Дневник в блоге Мантиссы
«Мать присутствует в моей жизни постоянно, хоть в мыслях, если не наяву. Как некий демон. Средненький такой, веселенький демон, не наделенный гением, зато привязчивый сверх меры. То, что она много лет работала тамадой, приучило ее по-простому требовать внимания к собственной персоне: «Все посмотрели на меня!»
А я отказываюсь выполнять приказы, от кого бы они ни исходили. Изгонит она меня, как отца? Сломает, как бабушку? Изолирует от мира, в котором все готовы ей подчиняться? Бабушкино пренебрежение правилами бесило ее до того, что моя мать объявила его сумасшествием. А купленный ею врач психиатрической больницы с готовностью щелкнул замком. Она вышла победительницей в многолетнем сражении с собственной матерью. Отец успел сбежать прежде, чем она и его неуспокоенность объявила психическим заболеванием.
Теперь я – единственная потенциальная жертва, сама оставшаяся в ловушке из какого-то болезненного любопытства: «Что будет? Что она со мной сделает?»
Чувствую, ей никак не удается понять моего к ней отношения. Если б я сама понимала! И могла бы определить одним словом: любовь? Ненависть? Или какая-то чертова зависимость от женщины, которую не уважаю, не восхищаюсь ею, как многие, считаю дурно воспитанной, необразованной, неинтересной. И вместе с тем руку отдала бы, чтоб стать для нее средоточием мира… Чтобы у нее хоть раз возникло желание узнать меня и понять. Углубиться в мои мысли, не отвечая на бесконечные телефонные звонки. Чтобы мысль обо мне возникала у нее не между дел, а занимала ее постоянно. Словом, чтобы моя мать любила меня…
Жуткое видение из детства – ее перекошенное от злобы лицо. Из-за чего она орала и тащила меня за волосы из кухни? Я пролила Ленькино молоко? Стащила у младшего брата банан, которого тогда днем с огнем было не купить? Что такого чудовищного мог совершить шестилетний ребенок, чтобы волочь его за лохмы? Мои сиротские, в рубчик, колготки, какие носили тогда все дети, цеплялись за гвоздики, торчащие из пола. Но этого она не замечала, и моего рева не слышала. А у меня голова лопалась от звона – столько шума мы с ней произвели тогда.
Она вообще – олицетворение грохочущей стихии. Хотя, надо признать, сердится мать редко, но тем глубже врезается в память каждый эпизод. Может, всего пару раз меня и наказала в детстве, а простить не могу. Вот Ленька никогда не был злопамятным, да и ее отучил кричать на раз: взял и нарисовал портрет «Мама-страшилище» после очередного ее приступа. И – как рукой сняло! Она еще и смеялась, другим рассказывая, как воспитывает ее сын. Знала, как нас бесит, когда она каждого встречного посвящает в детали нашей жизни, всем пересказывает, как смешно высказался ее ребенок, и все равно болтала языком направо и налево. Даже Ленькино самолюбие не щадила, что уж обо мне говорить… Наверное, потому я привыкла держать язык за зубами. Теперь в нашем доме царит тишина…
А Ленька тогда и другой шедевр создал «Мама-красавица», где она уже была с улыбочкой. Которую, надо признать, мы видели постоянно. Уже с утра слышали ее пронзительный смех… Только ведь смех – не признак большого ума. Даже первобытные люди умели смеяться.
Наша мать недалеко от них ушла, хоть и считает себя продвинутой женщиной. Но ее детская непосредственность меня просто с ума сводит! Хочется связать эту школьницу-переростка, вставить кляп и нацепить паранджу, чтобы не видеть ее и не слышать. Но чтобы она была рядом. Что-то во мне постоянно просит ее физического присутствия. Самой противно, но это так.
Изо дня в день я упорно пытаюсь порвать ту энергетическую пуповину, которой она (сама того не желая!) держит меня. Чтобы наконец уйти от нее, начать самостоятельную жизнь. Но боюсь оторваться от матери, как от генератора, который подпитывает меня избытком своей энергии. Все эмоции в ней – через край! Глаза горят, руки взлетают, словно я хуже пойму, если она будет говорить спокойно. Но нет! Ей нужно орать, хохотать во все горло над любой глупостью, прозвучавшей по телевизору, все время пытаться втянуть меня в совершенно пустой диалог. А вот просто сесть рядом, помолчать или негромко поговорить не о пустяках прошедшего дня, а о чем-то по-настоящему важном, это не для нее.
Как мне хотелось бы заставить ее отбросить словесную шелуху и научиться произносить слова! Но для этого нужно как минимум запереть ее дома, выключить телефон и телевизор, вынудить ее вслушаться в тишину и собственные мысли. Почему она не научилась этому у своей матери, моей бабушки Вари, которая большую часть жизни провела, погруженная в грезы и размышления?
Картинки из детства: бабушка в шелковом халате возлежит на диване с сигаретой, духи и туманы, серебряные ложечки, витые свечи, сборники стихов, помятые блокноты с собственными записями… Когда я впервые услышала выражение «не от мира сего», то сразу представила бабушку. И восхитилась тем, что она не имеет ничего общего с этим миром, который разочаровывал меня уже в детстве: толстые соседки с бидонами, их пьяненькие мужья с «бычками» в углах слюнявых ртов, вечно орущие, и в горе, и в радости, дети… Меня манила таинственная бабушкина действительность, в которой как раз действию не было места. Только – химеры, мечты, мысли.
А моя мать – человек поступков и целиком принадлежит современности. Ей некогда заглянуть даже в себя, не говоря уж о других, она живет в постоянной борьбе за кусок хлеба. Кому он нужен, этот кусок?! Она твердит, что ей с детства приходилось зарабатывать, потому что бабушка не спускалась из своего поднебесья. А я думаю, что алиментов деда им хватило бы, чтоб не умереть с голоду… Но моей матери как воздух нужна была круговерть, она словно та безумная белка в колесе, которая несется вперед ради самого движения. Бабушкины покой и нега ей кажутся преступными. А мне – восхитительными!
Сломать ее колесо? Обездвижить неукротимого зверька? Иногда суетливость матери бесит до того, что хочется приковать ее цепями и заставить увидеть меня! Услышать. И даже прочесть то, что я написала за все это время. Ведь не разучилась же она читать!
Хотя литература для нее – это нечто потустороннее, чем реально существующий человек заниматься не может. Будто все книги мира написаны некими фантомами… Мою мать куда больше порадовало бы, если б я вообще изъяснялась теми куцыми обрубками, которые используют для общения мои ровесники. Мне кажется, если б я произносила «типа», «жесть!», «супер!», то она понимала бы меня гораздо лучше. Не потому, что она сама использует эти слова, вовсе нет. Но в этом случае я была бы понятнее матери. Я была бы как все. Она и от отца ждала того же: чтоб он спустился с небес на землю, пожертвовал своей индивидуальностью ради возможности слиться с толпой, в которой мать чувствует себя как рыба в воде.
В те редкие дни, когда мы ужинали все вместе, мать просто корчило, когда отец выходил из своей комнаты и начинал с воодушевлением пересказывать, какую интереснейшую вещь прочитал только что! Она так сжимала вилку и нож, что кончики пальцев белели, готовые омертветь, лишь бы не ощущать присутствия нелюбимого человека. И еще это его обращение «Ташенька», которое всем казалось интимным и ласковым, кроме нее самой, зацикленной на своей значительности. Глава фирмы! И вдруг – Ташенька…
Неужели отец не замечал всего этого? Или отказывался верить, залепляя глаза той пленкой самообмана, что используется человечеством веками? Наверное, так еще Авель пытался убедить себя, что брат его любит, что они как одно целое…
Но так не могло продолжаться до бесконечности, ни тогда, ни сейчас. Если б нетерпеливая юность в лице Аринки не перешла в наступление. Мне – двадцать два, я еще не чувствую себя достаточно взрослой, но Арина – это, даже по отношению ко мне, уже другое поколение, никакими моральными устоями не зараженное. Она не ищет оправдания той разрушительной силе, которую направила на семью Малаховских и смела ее с лица земли. Ей был нужен мой отец, и она пришла взять его. Позиция восемнадцатилетних: почему я должна отказывать себе в том, что хочу?
А я не позволила себе этого. Мне хотелось уехать с отцом… Как же мне хотелось этого! Но буквально за пару дней до разрушительного явления Арины в нашей жизни бабушка, которую тайком навещаю в психиатрической больнице, вскользь намекнула, что вряд ли я прихожусь ему родной дочерью…
И вся моя необъяснимая ненависть к демонстративной женственности моей матери сразу нашла объяснения. Годами меня мучило непонимание того, почему я отторгаю ее, но лишь теперь все встало на свои места: эта белокурая красотка отобрала у меня отца еще до моего рождения. Лучше б это она оказалась мне не родной, ведь никакой кровной близости между нами никогда и не было… Тот человек, которого я считала им, тот единственно возможный и любимый отец, оказывается, был предан ею больше двадцати лет назад, а теперь еще и изгнан. А я даже не могла уехать за ним следом, потому что, если верить бабушке, я ему – никто. А я ей верю, хоть она и заперта в сумасшедшем доме».
Застряв в пробке на Тверском бульваре, Наташа подумала о том, что ей хорошо было бы родиться кротом, способным проложить под землей собственные юркие ходы. Несостоявшаяся жизнь мгновенно увиделась компьютерным мультиком: темнота несется навстречу, извиваясь гибким телом. Скорее! Еще скорее! Крот на летающей доске… Маленькая зверушка с лицом Натальи Малаховской.
Смех прозвучал для самой себя, как и все в жизни в последнее время… Хотя годами верила, что не для себя живет и чего-то добивается, о чем-то еще только мечтает. Но все – для своих детей. Чтобы они могли ею гордиться. Дочь и сын. Полноценная семья.
– Да, Сережа? – машинально ответила она на звонок. – Я помню, что встречаемся. Конечно… Еще ведь есть время? Ты пока настраивайся, настраивайся! Я только заскочу по одному делу…
Уже для себя добавила вслух:
– «Заскочу» – это, конечно, сильно сказано. Заползу…
Пережитый на подземной стоянке страх до сих пор копошился в душе и мешал Наташе радоваться даже тому, что буквально полчаса назад так удачно заключила контракт с иллюзионистом, который оказался мужчиной даже в большей степени, чем этого можно ожидать от волшебника. Ее открытые колени отвлекали его от чтения договора, а Наташа, не позволяя ему сосредоточиться и заметить некоторую невыгодность условий, живо расспрашивала о былых победах. И он распетушился, выпятил грудь…
– Да, я ведь в Штатах получил звание Магистра…
– Ну, я слышала, конечно! – с легкостью плеснула она лжи. – Об этом столько говорили в нашем кругу! Как это было? Наверное, незабываемая церемония?
Переключила с настоящего на прошлое, на один из самых приятных моментов жизни, чтобы его светом окрасилось и это мгновение и недостатки контракта заштриховались сами собой. Ей он выгоден куда больше, чем ему, только сейчас это должно остаться незамеченным. И Наташа старалась: обдавала его ароматом смеха, наклоняясь и слегка, чтобы только заманить в сети, показывая пухлую грудь, то и дело бралась за его рукав, мягко сжимала. Но себя нисколько не презирала в эти минуты – а за что? Ей было весело, она забавлялась, как чаще всего определяла свои отношения с мужчинами. А он откровенно получал удовольствие, какое еще мог себе позволить.
Этот стареющий фокусник действительно был обаятелен, особенно для дам определенного возраста и детей, для которых он уже вполне мог сойти за дедушку. Но от блестящего Копперфильда в нем только и было, что длинные, проворные пальцы, за движениями которых не уследишь, как ни старайся. Он прямо у нее перед носом провернул пару фокусов, а Наташе так и не удалось заметить, куда исчезают все эти ленточки, шарики и прочее. На свадьбах она попросила его устраивать что-нибудь с голубями, которых ее агентство и раньше использовало, но до сих пор их просто пускали в небо молодожены. А вот чтобы белые птицы возникли ниоткуда…
…Мимо, лавируя среди машин, быстро прошел мужчина с седым «ежиком» и кейсом в руке. Зацепившись взглядом, Наташа проводила его: движения скованы – боится задеть чужой автомобиль. Спина напряжена от раздражения… Бросил машину, не выдержав долгостояния? Или был пассажиром? Ситуация, как в том фильме с Майклом Дугласом, где он выходит и из себя, и из автомобиля, берет автомат и идет убивать свой город.
Она огляделась: кому из соседей уже хочется этого?
В «Тойоте», застрявшей слева, дама в темных прямоугольных очках читала, положив книгу прямо на руль. Форма очков увиделась, когда та почуяла взгляд сбоку, машинально повернулась, но не увидела Наташиного лица за тонированными стеклами. Больше от книги не отрывалась, подавала вперед, даже не поднимая глаз. Хотя детектив, видно, попался скучноватый – она позевывала, не стесняясь этого. Забыла, что видна, как в аквариуме. Одинокая рыбешка, запертая в замкнутом пространстве.
Наташа закусила губу, сдерживая смех, – сейчас бы высыпать на капот ее машины корзину фиалок. Ей увиделось: книга соскальзывает с руля, бледные губы приоткрываются, рука машинально снимает очки, надевает их снова… И – улыбка!
Отвернувшись, Наташа увидела с другой стороны длинноволосую девушку, похожую на молодую Джейн Фонду. Нерусский тип лица. Иностранка? Девушка упрямо смотрела перед собой, а парень, сидящий рядом, так и подпрыгивал, кривляясь, как Джим Кэрри. Хотя его мордаха была типично рязанской… Ему так хотелось заинтересовать свою «Джейн», что Наташе на секунду стало больно за него. Не удастся ведь, это уже понятно.
А он, дурачок, отказывается поверить, что девушке, сидящей за рулем, смотреть на него не хочется, поэтому она и не сводит глаз с задника «Вольво», стоящего впереди. Ему бы поразить ее чем-то сторонним, с ним самим не связанным. Да хоть дышащую игрушку из кармана извлечь! Положить маленькую собачку ей на колено, вызвать прилив умиления, перенаправить его на себя. Если только «Джейн» не окажется ненавистницей зверюшек, как ее Аня…
Гарнитура «bluetooth» на ухе в сотый раз ожила звонком.
– Да, Лидия Владимировна! Я еду, еду. Лучше бы пешком пошла… Тут настоящее безумие творится!
Сегодня и ежедневно. Но этот неумело смешавший времена, не раз битый, но не побежденный, хаотично застроенный город, который принято ругать и ненавидеть, всегда вызывал в ее душе нежность. И жалость. Ей было жаль смешавший языки современный Вавилон, как бестолковую, суетную бабенку. Добрую, но несобранную до того, что все дети ее несчастны. Наташа невольно поежилась: «Как и мои…»
Слегка убавила холодный пыл кондиционера и потянула мысль дальше: «…как, наверное, все московские дети, большие и маленькие». Опять оглядела своих случайных соседей, и, будто слившись с ними в одно целое, пусть легковесное и откровенно мешающее («пробку»!), почувствовала, что одиночество душит их гигантским удавом, который день ото дня все плотнее сжимает свои кольца – МКАД, Третье транспортное, Садовое, Бульварное… Попытаться ускользнуть от него можно, лишь передвигаясь с нечеловеческой скоростью, поэтому все москвичи постоянно спешат. Надеются ускользнуть. Удается – единицам. А их общая мать и хотела бы выручить их, осчастливить всех и каждого, больше всего на свете хотела бы, да не знает как. Не получается.
Вдруг показалось, что от долгого ожидания опять начались галлюцинации. Вспышкой невозможного мелькнуло за окном лицо дочери. У нее дрогнуло сердце: откуда она здесь? Припав к стеклу, Наташа завороженно проследила, как дочь, слегка загребая сандалиями, брела одна, среди играющих на бульваре детей, среди целующихся на скамейках парочек, неприкаянная какая-то… Пальцы на ногах, наверное, потемнели от пыли. Маленькая, слабая… Жалкая. Худенькие плечики, смуглые даже среди зимы, не то что сейчас, то и дело подергиваются, будто она спорит на ходу сама с собой. Или с кем-то другим? С Наташей? Это дело обычное, дочь не соглашалась с ней ни в чем и никогда.
Ане всегда хотелось быть антиподом матери, даже внешне: высокая блондинка – миниатюрная брюнетка. В раннем детстве Наташа еще пыталась сделать ей прививку женственности: по блату доставала красивые платьица, гольфики, бантики, заколочки. Но Аня их срывала, топтала, специально пачкала фломастерами, хотя и рисовать-то в отличие от брата не любила. Получив от матери оплеуху, упрямо натягивала мальчишеские шорты, джинсы… Почему-то Ане всегда казалось стыдным быть девочкой. Заявила об этом недавно, но Наташа догадалась давно. И вспомнила себя, еще в детстве давшую слово не вырасти похожей на свою мать.
– Но меня ведь можно было понять? – торопливо пробормотала она, обращаясь то ли к дочери, которая не замечала ее машины, то ли к Всевышнему. – Я столько от нее натерпелась в детстве… А я-то своих не позорила, не бросала, не мучила…
Но сейчас это почему-то показалось неубедительным, хотя вроде срослась за годы со своей правотой. А дочь неторопливо шла навстречу потоку машин, среди которых застряла и Наташина, но, не видя матери (что, впрочем, стало уже привычным), и улыбалась чему-то. Может, этому дню, который выдался солнечным, а может, тому, что нарастало внутри и с чем она неслышно перешептывалась – бледные губы, очень четко очерченные, шевелились.
Только что Аня представлялась ей придавленной ленью к дивану в их доме, находившемся в десяти километрах от Москвы, и вдруг проявилась в центре города. И это показалось Наташе чем-то за гранью… Ей-то верилось, что она имеет хотя бы приблизительное представление о ее жизни. Оказалось: она знает о дочери еще меньше, чем думала. На филфак Наташа ее «поступила», и Аня его окончила, но не в школу же теперь идти с этим дипломом! Получилось – вообще никуда. В себя.
У нее вырвалось призывное:
– Детка! Что ты здесь делаешь?
Ее охватила паника: дочь уже поравнялась с машиной, сейчас уйдет в свою тщательно скрываемую жизнь… Сидя вполоборота, Наташа провожала ее взглядом, сама не понимая: удержать хочет или боится быть обнаруженной?
Встрепанный московский воробьишка, темные волосы казались нечесаными с самого утра, шорты не стиранными никогда… Хотя Наташа сама забрасывала ее вещи в стирку, зная, что Аня и не вспомнит о куче грязного хлама в углу, распространяющего запах затхлости. Ей всегда было некогда отнести его в подвал, где стоит стиральная машина, она была поглощена поисками своего места в жизни. Глобального смысла происходящего. А в ее комнате тем временем копился дурной дух, пока мать не врывалась туда против Аниной воли. Наташа помнила, что во многих американских домах, где довелось побывать, когда ездила в Штаты по делам, ее поразил этот запах давно не стиранного белья в детских комнатах. Жаль, не спросила: их окончательно впавшие со своей демократией в маразм родители считают насилием над личностью стирку грязных носков без согласия владельцев?
Наташа видела, что ее дочь раздваивается все непоправимее, духом устремляясь к вершинам русской литературы, а образом жизни опускаясь к быту американской провинции. Мать Аня презирала одновременно за то, что та не перечитывала на ночь Достоевского и что призывала ее хоть раз в неделю наводить порядок в своей берлоге. Об остальных комнатах и речи не могло быть, давно уже была нанята домработница Вера, но к себе Аня ее принципиально не пускала. Наташа подозревала: дочь опасается того, что малограмотная тетка сунет нос в неразборчиво исписанные листы… Очень ей надо!
Светофор поманил зеленым, противиться его мягкому приказу было невозможно. Тотчас накрыла бы звуковая волна нетерпеливых гудков, привлекла бы Анино внимание. Пытаясь поймать отражение дочери в зеркале заднего вида, Наташа немного проехала вперед, впервые надеясь, что движение опять застопорится и ей удастся еще немного понаблюдать: какая она в одиночестве? Чему она так улыбается? Что нашептывает? Сочиняет свои бредовые то ли повести, то ли новеллы? Бессюжетные, странные. Наташе, которой она когда-то дала почитать, показалось – скучные. Никакой динамики. С тех пор Аня больше не показывала ей написанного.
Наташа понимала, что сама она далеко не художник. Но и потребителем себя не считала, ведь из кожи вон лезла, чтоб хотя бы улыбка ее родного города стала светлее. Если невозможно осчастливить всех его детей…
Аня бурчала, что мать впустую тратит время. Что людей нужно заставить не веселиться, а почаще задумываться. А сама только что улыбалась, уличила ее Наташа. И наверняка безо всякой особой причины. У нее нет любимого, который мог позвонить ей без повода. Университетские приятели еще проявляются иногда, но настоящих друзей, способных сообщить хорошую новость, у нее нет. И отец, которого Аня еще допускала к душе, сейчас далеко…
Она и сама была уже еле видна. Наташа невольно вытянула шею, чтобы поймать ее крошечное отражение. У нее опять сдавило сердце: «Моя девочка исчезает, пытается совсем ускользнуть от меня…» И в этом была вся их жизнь: Аня существовала поблизости, но не вместе с ней. Со своими мыслями и улыбками, едва слышным бормотанием, самостоятельным пребыванием в мире, где Наташа тоже присутствовала, не более того.
Поток машин потек медленно, но верно. Наташа в смятении оглянулась: дочери уже и не видно, придуманный мир опять утянул ее, как мать и боялась когда-то. Разве у Ани есть определенная жизнь в этом мире, в этом современном городе, где Наташа чувствует себя как рыба в воде? То, что так презирает ее дочь – круговорот лиц и событий, бесконечные звонки, нужда в ней одновременно всех и каждого, распухший от записей ежедневник, – это позволяет Наташе чувствовать себя живой. Необходимой. Не зря проживающей жизнь.
А дочь именно это всегда презирала, считала суетой сует, недостойной рода человеческого. Наташа почувствовала, что закипает: «Целыми дни валяться на диване, размышляя о вечном, конечно, более достойно! А пожрать мама пусть в клюве принесет. Вся в отца…»
Этого дочери никогда не говорила. Не потому, что боялась обидеть… Иногда – ой, как хотелось хлестнуть побольнее, хотя бы фразой! Но как раз это для Ани не прозвучало бы обидно: ей хотелось быть похожей на Володю. То, что его режиссерская гениальность не признавалась никем, кроме нее, ну, еще и Арины, как выяснилось, не могло разочаровать в нем дочь. А вот то, что он впустил в свое личное пространство другую девочку, оттолкнуло Аню, обозлило.
И все-таки, не уехав вместе с отцом в провинцию, она тем самым не от него отреклась – от себя. Ловя острые, вприщур, взгляды дочери, Наташа с тоской думала, что Аня возненавидела ее за то, что мать удержала ее своей Москвой…