Глава X
Мистер Вальгрев доволен собою
Экстренный десятичасовой поезд доставил мистера Вальгрева менее чем в час в Лондон. Ландшафты живописного Кента бежали мимо окна, теряя постепенно свою прелесть сельского спокойствия. Все чаще и чаще попадались виллы, то белые во вкусе итальянских сельских построек, то красные, кирпичные в строго-готическом стиле. Дубы заменились лавровыми деревьями, многовековые буки только что насаженными тощими кустами. При каждом доме имелись оранжереи, цветники, были покрыты распустившеюся геранью и кальцеоларией. На всем лежал однообразный отпечаток английского довольства. Далее чистое, красивое предместье перешло в многолюдную южную окраину великого города. В воздухе запахло мылом, салом, новыми сапогами, справа несло из Дентфорта веревками и смолой, слева болотными испарениями Бермондсея. Далее шум и треск, крик и свист, остановка или две, очевидно, неумышленные и, увы, мистер Вальгрев прибыл на станцию Лондонского моста, и ему уже начало казаться, что жизнь, которую он жил несколько последних недель, была только прекрасным сном, от которого он пробудился теперь к безотрадной действительности.
Он кликнул извозчика, добыл сам свой багаж и поехал по мрачным, грязным улицам. Несмотря на летнее время Сити был шумен и многолюден, полон жизни и движения. Но что это была за жизнь после золотистых полей, испещренных цветами лугов и чудной песни жаворонка в небесной вышине?
«О, как хорошо быть сельским сквайром с двадцатью тысячами годового дохода! – думал он, – и жить как угодно, жениться на Грации Редмайн, проводить время, объезжая беззаботно свое поместье или лежа растянувшись на траве и положив голову на колени жены, пользоваться известностью, которую может дать доброе старое имя и порядочное состояние и не иметь надобности достигать известной цели и ждать медленно созревающего кислого плода общественного успеха, плода кислого для того, кому он не дается, безвкусного для того, кто получает его лишком поздно! Но приходится бороться неутомимо и жертвовать всем в надежде получить его».
Карета подвезла его к одним из ворот Темпля. Тут он жил вопреки моде, занимая несколько красивых комнат в первом этаже. Он знал, какое важное значение имеет внешняя обстановка и что она в некотором роде есть выражение умственного достоинства человека. В его квартире не было ни bric-à-brac[1], ни пунцовых бархатных портьер, встречающихся чаще в легкой литературе, чем в действительности. Комнаты были большие и высокие со старинными каминами, с глубокими окнами, с хорошо сохранившимися панелями. Мебель была прочная и опрятная, немного старомодная и потому вполне гармонировавшая с комнатами. Со всех сторон были книги, в приличных, но прочных переплетах, как и следует быть книгам джентльмена и юриста и очень аккуратно расставленные на старинных полках черного дерева. В главной комнате стояли два или три кресла, обитые рыжеватым сафьяном, письменный стол с бесчисленными лампами и отделениями, две красивые бронзовые лампы, а над высоким камином висела картина, единственная картина во всей квартире Губерта Вальгрева.
То был портрет женщины красоты почти безукоризненной, с лицом открытым, пикантным, обворожительным, с глазами газели, сверкавшими веселым смехом. Костюм, которому художник придал несколько фантастический характер, был, очевидно, старомодный, какой носили лет сорок или тридцать тому назад. В художественном отношении портрет был образцовым произведением, Рейнольдс или Ромни могли бы гордиться им.
Мистера Вальгрева встретил его слуга, человек средних лет и почтенной наружности. Он был и буфетчик, и лакей, жил в небольшом чулане возле кухни, находившейся в связи с квартирой, и с помощью прачки, приходившей рано утром убирать комнаты, вел хозяйство мистера Вальгрева. Он был примерный и опытный слуга, исполнял безукоризненно должность камердинера и мог, в случае надобности, изжарить котлету и сварить овощи, и в значительной степени содействовал комфорту мистера Вальгрева. Фамилия его была Кюпнедж, а христианское имя Авраам, данное ему не потому, чтобы в крови его была еврейская примесь, но для удовлетворения библейских вкусов его матери, о которой он до сих пор говорил с гордостью как о беспримерной прачке и истинной христианке.
– Есть письма, Кюпнедж? – спросил мистер Вэльгрев, развалившись на своем любимом кресле и рассеянно оглядывая комнату.
Комната эта, выходившая окнами на запад, на реку, видом которой Лондон имеет полное право гордиться, была очень хороша и удобна, и носила отпечаток индивидуальности человека, жившего в ней. Его книги, его бумаги, его трубки, все, что украшало его жизнь, было здесь. В этой комнате он работал семь последних лет, почти с тех самых пор, как начал добывать деньги своею профессией. Все это время постепенно наполнялись книжные полки, каждый том был выбран и поставлен им самим и соответствовал его вкусам.
Он начал мириться с переменой с отъездом из прохладного старого дома, с отсутствием цветов, благоухавших там над каждым окном. Лондон был скучен и грязен, но тут было то, что он любил, – книги и полное спокойствие.
«Я кажется, создан так, чтоб жить старым холостяком», – сказал он себе. «Эту квартиру я не променял бы на дворец, если бы только… если бы только мог переселиться в него с Грацией Редмайн. Странно, что эта девушка, дочь фермера, воспитанная в провинциальной школе, произвела на меня больше впечатления, чем все женщины, которых я знал, и кажется мне умнее всех умниц, которых я встречал в обществе. Я, кажется, не способен прельститься одною только красотой, хотя нисколько не умаляю ее значения. Если бы в этой девушке не было ничего привлекательного, кроме красоты, я не мог бы любить ее так сильно, как я любил ее».
«Любил ее». Мистер Вальгрев говорил о любви своей в прошедшем времени и старался думать о ней как о деле минувшем. Он начал медленно ходить взад и вперед по комнате, по временам останавливаясь у одного из трех окон и устремляя задумчивый взгляд на реку с ее дымящимися пароходами, медленными барками, нагруженными углем и кое-где развевающимися грязными флагами, и думая о Грации Редмайн. Что она девает теперь? Бродит по саду, одна и очень грустная.
«Я никогда не забуду ее последнего взгляда», – сказал он себе. «Сердце сжимается лишь только вспомнишь его. Будь у меня поменьше силы воли, я взял бы мешок и уехал бы назад, в Брайервуд, с послеполуденным поездом. Воображаю, как прояснилось бы при моем появлении ее милое лицо».
Письма ждали его. Кюпнедж разложил их симметрично на его письменном столе, направо от обитой саф-сафьяном доски, на которой он имел обыкновение писать. Он перестал ходить и решился заняться письмами, как спасительным средством от размышлений, принимавших опасный оборот.
Одно из писем, толстый конверт с кенгсингтонскою маркой, адресованный крупным, четким почерком, который мог быть и мужским и женским, привело его в изумление. Почерк был хорошо знаком ему. Он удивился, но не радостным удивлением, а поспешно разорвал конверт, не пощадив красивой облатки с готическим вензелем.
Письмо было не длинно:
«Акрополис-сквер, 19‑го августа.
Дорогой Губерт, – вы будете удивлены, получив мое письмо с вышеприведенным адресом. Папа внезапно получил отвращение к Эмсу и предпочел провести остаток осени в Англии. И вот мы здесь и размышляем, ехать ли нам на какие-нибудь спокойные воды или сделать несколько визитов знакомым. Папа уступил перед отъездом нашу виллу мистрисс Фильмер, и теперь мы, конечно, не можем отказать ей. Степлетоны зовут нас в Гайли, а Бересфорты просили нас уже несколько лет посетить Аблеконское аббатство, старое поместье в Вельсе. Но вопрос, кажется, разрешили тем, что мы поедем в Истборн или в Богнор.
Надеюсь, что вы поправляетесь. Если вам случится быть в городе, – вы, вероятно, приезжаете иногда по делам, – до следующего четверга, мы будем очень рады видеть вас. Но я не хочу нарушать предписанного вам спокойствия. В Эмсе было скучно faire remis[2]. Полдюжины эксцентричных нарядов, столько же дам, обращавших на себя внимание, русская княгиня, но все прочие скучнейшие больные, так что даже Кенсингтонский сад в августе разнообразнее. Всегда ваша
Мистер Вальгрев задумчиво свернул письмо и улыбнулся горькою улыбкой.
«Холодно, – сказал он. – Вполне джентльменское послание. Желал бы я знать, какое письмо написала бы мне Грация Редмайн, если бы мы были помолвлены и не видались недель семь или восемь. Какой кипучий ноток нежности вылился бы из этого любящего молодого сердца! Августа Гаркросс Валлори, – сказал он, глядя задумчиво на подпись. – Каким твердым, красивым почерком пишет она, и должно быть, крупным пером и с изобилием чернил. Она способна также твердо подписать смертный приговор. Удивляюсь, почему она не подписывается Гаркросс и Валлори. Так было бы натуральнее. Имя не дурно для баронского титула, не хуже Стамфорда или Варингтона. Ее муж может со временем сделаться пером с таким именем».
При этом предложении, сделанном с горечью, п-рэд умственным взором мистера Вальгрева мелькнула в далеком будущем горностаевая шляпа с шестью жемчужинами.
«В палате лордов заседали люди, начавшие с меньшими шансами на успех, чем я, – думал он. – С состоянием Августы Валлори можно купить что угодно в „коммерческой Англии“. Одно за другим исчезают старые имена из парламента, а из десяти новых восемь выбраны за обладание населенным поместьем или большим капиталом в банке. Когда же деньги соединены с профессиональною славой, это еще легче. Но странно будет, если я буду избран в палату лордов, а сэр Френсис Клеведон в палату общин».
Он взглянул на свои часы. Было три часа, а он еще ровно ничего не сделал, даже не ответил на три или четыре письма, требовавшее ответа. Он взял пачку бумаги, быстро настрочил несколько записок, оставил письмо мисс Валлори без ответа и закурил сигару, Кюпнедж вышел спросить, дома ли он будет обедать.
– Нет, через час приготовьте мне платье. Я не буду обедать дома и уйду рано.
Небольшая бессодержательная записка Августы Валлори развлекла его, дала новое направление его мыслям. Он не чувствовал более уныния. Напротив, он был доволен собой и светом, почти гордился своим поведением в последнем круизе своей жизни, готов был восхвалять себя за великодушие, благородство и благоразумие. Он забыл, что великодушие и благородство не всегда согласуются с благоразумием.