Вы здесь

Дочь русалки. Повести и рассказы. Маугли-фактор. (повесть) (Александр Кормашов)

Маугли-фактор

(повесть)

1

Это был Ромка, Роман, брат Роман, который сказал, что она «типичная маугли». Конечно, к тому моменту у меня самого, так сказать, накопилась некоторая сумма наблюдений и выводов, но они еще мало что объясняли. Все равно начинать я должен издалека. И совсем с другой женщины.

Ее звали Геля. Мы познакомились на выставке модной в начале девяностых годов обнаженной натуры. Туда после пятничной бани меня потащил Виталик, самый шумный и самый толстый фотограф нашего журнала. Он тоже там выставлялся и бил себя в грудь, что после официоза всем будет.

Но я подошел к ней еще до пьянки, и даже не к ней, а к ее фотографии, и даже не к фотографии – к подписи под ней: «ОБНАЖЕННАЯ. АНГЕЛИНА КУКУШКИНА». На фотографии было что-то белое, что-то черное, но после недораздетых девиц Виталика, которых он снимал во всех ракурсах, эта черно-белая голость все равно казалось какой-то прикрытой, одетой, даже задрапированной, даже наглухо спрятанной от досужих глаз, как белое тело монахини. Я так и сказал Виталику.

– Анжела, – заорал тот через весь зал, – подь! Тебя тут сочли монахиней!

– Дурак, – сказал я.

– Ты тоже умный, – ответил Виталик, толкая меня навстречу действительно подошедшей девушке, в меру худой и в меру брюнетке. – Познакомься, Анжел. Это Слава Мартинес, незаконнорожденный сын кубинского атташе. В фотографии ни черта не смыслит, но мастер снимать молодых и симпатичных фотографш-ш… – Он сделал особо гнусный упор на слове «снимать».

Всю следующую минуту, тупо глядя на фотографию, но глубокомысленно прижимая и отжимая от губ большой палец правой руки, я силился оправдаться в глазах «фотографши»:

– Ну-у, в вашем решении есть что-то от дзен-буддизма.

– От воз-буддизма, – не позволил уйти от темы Виталик.

Я перевел глаза на девушку и попытался представить ее чуть больше недораздетой, но она только хмыкнула и понимающим жестом руки отсекла мой взгляд от себя:

– Это моя сестра, – сказала она, и нужно было еще догадаться, что речь шла о фотографии. – Так вы журналист? – После этого повернулась к Виталику. – Не люблю журналистов.

– Проходу не дают, гады? – подыграл тот.

– По-моему, журналистика это родное дитя двух самых первых профессий. Проституции и шпионажа, – объяснила она Виталику. И больше уже не поворачивалась ко мне. А только улыбнулась через плечо. А улыбнувшись, ушла.

Неудивительно, что я за ней пошел. Да, я шел за ней, как Раскольников за мещанином, бросившем «убивец». И поэтому хорошо ее рассмотрел: японский разлет очков, грачиные крылья волос, немного не по размеру нос, который будто клевал всякий раз, когда она открывала рот. Правда, про нос я отметил уже потом, на банкете, сидя от нее сбоку.

– Курите? – предложил сигарету, чтоб пережить самый первый, мучительный, открывающий пьянку спич.

– Нет.

– Выпьете?

– Нет.

Но на каждое «нет» носик ее кивал утвердительно. Вроде и верхняя губка ее не была короткой, и уж никак не приросшей к срединному носовому хрящику, а вот поди ж ты!

Ночь дожимали мы уже у нее, на окраине города. Однокомнатная квартира имела большую лоджию, соединяющую комнату с кухней. По лоджии мы с Виталиком и бродили. Всю ночь разворачивались над домом пузатые, с мигающей бородавкой на брюхе лайнеры, заходя друг за другом на Домодедово.

Потом еще много раз, прилетая с Виталиком на Домодедово и зависая над краем Москвы, кто-нибудь из нас непременно высматривал этот дом и двигал другого локтем. «Пролетая над гнездом Кукушкиной», – однажды грустно выразился Виталик, а потом улетел с Шереметьева насовсем, сказав, что совсем и не собирался. А в «гнездо Кукушкиной» неожиданно упал я. Хотя и не с самолета, но с домодедовской электрички.

Правду, видимо, говорят, что женщина любит, когда привыкнет, мужчина – пока не привыкнет.

Я все никак не мог к ней привыкнуть. Не мог привыкнуть лежать на двуспальной кровати под синтетическим одеялом размеров Таймырской тундры. Не мог привыкнуть к тому, как странно она держала перед собой руки, когда отдавалась. Не то словно думая оттолкнуть, не то… как дети играют «в ладошки», и вроде бы обижалась, когда понимала, что это не игра. Но всегда после этого она произносила «в гаражик» и въезжала всем телом в угол меж моим животом и коленями, точно как машина в гараж. И засыпала мгновенно.

Точно так же заснула она и в тот вечер.

Мне же пришлось вставать. Утром надо было сдавать материал. На кухне стояла финская швейная машинка, замечательная, с ножным приводом, и на ней я держал свою пишущую машинку. Мне всегда замечательно думалось и печаталось, когда я качал ногам подножку. Колесо крутилось, шуршал сброшенный ремень, подножка славно постукивала.

Рассвет запаздывал. Тягомотный, совсем не летний, нудный, обложной дождь наглухо прикрыл город. Почему-то казалось: придет рассвет, придет и концовка статьи. А та все не шла.

Дожидаясь рассвета, я вышел на лоджию. Косо моросил дождь. Ветер, пронесшись внизу по деревьям и фонарям, делал свечу и легким порывом задувал на лоджи…

…ю распутицу, и шофера, поставив на прикол лесовозы, уходили на сплав. Моторками их доставляли на нижний склад, откуда они с баграми в руках спускались по оба берега, зачищая их от оставшихся на кустах в заводях бревен. Это называлось «идти с хвостом». Рядом плыла «караванка», внушительный плот с дощатым настилом, на котором стоял такой же дощатый сарай, разделенный на две половины – кухню и столовую.

Нам повезло, мы застали их за обедом. Катер отца, небольшой, сплавной, водометный, зашел чуть выше и бросил якорь. Течением бросило его на борт «караванки», и жирно-смоленые лодки-долбленки заходили под берегом, как черные икряные щуки.

– Вы чео, очумелые, щи, оно, расплескали! – запричитала в окно повариха. – Семеныч, ты чего, ты чего пьяный?

Отец облокотился о леер:

– Здорово, Фаина! Давай сюда мужиков, опять затор под Устинихой. Бревен больно много набило, трактор ходит пешком на тот берег. Вчера аммонитом рвали, пол-Устинихи бревнами позасыпало…

– Дак поишь! И мотористу сейчас подам.

– Моториста, Фаина, списал в Устинихе.

– А чевой-то так?

– Кашляет – мотора не слышу. А это у меня Лешка, пацан мой, взял себе на голову, второй день вожу, домой никак не заброшу.

– Ой-да! Каникулы ведь! А мой-то дурак опять двоек натащил – рука отстала пороть.

Я вылез из рубки, на холод, на ветер, сильно дующий снизу вдоль по сырой реке.

– Здрасьте.

Повариха исчезла и через минуту уже подавала на борт две миски щей, две кружки чая и ломти кислого, на пивных дрожжах, деревенского хлеба, которого напекали в той ближней из деревень, куда поварих отвозили на ночь. Мужики порой, по погоде, ночевали прямо на караванке, добела раскаляя железную печь. Сейчас они выходили на воздух и перебирались на катер, на ходу ковыряясь спичкой в зубах и от нее же потом осторожно закуривая.

– Здорово, Семеныч, нелегкая тебя принесла!

Они ворчали, но не особо сердито, по-сытому, хотя ночь предстояла бессонная, растаскивать придется до утра, зато уже завтра они будут спать в хорошо натопленных избах.

Катер забрал всю бригаду, а потому сидел очень низко. Он шел, зарываясь носом в волну, вниз по течению и против сильного ветра. Вода, проносясь навстречу по палубе, высоко заплескивала на стекла. «Дворники» соскребали пучки прошлогодней травы, черные прелые листья, ветки, кору и бурую земляную пену.

Рубка была рассчитана лишь трёх-четырех пассажиров, для них имелся диванчик, но сейчас мужиков набилось больше десятка. В тесноте было трудно пошевелиться, и они завистливо поглядывали на пустое высокое кресло капитана. Отец не сидел, он стоял. Крутя штурвал, он сильно подавался вперед, смотрел вперед неотрывно и напряженно. Обычно катер скакал по плавучим бревнам, не замечая их вовсе, лишь вздрагивал от ударов по корпусу, но сейчас любое бревно могло составить нам в рубке компанию.

Была уже ночь, когда река снова начала разливаться по пойме, выходя на уровень половодья: впереди был затор. Катер свернул с фарватера-русла и пошел напрямую по наволокам, по староречьям, через кусты, что визгливо скрипели по оба борта и еще долго тряслись в водометной струе за кормой. От скрипа, ударов днищем о землю сомлевшие в тепле мужики начали просыпаться, подниматься с колен друг у друга, с корточек и курить. Отец предупредительно кашлянул. Он все также подавался вперед, смотрел в сквозящую ветром и дождем мглу, туда, куда свет фары еще не мог дотянуться, и лишь, когда на далеком холме, над мыском, блеснул огонек Устинихи, отлип от стекла, слегка увеличил газ и проворчал себе за спину:

– Да хоть откройте вы дверь, кочегарские ваши души!

Наклонную дверцу толкнули, но она вновь захлопнулась, отсекая холод и утробное хрюканье дизеля.

Отец обернулся.

– Напрочь откройте! Лешка!

Сквозь толчею фуфаек я пробрался к ступенькам, повернул ручку и толкнул над головой дверь, отжал ее от себя. Осталось только подняться, встать на высокий тонкий порожек и прищелкнуть дверь на специальный зажим возле мачты.

Ветер ударил меня в затылок с такой неожиданной силой, что я потерял равновесие и, выкинув назад ногу, кого-то ненароком задел. Замер. Внизу раздался одинокий вдумчивый мат, потом – общий хохот. Из-за этого я не сразу полез обратно, а еще посмотрел поверх рубки на сходящиеся над рекою холмы, куда теперь выворачивал катер – навстречу высоко гулявшим волнам с золотисто-белыми гребешками…

– Закрой, холодно, – закричали снизу.

Я нагнулся, одновременно перенося ногу через порожек, и в этот момент увидел, как отец со всего маху ударился головой в ветровое стекло. Я влетел отцу в спину. Катер будто споткнулся и придавленно клюнул носом. Уже в общей куче-мале, но поверх ее, я хорошо видел, как черная полоса воды, отороченная тонкой золотистой каемкой, стремительно шла по стеклам вверх, и чем выше она поднималась и чем шире становилась золотая кайма, тем острей и напористей сквозь дырки по краям окон били острые водяные струи. Это было как душ Шарко. И лишь потом послышалась плескотня потекшей через порог реки.

Второе бревно ударило уже в крышу рубки, снеся фару и свернув мачту с топовым фонарем. Корма задралась, водомет выбрасывал в небо гудящий, пронзительно гладкий от скорости столб реактивной струи, и его сила толкала катер все глубже и глубже под воду.

В рубке стояла черная темнота, и только на миг чье-то тело открыло зеленый полумесяц прибора, тускло блеснувший из-под воды. Кто-то захлебисто выл, кто-то, барахтаясь на спине, колотил сапогом в стекло, но главная масса тел приступом шла на дверь, встречь врывающейся реке.

Я нашел отца по его руке, всплывшей в сторону ручки газа, и этот тоскливый жест метнул меня убрать газ, потом, по какой-то вспышке наития, переложить рычаг реверса и вновь толкнуть ручку газа до упора вперед. Но отца уже затащило под кресло, у меня не хватало сил его вытянуть, выдернуть, вывернуть, а когда, наконец, удалось, и уже на разрыве легких я стал выгребать наверх, голова ударилась в потол…

– …ок насквозь! Ты стоял под дождем? Ты сошел с ума! Ярослав! Что за детство такое!

На «детство» я среагировал:

– Геля?

Она не слушала, психовала, вытащила меня с лоджии и затолкнула под горячий душ. Потом курила на кухне, посекундно сбивала надменным пальчиком ничтожные шелушинки пепла в титановую австрийскую мойку, косилась, хмыкала, слушала, пожимала плечами и снова хмыкала.

– Ты сумасшедший, Мартинес, – сказала она в итоге.

– Я не Мартинес, Геля. Моя фамилия Мартынов. Но это было со мной. Не как будто, а… То есть не как будто бы с кем-то, а…

– Я не верю, – холодно сказала она.

– У меня такое бывало…

– Бред.

И оттого что она так сказала, в груди тоже стало холодно, будто там расчистилось место, появилось пустое пространство, и оттуда потянуло далеким чужим сквозняком.

Тут можно говорить, что угодно, и выдвигать любые гипотезы. К счастью, мозг сумел защититься, и в тот раз я просто уснул. А когда проснулся, Геля уже ушла на работу. И это было прекрасно. Настолько прекрасно, что во всем случившемся ночью я действительно видел только сон. Летний сон под дождем. А подробностей не помнил и вовсе. Что называется, заспал.

В десять я позвонил в редакцию. Секретарша главного подтвердила, что редколлегия как всегда в двенадцать, и напомнила: главный оторвет голову, если не принесу материал.

Я уже не искал концовку статьи, влепил первую подходящую фразу о коммунальной кухне большой мировой политики, где Американская мечта вконец затуркала Русскую идею и только-только не плюет ей в кастрюлю; на том плюнул и на статью. В конце концов, политика – не мой профиль, зато лягательный рефлекс на Америку потихоньку поощряет и сам главный. Его понять можно: б; льшая часть тиража все равно отправляется во Вьетнам и на Кубу. Советского Союза уже не было, но его одноименный журнал еще жил полноценным подобием жизни.

Пропустив два автобуса, я еле втиснулся в третий.

2

Ампирный фасад недавно покрашенного особняка, дубовый парадный вход, мраморная, покрытая ковром лестница, ведущая от порога в прихожую, бабуся-вахтер, больше похожая на консьержку, старинный паркет, и другая такая же лестница, уводящая выше, на бельэтаж, со скульптурой пастушки на высокой мраморной тумбе, с которой эта девчушка взлетала, как мраморный мотылек, хотя в ее жизелевском жесте печально не хватало мизинца, – все это заставляло убавить шаг, принять должный вид, и к высоченным дворцовым резным дверям кабинета Главного подойти человеком средне-высоких стандартов по части ответственности и пунктуальности.

Секретарша Надюша, тургеневская девушка в бальзаковском возрасте, укоризненно покрутила в руках карандаш.

Немая сцена, пока я показывал ей на свои часы, в ответ на сокрушенное качание головой, была прервана густым рыком из-за двери, распахиванием оной и толчеей выпускаемых редакционных тел. Главный редактор замкнул процессию как печать. Это его манера: провожать членов редколлегии до порога, через который его величавое тело продавливалось не чаще, чем утром раз и раз вечером. «Слушай, – в былые дни приставал к Надюше Виталик. – Ты ему кофе носишь каждые пять минут, но когда выносишь горшок?»

– Мартыноф-ф-ф!!! – в небесах потолка задрожала хрустальная люстра: – Зайди.

Обтирая грудью начальственный живот, я протиснулся в апартамент главного, где всегда ощущал какую-то неуютность, наверное, в силу незавершенности интерьера. Вот, если бы вместо стола редколлегии здесь стояла кровать с балдахином, или, скажем, в утробе камина крутился на вертеле королевский олень, тогда да. Но в мире не существует иной гармонии, кроме гармонии противоречий. Пример такой – сам журнал. Кому-то он мог бы напоминать заброшенный деревенский пруд, с камышами и ряской, но и с приличными в нем карасями. Нас теперь, правда, осталось мало – переживших в глубоком иле все те реформы, что мелким бреднем ходили над нашими головами. Временами кого-то утягивало наверх, но кто-то плюхался и обратно.

Сейчас за столом редколлегии одиноко сидел Виталик.

Он шумно поднялся и протянул руку. В лучшие свои годы сам Горохов сильно напоминал Главного, центнер живого веса, но сейчас был заметно стройнее. Сразу видно, человек наголодался в европах. Я молча пожал Виталику руку и для проверки долбанул его кулаком в плечо.

– Гад! – узнаваемо простонал Виталик.

Главный уже добрался до своего стола, водрузился на трон и, все еще недовольно косясь на меня, нажал кнопку:

– Надя, кофе и бутерброды.

– На троих? – послышался электронный голос бесхитростной Нади.

Виталик тем временем продолжал объясняться перед начальством.

– … А что? Вольный дух веет, где хощет. Но мне в Германии вредно жить, пиво – не еда, а живот растет. Во Франции отпаивался вином, хотя у меня от него понос. А вот это из Греции, – сказал он, поднимая с пола свой старый пошарпанный кофр. – Презент вам, Сан-Саныч.

Виталик издали показал бутылку метаксы, но поставил перед собой.

– Чтобы ты да довез? – буркнул Главный. – Небось купил вон, в ларьке, – он кивнул на окно.

– Христом Богом… – заволновался Виталик, но тут раздался стук в дверь, и Надя внесла кофе и бутерброды, на которые, верно, ушло не меньше батона хлеба и кило ветчины. Кофе она тут же вылила в медный кувшинчик с арабской вязью, куда Главный обычно сливал недопитый или остывший, а бутерброды разложила перед Виталиком. Затем подошла к потайному бару, достала три стопки и дежурную шоколадку, потом сощурилась на зенитный снаряд бутылки, заменила стопки на рюмки, а когда вышла, то можно было не сомневаться, что границы Родины на замке.

– Ты ладно, Горохов, не очень тут мне… шустри, – дубинкою пальца погрозил Главный Виталику. – А ты, Мартынов, давай, что принес.

Я молча протянул материал. Дочитав до конца, Главный вычеркнул последний абзац, посмотрел на часы и стал крутить телефон. Пока он говорил в трубку, Виталик разлил метаксу, взял одну рюмку, чокнулся ей с двумя другими, перенес ее на стол Главного и поставил ближе к правой его руке. Главный отогнул палец, подцепил рюмку, поднес ее к микрофону трубки и хорошо отхлебнул. Мы солидаризировались.

– Ну что, Виталя? – съехидничал я, – Блудный сын к отцу пришел?..

– Угу, – бормотнул Виталик с набитым ртом.

Даже при его нынешней комплектации зада и живота было очень непросто увидеть в Горохове того бывшего лейтенанта морской пехоты, каким Виталик служил на Кубе. Правда, он клялся на своих фотографиях, что именно там, на Острове Свободы, и подхватил свою слоновью болезнь, хотя я уверен, уже тогда он был большим фотомастером и мог любому откормленному слону обеспечить осиную талию. Кроме еды, во всех ее проявлениях, Виталик больше всего ценил свою маму, которая даже в те, советские времена умудрялась летать на Кубу военно-транспортной авиацией, держа на коленях судки с московской стряпней. Те, кто слышали песню «Куба – любовь моя» в исполнении накормленного Виталика, не могут не признать, что социализм имел свою красоту. Кстати, это ведь он осчастливил меня псевдонимом «Слава Мартинес», над который сам же и издевался. Часто в незнакомых компаниях он спешил отрекомендовать меня как Славу Мартини, а однажды в обществе Славы Зайцева всем показывал пальцем: «А вон это ходит Слава Лисиц!» Блондинкам он представлял меня как родного сына кубинского атташе по культуре, брюнеткам – как тоже сына, но незаконнорожденного. Это, наверное, потому, что вид худых и костлявых брюнеток (чем костлявей – тем лучше) ввергал его в экстатическую дрожь.

Сходив и повторно налив рюмку Главному, Виталик вернулся и наполнил две наши.

– Анжелу давно не видел? – спросил он грустно.

– Гелю? С утра.

– Гад, – утвердился в печали Виталик и наполнил греческой жидкостью рот.

Главный, наконец, положил трубку, но телефон будто этого ждал и тут же залился прерывистым междугородным звонком. Главный говорил долго, еще дольше молчал, но кивнул только пару раз – наливающей Виталиковой руке. Надо сказать, эти два человека вполне могли быть отцом и сыном. И неважно, что Виталик был лысоват, вернее, пушист на темени, а шевелюра главного напоминала шкуру перезимовавшего овцебыка. Правда, Главный был заслуженный холостяк, драматург и к тому же мастит. И этим вызывал к себе огромное уважение. Мы дождались момента, когда он отвел от красного уха трубку и, пренебрегши тонким коньячным одёнком на дне греческой бутылки, полез рукою за свое кресло и достал початую водку.

Потом мы с Виталиком поднимались ко мне.

С бельэтажа уходила наверх витая чугунная лестница. На втором этаже уже не имелось анфилады дворцовых комнат, он весь был отдан на откуп коммерческим фирмам и заполнен девами в белых блузках и черных юбках, (реже – той же цветовой гаммы – мужиками). Но нам было нужно выше, и мы ступили на деревянную лестницу.

Третий и последний этаж имел столь низкие потолки, что когда-то Виталик доставал их в прыжке ногой, демонстрируя скептикам, что действительно был морпехом. При всей своей полноте, он бывал и легким, и быстрым. «Горошина покатилась», – говорили о нем, когда он пухлою молнией слетал по ступенькам вниз, с третьего этажа в подвал, в свою фотолабораторию. Так мы раньше и жили: он внизу, подсвеченный преисподним светом красного фонаря, а я небожительствовал под крышей.

Раньше в редакции был огромный штат. В монастырских кельюшках последнего этажа умещались массы сотрудников, но сейчас, после всех сокращений и небольшого пожара, я практически обитал один. Здесь, в кабинете с эркером, наполовину застекленном фанерой, с зеленой, плохо держащейся на потолке штукатуркой, я принимал гостей.

– Пускай не на уровне… – извинялся я.

– Зато на высоте, – отвечали деликатные гости.

Но сейчас Виталик не очень-то принимался. Он то и дело сыпался вниз, тормоша завхоза Толика, чтобы тот поскорей нашел ключ от его прежней фотолаборатории или сменил замок. Он весь извелся, пока я спешно доделывал подправленную Главным статью. «Компьютер, – стонал Виталик, – компьютер», – увидев, как я справляюсь с ножницами и клеем. Он еще не успел проникнуться той здравой логикой Главного, что, при наших нескольких номерах в год, лучше кормить живую, с божьей душой, машинистку, чем империалистов из IBM вкупе с «Майкрософт». Еще немного для приличия покричав, Виталик наконец согласился, что Главный был всегда человек, и скатился вниз убивать завхоза.

Когда я спустился по деревянной, чугунной и мраморной лестницам вниз, завхоз Толик молча стучал стамеской, вставляя новый замок.

– Да, – проговорил Виталик, вдоволь насытив зрение разворованным видом своей некогда богатой фотолаборатории.

– У! – и ребром ладони замахнулся на шею Толика.

– Эх! – и повесил на плечо кофр.

– Гм… – и, достав из кармана, пересчитал деньги.

Наконец, он выразился сложнее:

– В Домжур! – и, ткнув пред собой ладонью-топориком, задал ногам направление.

3

На третий день было воскресенье, и под пение местной птички за небольшим квадратным окном, крест-накрест забранным ржавым полосовым железом, весь день валяясь на плотно сколоченных и многажды крашенных густотертою охрой нарах тихого и уютного КПЗ одного северного городка, мы могли сотню раз вспомнить и перевспомнить все, что касалось последних трех дней нашей жизни.

Впрочем, легко сказать, вспомнить все, если начинать приходится с той початой водки, за которой Главный нагружал нас новым редакционным заданием.

«Вы видите, как живет народ? – громово восклицал он. – Плохо живет народ! Короче, езжайте в командировку, возьмите город, какой-нибудь городок, но чтобы не слишком далеко и не очень дорого для журнала. Не дальше Урала! Отдаю вам этот город на разграбление! На три дня, на неделю, на десять дней! Но пусть это будут „Десять дней, которые потрясли мир“ или „Россия во мгле“, нет, „в дерьме“. Но ты, Мартынов, пиши как на Пулицеровскую премию, а ты, Горохов, снимай как для „Нэшнл Джиогрэфик“! Выверните городок наизнанку, пытайте людей, четвертуйте власти, вздергивайте на дыбу всякого, кто не изольет душу, ловите бабок по деревням, гоняйтесь за бандитами, вламывайтесь в дома местных интеллигентов, штурмуйте школы, больницы, роддомы! Даю вам восемь полос, нет, десять, двенадцать! Сделайте мне журнал в журнале, книгу в журнале, эпоху в журнале! И чтобы без всяких газетных воплей, никакой публицистики, одна физиология жизни! Иначе я разорву наш журнал и заставлю тебя, Горохов, подтереть одной его половинкой твою толстую, а другой половинкой, Мартынов, твою узкую!..»

Чисто моя вина, что исследовать этот городок мы начали из-за решетки местного СИЗО. Во-первых, это меня приняли по обличью за арабского террориста. Потому что это ведь мной попользовался Виталик, уломав везти его тело в командировку на белом заморском джипе моего брата, а в дороге отвалился глушитель, так что за несколько верст вперед тихий Русский Север уже сильно подозревал о неминуемом приближении, ну, как минимум, колонны армейских «камазов» во главе с очередным Шамилем, уведенным шайтаном на тысячу километров севернее Кавказа; и потом это мне с белой пеной у рта приходилось доказывать, что найденный в инструментах газовый пистолет с отломанным спусковым крючком принадлежит брату, а белый порошок в автомобильной аптечке – тальк. Это мой блокнот, заполняемый скорописью наметок, рисунков и мыслей, оказался схемой подрыва особо охраняемого объекта – местной телевизионной башни (сорокаметровой длины, если упадет). Наконец, это я опрометчиво показал двум слегка нетрезвым сержантам удостоверение с «Прессой», а также фирменный бланк журнала с просьбою к должностным лицам, оказывать всяческое содействие. Моя вина была даже в том, что не прекрати мы так нагло доказывать свою невиновность, лежать бы нам сейчас не на нарах в милиции, а, в лучшем случае, на койке в больнице.

Хотя, в сущности, весь мой грех состоял только в том, что мы ехали в именно в этот северный городок…

Виталик мог поплевывать в потолок, мог слушать только в пол-уха и в полсердца принимать мои оправдания.

– Понимаешь, это не сон, – доказывал я ему. – Меня просто сбросило в детство.

– В детство? А-атлично!

– Заткнись. Это совсем иная степень реалистичности. Вот смотри. Осень. Распутица. Плотные сумерки, даже ночь, звезды. Справа поле, слева поле. Дороги нет, есть колеи, они ползут по закраинам этих полей, их много, они заполнены черной стоячей водой и похожи на длинные черные пряди грязных волос. Отец за рулем. Рядом какая-то женщина, я ее не знаю. Машина. Я прекрасно знаю эту машину. «Зил-157», номер на бортах кузова 12—08 ВОЛ. Старый номер, ты понял, какой был в восьмидесятых… Мои руки пахнут грибами, волнушками. Пахнут горько. Впереди и слева, на взгорке, горят огоньки, это деревня. От нее, по полю, наперерез, по серой стерне торопится кто-то, почти бежит. Это еще одна женщина, старая, бабушка. Отец останавливается и просит меня уступить ей место, перебраться в кузов. Прямо с подножки я лезу в кузов, попадаю ногой в корзину с грибами, ругаюсь, потом стукаю рукой по кабине, мол, я здесь, можно ехать. И тут чувствую, что на поясе стало легко. А на поясе висел нож, отцов, охотничий. Я выпросил его поносить, потому что отец не давал ружья. А теперь ножа на поясе нет. Я бросаюсь к борту, замечаю белое лезвие, прыгаю вниз, поскальзываюсь в грязи и проваливаюсь обеими ногами в колею, проваливаюсь прямо по пояс, прямо в эту траншею от переднего колеса. Спешу выбраться, только ноги внизу как-то перепутались, сапоги держат, и меня утягивает под бензобак, всем телом утягивает под бензобак. Я шмякаюсь лицом в грязь, а она уже сверху мерзлая, с корочкой. Хочу выбраться, но грязь уже засосала, не выпускает, а края колеи смыкаются на груди, как края теста. Я кручусь, упираюсь головой в бензобак, рвусь в другую сторону – стукаюсь виском о подножку. А отец уже перегазовал, выжимает сцепление, и я слышу, как за спиной, в коробке скоростей, входит в шестерни первая передача. Вот машина уже пошла, сперва еще медленно. От страха во мне нет голоса, я знаю, что будет дальше, как эти два задние колеса, одно за другим втрамбуют, впечатают меня в грязь без остатка, и как сомкнутся за ними края колеи, а потом наверх выйдет жижа и на ней проступит вода… До весны меня никто не найдет, а, может, не найдут и весной. Весной дорога по полю может пройти совсем в другом месте. А колесо уже напирает, локоть соскребает с покрышки жидкую ленту грязи, левой ноге очень больно, колесо скребет по спине, срывает с фуфайки хлястик, правая нога гнется, что-то внятно хрустит, я кричу, но еще даже раньше, чем слышу свой крик, колесо замирает. Потом я лежу в кабине, сперва на сиденье, потом сползаю на полик, жаркий воздух дует в лицо из печки, на лице ссыхается маска грязи, вокруг все дрожит и грохочет, машина трясется как в лихорадке. Я слышу перегретый мотор и чувствую запах горящих дисков сцепления. Где-то высоко-высоко, под потолком кабины, в стеклянных глазах отца отражаются огоньки приборов…

Виталик долго молчал, а потом засопел:

– Расписал уж, можно подумать. Ну, чего, ну сильные впечатления детства. Вот я однажды тонул, тоже снилось, как…

– Виталик.

– Мм?

– Это же не мое детство! И не мой отец.

4

В понедельник с утра мы сидели в кабинете начальника местного отдела милиции. Не включенный, но грозный на вид диктофон стоял рядом с заварным чайником и оттуда дырочкой микрофона целился в рот майору.

Впрочем, Виталик долго не засиделся, он умчался снимать молодых поварих в столовую Леспромхоза. Скоро его я не ждал: в камере нас, конечно, кормили, но Виталика надо еще и питать.

Майор скреб ногтями щеку и задумчиво смотрел то в протокол задержания, то изучал наши с Виталиком заявления об избиении двумя пьяными милиционерами с последующем незаконным арестом. Юридически наш язык был не очень выверен, но за этот набросок весьма злой статьи я не мог себя упрекнуть.

Двое, теперь вполне трезвых, сержантов явились вскоре по вызову и получили по устному выговору от своего начальника. Они немного помялись и даже посидели на одном стуле. Потом, козырнув, ушли. Понимать это следовало так, что они принесли нам с Виталиком свои извинения.

– Но вы тоже меня поймите, Ярослав Германович, – повторял майор. – Молодые ребята, направлялись на помощь местному участковому обеспечить порядок на свадьбе, ну и… перестарались, скажем так.

– И скажем более, совсем в другом месте. Темной ночью да на большой дороге.

– Яро-слав!…

– Я всю понимаю.

– Ну, конечно, конечно. Вы сразу всё поняли! Вы же приехали и уехали…

– Ну, хорошо. Но в обмен на личное одолжение.

Майор заметно напрягся.

– В вашем районе когда-то жил Николай Семенович Иванёнков, год рождения тысяча девятьсот двадцать седьмой, русский, не судим, за границу не выезжал, номер паспорта… запишите, вот данные… записываете? Работал шофером леспромхоза на машине «Зил-157», государственный регистрационный номер 12—08 ВОЛ. Весною, во время сплава, был капитаном сплавного катера. Ну, это можно не записывать.

Майор записал фамилию-имя-отчество и номер паспорта.

– Иванёнков? Я что-то слышал про Иванёнковых. Вроде какие-то жили. Только не наши, не местные, но фамилия на слуху. Он вам родственник?

– Д-да. Дядя. Мать разыскивает. С войны. Я тут брал интервью у вашего министра. Анатолий Сергеевич очень помог. Да вы, наверно, листали журнал… Не листали?

Я полез в сумку, достал припасенный на этот случай номер, открыл разворот с интервью и подал журнал майору.

Про министра всё было правда. Именно по номеру «ЗиЛа», когда-то увиденному во сне, я узнал фамилию Иванёнков и где этот человек был отмечен жительством.

Ночь на вторник мы провели с Виталиком в районной гостинице, а утром нас разбудила женщина-милиционер и вручила официальную справку: Иванёнков Николай Семенович, год рождения такой-то умер такого-то числа, месяца, года, в результате несчастного случая на воде, (в скобках «утопления), номер свидетельства о смерти такой-то, похоронен там-то, родственники – не имеются.

Наш белый заморский джип стоял на площадке под окнами. Он был даже вымыт и блистал свежей ржавчиной. Однако глушитель казался приваренным намертво.

На кладбище мы не сразу нашли две могилы, но я без труда узнал лицо человека, смотревшего на меня со старой выцветшей керамической фотографии. Это был он. «Отец». Зато фотография на другом, стоящем почти впритык, и таком же сварном, железном, под красной звездой, но маленьком, «детском», памятнике не говорила ничего. «Леша Иванёнков», – прочитал я.

5

– Так, ты будешь работать или нет? Мы что, торчать здесь будет до конца века?

Виталик страшно ругался, и я его понимал.

Весь тот несчастный вторник, сразу после кладбища, мы носились по всей округе, как сумасшедшие, разыскивая свидетелей и нашли, наконец, моториста катера, Ивана Захарыча, списанного «отцом» в тот день из-за кашля. Вместе с ним рванули в деревню Устиниху, посидели там на высоком холме над рекой, помянули. Иван Захарыч рассказывал и водил над поймой рукой.

«Которы-то всплыли, дак уже не живые, – рассказывал Иван Захарыч, – а остальных там в рубке и нашли. Весь леспромхоз ревел. И от школы были венки. Не то он в седьмом был, не то в восьмом. С отцом повсюду вместе ходил, куда этот, туда и тот. Матка-то у них рано померла. А катер-от… Катер-от как на берег вытащили, так он и соржавел, никто на него не сел, так на металлолом и отправили. А хороший был катер, как сейчас помню. Водомёт. Мы с Семенычем вместе на курсы ездили, в Устюг, я на моториста сдавал, он по судовождению. Кажну Пасху, как пойду на погост поминать родителей, так я и Семеныча помяну… – Иван Захарыч зашмыгал носом. – Золотой человек-от был, душа-человек, и вот так… А вы сами-то кем ему будете? А, ну, понятно. Семеныч как-то говаривал, что в плену у немцев сидел, в Мюнхаузене, кажись. Сам-от он не от нас… Дак чего еще насчет пацана? Не нашли пацана. В гроб пустой земли горстку бросили да воды речной кружку вылили, да вот так и зарыли. Его, видать, в затор тогда затянуло. Не разобрали тогда затор. Вода упала, ничего не успели. Летом уж начали было разбирать, дак дожди пошли, чистое опять половодье, и тогда же начало мыть, вон под тем берегом… Видите осыпь-то? Русло разом в вбок увело. Так все бревна наши тогда и замыло. Там небось и лежит где-нибудь, да теперь не найдешь. Ну – вечная память рабу Божьему Николаю и отроку Алексию, царства небесного, светлого места обоим, помянем, оно!»

Когда мы вернулись в гостиницу, я лег на кровать и отвернулся к стене. А что, собственно, о себе знаю?

Так прошли и среда и четверг. Неделя подходила к концу.

В моем блокноте не прибавилось ни строчки к тому, что сам про себя я обозначил физиологическим очерком. Правда, на диктофоне кое-что накрутилось, но только благодаря тому, что плюнув с утра в направлении моей кровати, Виталик совал диктофон в карман и в течение дня, болтая то с тем, то с этим, незаметно нажимал кнопку. Он уже изучил этот городок вдоль и поперек, подружился со всеми, с кем было нужно, и скорешился с теми, с кем вовсе не полагалось, (поскольку последних везли отсыпаться в уже обнюханную нами кутузку).

– Ну ладно, – приходил он ругаться, – тему мы запороли, и хрен с ней! Тогда поедем домой, чего торчать здесь? А вот ведь… – и он разводил руками: «сударь, я могу и откланяться!»

Он, точно, мог бы откланяться, но тут в район прилетел областной драматический театр, и всё изменилось. Артистов посели в гостинице, так что Виталик мгновенно перенацелил свой фотоглаз. Собственно, это было уже его чисто личное дело: сколько пленки тратить на мой ненаписанный очерк, а сколько бесценных кадров изводить на актрис. Все равно половина из них ушла на одну – травести из «Маленького принца», она же инженю из «Истории любви»…

Тут бы полагалось взять некую длинную, драматически выверенную паузу, помолчать, сказать «да», а потом откашляться и добавить что-нибудь вроде «это была она» или «так возникла она». Но в жизни все было проще, ровнее и текло своим чередом. Никакой сценической паузы не предполагалось. Да и в груди моей ничего абсолютно не всколыхнулось. Более того, я даже обидел Виталика, обозвав эту плоскогрудую «плоскодонкой с мотором». Это когда тот заманил ее к нам, на чашечку чая, а она тут же встала и ушла – искать заварку для чая.

Наша ссора с Виталиком еще не успела набрать оборотов, когда девушка вернулась назад. Она была в темной, закатанной до локтей рубашечке, в голубых джинсиках, в больших, в половину лица очках с минусом, которые, впрочем, не уменьшали ее огромных сиреневых глаз и даже не подводили к норме. Лобик ее прикрывала короткая челка цвета и жесткости тростникового веника, да и вся прическа была мальчишеской, под парик.

– Мальчики, мальчики, – сухим сценическим голосом потребовала она, – Будем пить чай.

Виталик остыл быстрее, чем чай. Вскоре я встал, сказав, что должен идти, потому что у меня назначена встреча.

«Врун», – ответила она взглядом.

Не знаю, что ей мог наплести про меня Виталик, но взгляд меня резанул. И не просто так резанул. Резанул как-то очень знакомо. Словно повторилась та ситуация, когда однажды в Москве, на выставке обнаженной натуры, я услышал в интонации Гели намек на слово «убивец». Но я не придал значения, решив, что это обычное дежа вю. Слишком уж они были разные, да и жили в слишком разных мирах. Мне и в голову не могло прийти, что меж ними существует какая-то связь. Тем более, до того момента, когда брат Роман скажет, что она типичная маугли, еще было далеко.

Ее звали Ольга.

Если бы не Виталик, где-то в душе непоколебимо уверенный, что любой журналистский текст только портит его замечательный фоторяд, мы бы ничего не родили. Тему, конечно, я провалил, текст вышел рваный, скукоженный, в общем – дрянь, однако уж не настолько, чтобы Главный взрычал «халтура». Правда, фотографии все равно выходили лучше. Виталик больше не спешил уезжать, он был явно в ударе и всё норовил выдавить меня из номера, мечтая запереться там с Ольгой вдвоем. Последних два вечера я дежурно уходил в холл, к телевизору, не желая понижать свой статус до третьего лишнего.

На ночные новости к телевизору приходил режиссер. У него была известная фамилия, но между собой актеры называли его «хан Хотьубей».

– Значит, договорились, да? – встрепенулся Хотьубей в последнюю ночь. – Вы захватите кое-что из наших продуктов?

– Да, конечно. Да. Заберем.

– Да, а пьесу мою вы уже прочитали? Любопытно ведь, да?

– Да. Ну да. Но боюсь…

– Я боюсь, вы могли что-то не понять.

– Да, – соглашался я, потому что не понял там ничего.

Я знал много хороших редакторов, которые в жизни не написали ни строчки. И поэтому посчитал, что хан Хотьубей – замечательный классический режиссер, поскольку он не умел писать модернистских авангардистских пьес. Сам же Хотьубей полагал, что его пьеса:

а) весьма современна – действие происходит вне времени и пространства;

б) чрезвычайно захватывающа – он предлагал мне ее пролистать в тот момент, когда по телевизору шел «Терминатор – 2»; и

в) абсолютно сценична – если только возможно поставить в театре «Розу мира» Леонида Андреева.

Он предлагал прочитать свою пьесу всем, кто имел дело хоть какое-то отношение к литературе (правда, я имел к ней такое же отношение, как пишущая машинка – к клавишным музыкальным инструментам). Но я хотя бы убил полночи на то, чтобы честно пытаться проникнуть в драматургический замысел Хотьубея. И всё же в упор не видел, как можно сыграть на сцене «торжественно проявляющийся на заднем плане, радужно-переливчатый сварг» некой венценосной Хартимы. Имя Хартимы, надо было понимать, происходило от слова «хартия», тогда как Лексос олицетворял собой закон, а Рексос – власть. Что такое «сварг», я не понял совсем. Что-то вроде души, духа или человекодуха. Но разбираться далее не было никакой мочи.

Сидеть каждый вечер с Хотьубеем перед телевизором тоже было мучительно. К нему постоянно подходили артисты, но, что хуже всего, то и дело, шурша пеньюарами, подлетала прима театра.

– Да не волнуйтесь вы, Мария Марковна, – успокаивал приму Хотьубей. – Они же сказали… а вот, кстати, их шофер, познакомьтесь, его зовут Слава…

– Здрасьте, – привставал я.

– Здравствуйте, мой дружочек!

– … что возьмут и ваши грибки, и ваше вареньице, – заключал режиссер.

– Ах, но ведь с вашим жалованьем!.. – продолжала свои стенания прима.

– Я не антрепренер, чудеснейшая Мария Марковна. Платит вам государство. Но что от меня зависит, вы знаете, я всегда. Вот же, говорю, познакомьтесь… – и он сотый раз представлял меня как водителя, согласившего везти их грибки и вареньице, и картошечку.

Утром они забили машину под самую крышу. Ничего не попишешь, бартер: они – культуру в массы, а массы платят натуральным продуктом.

Экспедировать груз до области Хотьубей отрядил Ольгу, как наилегчайшую из всей труппы – с убедительной точки зрения Виталика.

6

Мы не стали ждать, покуда остальные артисты залезут в автобус и поедут на местный аэродром. Попрощались с вышедшим провожать представителем районной администрации, получили от него подтверждение, что район непременно и обязательно закупит часть тиража нашего журнала, залили в наш белый заморский джип бензина по самую горловину – и-и…

Удивительно, но это самое «и-и…» пролетело, как мне показалось, на едином дыхании, на одной ноте. И хотя на выезде из района опять заорал глушитель, но хохот и слезы внутри салона могли бы с ним посоперничать. Ольга продолжала рассказывать о своей театральной жизни, и в конце концов нам с Виталиком даже стало жалко несчастного Хотбьубея – ему в самолете, должно быть, сильно икалось.

Почему-то я думал, что мы окажемся в областном центре даже раньше летевших на самолете (останавливались ты только раз – подкормить Виталика), но в дверях Ольгиной квартиры нас уже караулил телефонный звонок, и знакомый сонорный голос Марии Марковны раскатился из трубки на всю прихожую:

– Оленька, солнышко! Как за тебя беспокоилась! Я вся испереживалась, вдруг с тобой что случилось! Сейчас к тебе подъедет мой муж и заберет всё моё…

Квартира у Ольги была небольшая, двухкомнатная, скупо и в то же время вполне артистично, богемно убранная. В ванной, я сразу заметил, отдельная полочка отводилась под бритвы, одеколоны и мужские дезодоранты.

Объявившийся в меньшей комнате то ли муж, то ли друг, то ли что-то среднее между ними, помог мне найти в машине «всё моё» Марьи Марковны, перегрузить в «жигули» мужа примы, но возвращаться в квартиру не стал. Я решил, что он пошел за вином, и поэтому не подстраховался. Из-за этого получилось так, что в поход за вином пришлось идти мне, а когда я вернулся, Виталик настолько уже освоился, что, приняв душ, натащил на себя чужой махровый халат и сидел на кухне, развалившись до неприличия, выставив в проход свои жирные волосатые ноги, загораживая вход мне. К счастью, муж-друг так и не вернулся, а не то уж вдвоем-то, точно, мы могли этого не стерпеть.

После ужина Виталик блаженно храпел на диване, а я вертелся рядом на раскладушке. Из-под дверей пробивался размытый свет: было видно, что в большей комнате Ольга еще не спит. Когда, наконец, он погас, я пошел на кухню и припал к холодному крану.

Розовая ночная рубашка возникла, наверно, как ожидалось. Только не ожидалось, что вместо «мне тоже не спится» рубашка скажет «у меня здесь был пузырек с…» и выпьет пару каких-то разномастных таблеток.

Розовый шелк приятно всхолодил руки.

– Это, наверно, подло? – сказала она, упираясь в мое лицо своими большими сиреневыми глазами. – Не подло?

– Насчет?

Она не ответила, предоставляя мне самому догадаться, что под этим могло скрываться.

– А вы сами часто совершаете в жизни подлости? – она сузила глаза, хотя я знавал актрис, у которых это получалось получше.

– Я уже сделал главную подлость в жизни.

Она отстранилась, притворный испуг распахнул глаза.

– Брат привез газовый пистолет, – шепотом проговорил я, – не терпелось его испытать. За стакан согласился сосед. Мы сказали, отойди на три метра. Выстрел, мужичок падает, мы его кладем на диван, продолжаем гулять, а он вдруг встает и просит еще. Мы ему наливаем, а он трясет головой и рукой делает вот так… – Я согнул палец, будто нажимая курок.

Сдавленно хохоча, она уткнулась в мое плечо, и мне оставалось только подкинуть ее на плечо и отнести в кровать, как ребенка.

Было уже светло, когда я проснулся от царапанья по груди. Она лежала на боку рядом и старательно подцепляла ногтями мой сплюснутый, еще спящий сосок, будто хотела его сковырнуть, как болячку. Сонно я подхватил ее к себе ближе.

– А тот режиссер… – проговорила она. – О котором ты говорил. Ну… твой приятель, с «Мосфильма». Он, действительно, такой, ну…

– Ну. Такой.

Она помолчала и прошлась пальцами по моей груди.

– Какой же ты странный, Слава. Лицо смуглое и такое южное, а тело такое белое, северное. Словно молоко. Даже родинок нет. Словно не твое.

Я открыл глаза.

– Чье?

– Что «чье»?

И вот тут меня ударило, словно током.

– Извини, – я вздрогнул и отстранил ее, может быть, слишком резко. – Надо позвонить!

Вскочив, я разворошил блокнот и нашел адрес Ивана Захарыча, моториста «отца».

– Какая у вас телефонная справочная? – спросил я Ольги, вышедшую за мной в прихожую.

Ольга назвала номер.

– Алло? Это справочная? Как позвонить человеку по телефону, если у него нет телефона? Алло? Вы меня слышите? Как вызвать пригласить человека к телефону по адресу, то есть, по телеграмме? У вас есть такая услуга? Нет, вы сами дадите ему телеграмму и пригласите! Да. Хорошо. Алло? Да, я заказываю телефонные переговоры, адрес… Нет, срочно-срочно. Архисрочно! Тариф? Хоть тройной! Да, заказываю! Адрес? Диктую! Мой телефон… Какой у тебя телефон? Записывайте! Да! Через сколько? Чем быстрее, тем лучше. На час дня? Хорошо, спасибо, на час. Буду ждать!

– Почему ты звонишь в район? – спросила она.

– Извини, мне надо одеться.

На шум проснулся Виталик, увидел меня в трусах, рядом неодетую Ольгу, сказал «гад» и захлопнул дверь.

До часа дня я не мог найти себе места. Хотелось спрятаться и от ее расширенных глаз, и сощуренных глаз Виталика. Наконец, я убежал в город и мотался по ближним улицам, пока ровно в полпервого не завис над телефоном как беркут. Аппарат то и дело тренькал, потому что артисты продолжали опорожнять наш белый заморский джип, и каждый такой звонок рвал мою главную сердечную жилу.

Междугородный зазвонил в два.

– Да! Алло? Иван Захарыч? Это вы? Простите ради святого… не волнуйтесь, но это снова я, тот журналист из Москвы, Мартынов моя фамилия, Ярослав, с которым вы… я, короче, вы помните, я справлялся об Иванёнковых? Я хочу спросить, вы не помните, были-ли-ли… на его теле, у мальчика, у Алеши, я имею в виду, какие-либо приметы, родинки какие-нибудь, что-нибудь такое, что могла бросаться в глаза? Вы не помните? А, может, кто-нибудь помнит? Ну, что-нибудь на теле приметное, какие-нибудь отметинки? Ну, с кем он учился в школе, может, в баню ходил… Вы не знаете? Ну, хорошо. Я и так злоупотребляю. Извините, говорю, что злоупотребляю вашим временем. Да, хорошо. Спасибо! Спасибо, говорю, извините. Что-что? Помните, что он ногу сломал? Хорошо. Отлично! А где? Где он ее сломал? Нет-нет, о бревнах не надо. Хорошо, я понял, играл, но в каком месте перелом, в каком месте на ноге перелом? У колена? Ниже, выше колена? Выше? То есть бедро? Я понял! Спасибо, Иван Зах-х-х!.. – связь прервалась.

Секунду я держал в трубку, потом положил ее на рычаг и внимательно посмотрел сначала на Ольгу, потом на Виталика. Интерес в их глазах постепенно сменялся на соболезнование. Я снова перевел взгляд на Ольгу и попросил:

– Бинт.

Она не прореагировала, осталась стоять, когда я ушел на кухню один. Там взял разделочную доску, через колено разломил ее вдоль, потом спустил штаны, сел на табурет и снова попросил:

– Бинт.

– Ты можешь хоть что-нибудь объяснить! – заорал вдруг Виталик, прикрывая Ольгу собой.

– Да дайте же, люди, наконец, бинт!

Ольга сразу раскрепостилась и начала раскрывать все дверцы всех кухонных шкафчиков и вытаскивать сразу все ящики. Виталик же требовал объяснений. Я попробовал объяснить:

– Помнишь, я рассказывал тебе про машину, про тот случай с трехоской, с «зилом»? Осень, распутица, грязь, глубокие колеи, бензобак, колесо?..

– И что?

– А то! Я же помню, что левая нога была сломана! Понял, сло-ма-на! Да, помоги ты, черт, подержи доски.

Ольга отыскала, наконец, бинт. Я приложили две дощечки к ноге чуть выше колена, и Виталик туго примотал их бинтом.

Но штаны обратно не лезли.

– Тьфу ты! Надо было поверх штанов, – наконец, сообразил я.

То, как стоял я посреди кухни, поддерживая штаны, неожиданно развеселило Виталика, и он страшно загоготал. И, наверно, испугал этим Ольгу, потому что она тоже засмеялась. Мне не понравилось, как она засмеялась. Как-то нервно. Как на сцене, когда играют испуг. Я попросил ее вызвать «скорую». Это еще сильнее усилило ее смех, и не сразу ей удалось с собой справиться.

– Зачем? – коротко спросила она.

– Так надо. Потом. Позвони.

– И что мне сказать?

– Скажи… – сказал я.

– Скажи, муж-ирод сверзился со стремянки! – продолжал гоготать Виталик.

– Горохов! – ругнулся я. – Думай, чего болтаешь. Ф-фотинья!

Виталик медленно закрыл рот и придал лицу налет рассудительности.

– Разоблачат, – сказал он, а потом обернулся к Ольге: – Больница тут близко есть?

– Есть, есть. МПС, – сказала Ольга.

– Далеко?

– Да нет, нет. Рядом. Вы уж, знаете, его отвезите. Я не знаю, что вы придумали, но лучше его отвезти. Это рядом, три остановки на троллейбусе. Вы его размотайте, а перед больницей снова смотайте. Возьмите и отвезите.

– Я не езжу, – буркнул Виталик.

– У вас нет прав?

– Я не езжу на чужих машинах. Себе дороже. Одну разбил, год расплачивался, с меня хватит.

– Вы разбили чужую машину? Я вам сочувствую. Я тоже разбила… А вы какую?

– «Жигули».

– Ой, и я «жигули»! А вы лежали в больнице?

– А то не лежал!

– А я так долго-долго лежала, что думала, умру от лежания. Вы знаете, меня по запчастям собирали…

Они бы так еще ворковали – на фоне моих спущенных штанов, но я не мог ждать. Вытащил ногу из левой штанины полностью, продернул ее меж ног, выловил сзади и перекинул через плечо. Зажал штанину под подбородком и сунул ногу в ботинок.

– Я поеду сам. Горохов, пошли!

– Так нельзя, – испугалась Ольга, – Вас увидят! Плед! Нет, халат! Возьмите халат, а не то попадете в аварию!

Женская логика была убедительна, и мы взяли халат.

Лифт, слава богу, пришел пустым.

Держа халат на манер плаща матадора – в зависимости от того, где во дворе находилось больше людей и откуда больше пучилось глаз и раззевалось ртов – Виталик сопроводил меня до машины.

В последний момент в салон влетела и Ольга.

Мы ехали медленно, но приехали быстро. Не могу передать ощущенья, когда, чтобы выжать сцепление, человеку приходилось вставать и сверкать коленною чашечкой на всю улицу.

– Сюда! – закричала Ольга, прозевав поворот, и мы подрезали нос автобусу, к тому же я запутался в скоростях, и мотор сдох.

Казалось еще не замолкло истошное «би-ип», как выскочивший водитель рванул нашу дверцу: «Я ж тебе, идиот, щас все ноги переломаю!» Но тут же дернулся в кадыке: «Ёк! Уже?» – И Виталик вежливо попросил вернуть дверцу на место.

У подъезда больницы с украшающим фронтон паровозом стояла «скорая помощь». Прикрывшись ее объемом, я выбрался из-за руля, потом, кривясь, стеная и охая, отдался в руки Виталика.

Приемный покой был занят, там принимали пострадавшего. Больной лежал на каталке, с него снимали одежду, кололи и ставили капельницу одновременно.

– Закрыть дверь! Закройте дверь! Что-что? Подождите! – оторвался мужчина в синем халате и таких же синих штанах. – Что? – он взглянул на бинт на моей ноге и торчащую из-под него кухонную разделочную доску. – Давайте пока на рентген! – И он отмахнулся от нас рукой, куда-то вглубь коридора.

Женщина-рентгенолог спросила фамилию, номер медицинской страховки, и помогла Виталику взгромоздить меня на высокий стол.

Взгляд ее проскользил по бинту, и она осторожно поправила ногу.

– Не больно?

– Да нет! – И я прикусил язык.

– Вижу-вижу.

– А когда будет снимок?

– Через двадцать минут, – сказала она.

– Ну? И чего? И что? – зверствовал в коридоре Виталик. – А если сейчас позовут к врачу? Славка! С такою рожей ног не ломают. Да сядь ты! Сиди, не прыгай.

– Слава, играйте уже роль до конца, – увещевала Ольга, видя мое нетерпение.

– Понимаете, – объяснял я им, – если там когда-то был перелом, то должен остаться след, утолщение, ободок, костная мозоль, я не знаю что.

– Нельзя ли потише? – открыла дверь рентгенолог, выпуская старушку с рукою на перевязи.

– Проявили? – застонал я.

– Я же сказала, через двадцать минут.

Господи, еще через двадцать! Внутренне меня трясло от волнения и, наверно, впервые жизни я чувствовал, как перехожу порог сумасшествия. Казалось, по нервам пропущен ток, из-за это кровь шипит, а полушария мозга быстро-быстро меняются друг с другом местами. Я с силой зажмурился, а когда вновь открыл глаза, то увидел, что Ольга смотрит на меня как-то странно. Внимательно.

Через полчаса рентгенолог действительно вышла со снимками, моим и старушкиным. Каждый она держала перед собой на прищепке.

– Как же умно вы хулиганите, молодой человек! – потрясла она моим снимком.

– А там есть перелом? Там есть костная мозоль? Там должна быть костная мозоль! Дайте!

Забыв про штаны, я вскочил, наступил на штанину и в полупадении-полупрыжке сдернул снимок с прищепки. Тот был еще липкий и скользкий. Я привалился к стене и поднял его к плафону под потолком. Бело-прозрачная кость, белесый обрез доски, ровная кость, совершенно ровная гладкая кость…

– Нет, лучше вы сами! – волнуясь до пота, совал я снимок врачихе. – Я же не разбираюсь, но там должен быть перелом! Не может быть, чтобы не было перелома! Я же чувствовал! Я же слышал, как там хрустело! Я своими ушами!.. Посмотрите, там должна быть мозоль. Костная мозоль. Там не может ничего не остаться! Там должна быть мозоль! Посмотрите, пожалуйста, там не может не быть мозоли!..

– Мозоль от вас на ушах, молодой человек, – сказала рентгенолог, отбирая снимок. Но все-таки еще раз взглянула, а потом повернулась к старушке с рукою на перевязи.

– Пойдем, Славка, одевайся, – нагнулся ко мне Виталик. – Давай помогу. Надо снять…

Неуклюже он попытался размотать бинт, отвязать доску, но я его оттолкнул. Сдернул штаны совсем, кинул через плечо, поднялся и подхватил ботинки. И тут же, сбивая старушку, рванулся к врачихе назад:

– А вы не снимете мне вторую ногу? Я прошу!

Рентгенолог шарахнулась от меня как совсем уже от чумного.

Виталик применил удушающий прием и потащил меня к выходу.

В машине, уже отдышавшись, мы ждали Ольгу. Она пришла красная, как рак, и бросила мне на колени злосчастный снимок.

– Может, теперь хоть что-нибудь объяснишь? – несколько агрессивно сказала она.

– Потом.

– Нет. Здесь и сейчас.

Водитель «скорой» махнул мне рукой, прося немного отъехать и дать дорогу.

– Сейчас, вот только отъедем.

– Нет! Здесь! И сейчас!

– Сейчас. Вот отъеду, пропущу человека и все расскажу!

Но дальше случилось невероятное. Она выхватила из замка зажигания ключ и зашвырнула его куда-то в кусты акаций.

– Черт! – я ударил рукой по баранке. – Черт-черт-черт! Ну, хорошо. Я другой человек. Я другой, другой, другой человек! Вас устроит?

Видно, устроило. Дело шло к вечеру, когда она рассудила, что нам лучше не выезжать в ночь, и разрешила опять остаться у нее до утра. Мы наперегонки согласились. Ее так и неразгаданный нами не то муж-не то друг появился в дверях как призрак и вновь безмолвно исчез. Мы с Виталиком засиделись на кухне, впрочем, не напиваясь сильно, а востря уши, не загремит ли Ольга в маленькой комнате раскладушкой. Но пока было тихо. Тишину мы встречали с разными чувствами.

– Сволочь ты, Славка, – наливался гневом и пивом Виталик. – Посмотрел бы на себя в зеркало, не гадал бы сейчас, ты кто. В той же машине, наверно, было зеркало заднего вида. Посмотрел бы тогда и все.

– Знать бы!

– У меня утром репетиция, – заглянув за стаканом воды, обрезала разговоры Ольга, а потом загремела-таки раскладушкой.

Добравшись до постели, я уснул на лету и увидел сон. Это была моя бедренная кость. Она плыла по звездному небу, и на ней, похожая на кольцо Сатурна, крутилось кольцо моей несчастной костной мозоли. Словно такая циркулярная пила. Похожая на кольцо Сатурна, только зубья внутри. Они жужжат и грызут, жужжат и грызут мою кость.

Утром страшно ломило голову, но еще страшней болела нога. Выше колена она заметно распухла, побагровела и вообще как-то покривела – нельзя было прикоснуться.

– В больницу! – сказала Ольга.

– Только не в МПС!

– Здесь много больниц, – сказала она, и вызвала «скорую».

С переломом бедра, с самым настоящим, неподдельным переломом бедра, я повис на растяжке.

7

Уже наступала осень, но меня еще не выписывали: на ноге появился свищ и его лечили. В стране и мире наслучалось много чего, но ничего не случалось со мной. Отчего на душе оставалось странно и хорошо. В этом тихом областном городе, кроме Ольги, у меня не было никого. Иногда она все-таки приходила, вернее, бегло заглядывала, выкроив время между репетицией и спектаклем. Наскоро посидев, скороговоркой рассказывала не интересующие меня новости и передавала приветы. Один был непременно от Хотьубея.

Оказалось, что в суматохе отъезда я не вернул Хотьубееву пьесу. И вот сейчас опять попробовал прочитать. И опять не сумел. Эти чертовы «сварги» с их именами-символами то хаотично роились, воюя друг с другом, то читали бесконечные монологи. Смысл пьесы потрясал глубиной: власть и закон не равны, но тождественны. Ужас. И пьеса легла под подушку к уже прочитанным книгам. Чем больше их там становилось, тем удобней было писать. Потому что у меня появился дневник. Тетрадь. В ней я расписал всё по пунктам. Строго и четко изложил всё, что случилось со мной недавно, да и всю свою предшествующую жизнь.

Приезд Романа, старшего брата, был очень кстати. С Ромкой я дружил много больше, чем со своим братом-близнецом, которого звали Ярополк или просто Ярик. Тот был тоже старше меня, пусть всего на какие-то шесть часов, но именно из-за этого относился ко мне даже больше по старшинству, чем по-настоящему старший брат. Ромка хотя бы не унижал меня обращением «мой двойняшка» и не смеялся, когда я отругивался в слезах и вне законов артикуляции: «Нет, это ты мой разнояйцевый близнец!»

Увы, наша разнояйцевость почему-то работала только против меня. Когда я болел желтухой, Ярик с гордостью ломал себе руку. Когда же я ломал руку, Ярик записывался в секцию карате. И даже мои любимые девушки почему-то невинно интересовались, а когда день рождения у Ярика. Что было всего досадней. Потому что дни рождения у нас разные: у него 28-го, а у меня – 29-го февраля. Так что три своих дня рождения из четырех, я отмечал фактически в день рождения Ярика.

Я дружил через брата – с Ромкой. Так дружат государства – через соседа. Мать говорила, что после рождения первенца отец «заказал» ей девочку. Но обрадовался и двойне. «Ого, нашего полку еще прибыло! – хохотал он. – Каких два однополчанина! Так их и назовем: Ярополк и Святополк». Мать, посоветовавшись с подругами, восстала лишь против «Святополка». Это имя, как ей сказали, в истории было скомпрометировано. Поэтому меня назвали Ярославом. «Ярополк и Ярослав» – родителям показалось, что это тоже звучит.

Родителей я, конечно, помнил. Мать унаследовала от бабушки сильную цыганскую кровь и замечательно пела классические романсы. «Чарушка ты моя!» – отец ее обожал. И было за что. Мать отучилась два курса в консерватории, когда встретила пограничника, новоиспеченного лейтенанта, и тот в шутку предложил ей поехать с ним на заставу. В шутку мать согласилась, в шутку они прожили в Забайкалье целых пять лет.

Заканчивал ли потом отец разведшколу – этого я не знаю. После заставы он якобы учился на журналиста, а потом работал в институте Азии и Африки. Китайский он знал и раньше, а тут переключился на бурский, африкаанс, и вскоре ушел в международную журналистику, встал ездить в командировки. «Ангола», «Унита», «Мобуту», «режим Претории…» – раскрывая газету, я первым делом исследовал заголовки на предмет этих слов и очень гордился, если в конце статьи или комментария находил знакомое – «Герман Мартынов».

Правда, чем больше отец становился «Герман», тем меньше он оставался «папа». Внешне это почти не проявлялось. Когда он бывал в Москве, он по-прежнему возил нас в бассейн, а каждое воскресенье играл в Царицынском парке в футбол – чуть ли не с друзьями своего детства. Мы с Ромкой и Яриком сидели на боковой скамеечке и орали до судорог, когда отец забивал голы. Наш «Герман» всегда забивал голы!

Вскоре он собрал всех нас на семейный совет и сказал, что уезжает в Анголу на целый год и берет с собой маму, а мы должны будем жить в интернате. В специнтернате – заведении для детей, чьи родители выполняют ответственные задания за границей. Потом интернат стал для нас и детдомом тоже. Не сразу, но в конечном итоге.

Родители перестали писать, а потом и не приехали в отпуск, когда Роману было тринадцать, а нам с Яриком – по одиннадцати. То были трудные дни. Вокруг нас вился жестокий детский слушок, что предки этих слиняли на Запад. Мы же пребывали в недоумении, как может наш «система» позволить кому-то кануть бесследно.

Когда нам с Яриком исполнилось восемнадцать, всех нас, всех троих братьев, пригласили в один большой кабинет и показали орден отца и медаль матери. К тому времени мы уже умели не спрашивать. Каждый из нас получил от государства сберкнижку и немного жилплощади. Свою комнату в коммуналке-малосемейке я называл исключительно «явкой», старался бывать там как можно реже и никогда никого туда не водил. Даже братьев. У них была своя собственная жизнь и собственные проблемы. Моя же проблема всегда состояла в том, что я с детства мечтал поехать искать родителей, и в детстве же во мне исподволь развилась довольно редкая фобия – страх перед заграницей. Однажды наш класс повезли в Болгарию. В Шереметьево у меня внезапно отнялись ноги, и я не смог пересечь государственную границу. Меня могли бы только связать, заткнуть кляпом рот и протащить через нее как мешок. Был небольшой скандал, после которого, как я понял впоследствии, «система» утратила ко мне всякий интерес. И, видимо, к моим братьям тоже.

Правда, в отличие от меня, братья не имели никаких комплексов. Особенно этим отличался мой старший, истинно старший брат – Роман. Он играл в футбол. Начал еще с отцом на стадионе в Филях, но это было только начало карьеры. Середина – серебряная медаль чемпионата страны и финал кубка. А свой последний, финальный матч он сыграл легионером в Испании. Там он попал в автокатастрофу, лечился в Швейцарии, потом вернулся в Россию и начал работать тренером. Переломы он знал не хуже любого хирурга.

– Ну, и как тебя угораздило? – поинтересовался Роман, приехав ко мне в больницу и сразу внеся в травматологическое отделение какой-то особый, только его сопровождающий шум. Похожий на гул стадиона.

– Шел-споткнулся, упал-очнулся, – я захотел быть оригинальным.

– Не будь эпигоном, – он впился рентгеновским взглядом в гипсовый оковалок моей ноги.

– Надумал, – честно признался я.

– То есть?

– Как надумывают болезнь. Думал про перелом. Думал, думал и вот надумал.

– Надумать, наверное, что-то можно. Нельзя надумать только беременность и перелом бедра.

– Про беременность я не думал.

– Слава богу. Ладно, я уже имел разговор с вашим завотделением. Так что пока тебе надо полежать. Лежи, думай дальше. Потом я приеду и тебя заберу…

– Да я вот лежу и думаю. Слушай, а в детстве я часто терял сознание?

– Бывало.

– Лежал в больнице?..

– Бывало.

– А ты помнишь… когда я лежал там голым… какое у меня тогда было тело?

– Было нормальное, чего нельзя сейчас сказать о твоей голове.

– Ты не смейся, брат. А не было у меня на теле каких-нибудь родинок или шрамов? Мы ведь вместе купались, в бассейн ходили и загорали на море… Помнишь, родители возили нас в Сочи?

А вот это я зря. На теме отца и матери лежало табу. Ромка стал собираться:

– Ты лучше пока поспи. Я еще зайду попрощаться.

– Постой, постой, а что Ярик?

– Ярик? – Ромка вновь опустился на стул. – А что наш Ярик? Воюет.

Ярик окончил Рязанское воздушно-десантное. Навылет прошел через Афганистан, навылет прошла сквозь него и пуля. Работал в службе охраны правительства и чуть ли не самого президента, потом ветеранствовал в каких-то организациях, затем повел себя странно: улетел драться в Боснию, оттуда на Кубань, где объявил себя потомственным казаком, ушел с головою в бизнес и неожиданно стал богат. Неприлично богат.

– Воюет, – повторил Ромка. – Уже стреляли. И машину раз подрывали.

Мы помолчали.

– Ну, я пошел, – сказал Ромка и встал. – К этой-то заезжать?

– К кому это к этой-то?

– Ну хорошо. Тогда не заеду.

– Заедь.

– Ладно. Хотя я не одобряю. Тоща-тощой, глаза, как у лемура… чего-то там, чего-то там… лямура, – невпопад процитировал он один из наших забытых, интернатовских, совершенно глупых стишков. – И потом, знаешь, связываться с актрисой…

– Совсем не как у лемура! – Я обиделся не шутку. – Сам-то знаешь, что такое лемур?

– Да уж тоже книжки читаем. Обезьянка такая, с большими глазами. Ночная, кстати. Древние их считали духами мертвых. Советую прислушаться к древним, они знали, что говорили.

– Ну ты лепишь!

– И тебе могу залепить.

Он уехал, и я снова остался один. И вновь у меня в этом городе не было никого, кроме Ольги.

«У тебя красивые глаза», – иногда говорил я ей. Оглянувшись на моего соседа, она вытягивала руку и делала пассы поверх одеяла. «Вот тебе, если будешь так говорить!» О, если бы так поднималась моя нога! Все это представлялось вполне естественным и ненормальным. Ненормально оставалось лишь то, что это был любимый жест Гели…

8

Наконец, мне выдали костыли и приказали ходить. Я позвонил Роману и ждал, когда он приедет, как вдруг без предупреждения нагрянул Виталик. Проездом. Сказал, что едет в командировку, но теперь, естественно, с другим «пишущим». Тот, мол, новенький, не захотел подниматься в палату, сидит ждет внизу, в вестибюле.

Виталик высыпал кучу новостей. Похоже, журнал пережил свои худшие времена. Главному удалось урычать правительство в том, что именно мы, по преемству, и есть журнал «Америка», но России.

– Переучреждаемся, набираем людей. Окомпьютерились. Со следующего года начнем выходить, как все нормальные люди. Раз в месяц.

Виталик просидел долго, говорил много, говорил славно и убаюкивал: дело было после обеда.

– Тебе все передают привет. Главный ждет, хотя и ругается. Ему дали «волгу». С трудом, но влезает. Только сиденье переднего пассажира утолкали вперед. Не спи, гад, – возмущался он. – К тебе человек приехал, совести ни на грош. Выписывайся давай! Как раз успеешь на свадьбу…

– На чью?

– На мою, разумеется. Ну не спи.

– Я не сплю. Бог любит троицу.

– Устаревшая информация. Без четырех углов изба не стоит.

– Что? – я приоткрыл глаз. – Это когда ты был женат в третий?

– Там еще, – почесался Виталик. – Занес бес на Пелопоннес. По глупости, в общем-то. По большой греко-православной любви и мечте по тихому семейному очагу под оливами. А она сказала «а риведерчи» и уехала с одним итальяшкой. Знаешь, даже ведь стыдно. Я-то думал, крутой мужик, мафиозо-каморро из «Козы ностры». А тот оказался каким-то учителем из детской колонии под Миланом. Ихний Макаренко. Видел я этого Макаренко! Каналио Бестолоччи.

– Как?

– Педагог одним словом. Неделю назад моя греко-православная прислала их церковный развод. У них, ты запомни, церковь не отделена от государства. Как в Израиле, знаешь, я узнавал. Но сейчас это не пройдет. Я больше не хочу узаконивать отношения через Бога. Лучше наш старый добрый советский ЗАГС.

– Я ее знаю?

– Боюсь, что… – Виталик томно потупил глазки. Он весь истекал какой-то сладкой притворностью. Казалось, сейчас засунет ладони между колен и начнет качаться из стороны в сторону. – Но ты же на ней не женился. Короче, это Анджела…

– Ш-то?!

Я, очевидно, неплохо взлетел, потому что мысленно попрощался с моей новой костной мозолью, а Виталик уже вскочил и ржал надо мной во весь голос.

– Анд-д-д-д-д-жела! Анд-д-д-д-жела! – в зубной чечетке он скалил зубы, радостно гоготал и снова щелкал зубами, и чуть не прыгал от удовольствия. – Д-д-д-д!

На соседней кровати вспыхнула паника, задергались струны, запрыгали гири. Впрочем, когда вошла медсестра, Виталик уже был сама смиренность – как бдящий архиепископ у одра папы римского, руки на животе. Какое-то время ушло на судебное следствие, прения сторон, последнее слово, потом нам дали условный срок – не больше пяти минут.

– Анджела Гуцко. Да ты ее знаешь, из «Новостей». В нашем журнале теперь работает. – Он опустил глаза и показал сквозь пол.

– Тьфу! Так это она там внизу сидит? А чего не ведешь сюда?

Он патетически вскинул голову и одними губами сказал: «Хрен тебе!»

«Больно нужно», – подумал я, однако, вслух произнес одни слова одобрения:

– Отлично, Виталя. Я всегда считал, что самый счастливый брак – это брак Синей бороды с Синим чулком.

Он парировал:

– Кстати, твоя Анжела передает тебе привет и прости. Уезжает к своей сестре в Австрию.

– Ангелина.

Я часто вспоминал Гелю. Правда, не саму по себе, а все более связи с Ольгой. Между ними появлялась какая-то непонятная общность. Словно я намагничивал их, словно наводил общее магнитное поле, из-за этого в речи Ольги и в ее поведении иногда проскальзывали совсем мистические моменты. Все казалось жутко знакомым…

– Нет, – словно оспаривая мое ощущение, заговорил вдруг Виталик. – Двух похожих жен не бывает. Забота заботе рознь. Олька-то приносит тебе? – И вспомнив о пакете с гостинцами, он поставил его себе на колени. – Хватает еды-то?

– Есть.

– А насчет этого? – он приложил большой палец к горлу.

– Вон стоит, – я кивнул на столик, на котором стоял стакан с яичною скорлупой, пропущенной через кофемолку. – Будешь?

Конец ознакомительного фрагмента.