Глава 17
Для всех, кроме Ноя Фаррела, рай для одиноких и давно забытых назывался пансионом «Сьело Виста»[33]. Название заведения обещало небесную панораму, но в действительности ее посетителям предлагалось заглянуть в чистилище.
Он не знал, что побудило его дать этому заведению другое, и столь сентиментальное, название. В остальном жизнь вытравила из него всю сентиментальность, хотя он не мог не признать, что какая-то тяга к романтизму в нем все-таки осталась.
В этой частной клинике для психохроников не было ничего романтичного, за исключением разве что испанской архитектуры и затененных дорожек, с бордюрами из желтых и пурпурных цветов. И хотя снаружи пансион радовал взор, никто не приходил сюда в поисках любви или романтических приключений.
На всех этажах пол, серый винил с персиковыми и бирюзовыми вкраплениями, блестел чистотой. Стены персикового цвета с белыми молдингами способствовали созданию атмосферы беззаботности и уюта. Но чистоты и радостных тонов не хватало для того, чтобы настроить Ноя на праздничный лад.
И, конечно, работали здесь преданные делу, дружелюбные люди. Ной ценил профессионализм персонала, но улыбки и приветствия казались ему фальшивыми, не потому, что он сомневался в их искренности: просто в этом месте он сам с трудом мог выдавить из себя улыбку, а груз вины так сильно давил на сердце, когда он приходил сюда, что ему было не до эмоций.
В центральном коридоре первого этажа, миновав сестринский пост, Ной столкнулся с Ричардом Велнодом. Ричард предпочитал, чтобы его называли Рикстер, дружеским прозвищем, полученным от отца.
Рикстер шел, шаркая ногами, сонно улыбаясь, словно еще не успел окончательно проснуться. Толстой шеей, широкими круглыми плечами, короткими руками и ногами он напоминал какого-то сказочного персонажа, из тех, что обычно помогали главному герою: то ли доброго тролля, то ли милосердного кобольда, идущего оберегать, а не пытать шахтеров в глубоких и опасных тоннелях.
У многих людей лицо жертвы синдрома Дауна вызывало жалость, раздражение, тревогу. Ной же всякий раз, глядя на этого двадцатишестилетнего, но в каком-то смысле навеки мальчика, остро чувствовал узы несовершенства, которые связывали всех без исключения сыновей и дочерей этого мира, и благодарил Всевышнего за то, что худшие из собственных его несовершенств поддавались исправлению, если он находил в себе силу воли исправить их.
– Этой оранжевой малышке нравится темнота на улице? – спросил Рикстер.
– О какой оранжевой малышке ты говоришь? – спросил Ной.
Рикстер прикрывал одной ладонью другую, словно в них таилось сокровище, которое он нес в подарок королю или Богу.
Когда Ной наклонился, чтобы посмотреть, ладони чуть разошлись, словно створки раковины, с неохотой соглашающиеся продемонстрировать хранящуюся в них драгоценную жемчужину. По ладони нижней руки ползла божья коровка, маленькая оранжевая черепашка размером с бусину.
– Она даже немного летает, – Рикстер быстро свел ладони. – Я ее отпущу. – Он посмотрел на сгустившиеся за окном сумерки. – Может, она испугается. Я про темноту.
– Я знаю повадки божьих коровок, – ответил Ной. – Они любят ночь.
– Ты уверен? Небо в темноте пропадает, и все становится таким огромным. Я не хочу, чтобы она испугалась.
Мягкое лицо Рикстера и его глаза светились врожденной добротой и наивностью, которой невозможно лишить, поэтому к его тревоге за насекомое следовало отнестись со всей серьезностью.
– Знаешь, иногда божьи коровки боятся птиц.
– Потому что птицы едят насекомых.
– Совершенно верно. Но птицы в большинстве своем ночью разлетаются по гнездам, где и остаются до утра. Поэтому в темноте твоя оранжевая малышка будет в полной безопасности.
Низкому лбу Рикстера, плоскому носу, тяжелым чертам лица в большей степени соответствовала угрюмость, однако он умел и широко улыбаться.
– Я многих выпускаю, знаешь ли.
– Знаю.
Мух, муравьев. Мотыльков, бьющихся о стекло, моль, наевшуюся шерсти. Пауков. Крошечных жучков. Всех их и многих других спасал этот ребенок-мужчина, выносил из «Сьело Висты» и выпускал.
Однажды, когда обезумевшая от страха мышь металась из комнаты в комнату и по коридорам, преследуемая санитарами и медсестрами, Рикстер встал на колени и протянул к ней руку. Словно почувствовав в нем душу святого Франциска, испуганная беглянка бросилась к нему на ладонь, взобралась по руке и наконец уселась на покатом плече. Под аплодисменты и радостные улыбки персонала и пациентов он вышел из дома и отпустил дрожащее существо на лужайку. Мышь тут же нырнула в клумбу красных и коралловых цветов.
Мышь, конечно же, всегда жила в доме, предпочитая норку за стеной полю, в цветах спряталась только для того, чтобы прийти в себя от выпавших на ее долю испытаний и к ночи перебраться обратно в теплый особняк, куда не пускали кошек.
По мнению Ноя, в стремлении выпускать на свободу насекомых и прочую живность Рикстер исходил из того, что «Сьело Виста», несмотря на заботливый персонал и максимум удобств, не может считаться естественной средой обитания для любого живого существа.
Первые шестнадцать лет мальчик жил в большом мире, с отцом и матерью. Их убил пьяный водитель на Тихоокеанской береговой автостраде, в десяти минутах езды от дома. Только после той поездки они попали не домой, а в рай.
Дядя Рикстера стал исполнителем завещания и опекуном мальчика. К неудовольствию родственников, его тут же определили в «Сьело Висту». Он приехал, застенчивый, испуганный, молчаливый. А неделей позже стал спасителем насекомых и мышей.
– Я уже отпускал божью коровку, раз или два, но днем.
Подумав, что Рикстер немного боится ночи, Ной спросил:
– Ты хочешь, чтобы я вынес ее из дома и отпустил?
– Нет, благодарю. Я хочу посмотреть, как эта малышка полетит. Я посажу ее на розы. Они ей понравятся.
Прикрыв божью коровку ладонями и прижимая их к сердцу, шаркая ногами, он направился к холлу и парадной двери.
Ноги Ноя вдруг стали такими же тяжелыми, как у Рикстера, но он постарался не шаркать ими, преодолевая последние ярды до комнаты Лауры.
Освободитель божьих коровок крикнул ему вслед:
– Лаура этот день провела не здесь. Отправилась в одно из тех мест, где часто бывает.
Ной остановился.
– В какое именно?
– В то, где грустно, – не оглядываясь, ответил Рикстер.
В ее комнате, расположенной в конце коридора, не было и намека на то, что это больничная палата или даже номер санатория. Персидский ковер на полу, недорогой, но красивый, в сине-красно-зеленых узорах. Мебель не из пластика и металла, а из дерева цвета спелой вишни.
Освещала комнату лампа, стоявшая на тумбочке у кровати. Лаура жила одна, потому что не могла общаться с людьми.
Босоногая, в белых брюках из хлопчатобумажной ткани и розовой блузе, она лежала на смятом покрывале, головой на подушке, спиной к двери и лампе, лицом в тени. Не шевельнулась, когда он вошел, ничем не показала, что знает о его присутствии, когда он обошел кровать и встал рядом, глядя на нее.
Родная сестра, уже двадцатидевятилетняя, навсегда оставшаяся в его сердце ребенком. Он потерял ее, когда ей было двенадцать. До этого она была светом в окошке, единственным ярким пятном в семье, живущей в тени и кормящейся темнотой.
Прекрасная в двенадцать лет, и сейчас наполовину прекрасная, она лежала на левом боку, открыв взгляду Ноя правую половину лица, не тронутую насилием, которое разом изменило ее жизнь. Другая половина, вдавленная в подушку, являла собой жуткое зрелище: раздробленные кости, соединенные веревками шрамов.
Пусть лучший специалист по пластическим операциям не смог бы вернуть ей природную красоту, но привести лицо в более-менее пристойное состояние не составляло особого труда. Однако страховые компании отказываются оплачивать дорогие пластические операции, если повреждения мозга столь велики, что у пациента нет надежды на возвращение к нормальной жизни.
Как и предупреждал Рикстер, Лаура отправилась в одно из тех мест, куда другим хода нет. Не замечая, что происходит вокруг, она пристально смотрела в какой-то иной мир, мир воспоминаний или фантазии, словно наблюдала драму, видеть которую могла только она.
В другие дни она лежала, улыбаясь, глаза весело блестели, с губ иногда срывался радостный вскрик. Но сегодня она отправилась в грустное место, одно из худших среди неведомых земель, в которых могла бывать ее душа. Мокрое пятно на подушке, мокрая щека, слезинки, дрожащие на ресницах, новые слезы, струящиеся из карих глаз.
Ной позвал ее по имени, но Лаура, как он и ожидал, не отреагировала.
Прикоснулся ко лбу. Она не дернулась, даже не моргнула в ответ.
В отчаянии или в радости, пребывая в трансе, она полностью уходила из этого мира. И могла оставаться в таком состоянии пять-шесть часов, в редких случаях до десяти.
Выйдя из него, могла самостоятельно одеваться и есть, оставаясь при этом в полном недоумении, не понимая, что она делает и почему. В этом более нормальном состоянии Лаура иногда отзывалась на свое имя, хотя по большей части не знала, кто она… да ее это и не волновало.
Говорила она редко, никогда не узнавала Ноя. Если у нее и остались воспоминания о тех днях, когда она была нормальной девочкой, они мелкими фрагментами разлетелись по темной пустыне ее мозга, и она не могла собрать их воедино и восстановить, как невозможно собрать на берегу и восстановить из осколков ракушки, разбитые безжалостным прибоем.
Ной сел в кресло, откуда мог видеть ее неподвижный взгляд, редкое движение век, медленный, но нескончаемый поток слез.
И как ни тягостно было смотреть на Лауру, лежащую в трансе отчаяния, Ной благодарил судьбу, что его сестра не спустилась на более глубокий горизонт, куда иной раз попадала. Когда такое случалось, ее глаза, без единой слезинки, наполнялись ужасом, а страх прорезал уродливые морщины на сохранившейся половине лица.
– Прибыль от этого расследования позволит оплатить шесть месяцев твоего пребывания здесь, – сказал Ной. – Так что за первую половину следующего года мы можем не беспокоиться.
Он работал, чтобы обеспечить пребывание Лауры в этом пансионе. По этой же причине он жил в дешевой квартире, мотался на развалюхе, никуда не ездил отдыхать, покупал одежду на распродажах. Собственно, он и жил для того, чтобы Лаура ни в чем не знала нужды.
Если бы он взял на себя ответственность много лет тому назад, когда ей было двенадцать, а ему шестнадцать, если бы ему хватило смелости пойти против своей жалкой семьи и сделать то, что следовало, его сестру не избили бы и не оставили умирать. И ее жизнь не превратилась бы в череду кошмаров, перемежающихся периодами озадаченного спокойствия.
– Тебе бы понравилась Констанс Тейвнол, – продолжил Ной. – Если бы у тебя был шанс повзрослеть, думаю, ты бы во многом стала похожей на нее.
Приходя к Лауре, он подолгу разговаривал с ней. В трансе или нет, она никогда не реагировала, не давала знать, что понимает хоть одну фразу из его монолога. И, однако, он говорил, пока не иссякали слова, зачастую до тех пор, пока не пересыхало в горле.
Его не покидала убежденность, что на каком-то глубоком, загадочном уровне, пусть все указывало на обратное, он устанавливал с ней связь. Его настойчивость мотивировалась чувством, более отчаянным, чем надежда, верой, которая иной раз и ему казалась смешной, но он тем не менее не отступался. Он не мог не верить, что Бог существует, что Он любит Лауру, что Он не позволяет ей страдать в абсолютной изоляции, что Его стараниями голос Ноя и смысл произносимых им слов достигают закрытой от всех души Лауры и дарят ей утешение.
Чтобы нести эту ношу каждый день, чтобы дышать под ее весом каждую ночь, Ной Фаррел крепко держался за идею, что его служение Лауре позволит ему спасти свою собственную душу. Надежда на искупление была единственной пищей, которую получала его душа, возможность спасения души орошала пустыню его сердца.
Ричард Велнод не мог освободить себя, зато освобождал мышей и мотыльков. Ной не мог освободить ни себя, ни свою сестру, ему не оставалось ничего другого, как довольствоваться надеждой, что его голос, словно тряпка, стирающая сажу с окна, может открыть путь слабому, но такому нужному свету в черные глубины, где пребывала Лаура.