Вы здесь

До рая подать рукой. Глава 19 (Д. Р. Кунц, 2001)

Глава 19

К тому времени, когда Лайлани поднялась из-за кухонного стола, она уже стыдилась за свое поведение, честно признавала этот стыд, хотя и безуспешно пыталась назвать даже самой себе истинную причину стыда.

Она говорила с полным ртом. Она съела второй кусок. Да, конечно, неумение вести себя за столом и обжорство – причины для смущения, но слишком незначительные для того, чтобы вызывать чувство стыда, если ты не относишься к тем людям, которые готовы драматизировать любую ситуацию, уверены, что головная боль – симптом бубонной чумы, и пишут отвратительные слезливые эпические поэмы о днях, когда ломаются ногти и выпадают волосы.

Лайлани сама сочиняла отвратительные слезливые эпические поэмы о потерявшихся щенках и котятах, которых никто не хотел брать в дом, но тогда ей было шесть лет, максимум семь, свою жизнь она характеризовала одним словом – jejune. Слово это ей очень нравилось, потому что оно определяло ее жизнь как пресную, лишенную содержания, неинтересную, незрелую, а произносилось так, словно за ним скрывалось что-то утонченное, классное, умное. Она любила слова и вещи, у которых форма не совпадала с содержанием, потому что слишком многое в жизни оборачивалось таким же, каким и смотрелось: пресным, лишенным содержания, неинтересным, незрелым. Как ее мать, к примеру, как телевизионные шоу и фильмы и добрая половина занятых в них актеров, хотя, разумеется, не все, не Хейли Джоэль Осмент, красивый, тонко чувствующий, интеллигентный, очаровательный, лучащийся обаянием, божественный.

Микки и миссис Ди пытались оттянуть уход Лайлани. Боялись за нее. Тревожились, что мать глубокой ночью порубит ее на куски или засунет чеснок ей в задницу, яблоко – в рот и испечет к завтрашнему обеду… пусть и не озвучили свои опасения.

Девочка вновь заверила их, что ее мать не представляет опасности ни для кого, кроме себя. Конечно, когда они вновь будут колесить по стране, Синсемилла могла поджечь дом на колесах, заснув с косяком. Но она более не обладала способностью к насилию. Для насилия требовалось не только преходящее безумие или устойчивое сумасшествие, но и страсть. Если бы степень чокнутости могла определяться брусками золота, Синсемилла вымостила бы ими шестиполосную магистраль до страны Оз, но вот настоящей страсти в ней уже не осталось. Всякие и разные наркотики, которые она принимала как по отдельности, так и в одном флаконе, выжгли страсть дотла, оставив ей только зависимость.

Миссис Ди и Микки тревожились и насчет доктора Дума. Разумеется, он представлял собой более серьезную, чем Синсемилла, опасность, потому что обладал заполненными до предела резервуарами страсти и каждую каплю этого чувства использовал для орошения своей любви к смерти. Он жил в цветущем саду смерти, обожая растущие там черные розы и воздух, напоенный ароматом гниения.

Он также устанавливал правила, по которым жил, стандарты, которые не нарушал, процедуры, которым скрупулезно следовал во всех вопросах жизни и смерти. Поскольку он поставил перед собой цель так или иначе излечить Лайлани, прежде чем той исполнится десять лет, до самого дня рождения опасность ей не грозила. А вот накануне этого знаменательного дня, если она не поднимется в небо по зеленому левитирующему лучу, Престон «излечил» бы ее гораздо быстрее, чем инопланетяне, причем без использования их передовых, еще недоступных землянам технологий. До дня рождения Престон не мог задушить ее подушкой или отравить: это противоречило его этическому кодексу. А к последнему он относился так же серьезно, как истово верующий священник – к своей религии.

Выходя из кухни Дженевы, Лайлани сожалела о том, что оставляет Микки и миссис Ди в глубокой тревоге за ее благополучие. Ей нравилось, когда разговор с ней вызывал у людей улыбку. Она всегда надеялась, что после ее ухода они подумают: «Ну до чего же славная девочка. Какая же она sassy». Sassy – в смысле веселая, находчивая, остроумная. А не наглая, грубая, дерзкая. Оставаться правильной sassy – задача не из легких, но, если удавалось с этим справиться, в голову ее собеседников никогда не приходила другая мысль: «Какая же она несчастная, эта девочка-калека, с увечной маленькой ножкой и деформированной маленькой ручкой». В этот вечер Лайлани чувствовала, что перешла границу между правильной и неправильной sassy, и Микки, и миссис Ди остались не столько в восхищении от ее ума, как в печали о ее судьбе.

Конечно, и эта неудача не являлась причиной ее стыда, но ей так не хотелось докапываться до истины, что, пересекая темный дворик, она попыталась отвлечься глупой шуткой. Прикинувшись, будто розовый куст тянется к ней своими ветками, усеянными шипами, без единого цветка, она повернулась к нему, сложила руки крестом и воскликнула: «Назад! Назад!» – словно отгоняя вампира.

Лайлани искоса глянула на трейлер Дженевы, чтобы увидеть, оценили ли по достоинству ее представление, и поняла, что оглядываться не следовало. Микки стояла на траве у ступенек, миссис Ди – в дверном проеме, и даже практически в полной темноте Лайлани увидела, что на лицах обеих по-прежнему написана тревога. Не просто тревога. Глубокая печаль.

Еще одно выдающееся и запоминающееся достижение мисс Небесный Цветок Клонк в общении с людьми. Пригласите эту чаровницу на обед, и она отплатит вам эмоциональным погромом! Предложите ей сандвичи с курицей, и она расскажет вам жалостливую историю, которая выбила бы слезу даже у поглощаемой ею курицы, будь бедняжка еще жива! Спешите с приглашениями! Свободных дней в календаре этой мисс остается все меньше! Помните: только статистически несущественная часть тех, кто удостаивается чести пообедать с ней, кончает жизнь самоубийством!

Лайлани больше не оглядывалась. Решительно дошагала до забора, быстро, насколько позволял ортопедический аппарат, перебралась через лежащие на земле штакетины свалившегося пролета. Если она сосредоточивалась на движении, то могла ходить достаточно грациозно и даже на удивление быстро.

Чувство стыда не исчезало, не из-за глупой шутки с кустом, а потому, что она позволила себе контролировать и ограничивать потребление Микки алкоголя. Такое грубое вмешательство в чужие дела не могло не вызывать угрызений совести, пусть и двигала ею искренняя забота. В конце концов, Микки – не Синсемилла. Микки могла пропустить стаканчик-другой бренди, это не привело бы к тому, что годом позже она лежала бы в луже блевотины, с носовыми хрящами, сожженными кокаином, с галлюциногенными грибами, пышно разросшимися в ее мозгу. Микки была выше этого. Да, конечно, в ней тоже чувствовалась тенденция к самоуничтожению. Симптомы этого опасного явления Лайлани улавливала более чутко, чем натренированная свинья – запах трюфелей. Не слишком лестное сравнение, но соответствующее действительности. Но Микки эта тенденция не отправляла в призрачные леса, в которых теперь обитала Синсемилла, потому что Микки обладала встроенным нравственным компасом, который Синсемилла то ли потеряла давным-давно, то ли у нее его не было вовсе. Поэтому любая девятилетняя нахалка, которая сочла возможным указывать Мичелине Белсонг, сколько ей можно пить, не могла не испытывать стыда.

Пересекая двор, где недавно ее мать танцевала с луной, Лайлани признала, что основная причина ее стыда – не в грубом попирании прав Мичелины Белсонг, которую она ограничила в потреблении спиртного. Правда состояла в том, что она обещала Господу всегда быть честной сама с собой, но иногда выбирала кружной путь к правде, потому что ей недоставало духу идти прямым… Вот Лайлани и пришлось открывать себе истинную причину своего стыда: в этот вечер она полностью раскрылась. Вывалила все, что мучило, тяготило, давило. Рассказала о Синсемилле, о Престоне и инопланетянах, о Лукипеле, убитом и, возможно, похороненном в горах Монтаны.

Микки и миссис Ди – хорошие люди, отзывчивые люди, и, поделившись с ними подробностями сложившейся ситуации, она, Лайлани, не могла сослужить им худшей службы. Она словно проломила стену гостиной задним бортом самосвала и вывалила на пол несколько тонн свежего навоза. И не потому, что рассказала страшную, леденящую кровь историю. Просто они ничем не могли ей помочь. Лайлани лучше других знала, что поймана в капкан, открыть который никто не сможет, и, чтобы спастись и вырваться из капкана, она должна, образно говоря, отгрызть себе ногу, причем проделать это до своего дня рождения. Рассказав обо всем, она ничего для себя не выгадала, но оставила Микки и милейшую миссис Ди под большой, вонючей грудой дурных новостей, из-под которой им теперь надо выбираться, а потом отмываться от вони.

Добравшись до ступенек, на которых Синсемилла еще недавно сидела после лунного танца, Лайлани едва не обернулась, чтобы посмотреть на передвижной дом Дженевы, но все-таки переборола искушение. Она и так знала, что они наблюдают за ней, а радостный взмах рукой не поднял бы им настроение и они не отправились бы спать с улыбкой на устах.

Синсемилла оставила дверь на кухню открытой. Лайлани вошла в трейлер.

За время ее короткой прогулки дали свет. Зажглась подсветка настенных часов, пусть теперь они показывали неправильное время.

Несмотря на то что красная стрелка обегала циферблат ровно за минуту, поток времени, похоже, вливался в застывший пруд. Дом наполняла не только тишина, но и какое-то тревожное ожидание, словно оставалось совсем ничего до того момента, как какая-то дамба не выдержит напора и бушующая стихия снесет все на своем пути.

Доктор Дум в тот вечер отправился то ли в кино, то ли поужинать. А может, кого-то убить.

Когда-нибудь одна из будущих жертв, невосприимчивая к суховатому обаянию и обволакивающему сочувствию, неприятно удивит доктора. Чтобы нажать на спусковой крючок, особой физической силы не требуется.

Однако удача никогда не благоволила к Лайлани, поэтому она сильно сомневалась, что именно в эту ночь чей-то выстрел остановит его сердце. Нет, рано или поздно он вернется, пахнущий чужой смертью.

Из кухни она видела и столовую, и расположенную за ней, освещенную лампой гостиную. Матери не заметила, но это не означало, что той нет в гостиной. В столь поздний час раздирающие душу демоны и наркотики могли загнать Синсемиллу за диван или уложить в позе зародыша на пол в шкафу.

Естественно, внутренним убранством старый, полностью обставленный передвижной дом, сдаваемый в аренду на неделю, не мог сравниться с Виндзорским замком[39]. От давних протечек звукоизоляционные панели потолка пошли пятнами, которые отдаленно напоминали больших насекомых. От солнечного света занавески выгорели до оттенков, без сомнения, знакомых депрессивным больным из их снов. Пластиковая обивка стен, за долгие годы пропахшая сигаретным дымом, где отслоилась, где собралась гармошкой, где отклеилась. Обшарпанная, прижженная сигаретами, в царапинах мебель стояла на оранжевом ковре, ворсинки которого давно истерлись и вылезли, оставив основу.

В гостиной она Синсемиллу не нашла.

Шкаф у входной двери являл собой идеальное место для гоблинов, которые иногда срывались с цепи благодаря комплексному воздействию кислоты, мескаля и ангельской пыли. Если Синсемилла спряталась там, значит, гоблины съели ее так же аккуратно, как герцогиня могла бы съесть ложкой пудинг. Но в шкафу Лайлани обнаружила только пустые вешалки, которые закачались от дуновения воздуха, потревоженного открывшейся дверью.

Она ужасно не любила искать мать. Потому что никогда не знала, в каком состоянии найдет ее.

Иной раз на дорогую мамулю не хотелось и смотреть. Впрочем, Лайлани навидалась всякого. Она, конечно, не собиралась до конца жизни подтирать мочу и блевотину, но в этот вечер справилась бы и с этим, не добавив к уже вываленному на пол два наполовину переваренных куска яблочного пирога.

Кровь осложнила бы дело. До океанов крови не доходило, но даже малая толика страшила, прежде чем удавалось адекватно оценить ситуацию.

Сознательно Синсемилла никогда бы не покончила с собой. Она не ела красного мяса, курила исключительно травку, каждый день выпивала по десять стаканов минеральной воды из бутылок, чтобы очистить организм от токсинов, принимала двадцать семь таблеток и капсул витаминных добавок, проводила много времени, тревожась из-за глобального потепления. «Я прожила тридцать шесть лет, – говорила Синсемилла, – и собираюсь прожить еще пятьдесят или до момента, когда загрязнение окружающей среды человеком и нарастающая масса человечества приведут к резкому смещению земной оси, а это, в свою очередь, приведет к гибели девяноста девяти процентов всего живого, в зависимости от того, что наступит первым».

Отвергая самоубийство, Синсемилла тем не менее приветствовала само членовредительство, пусть и в скромных пределах. К своему телу она обращалась не чаще раза в месяц. Всегда стерилизовала скальпель пламенем свечи и протирала кожу спиртом. Делала надрез лишь после длительных размышлений.

Молясь, чтобы не пришлось иметь дело с чем-либо похуже блевотины, Лайлани заглянула в ванную. Маленькое, пахнущее плесенью помещение пустовало, и грязи в нем было не больше, чем в тот день, когда они въехали сюда.

Короткий коридор, обитый пластиком, три двери. Две спальни и чулан.

В чулане ни матери, ни блевотины, ни крови, ни потайного хода, ведущего в сказочное королевство, где все красивы, богаты и счастливы. Собственно, потайной ход Лайлани и не искала, логично предположив, что его там нет. В более юном возрасте она частенько надеялась найти секретную дверь в фантастические страны, но обычно ее ждало разочарование, вот Лайлани и решила: если такая дверь существует, пусть она сама ищет ее. И потом, будь этот чулан пересадочной станцией между Калифорнией и страной добрых волшебников, на полу обязательно валялись бы обертки от невиданных ею сортов шоколадных батончиков, брошенные путешествующими троллями, или, по крайней мере, там бы наложил кучку какой-нибудь эльф, но на полу не нашлось ничего экзотичнее дохлого таракана.

Оставались две двери, обе закрытые. Справа – в маленькую спальню, отведенную Лайлани. Прямо – в комнату, которую ее мать делила с Престоном.

Синсемилла с легкостью могла оказаться в комнате дочери. Она не уважала права людей на личные апартаменты, никогда не требовала себе такого права, возможно, потому, что наркотики выжгли в ее мозгу бескрайнюю пустыню, где она могла наслаждаться блаженным одиночеством, если оно ей требовалось.

Полоска света лежала на ковре под дверью, что вела в большую спальню. Из-под двери справа свет не пробивался.

Сие ничего не означало. Синсемилла любила сидеть одна в темноте, пытаясь наладить контакт с миром призраков или разговаривая сама с собой.

Лайлани прислушалась. Полная тишина пространства, время в котором остановилось, заполняла дом. Кровопускание, конечно, тихий процесс.

Несмотря на стремление ни в чем себя не ограничивать, Синсемилла допускала продезинфицированный скальпель только до своей левой руки. Причудливо связанные друг с другом шрамы – сложностью рисунок мог конкурировать с кружевами – украшали, или уродовали, в зависимости от вкуса человека в подобных вопросах, небольшой участок длиной в шесть и шириной в два дюйма. Гладкая, почти блестящая поверхность шрамов выделялась белизной на окружающей белой коже, контраст становился более явственным, если Синсемилла загорала.

Уйди из дома. Спи во дворе. Пусть доктор Дум займется уборкой, если возникнет такая необходимость.

Но, уйдя во двор, она бы сняла с себя ответственность. Именно так и поступила бы Синсемилла в аналогичной ситуации. А Лайлани, выбирая из многих возможных вариантов самый правильный и мудрый, всегда руководствовалась одним основополагающим принципом: делай то, чего бы никогда не сделала Синсемилла, и, скорее всего, все получится как надо, уж во всяком случае, ты будешь уверена, что сможешь вновь взглянуть на себя в зеркало и не умереть от стыда.

Лайлани открыла дверь своей комнаты и зажгла свет. Кровать аккуратно застелена, какой она ее и оставляла. Немногие личные вещи на своих местах. Синсемилла не устраивала здесь циркового представления.

Ладони стали мокрыми от пота. Она вытерла их о футболку.

Она вспомнила старый рассказ, который когда-то прочитала: «Леди и тигр». Мужчине предлагалось выбрать, какую из дверей открыть, а потом пенять на себя, если он ошибался с выбором. За этой дверью ее ждала не женщина, не тигр, но совершенный уникум.

Лайлани предпочла бы встречу с тигром.

Не из нездорового интереса, а тревожась за мать, она изучила проблему членовредительства, как только Синсемилла пристрастилась к этому занятию. Согласно мнению психологов, членовредительством в основном увлекались девушки-подростки и молодые женщины после двадцати. Синсемилла уже вышла из этого нежного возраста. Членовредителей отличали низкая самооценка, даже презрение к себе. Синсемилла, наоборот, очень себя любила большую часть времени, во всяком случае, когда находилась под действием наркотиков, то есть практически постоянно. Разумеется, приходилось предполагать, что первоначально она подсела на тяжелые наркотики не из-за их «хорошего вкуса», как сама говорила, но стремясь к самоуничтожению.

Ладони Лайлани оставались влажными. Она вновь вытерла их. Несмотря на августовскую жару, руки похолодели. Во рту появилась горечь, может, отрыгнулся лук из картофельного салата Дженевы, и язык прилип к нёбу.

В такие моменты она старалась представить себя Сигурни Уивер, играющей Рипли в «Чужих». Ладони влажные, само собой, руки холодные, понятное дело, рот пересох, но ты все равно можешь расправить плечи, набрать в рот слюны, открыть эту чертову дверь и войти, какое бы чудище за ней ни сидело, и ты должна сделать то, что от тебя требуется.

Лайлани вытерла руки о шорты.

Большинство членовредителей зациклены на собственной персоне. Малой их части можно уверенно ставить диагноз – нарциссизм, вот тут Синсемилла и психологи определенно сходились во мнениях. Мать, если пребывала в веселом настроении, частенько пела полную энтузиазма мантру, которую сама и сочинила: «Я – озорной котенок, я – летний ветерок, я – птичка в полете, я – солнце, я – море, я – это я!» В зависимости от количества поступивших в ее организм запрещенных законом субстанций, балансируя на канате между гиперактивностью и наркотическим забытьем, она иногда повторяла эту мантру нараспев, сто раз, двести, пока не засыпала или не начинала рыдать, после чего опять же засыпала.

В три шага, с помощью стального ортопедического аппарата, Лайлани добралась до двери.

Приникла к ней ухом. Ни звука изнутри.

Рипли обычно держала наготове большой пистолет и огнемет.

Вот где привычка миссис Ди путать реальность и кино пришлась бы очень кстати. Вспомнив свою недавнюю победу над откладывающей яйца инопланетной королевой, Дженева без колебаний распахнула бы дверь и решительно переступила порог.

Вновь ладони прошлись по шортам. Потные руки не годятся для щекотливых ситуаций.

Как говаривала Синсемилла, она плакала, потому что видела себя цветком в мире шипов, потому что никто не мог в полной мере оценить всю красоту полного спектра ее свечения. Иногда Лайлани думала, что это действительная причина частой слезливости матери, и пугалась, поскольку выходило, что на Земле Синсемилла еще более чужая, чем Ипы, которых безуспешно разыскивал Престон. Нарциссизм не подходил для характеристики человека, который, валяясь в блевотине, воняя мочой и бормоча что-то бессвязное, видел себя более нежным и экзотическим цветком, чем орхидея.

Лайлани постучала в дверь спальни. В отличие от матери, она уважала право людей на уединение.

Синсемилла на стук не отреагировала.

Может, с дорогой мамулей все в порядке, несмотря на представление, устроенное ею во дворе. Может, она мирно спит и ее следует оставить в покое, чтобы она и дальше наслаждалась видением лучших миров.

Но вдруг она в беде? Вдруг это один из тех случаев, когда знание приемов первой помощи придется очень кстати или потребуется вызывать врача? Если ты едешь по незнакомой территории, местоположение ближайшей больницы можно узнать по спутниковой связи. Век высоких технологий – самый безопасный период в истории человечества для моральных выродков, обожающих путешествовать.

Она постучала вновь.

И не могла сказать, почувствовала ли облегчение или тревогу, когда мать откликнулась театральным голосом: «Я слушаю тебя, скажи, кто ты, стучащийся в дверь моей опочивальни».

Иной раз, когда Синсемилла пребывала в таком вот игривом настроении, Лайлани подыгрывала ей, говорила на псевдостароанглийском диалекте, с театральными жестами и напыщенными фразами, надеясь хоть так установить мало-мальскую связь мать – дочь. Но эти попытки не приводили ни к чему путному. Синсемилла не хотела расширять актерский состав. Всем, кроме нее, отводилась роль восхищенных зрителей, потрясенных бенефисом одной-единственной актрисы. Если же Лайлани настаивала на том, чтобы делить с ней блеск рампы, изящный диалог резко менял тональность, и голос, каким, по мнению Синсемиллы, изъяснялся персонаж Шекспира или кто-то из придворных короля Артура, вдруг начинал сыпать грязными ругательствами.

Поэтому вместо вычурного: «Это, я принцесса Лайлани, пришла справиться о самочувствии моей госпожи» – она ответила:

– Это я. Ты в порядке?

– Войди, войди, дева Лайлани, твоя королева давно ждет тебя.

Приехали. Значит, все еще хуже, чем кровь и членовредительство.

Впрочем, большая спальня подходила для представлений Синсемиллы ничуть не меньше, чем двор или любая другая комната этого дома.

Синсемилла сидела на кровати, застеленной лягушачье-зеленым покрывалом из полиэстра, привалившись спиной к подушкам. В длинной, расшитой комбинации, с кружевами по подолу, которую она купила на блошином рынке неподалеку от Альбукерке, штат Нью-Мексико, когда они ехали в Розуэлл разгадывать тайны инопланетян.

Как известно, красный свет более всего соответствует интерьеру публичного дома, поэтому Лайлани попала в спальню скорее проститутки, чем королевы. Горели обе лампы на прикроватных тумбочках. На абажуре одной лежала красная шелковая блуза, на абажуре второй – красная хлопчатобумажная.

Такой свет благоволил к Синсемилле. При нем снопы, килограммы, тюки, унции, пинты и галлоны запрещенных законом субстанций крали гораздо меньшую часть ее красоты, чем при дневном или искусственном освещении. В красных тонах она казалась красавицей. Даже с босыми, запачканными пылью и сухой травой ногами, в мятой и грязной комбинации, с растрепанными и спутанными после лунного танца волосами могла сойти за королеву.

– Что привело тебя, о юная дева, пред очи Клеопатры?

Лайлани, углубившаяся в комнату на два шага, не могла и представить себе, что египетская королева, правившая более двух тысяч лет тому назад, могла задать вопрос, достойный лишь плохой постановки «Камелота».

– Я собираюсь лечь спать и решила зайти, чтобы узнать, все ли у тебя в порядке.

Взмахом руки Синсемилла предложила ей подойти ближе.

– Иди сюда, суровая крестьянская дочь, и позволь твоей королеве познакомить тебя с произведением искусства, достойным галерей Эдема.

Лайлани не понимала, о чем вела речь ее мать. А по опыту знала, что самая мудрая политика – сознательно оставаться в неведении.

Она приблизилась еще на шаг, не из покорности или любопытства, но потому, что быстрый уход мог вызвать обвинение в грубости. Ее мать не навязывала детям правил или стандартов поведения, своим безразличием предоставляла им полную свободу, однако терпеть не могла, если за собственное безразличие ей платили той же монетой, и не выносила неблагодарности.

Какой бы несущественной ни была причина, вызвавшая неудовольствие Синсемиллы, наказание следовало незамедлительно. Да, до рукоприкладства дело не доходило, на такое Синсемиллы не хватало, но она могла нанести немалый ущерб словами. Потому что всюду следовала за тобой, врывалась в любую дверь, настаивала на внимании к ней, укрыться от нее не представлялось возможным и приходилось выдерживать ее словесную порку, иногда растягивающуюся на часы, пока она не сваливалась без сил или не уходила, чтобы заторчать вновь. Во время таких экзекуций Лайлани частенько мечтала о том, чтобы ее мать отказалась от ненавистных слов и заменила их парой тумаков.

Конец ознакомительного фрагмента.