю ли си лице братьца моего мьньшааго Глеба…?”» (30). Поэтому и Святополк в душе предвидел свое будущее: «Глаголааше въ души своеи оканьнеи: “…буду чюжь престола отца моего… и къняжение мое прииметь инъ…”» (38).
Возможно, душевную прозорливость автор «Сказания» приписывал только зрелым героям, но не слишком юным. Оттого молоденький Глеб сам не догадывался о своем будущем, а напротив, ошибался в своих наивных предположениях о желаниях Святополка.
Опора автора «Сказания» на душевное и сердечное предвидение будущего объясняется, конечно, лирическим характером этого произведения, которое, если судить по предсказаниям, в ментальном отношении опять-таки не примыкало ни к какому памятнику того времени и добавляло еще один штрих к удивительному разнообразию ранних произведений литературы Древней Руси.
Тот же вывод о разнообразии подтверждается и при обращении к другому памятнику, тоже тесно связанному с «Повестью временных лет» – к «Житию Феодосия Печерского» Нестора-агиографа7. Отношение автора к предвидению будущего было опять своеобразно. В «проречениях блаженаго» Феодосия речь шла, как правило, о ближайшем материальном будущем – о нехватке пищи и иных продуктов в монастыре, а Феодосий каждый раз твердо обещал, что Бог попечется о нехватке и даст изобилие, что вскоре и происходило – буквально через несколько минут, или в тот же день, либо, в крайнем случае, на другой день. Смиренный Феодосий далеко не заглядывал. Свою смерть Феодосий тоже точно предсказал за несколько дней. Если же надо было подумать о большем сроке (например, о будущем монастыря), то тут Феодосий оставался в большой неуверенности, будет ли хорошо или плохо.
Из изложенного можно сделать вывод, что Нестор-агиограф, в отличие от Нестора-летописца, предпочитал загадывать только самое ближайшее узкопрагматическое будущее, потому что был занят исключительно конкретными внутримонастырскими, преимущественно хозяйственными сюжетами. Произведения ХI – начала ХII вв., если основываться на авторском отношении к будущему и предсказателям, стихийно взаимодополняли друг друга, составляли бесструктурную россыпь памятников, а не сформировавшееся стройное целое.
Рассмотрим теперь самые ранние рассказы («слова») в «Киево-Печерском патерике»8. Многие его рассказы были включены в «Повесть временных лет». В первом же «слове» патерика сообщается о предсказании киево-печерского игумена Антония в 1068 г. сыновьям великого князя киевского Ярослава и с ними варяжскому князю Шимону, собравшимся воевать с половцами: «хотящую имъ быти погибель ясно исповедаше»; а Шимону дополнительно предрек: «бежащим вамъ от супостатъ вашихъ… уязвени будете…; ты же спасенъ бывъ, зде имаши положенъ быти в хотящой създатися церкви» (412). Тут особенно интересно предсказание о будущей церкви, о которой никто и не помышлял. Автор рассказа подчеркнул, что это будущее обязательно должно было сбыться: ведь «старец же отвръзъ неложнаа своа уста». И далее последовали многократные напоминания о будущем возведении церкви и положении в ней тела Шимона. Эти напоминания настоятельно делались еще до предсказания Антония, которое, в сущности, тоже служило напоминанием в целом ряду аналогичных фраз. Вначале Шимону был глас от изображения Христа («слышахъ глас от образа, обратився къ мне и рече ми: “…неси же на уготованное место, идеже зиждеться церковъ матере моея”», то есть Богородицы – 414). Затем Шимону и его спутникам во время бурного плавания по морю была явлена будущая богородичная церковь со всеми, так сказать, параметрами («и се видехъ церковь горé… И бысть съвыше глас къ намъ, глаголяй: “Иже хощеть създатися от преподобнаго во имя Божиа матере, в ней же и ты положенъ имаши быти”. И яко же видехомъ, величествомъ и высотою размеривъ… 20 въ ширину и 30 въ делину, а 30 въ высоту стены, съ връхомъ 50» – 414). Тут-то присоединился к напоминаниям и Антоний. Потом, когда, в точном соответствии с предсказанием Антония, в битве с половцами «побежени быша христиане и бежащимъ имъ… Ту же и Шимонъ лежаше язвенъ», то снова явилось ему напоминательное видение: «Възрев же горé на небо и виде церковъ превелику, яко же преже виде на мори» (412). Наконец, после исцеления Шимона и переименования его в благочестивого Симона, Антоний призвал Феодосия и напомнил: «Симоне сий хощеть въздвигнути таковую церковъ» (414).
Мало того, в следующем, втором, «слове» патерика напоминания продолжились. К каким-то четырем царьградским строительным мастерам во сне явилась Богородица и объявила: «Хощу церковь възградити себе въ Руси, въ Киеве» (418). Образец был показан («и виде хомъ церковъ на въздусе» – 420). Мастера прибыли в Киев к Антонию и Феодосию и напомнили: «Где хощета начати церковъ?» (418). Антонию ночью во время молитвы явился Господь, и речь снова пошла о церкви (420); в течение трех дней разные знамения давали понять, где строить церковь и т. д.
Почему так навязчиво следовали все эти напоминания? Видимо, главной у автора служила мысль назидательная: предсказанное должно сбыться. Поэтому автор многократно повторял напоминания о будущем, в конце третьего «слова» снова напомнил основные этапы сюжета и при этом даже прямо сформулировал свою закрепительную учительную цель: «И еще вы, възлюблени, предложу слово на утвержение ваше» (424).
Последующие в патерике ранние рассказы о предсказаниях снова и снова убеждали читателей, что каждое предсказанное будущее должно сбыться непременно, несмотря ни на какие препятствия, как неминуемый приговор. Так, например, в семнадцатом «слове» патерика плененному и уведенному половцами монаху святой Герасим предсказал, что через три дня пленный окажется в Киево-Печерском монастыре. И хотя половцы знали о предсказании, монах был окован, вокруг него сидели охранники с оружием, а самому монаху даже подрезали сухожилия на голенях, чтобы не убежал, на третий день монах вдруг стал невидим для половцев и перенесен в монастырь. Затем в Киев пришел половец, мучивший плененного монаха, и подтвердил историю с предсказанием.
В двадцать восьмом «слове» киево-печерский монах Герасим предсказал одному жулику быть повешенным на дереве, а одному князю – утонуть вместе с его воинами. И хотя предсказаниям не поверили, насмехались над Герасимом, заперли его в погребе, а потом и вовсе утопили, его предсказания все равно сбылись, потому что «Богъ непоругаем бываеть» (534).
Будущее не сбывалось в патерике только в одном случае: если предсказание делал неправославный, а его опровергал киево-печерский монах, как в двадцать седьмом «слове» об армянском враче и о монахе Агапите.
Можно удивляться разнообразию подходов авторов к будущему в произведениях ХI – начала ХII вв. Подобное накопительное разнообразие ранней древнерусской литературы проявилось также и в иных областях поэтики – в элементах изобразительности, в характере символики, в семантике перечислений, в специфике лаконизма и пр.9 Изучение разнообразия ранней литературы Древней Руси необходимо продолжить.
Мы ограничимся наблюдениями над предсказаниями только в некоторых памятниках конца ХII–ХIII вв. на исторические и житийные темы. И вот почему: наступило время обеднения. Произведений с предсказаниями появилось гораздо меньше, чем раньше; сами предсказания чаще всего бывали лишь единичными эпизодами в произведениях; отношение писателей к будущему редко когда выражалось отчетливо.
Для этой ситуации характерен пример «Александрии» (так называемой «хронографической»), переведенной на Руси в конце ХII – первой половине ХIII вв.10 В ней предсказаний содержалось, правда, более чем достаточно. Но обратим внимание на их функцию: все они регулярно выполняли одну и ту же роль предупреждений о развитии сюжета «Александрии» – о зачатии Александра, об устрашающем коне Александра, о подходящем времени его рождения (роды можно было регулировать), о будущих военных победах Александра, в том числе о покорении им Персидского и Индийского царств, о создании великого града Александрии, о ранней смерти Александра. После каждого предсказания рассказывалось, как оно конкретно осуществилось. Причем последнее предсказание в тексте даже вышло за пределы «Александрии». В Индии одно из вещих деревьев провозгласило Александру: «Коньчала ти ся суть лета живота твоего… въ Вавилоне имаши погыбнути. По мале же дни мати твоя и жена твоя зле от индъ погыбнеть» (88). О болезни и смерти молодого Александра затем, действительно, повествовалось подробно. Но вот о последующей гибели матери и жены Александра не было сказано ни слова – повествование как бы не поместилось, но выдало авторское увлечение бесконечностью сюжета.
Будущее автор «Александрии» сделал средством завлекательности. Предсказания основывались на интригующих знамениях и содержали загадочные, не понятные слушателям намеки, реальная суть которых раскрывалась гораздо позже по ходу повествования. Так, египтяне «не разумеша» совершенно непонятное предсказание их бога Серапиона: «се бежавыи царь пакы приидеть въ Египетъ, не старъ сыи, но унъ, и врагы ваша пръсы победить» (7). Только потом, через многое время, когда предсказание сбылось, египтянам (а заодно и читателям «Александрии»), стало ясно, о каких событиях и о каком царе шла речь (35). Озадачивающие предсказания на греческом языке делали птицы («птичь пакы провеща елиньскымъ языкомъ» – 79), а на индийском языке – деревья («глас прииде индиискы от древа» – 88).
Оригинальные произведения на исторические темы в конце ХII–ХIII вв. демонстрировали уже почти что равнодушие авторов к будущему. Предсказания потеряли свою значимость. Показательна Повесть о походе князя Игоря на половцев в 1185 г. в «Ипатьевской летописи»11. Солнечное затмение перед походом сопровождалось фактически отказом персонажа от знания будущего. Игорь фаталистически заявил: «таины Божия никто же не весть… а намъ что створить Богъ – или на добро, или на наше зло, – а то же намъ видити» (638). И дальше Игорь только и повторял: «но како ны Богъ дасть» (639, 640). Другой князь – Святослав – вторил Игорю: «воля Господня да будеть о всемь» (645). Вместо энергичных попыток предвидеть будущее персонажи руководствовались иным, пассивным принципом: «аще восхощет Богъ…» (650).
Кстати, в самом «Слове о полку Игореве» значимость предсказаний также была сведена к нулю12. Солнечное затмение, казалось бы, напрашивалось на предсказание, но Игорь даже и не подумал о нем и никак не связал с ним своего призыва к походу (потому что воинский пыл «ему знамение заступи» – 44). Знамения и далее не сопровождались предсказаниями о победе или поражении русского войска. Провидение будущего, по авторской версии, оказалось бесполезным и, например, не помогло вещему князю Всеславу: «Аще и веща душа въ дръзе теле, нъ часто беды страдаше» (54). Объяснение же странного сна князя Святослава служило вовсе не предсказанием о будущем, а символической фиксацией событий уже произошедших.
Перечислим некоторые другие произведения. В ранней вставке в первоначальный текст «Слова даниила заточника» находим сходный с летописной повестью о походе Игоря мотив отказа от предсказания13: «Яко же рече Святославъ князь: сынъ Ольжинъ, идя на Царьград с малою дружиною, и рече: “Братие! Намъ ли от града погинути или граду от нас пленену быти? Яко же Богъ повелить, тако будеть”» (251).
Один эпизод в «Галицко-Волынской летописи»14 под 1265 г., пожалуй, тоже указывает на падение значимости предсказаний в произведениях ХIII в. Явилась комета: «хитречи … рекоша, оже мятежь великъ будеть в земли, но Богъ спасеть своею волею. И не бысть ничто же» (863) – предсказание было сделано впустую и не помогло узнать будущее.
В житийных произведениях ХIII в. картина была еще беднее. Если не брать распоряжений небесных лиц по поводу будущего земных персонажей (эти распоряжения, по существу, не являлись предсказаниями), то обнаруживается буквально лишь одно-два оригинальных жития с подходящими эпизодами. Так, в «Житии Авраамия Смоленского» помещен эпизод с предсказанием15. Но это вольный пересказ «Жития Иоанна Златоуста» о явлении ему апостолов Петра и Павла, предсказавших мучительную смерть преследователей Златоуста. Будущее обозначено туманно («въставшеи на тебе лютою смертью отъ Бога казнь приимуть» – 86), а главное внимание посвящено злорадному описанию мук наказанных преследователей. То есть заранее конкретно узнать будущее оказалось нельзя.
Несмотря на неполноту нашего обзора произведений конца ХII–ХIII вв. с предсказаниями, все же видно, насколько разнообразней и ярче была литература ХI – начала ХII вв. на фоне беднеющей литературы более позднего периода. Хотя в каких-то иных отношениях, помимо предсказаний, это могло быть и не так.
Перейдем к ХV в. и начнем наш еще менее полный обзор со знаменитых памятников Куликовского цикла и прежде всего с «Задонщины». Правда, в «Задонщине»16 есть только одно настоящее предсказание, но зато очень яркое. Перед битвой Ослябя говорит Пересвету: «Брате Пересвете, вижу на теле твоем раны великия. Уже, брате, летети главе твоеи на траву ковыль, а чаду твоему Иякову лежати на зелене ковылетраве на поле Куликове, на речьке Напряде…» (538. В Кирилло-Белозерском списке немного изменено: «Уже, брате, вижю раны на сердци твоемь тяжки. Уже твоеи главе пасти на сырую землю, на белую ковылу – моему чаду Иякову» – 550).
Но не стоит обольщаться яркостью этого предсказания и иных обозначений будущего в «Задонщине» (например, в списке Историческом втором: «Туто погании … ркуче: “Уже намъ, брате, … трепати намъ сырая земля, а целовати намъ зелена мурова”» – 547). Для автора «Задонщины» важно было живописать саму массу погибших, притом не столько в будущем времени, сколько в прошедшем и настоящем времени (ср.: «в трупи человечье кони не могут скочити, а в крови по колено бродят» – 539). Не удается извлечь из «Задонщины» каких-либо повторяющихся данных об отношении автора к будущему.
И все же одно незаметное свидетельство есть. Слово «вижу» в предсказании Осляби появилось не случайно. Будущее представлялось автору «Задонщины» чем-то зримым, видимым. Оттого обозначения будущего (будущих действий) у автора нередко содержали упоминания о рассматривании: «Взыдем на горы Киевския… и посмотрим по всеи земли Рускои» (535); «жаворонок … возлети под синее небеса, посмотри к силному граду Москве» (536); «сядем на добрые кони своя и посмотрим быстрого Дону» (536–537); «выедем, брате, в чистое поле и посмотрим своих полковъ» (537). Лишение чего-либо соответственно было связано с лишением увидения в будущем: «Уже нам, брате, в земли своеи не бывать и детеи своих не видать» (539); «уже не вижу (то есть не увижу) своего государя Тимофея Волуевича – в животе нету» (538).
В «Слове о полку Игореве» этот мотив смотрения был лишь единичным, даже как бы случайным (ср.: «уже намъ своихъ милыхъ ладъ… ни очима съглядати» – 24). Мотив же смотрения будущего был развит в «Задонщине», несомненно, для красочности повествования, в том числе об ожидаемом будущем. Разнообразие в отношении авторов именно к будущему все-таки не иссякало.
Последующее произведение Куликовского цикла – пространнейшее «Сказание о Мамаевом побоище»17 – содержит не более трех предсказаний. Все они принадлежали важным лицам – преподобному Сергию Радонежскому, князю и воеводе Дмитрию Волынцу и святым Борису и Глебу; все предсказания повторяли одно и то же – о будущей победе русских над татарами, – но все они были высказаны очень осторожно, скупо и при этом витиевато. Сергий Радонежский сказал Дмитрию Донскому, которого какое-то время попридержал в своем монастыре: «Се ти замедление сугубо ти поспешение будеть. Не уже бо ти, господине, еще венецъ сиа победы носити, но по минувших летех, а иным убо многым ныне венци плетутся» (31). Потом добавил яснее: «Имаши, господине, победити супостаты своя, елико довлееть твоему государьству». Дмитрий Волынец, наслушавшись ночных шумов и – послушав землю, сначала не хотел ничего говорить Дмитрию Донскому, но потом глухо упомянул: «добри суть знамениа» (40); наконец, побуждаемый Дмитрием Донским, произнес: «твоего христолюбиваго въиньства много падеть, нъ обаче твой връхъ, твоя слава будеть». Предсказание же Бориса и Глеба, по существу, являлось не предсказанием, а небесным видением. Святые с возмущением спросили татар: «“Кто вы повеле требити отечесътво наше, его же намъ Господь дарова?” И начаша их сещи и всех изсекоша» (41).
Но самая главная черта этих предсказаний – все они тайные. Сергий Радонежский при встрече с Дмитрием Донским в монастыре отпустил всю братью «и рече ему тайно» (31), наедине, и «князь же великий… не поведаеть никому же, еже рече ему преподобный Сергий» и держал в себе «аки съкровище некрадомо». Затем и «архиепископъ же повеле сия словеса хранити, не поведати никому же».
Дмитрий Волынец также наедине с Дмитрием Донским глубокой ночью в поле старался «примету свою испытати», а протолковав, предупредил великого князя: «Не подобаеть тебе, государю, того в плъцехъ поведати» (40).
Небесное явление Бориса и Глеба видел лишь один человек тоже ночью, сообщил только «великому князю единому», а великий князь распорядился: «Не глаголи того, друже, никому же» (41).
Откуда такая секретность, в чем ее смысл? Каких-либо объяснений этому феномену в «Сказании» нет. Но одно замечание в тексте памятника наводит на любопытное предположение. Когда все предсказанное свершилось (причем приметы оказались даже интереснее самого предсказания), то Дмитрий Донской обратился к Дмитрию Волынцу: «Въистину, Дмитрей, не ложна есть примета твоа» (46). То есть у автора «Сказания» не было полной веры в предсказанное будущее. Поэтому столь важные предсказания надо было, чтобы не опростоволоситься, формулировать расплывчато, а главное – не предавать гласности.
Это еще один факт в пользу некоторого разнообразия литературы ХV–ХVI вв., но уже не такого бурного, как ранее. И одновременно мы наблюдаем продолжение начавшегося процесса – падения значимости предсказаний и интереса к провидению будущего в литературе.
А например, в достопочтенном крайне риторичном «Житии Сергия Радонежского», которое условно тоже можно отнести (или примкнуть) к произведениям Куликовского цикла (оно содержит эпизод благословления Дмитрия Донского Сергием), предсказания были совсем формальны и эклектичны18. Не менее пяти раз в одних и тех же выражениях и на основе одной и той же приметы предсказывалось славное благочестивое будущее Сергия, просто потому, что предсказатели «позна духом будущее» (282). Сам Сергий тоже «прозорливый имея даръ, ведяше, яко близ вся бываемая» (368) и оттого предсказывал события, которые должны произойти «в сий час» или «заутра», «разуме же и преже шестих месяцеи свое преставление» (402. Все это напоминает «Житие Феодосия Печерского»). Предсказание Дмитрию Донскому находилось в ряду этих спокойных благостных представлений о будущем: «победиши и здравъ въ свое отечьство с великыми похвалами възвратишися» (386). В литературном отношении однообразные способности предсказателей и их однообразные предсказания в «Житии Сергия Радонежского» уже играли роль не более чем обязательного агиографического антуража. Однообразие побеждало.
Теперь кое-что добавим сверх памятников Куликовского цикла. «Повесть о взятии Царьграда турками» Нестора-Искандера своими предсказаниями подтверждает наше предположение о продуцировании однообразия в литературе ХV в. Предсказания в «Повести о взятии Царьграда» ученостью их обоснования книжниками и мудрецами напоминают «Хронику» Георгия Амартола, а постоянной трагичностью – «Историю Иудейской войны» Иосифа Флавия.
И вдруг – прорыв, казалось бы, в застывающей и повторяющей традицию системе предсказаний. Имеем в виду необычное «Житие Михаила Клопского»19. Михаил Клопский, за исключением нескольких случаев, предсказывал только ближайшие болезни окружающих лиц: «будеши без рукъ и без ногъ, мало в воде не утонеши» (340); «будеши без рукъ и без ногъ и немъ» (342); «досягнеши трилакотнаго гроба» (344); «будеши похапъ», «мало поживеши» (346) и пр. Эти предсказания обычно делались обиняком: «без рукъ и без ногъ» – парализует; «похапъ» – «ни ума и ни памети» (346); «земля вопиет» (344) – вскоре преставится; «ту язъ хощю полежати» (344) – о месте своего погребения. Объяснить столь пикантные особенности предсказаний в этом житии можно новизной личности самогó предсказателя – он юродивый или человек психически нездоровый. Можно предположить, что автор жития отошел от прежних представлений о предсказателях-книжниках или святых и настойчиво вменил дар предсказательства больному человеку: оттого Михаил предчувствовал скоро наступающие болезни или смерть и выражался невразумительно, а также без положенного почтения относился к властям и знати. Персонажи называли Михаила «святым старцем», но не автор, который никакой характеристики Михаилу не дал (только заголовок, возможно, поздний, упоминает «Михайла, уродивого Христа ради» – 334).
Предположение о появлении (или выделении) в ХV в. нового типа предсказателя подтверждает известный Рассказ о смерти Пафнутия Боровского20. Пафнутий был хоть и не юродивый, но тоже глубоко больной человек. Он в основном предсказывал свою смерть, но так же обиняками: «ино дело имамъ неотложно … съуз хощеть раздрешитися… имам пременитися немощи моея» (480); «старець же глаголаше о некоем человеце, яко умрети имать» (506). Автор подчеркивал непонятность изречений как бы бредящего Пафнутия: «мне же недоумеющуся… о необычных его глаголехъ» (480); «сия слышаще, дивляхуся, что хотят сия быти» (496); «нам же о семъ недомыслящемся» (506). Пафнутий точно так же выказал свое непочтение к князьям и боярам, что с недоумением отмечал автор.
Таким образом, в литературе ХV в. два процесса развивались как бы параллельно: нарастали обдуманное однообразие и традиционность в подаче предсказаний, и вдруг откуда ни возьмись в литературу врывался резко новый взгляд на будущее и на предсказателей. Эта странная картина требует внимательного системного изучения, но, увы, когда-то в будущем.
В ХVI в. книжники почти совсем не интересовались предсказаниями, а если упоминали «проречения» о будущем, то кратко и без каких-либо значительных новаций. Авторы предпочитали описывать «знамения» зачастую вообще без предсказаний. Исключение составляет «Видение хутынского пономаря Тарасия»21. Тарасий увидел, как в церкви в полночь из гроба встал чудотворец Варлаам Хутынский, трижды отсылал Тарасия на самый верх церкви наблюдать «знамения» на небе, предсказал «пагубу» Великому Новгороду и снова лег в гроб. В этом «Видении» многое было связано со ставшими уже традиционными представлениями о предсказателе, в ходе которого выступил даже не больной человек, а мертвец.
Своеобразие «Видения» заключалось в драматической «реалистичности» примет будущего. Их не надо было искусственно толковать, несчастья просто приблизились к Великому Новгороду и неминуемо должны были разразиться: Тарасий увидел, что над городом нависло озеро Ильмень, «хотя потопити Великий Новъградъ» (416) – надвигался потоп; затем Тарасий увидел «множество аггелъ, стреляющих огненными стрелами, яко дождь силный ис тучи, на множества народа людскаго» (418) – быть мору, эпидемии; наконец, Тарасий увидел «тучю огнену над градомъ» (420) – «после мору будет пожаръ силенъ». Предвидение будущего пожара было совершенно прагматично: «Торговая сторона вся погоритъ».
Конец ознакомительного фрагмента.