Глава 9
Баньши, сорокопуты, рвущие на куски добычу, стая охотящихся койотов, вервольфы под полной луной не могли бы издать более холодящего кровь крика, чем вопль, на который Лайлани отозвалась словом «Синсемилла», – а Микки шагнула к двери и открыла ее.
Спустившись по трем бетонным ступеням на траву в последнем красном отсвете сумерек, Микки осторожно двинулась к забору. Но осторожность не остановила ее: она не сомневалась, что кому-то требуется немедленная помощь, ибо кричал этот человек от невыносимой боли.
По соседнему двору, за покосившимся забором из штакетника, металась фигура в белом одеянии, словно охваченная огнем и пытающаяся сбить пламя. Да только ни единого языка этого самого пламени Микки не разглядела.
Она подумала о пчелах-убийцах, которые также могли заставить фигуру носиться по двору. Но солнце село, а ночью пчелы не летали, пусть пропеченная за день земля излучала достаточно тепла. Да и воздух не вибрировал от сердитого жужжания.
Микки оглянулась на передвижной дом. Лайлани стояла в дверном проеме, в слабом свете свечей четко очерчивался ее силуэт.
– Я еще не съела десерт, – и девочка исчезла из виду.
Призрак в темном соседнем дворе перестал вопить, но и в молчании, столь же тревожном, что и крики, продолжал поворачиваться, извиваться, подпрыгивать. Призрачное белое одеяние раздувалось и кружилось, словно жило в своем ритме.
Подойдя к забору, Микки разглядела, что перед ней человеческое существо, а не гость из других миров. Бледная, гибкая, худая, женщина кружилась, нагибалась, выпрямлялась, вновь кружилась, переступая босыми ногами по выжженной солнцем траве.
Вроде бы физической боли она не испытывала. Возможно, своим танцем пыталась сбросить излишек энергии, но, что более вероятно, то был какой-то спастический припадок.
Она была в длинной комбинации из шелка или нансука[20], красиво расшитой, с широкими бретельками и лифом, отделанным кружевами. Кружева тянулись и по подолу. Чувствовалось, что комбинация не просто вышедшая из моды, она – из далекого прошлого, старинная, женщины могли носить такие не в нынешний век быстрого секса, а в поствикторианскую эпоху, и пролежала она на чердаке, в чьем-то сундуке, многие десятилетия.
Шумно выдыхая, жадно хватая воздух широко раскрытым ртом, женщина, похоже, стремилась довести себя до полного изнеможения.
– Миссис Мэддок? – позвала Микки, двигаясь вдоль забора к упавшей секции.
Жалобный визг, сорвавшийся с губ танцующей женщины, не был ни ответом, ни свидетельством физической боли. Так могла повизгивать несчастная собака, которую вдруг посадили в клетку.
Лежащие на земле штакетины затрещали под ногами Микки, когда она переходила на соседний участок.
А женщина-дервиш вдруг опустилась на землю, не человек – тряпичная кукла, без единой кости, и застыла.
Микки поспешила к ней, встала на колени.
– Миссис Мэддок? Вы в порядке?
Женщина лежала не шевелясь, чуть приподняв верхнюю половину тела на худеньких локотках и опустив голову. Лицо находилось в дюйме-двух от земли, скрытое пологом волос, белоснежных в свете луны и остатка дня, но, наверное, такого же цвета, как у Лайлани. Воздух клокотал у нее в груди. При каждом шумном выдохе волосяной полог раздувался, потом опадал.
С заминкой Микки положила успокаивающую руку на ее плечо, но миссис Мэддок не отреагировала на прикосновение, точно так же, как и на свою фамилию, и на вопрос. Волны дрожи прокатывались по ее телу.
Оставаясь рядом с женщиной, Микки подняла голову и увидела Дженеву, которая стояла на верхней ступеньке лестницы у двери на кухню, наблюдая. Лайлани оставалась в трейлере.
Определенно не понимая, что происходит, тетя Джен радостно помахала ей рукой, должно быть, принимая передвижной дом за океанский лайнер, отправляющийся в долгий круиз.
Микки не удивилась, когда ответила тетушке тем же. За неделю, проведенную у Дженевы, она уже свыклась с ее отношением к плохим новостям и ударам судьбы. Джен встречала любую неудачу не просто со стоическим смирением, а с распростертыми объятиями. Она отказывалась сосредоточивать на ней свое внимание или печалиться из-за случившегося, выказывала твердую решимость воспринимать как скрытое благословение очередную свалившуюся на нее беду, словно нисколько не сомневаясь, что со временем эта беда обязательно обернется благом. Где-то в глубине души Микки понимала, что такой подход к тяготам жизни давал наилучшие результаты, если тебе прострелили голову и ты путаешь сюжеты сентиментальных фильмов с реалиями жизни, но другая ее часть, изменяющаяся Микки, находила не только утешение, но и душевный подъем в философии тетушки Джен.
Дженева вновь помахала рукой, более энергично, но, прежде чем Микки успела продолжить этот разговор жестов в духе Эбботта и Костелло[21], лежащая на земле женщина вдруг жалобно захныкала. Хныканье перешло в долгий, протяжный стон, сменившийся плачем – не лениво катящимися по щекам слезами меланхолической девы, но рыданиями, сотрясающими все тело.
– Что не так? Чем я могу помочь? – обеспокоилась Микки, хотя уже не ожидала ни связного ответа, ни вообще какой-то реакции.
В арендованном Мэддоками передвижном доме горела лампа, и плотные занавески тлели темно-оранжевым светом, еще более неприятным, чем зловещий огонек в пугающем фонаре из тыквы с прорезанными отверстиями в виде глаз, носа и рта. Занавески закрывали все окна, из трейлера за ними никто не наблюдал. Через открытую дверь Микки видела пустую кухню, которую вырывала из темноты подсветка настенных часов.
Если Престон Мэддок, он же доктор Дум, находился в доме, то демонстрировал абсолютное безразличие к страданиям жены.
Микки ободряюще сжала плечо женщины. И обратилась к ней по единственному известному ей имени, пусть и верила, что оно – плод богатого воображения Лайлани.
– Синсемилла?
Женщина вскинула голову, словно от удара кнутом, пряди светлых волос заметались по воздуху. Ее лицо, наполовину скрытое темнотой, напряглось, глаза широко раскрылись от ужаса.
Она сбросила с плеча руку Микки. Поползла от нее по траве. Последнее рыдание комком встало в горле, а когда женщина попыталась проглотить его, из груди вырвался уже не стон, а рычание.
Она больше не горевала о только ей ведомых утратах, теперь ею в равной степени двигали злость и страх.
– Я тебе не принадлежу!
– Успокойтесь, успокойтесь, – ворковала Микки, не поднимаясь с колен.
– Ты не сможешь контролировать меня именем!
– Я лишь пыталась…
Ярость, охватившая женщину, нарастала с каждым новым словом.
– Ведьма с метлой в заднице, ведьмина сучка, сатанинское отродье, старая колдунья, спустившаяся с луны с моим именем на языке, ты думаешь, что сможешь наложить на меня заклятье, догадавшись, как меня зовут, но этому не бывать, никому не удастся повелевать мною, и тут не помогут ни магия, ни деньги, ни сила, ни врачи, ни законы, ни ласковые уговоры, никто и НИКОГДА не будет повелевать мною!
Микки осознала, что на дикую тираду, которая для этой ослепленной яростью женщины могла стать прелюдией к насилию, есть только один ответ: молчание и отступление. Не поднимаясь с колен, она попятилась к забору.
Но и это движение, символизирующее желание разойтись миром, еще больше разъярило женщину. Синсемилла не вскочила, а буквально взлетела с земли. Подол обернулся вокруг ног, пряди волос заметались, как змеи на голове Медузы. Вместе с собой она подняла едкие клубы пыли и порошка, в который под испепеляющими лучами солнца обратилась трава.
Сквозь стиснутые зубы она прошипела: «Ведьмина сучка, колдовское семя, ты меня не испугаешь!»
Не отрывая глаз от напрягшейся, словно изготовившейся к прыжку Синсемиллы, Микки поднялась с колен и продолжала пятиться к забору, не решаясь повернуться спиной к соседке, приехавшей в трейлерный городок прямиком из ада.
Вороватое облако заграбастало монету-луну. Но в последних остатках дня, догоравших на западном горизонте, Микки успела разглядеть фамильное сходство этой безумной женщины и Лайлани, не оставляющее сомнений в том, что они – мать и дочь.
Когда под ногами затрещали хрупкие штакетины, она поняла, что нашла пролом в заборе. Хотела посмотреть вниз, опасаясь зацепиться ногой за одну из них, но не решилась оторвать глаз от непредсказуемой соседки.
А ярость в Синсемилле, похоже, потухла так же внезапно, как разгорелась. Она поправила на плечах широкие бретельки длинной, до пола, комбинации, обеими руками подняла широкий подол и потрясла его, словно сбрасывая пыль и кусочки сухой травы. Выгнув спину, закинув голову, разведя руки, женщина сладко потянулась, словно пробудилась после очень приятного сна.
Рассудив, что уже отошла на безопасное расстояние, где-то в десяти футах от забора, Микки остановилась, глядя на мать Лайлани, зачарованная ее необычным поведением.
– Микки, дорогая, – позвала тетя Джен, выглянув из двери, – мы ставим десерт на стол, так что не задерживайся, – и скрылась в кухне.
Раскаявшись в совершенном преступлении, облако отпустило украденную луну, и Синсемилла вскинула тонкие руки к небу, словно лунный свет наполнял ее счастьем. Подставив лицо серебряным лучам, она медленно повернулась, потом бочком двинулась по кругу. А вскоре уже танцевала, легко и непринужденно кружилась в медленном вальсе, под музыку, которую слышала только она, с лицом, запрокинутым к луне, словно последняя была принцем, сжимающим ее в своих объятиях.
С соседнего участка донесся смех. Не безумный, как могла бы ожидать Микки, нет, девичий, нежный и мелодичный, даже застенчивый.
Через минуту смех затих, а с ним окончился и тур вальса. Женщина позволила невидимому партнеру проводить ее до лесенки к двери на кухню, села на бетонную ступеньку, зашуршав расшитым подолом, школьница из другого века, вернувшаяся к одному из стульев, расставленных вокруг танцпола.
Не замечая Микки, Синсемилла сидела, упершись локтями в колени, обхватив подбородок ладонями, уставившись в звездное небо. Юная девушка, мечтающая о романтике любви и потрясенная бесконечностью Вселенной.
Потом ее пальцы прошлись по лицу. Голова упала. Потекли слезы, сопровождаемые всхлипываниями, такими тихими, что до Микки они долетали голосом настоящего призрака: едва слышным криком души, попавшей в ловушку пустоты между поверхностными мембранами этого и последующего миров.
Ухватившись за перила, Синсемилла с трудом встала со ступеньки, поднялась к двери, переступила порог, ушла к настенным часам и теням кухни.
Микки ладонями отряхнула колени, сбрасывая сухие соломинки, прилипшие к коже.
Августовская жара, словно бульон в котле каннибала, покрыла ее кожу тонкой пленкой пота, а тихая ночь и не пыталась своим дыханием охладить этот летний суп.
Правда, в мозгу у нее сработал внутренний термостат. Да так, что Микки задрожала от холода и даже подумала, что капельки пота на лбу превратились в бисеринки льда.
Лайлани не жить!
Микки отшвырнула эту ужасную мысль, едва она возникла в ее голове. Она тоже выросла в неблагополучной семье, без отца, с жестокой матерью, неспособной на любовь, подавлявшей психологически, избивавшей ее… однако выжила. Лайлани оказалась не в лучшей ситуации, но и не в худшей, чем Микки, просто в другой. Трудности закаляют тех, кто не гнется, не ломается, а Лайлани, в свои девять, определенно стала несгибаемой.
Тем не менее Микки ой как не хотелось возвращаться на кухню Дженевы, где ждала девочка. Если, рассказывая о Синсемилле, Лайлани ни на йоту не погрешила против истины, означало ли это, что ее отчим, доктор Дум, действительно убил одиннадцать человек?
Только вчера, в этом самом дворике, когда Микки жарилась на солнце, забавляясь разговором с опасным мутантом, как себя охарактеризовала Лайлани, девочка произнесла несколько, как теперь выяснялось, значимых фраз. Одна как раз всплыла в памяти. Девочка спросила, верит ли Микки в жизнь после смерти, а когда Микки обратилась к ней с тем же вопросом, ответила просто: «Мне лучше верить».
На тот момент ответ показался Микки странным, но и не особенно мрачным. И однако эти три слова несли большую нагрузку, чем товарные поезда, на которых Микки мечтала уехать, когда в другое время и в другом месте лежала без сна, прислушиваясь к ритмичному перестуку колес и свисткам локомотивов.
Здесь и теперь. Августовская ночь. Луна. Звезды и бесконечность. И никаких поездов для Лайлани, возможно, никаких и для Микки.
Ты веришь в жизнь после смерти?
Мне лучше верить.
Четыре пожилые женщины, четверо пожилых мужчин, тридцатилетняя мать двоих детей… шестилетний мальчик в инвалидном кресле…
И где брат девочки, Лукипела, о котором она говорила так загадочно? Может, он стал двенадцатой жертвой Престона Мэддока?
Ты веришь в жизнь после смерти?
Мне лучше верить.
– Святой Боже, – прошептала Микки. – Что же мне делать?