Вы здесь

Дорога к рабству. Дорога к рабству. Социалистам всех партий (Ф. А. фон Хайек, 1944)

Дорога к рабству

Социалистам всех партий

Свобода, в чем бы она ни заключалась, теряется, как правило, постепенно.

Давид Юм

Думаю, я любил бы свободу во все времена, но в нынешнее время я готов преклоняться перед ней.

Алексис де Токвиль

Введение

Больше всего раздражают те исследования, которые вскрывают родословную идей.

Лорд Актон

События современности тем отличаются от событий исторических, что мы не знаем, к чему они ведут. Оглядываясь назад, мы можем понять события прошлого, прослеживая и оценивая их последствия. Но текущая история для нас не история. Она устремлена в неизвестность, и мы почти никогда не можем сказать, что нас ждет впереди. Все было бы иначе, будь у нас возможность прожить во второй раз одни и те же события, зная заранее, каков будет их результат. Мы бы смотрели тогда на вещи совсем другими глазами, и в том, что ныне едва замечаем, усматривали бы предвестие будущих перемен. Быть может, это и к лучшему, что такой опыт для человека закрыт, что он не ведает законов, которым подчиняется история.

И все же, хотя история и не повторяется буквально и, с другой стороны, никакое развитие событий не является неизбежным, мы можем извлекать уроки из прошлого, чтобы предотвращать повторение каких-то процессов. Не обязательно быть пророком, чтобы сознавать надвигающуюся опасность. Иногда сочетание опыта и заинтересованности вдруг позволяет одному человеку увидеть вещи под таким углом, под которым другие этого еще не видят.

Последующие страницы являются результатом моего личного опыта. Дело в том, что мне дважды удалось как бы прожить один и тот же период, по крайней мере дважды наблюдать очень схожую эволюцию идей. Такой опыт вряд ли доступен человеку, живущему все время в одной стране, но если жить подолгу в разных странах, то при определенных обстоятельствах он оказывается достижимым. Дело в том, что мышление большинства цивилизованных наций подвержено в основном одним и тем же влияниям, но проявляются они в разное время и с различной скоростью. Поэтому, переезжая из одной страны в другую, можно иногда дважды стать свидетелем одной и той же стадии интеллектуального развития.

Чувства при этом странным образом обостряются. Когда слышишь во второй раз мнения или призывы, которые уже слышал двадцать или двадцать пять лет назад, они приобретают второе значение, воспринимаются как симптомы определенной тенденции, как знаки, указывающие если не на неизбежность, то во всяком случае на возможность такого же, как и в первый раз, развития событий.

Пожалуй, настало время сказать истину, какой бы она ни показалась горькой: страна, судьбу которой мы рискуем повторить, – это Германия. Правда, опасность еще не стоит у порога, и ситуация в Англии и США еще достаточно далека от того, что мы наблюдали в последние годы в Германии. Но хотя нам предстоит еще долгий путь, надо отдавать себе отчет, что с каждым шагом будет все труднее возвращаться назад. И если по большому счету мы являемся хозяевами своей судьбы, то в конкретной ситуации выступаем как заложники идей, нами самими созданных. Только вовремя распознав опасность, мы можем надеяться справиться с ней.

Современные Англия и США не похожи на гитлеровскую Германию, какой мы узнали ее в ходе этой войны. Но всякий, кто станет изучать историю общественной мысли, вряд ли пройдет мимо отнюдь не поверхностного сходства между развитием идей, происходившим в Германии во время и после Первой мировой войны, и нынешними веяниями, распространившимися в демократических странах. Здесь созревает сегодня такая же решимость сохранить организационные структуры, созданные в стране для целей обороны, чтобы использовать их впоследствии для мирного созидания. Здесь развиваются такое же презрение к либерализму XIX века, такой же лицемерный «реализм», такая же фаталистическая готовность принимать «неотвратимые тенденции». И по крайней мере девять из каждых десяти уроков, которые наши горластые реформаторы призывают нас извлечь из этой войны, – это в точности те уроки, которые извлекли из прошлой войны немцы и благодаря которым была создана нацистская система. У нас еще не раз возникнет в этой книге возможность убедиться, что и во многих других отношениях мы идем по стопам Германии, отставая от нее на пятнадцать – двадцать пять лет. Об этом не любят вспоминать, но не так уж много минуло с тех пор, когда прогрессисты рассматривали социалистическую политику Германии как пример для подражания, так же как в недавнем времени все взоры сторонников прогресса были устремлены на Швецию. А если углубляться в прошлое дальше, нельзя не вспомнить, насколько глубоко повлияли немецкая политика и идеология на идеалы целого поколения англичан и отчасти американцев накануне Первой мировой войны.

Более половины своей сознательной жизни автор провел у себя на родине, в Австрии, в тесном соприкосновении с немецкой интеллектуальной средой, а вторую половину – в США и Англии. В этот второй период в нем постоянно росло убеждение, что силы, уничтожившие свободу в Германии, действуют и здесь, хотя бы отчасти, причем характер и источники опасности осознаются здесь хуже, чем в свое время в Германии. Здесь до сих пор не увидели в полной мере трагедии, происшедшей в Германии, где люди доброй воли, считавшиеся образцом и вызывавшие восхищение в демократических странах, открыли дорогу силам, которые теперь воплощают все самое для нас ненавистное. Наши шансы избежать такой судьбы зависят от нашей трезвости, от нашей готовности подвергнуть сомнению взращиваемые сегодня надежды и устремления и отвергнуть их, если они заключают в себе опасность. Пока же все говорит о том, что у нас недостает интеллектуального мужества, необходимого для признания своих заблуждений. Мы до сих пор не хотим видеть, что расцвет фашизма и нацизма был не реакцией на социалистические тенденции предшествовавшего периода, а неизбежным продолжением и развитием этих тенденций. Многие не желают признавать этого факта даже после того, как сходство худших проявлений режимов в коммунистической России и фашистской Германии выявилось со всей отчетливостью. В результате многие, отвергая нацизм как идеологию и искренне не приемля любые его проявления, руководствуются при этом в своей деятельности идеалами, воплощение которых открывает прямую дорогу к ненавистной им тирании.

Любые параллели между путями развития различных стран, конечно, обманчивы. Но мои доводы строятся не только на таких параллелях. Не настаиваю я и на неизбежности того или иного пути. (Если бы дело обстояло так фатально, не было бы смысла все это писать.) Я утверждаю, что можно обуздать определенные тенденции, если вовремя дать людям понять, на что реально направлены их усилия. До недавнего времени надежда быть услышанным была, однако, невелика. Теперь же, на мой взгляд, момент для серьезного обсуждения всей этой проблемы в целом созрел. И дело не только в том, что серьезность ее сегодня признают все больше людей; появились еще и дополнительные причины, заставляющие взглянуть правде в глаза.

Кто-то, быть может, скажет, что сейчас не время поднимать вопрос, вызывающий такое острое столкновение мнений. Но социализм, о котором мы здесь говорим, – это не партийная проблема, и то, что мы обсуждаем, не имеет ничего общего с дискуссиями, которые идут между политическими партиями. То, что одни группы хотят иметь больше социализма, а другие меньше, что одни призывают к нему исходя из интересов одной части общества, а другие – другой, – все это не касается сути дела. Случилось так, что люди, имеющие возможность влиять на ход развития страны, все в той или иной мере социалисты. Потому и стало немодным подчеркивать ныне приверженность социалистическим убеждениям, что факт этот стал всеобщим и очевидным. Едва ли кто-нибудь сомневается в том, что мы должны двигаться к социализму, и все споры касаются лишь деталей такого движения, необходимости учитывать интересы тех или иных групп.

Мы движемся в этом направлении, потому что такова воля большинства, таковы преобладающие настроения. Но объективных факторов, делающих движение к социализму неизбежным, не было и нет. (Мы еще коснемся ниже мифа о «неизбежности» планирования.) Главный вопрос – куда приведет нас это движение. И если люди, чья убежденность является опорой этого движения, начнут разделять сомнения, которые сегодня высказывает меньшинство, разве не отшатнутся они в ужасе от мечты, волновавшей умы в течение полувека, не откажутся от нее? Куда заведут нас мечты всего нашего поколения – вот вопрос, который должна решать не одна какая бы то ни была партия, а каждый из нас. Можно ли представить себе большую трагедию, если мы, пытаясь сознательно решить вопрос о будущем и ориентируясь на высокие идеалы, невольно создадим в реальности полную противоположность того, к чему стремимся?

Есть и еще одна насущная причина, заставляющая нас сегодня серьезно задуматься, какие силы породили национал-социализм. Мы таким образом сможем лучше понять, против какого врага мы воюем. Вряд ли надо доказывать, что мы пока еще плохо знаем, каковы те позитивные идеалы, которые мы отстаиваем в этой войне. Мы знаем, что мы защищаем свободу строить нашу жизнь, руководствуясь собственными идеями. Это много, но не все. Этого недостаточно, чтобы сохранять твердость убеждений при столкновении с врагом, использующим в качестве одного из основных видов оружия пропаганду, причем не только грубую, но порой и весьма утонченную. И этого будет тем более недостаточно, когда после победы мы столкнемся с необходимостью противостоять последствиям этой пропаганды, которые, несомненно, будут еще долго давать о себе знать как в самих странах оси, так и в других государствах, которые испытывают ее влияние. Мы не сможем таким образом ни убедить других воевать на нашей стороне из солидарности с нашими идеалами, ни строить после победы новый мир, заведомо безопасный и свободный.

Это прискорбно, но это факт: весь опыт взаимодействия демократических стран с диктаторскими режимами в довоенный период, так же как впоследствии их попытки вести собственную пропаганду и формулировать задачи войны, обнаружили внутреннюю невнятность, неопределенность собственных целей, которую можно объяснить только непроясненностью идеалов и непониманием природы глубинных различий, существующих между ними и их врагом. Мы сами себя ввели в заблуждение, ибо, с одной стороны, верили в искренность деклараций противника, а с другой – отказывались верить, что враг искренно исповедует некоторые убеждения, которые исповедуем и мы. Разве не обманывались и левые, и правые партии, считая, что национал-социалисты выступают в защиту капитализма и противостоят социализму во всех его формах? Разве не предлагали нам в качестве образца то одни, то другие элементы гитлеровской системы так, будто они не являются интегральной частью единого целого и могут безболезненно и безопасно сочетаться с формами жизни свободного общества, на страже которого мы хотели бы стоять? Мы совершили множество очень опасных ошибок как до, так и после начала войны только потому, что не понимали как следует своего противника. Складывается впечатление, что мы попросту не хотим понимать, каким путем возник тоталитаризм, потому что это понимание грозит разрушить некоторые дорогие нашему сердцу иллюзии.

Мы до тех пор не сможем успешно взаимодействовать с немцами, покуда не дадим себе отчета, какими они движимы ныне идеями и каково происхождение этих идей. Рассуждения о внутренней порочности немцев как нации, которые можно услышать в последнее время довольно часто, не выдерживают никакой критики и звучат не слишком убедительно даже для тех, кто их выдвигает. Не говоря уже о том, что они дискредитируют целую плеяду английских мыслителей, постоянно обращавшихся на протяжении последнего столетия к немецкой мысли и черпавших из нее все лучшее (впрочем, не только лучшее). Вспомним, к примеру, что когда Джон Стюарт Милль писал восемьдесят лет назад свое блестящее эссе «О свободе», он вдохновлялся прежде всего идеями двух немцев – Гёте и Вильгельма фон Гумбольдта[15]. С другой стороны, двумя наиболее влиятельными предтечами идей национал-социализма были шотландец и англичанин – Томас Карлейль и Хьюстон Стюарт Чемберлен. Одним словом, такие рассуждения не делают чести их авторам, ибо, как легко заметить, они являют собой весьма грубую модификацию немецких расовых теорий.

Проблема вовсе не в том, почему немцы порочны (наверное, сами по себе они не лучше и не хуже других наций), а в том, каковы условия, благодаря которым в течение последних семидесяти лет в немецком обществе набрали силу и стали доминирующими определенные идеи, и почему в результате этого к власти в Германии пришли определенные люди. И если мы будем испытывать ненависть просто ко всему немецкому, а не к этим идеям, овладевшим сегодня умами немцев, мы вряд ли поймем, с какой стороны нам грозит реальная опасность. Такая установка – это чаще всего просто попытка убежать от реальности, закрыть глаза на процессы, происходящие отнюдь не только в Германии, попытка, которая объясняется неготовностью пересмотреть идеи, заимствованные у немцев и вводящие нас не меньше, чем самих немцев, в заблуждение. Сводить нацизм к испорченности немецкой нации опасно вдвойне, ибо под этим предлогом легко навязывать нам те самые институты, которые и являются реальной причиной этой испорченности.

Интерпретация событий в Германии и Италии, предлагаемая в этой книге, существенно отличается от взглядов на эти события, высказываемых большинством зарубежных наблюдателей и политических эмигрантов из этих стран. И если моя точка зрения является правильной, то она одновременно позволит объяснить, почему эмигранты и корреспонденты английских и американских газет, в большинстве своем исповедующие социалистические воззрения, не могут увидеть эти события в их подлинном виде. Поверхностная и в конечном счете неверная теория, сводящая национал-социализм просто к реакции, сознательно спровоцированной группами, привилегиям и интересам которых угрожало наступление социализма, находит поддержку у всех, кто в свое время активно участвовал в идеологическом движении, закончившемся победой национал-социализма, но в определенный момент вступил в конфликт с нацистами и вынужден был покинуть свою страну. Но то, что эти люди составляли единственную сколько-нибудь заметную оппозицию нацизму, означает лишь, что в широком смысле практически все немцы стали социалистами и что либерализм в первоначальном его понимании полностью уступил место социализму. Я попробую показать, что конфликт между «левыми» силами и «правыми» национал-социалистами в Германии – это неизбежный конфликт, всегда возникающий между соперничающими социалистическими фракциями. И если моя точка зрения верна, то из этого следует, что эмигранты-социалисты, продолжающие придерживаться своих убеждений, в действительности способствуют, пусть с лучшими намерениями, вступлению страны, предоставившей им убежище, на путь, пройденный Германией.

Я знаю, что многих моих английских друзей шокируют полуфашистские взгляды, высказываемые нередко немецкими беженцами, которые по своим убеждениям являются несомненными социалистами. Англичане склонны объяснять это немецким происхождением эмигрантов, на самом же деле причина в их социалистических воззрениях. Просто у них была возможность продвинуться в развитии своих взглядов на несколько шагов дальше по сравнению с английскими или американскими социалистами. Разумеется, немецкие социалисты получили у себя на родине значительную поддержку благодаря особенностям прусской традиции. Внутреннее родство пруссачества и социализма, бывших в Германии предметом национальной гордости, только подчеркивает мою основную мысль[16]. Но было бы ошибкой считать, что национальный дух, а не социализм привел к развитию тоталитарного режима в Германии. Ибо вовсе не пруссачество, но доминирование социалистических убеждений роднит Германию с Италией и Россией. И национал-социализм родился не из привилегированных классов, где царили прусские традиции, а из толщи народных масс.

I. Отвергнутый путь

Главный тезис данной программы вовсе не в том, что система свободного предпринимательства, ставящего целью получение прибыли, потерпела фиаско в этом поколении, но в том, что ее осуществление еще не началось.

Франклин Рузвельт

Когда цивилизация делает в своем развитии неожиданный поворот, когда вместо ожидаемого прогресса мы вдруг обнаруживаем, что нам со всех сторон грозят опасности, как будто возвращающие нас к эпохе варварства, мы готовы винить в этом кого угодно, кроме самих себя. Разве мы не трудились в поте лица, руководствуясь самыми светлыми идеалами? Разве не бились самые блестящие умы над тем, как сделать этот мир лучше? Разве не с ростом свободы, справедливости и благополучия были связаны все наши надежды и упования? И если результат настолько расходится с целями, если вместо свободы и процветания на нас надвинулись рабство и нищета, разве не является это свидетельством того, что в дело вмешались темные силы, исказившие наши намерения, что мы стали жертвами какой-то злой воли, которую, прежде чем мы выйдем вновь на дорогу к счастливой жизни, нам предстоит победить? И как бы по-разному ни звучали наши ответы на вопрос «кто виноват?» – будь то злонамеренный капиталист, порочная природа какой-то нации, глупость старшего поколения или социальная система, с которой мы тщетно боремся вот уже в течение полувека, – все мы абсолютно уверены (по крайней мере были до недавнего времени уверены) в одном: основные идеи, которые были общепризнанными в предыдущем поколении и которыми до сих пор руководствовались люди доброй воли, осуществляя преобразования в нашей общественной жизни, не могут оказаться ложными. Мы готовы принять любое объяснение кризиса, переживаемого нашей цивилизацией, но не можем допустить мысли, что этот кризис является следствием принципиальной ошибки, допущенной нами самими, что стремление к некоторым дорогим для нас идеалам приводит совсем не к тем результатам, на которые мы рассчитывали.

Сегодня, когда вся наша энергия направлена к достижению победы, мы с трудом вспоминаем, что и до начала войны ценности, за которые мы теперь сражаемся, находились под угрозой в Англии и разрушались в других странах. Будучи участниками и свидетелями смертельного противоборства различных наций, отстаивающих в этой борьбе разные идеалы, мы должны помнить, что данный конфликт был первоначально борьбой идей, происходившей в рамках единой европейской цивилизации, и те тенденции, кульминацией которых стали нынешние тоталитарные режимы, не были напрямую связаны со странами, ставшими затем жертвами идеологии тоталитаризма. И хотя сейчас главная задача – выиграть войну, надо понять, что победа даст нам лишь дополнительный шанс разобраться в кардинальных для нашего развития вопросах и найти способ избежать судьбы, постигшей родственные цивилизации.

В наши дни оказывается довольно трудно думать о Германии и Италии или же о России не как о других мирах, а как о ветвях общего древа идей, в развитие которого мы тоже внесли свою лепту. Во всяком случае, поскольку речь идет о противниках, проще и удобнее считать их иными, отличными от нас и пребывать в уверенности, что то, что случилось там, не могло произойти здесь. Однако история этих стран до установления в них тоталитарных режимов в основном содержит хорошо знакомые нам реалии. Внешний конфликт явился результатом трансформации общеевропейской мысли – процесса, в котором другие страны продвинулись существенно дальше, чем мы, и потому вступили в противоречие с нашими идеалами. Но вместе с тем эта трансформация не могла не затронуть и нас.

Пожалуй, англичанам особенно трудно понять, что идеи и человеческая воля сделали этот мир таким, каков он есть (хотя люди и не рассчитывали на такие результаты, но, даже сталкиваясь с реальностью фактов, не склонны были пересматривать свои представления), именно потому, что в этом процессе трансформации английская мысль, по счастью, отстала от мысли других народов Европы. Мы до сих пор думаем об идеалах как только об идеалах, которые нам еще предстоит реализовать, и не отдаем себе отчета в том, насколько существенно за последние двадцать пять лет они уже изменили и весь мир, и нашу собственную страну. Мы уверены, что до последнего времени жили по принципам, туманно называемым идеологией XIX столетия, или laissez-faire. И если сравнивать Англию с другими странами или исходить из позиции сторонников ускорения преобразований, такая уверенность отчасти имеет под собой основания. Но хотя вплоть до 1931 года Англия, как и США, очень медленно продвигалась по пути, уже пройденному другими странами, даже в то время мы зашли уже так далеко, что только те, кто помнит времена до Первой мировой войны, знают, как выглядел мир в эпоху либерализма[17].

Однако главное – и в этом мало кто отдает себе сегодня отчет – это не масштабы перемен, происходивших при жизни предыдущего поколения, но тот факт, что перемены эти знаменуют кардинальную смену направления эволюции наших идей и нашего общественного устройства. На протяжении двадцати пяти лет, пока призрак тоталитаризма не превратился в реальную угрозу, мы неуклонно удалялись от фундаментальных идей, на которых было построено здание европейской цивилизации. Путь развития, на который мы ступили с самыми радужными надеждами, привел нас прямо к ужасам тоталитаризма. И это было жестоким ударом для целого поколения, представители которого до сих пор отказываются усматривать связь между двумя этими фактами. Но такой результат только подтверждает правоту основоположников философии либерализма, последователями которых мы все еще склонны себя считать. Мы последовательно отказались от экономической свободы, без которой свобода личная и политическая в прошлом никогда не существовала. И хотя величайшие политические мыслители XIX века – де Токвиль и лорд Актон – совершенно недвусмысленно утверждали, что социализм означает рабство, мы медленно, но верно продвигались в направлении к социализму. Теперь же, когда буквально у нас на глазах появились новые формы рабства, оказалось, что мы так прочно забыли эти предостережения, что не можем увидеть связи между этими двумя вещами[18].

Современные социалистические тенденции означают решительный разрыв не только с идеями, родившимися в недавнем прошлом, но и со всем процессом развития западной цивилизации. Это становится совершенно ясно, если рассматривать нынешнюю ситуацию в более масштабной исторической перспективе. Мы демонстрируем удивительную готовность расстаться не только со взглядами Кобдена и Брайта, Адама Смита и Юма или даже Локка и Мильтона, но и с фундаментальными ценностями нашей цивилизации, восходящими к античности и христианству. Вместе с либерализмом XVIII–XIX веков мы отметаем принципы индивидуализма, унаследованные от Эразма и Монтеня, Цицерона и Тацита, Перикла и Фукидида.

Нацистский лидер, назвавший национал-социалистическую революцию «контрренессансом», быть может, и сам не подозревал, в какой степени он прав. Это был решительный шаг на пути разрушения цивилизации, создававшейся начиная с эпохи Возрождения и основанной прежде всего на принципах индивидуализма. Слово «индивидуализм» приобрело сегодня негативный оттенок и ассоциируется с эгоизмом и самовлюбленностью. Но противопоставляя индивидуализм социализму и иным формам коллективизма, мы говорим совсем о другом качестве, смысл которого будет проясняться на протяжении всей этой книги. Пока же достаточно будет сказать, что индивидуализм, уходящий корнями в христианство и античную философию, впервые получил полное выражение в период Ренессанса и положил начало той целостности, которую мы называем теперь западной цивилизацией. Его основной чертой является уважение к личности как таковой, т. е. признание абсолютного суверенитета взглядов и наклонностей человека в сфере его жизнедеятельности, какой бы специфической она ни была, и убеждение в том, что каждый человек должен развивать присущие ему дарования. Я не хочу употреблять слово «свобода» для обозначения ценностей, господствующих в эту эпоху: значение его сегодня слишком размыто от частого и не всегда уместного употребления. «Терпимость» – вот, может быть, самое точное слово. Оно вполне передает смысл идеалов и ценностей, находившихся в течение этих столетий в зените и лишь недавно начавших клониться к закату, чтобы совсем исчезнуть с появлением тоталитарного государства.

Постепенная трансформация жестко организованной иерархической системы – преобразование ее в систему, позволяющую людям по крайней мере пытаться самим выстраивать свою жизнь и дающую им возможность выбирать из многообразия различных форм жизнедеятельности те, которые соответствуют их склонностям, – такая трансформация тесно связана с развитием коммерции. Новое мировоззрение, зародившееся в торговых городах северной Италии, распространялось затем по торговым путям на запад и на север, через Францию и юго-западную Германию в Нидерланды и на Британские острова, прочно укореняясь всюду, где не было политической деспотии, способной его задушить. В Нидерландах и Британии оно расцвело пышным цветом и впервые смогло развиваться свободно в течение долгого времени, становясь постепенно краеугольным камнем общественной и политической жизни этих стран. Именно отсюда в конце XVII–XVIII веке оно начало распространяться вновь, уже в более развитых формах, на запад и на восток, в Новый Свет и в Центральную Европу, где опустошительные войны и политический гнет не дали в свое время развиться росткам этой новой идеологии[19].

На протяжении всего этого периода новой истории Европы генеральным направлением развития было освобождение индивида от разного рода норм и установлений, сковывающих его повседневную жизнедеятельность. И только когда этот процесс набрал достаточную силу, стало расти понимание, что спонтанные и неконтролируемые усилия индивидов могут составить фундамент сложной системы экономической деятельности. Обоснование принципов экономической свободы следовало, таким образом, за развитием экономической деятельности, ставшей незапланированным и неожиданным побочным продуктом свободы политической.

Быть может, самым значительным результатом высвобождения индивидуальных энергий стал поразительный расцвет науки, сопровождавший шествие идеологии свободы из Италии в Англию и дальше. Конечно, и в другие периоды истории человеческая изобретательность была не меньшей. Об этом свидетельствуют искусные автоматические игрушки и другие механические устройства, созданные в то время, когда промышленность еще практически не развивалась (за исключением таких отраслей, как горное дело или производство часов, которые почти не подвергались контролю и ограничениям). Но в основном попытки внедрить в промышленность механические изобретения, в том числе и весьма перспективные, решительно пресекались, как пресекалось и стремление к знанию, ибо всюду должно было царить единомыслие. Взгляды большинства на то, что должно и что не должно, что правильно и что неправильно, прочно закрывали путь индивидуальной инициативе. И только когда свобода предпринимательства открыла дорогу использованию нового знания, все стало возможным – лишь бы нашелся кто-нибудь, кто готов действовать на свой страх и риск, вкладывая свои деньги в те или иные затеи. Лишь с этих пор начинается бурное развитие науки (поощряемое, заметим, вовсе не теми, кто был официально уполномочен заботиться о науке), изменившее за последние сто пятьдесят лет облик нашего мира.

Как это часто случается, характерные черты нашей цивилизации более зорко отмечали ее противники, а не друзья. «Извечная болезнь Запада: бунт индивида против вида» – так определил силу, действительно создавшую нашу цивилизацию, известный тоталитарист XIX века Огюст Конт. Вкладом XIX столетия в развитие индивидуализма стало осознание принципа свободы всеми общественными классами и систематическое распространение новой идеологии, развивавшейся до этого лишь там, где складывались благоприятные обстоятельства. В результате она вышла за пределы Англии и Нидерландов, захватив весь европейский континент.

Процесс этот оказался поразительно плодотворным. Всюду, где рушились барьеры, стоявшие на пути человеческой изобретательности, люди получали возможность удовлетворять свои потребности, диапазон которых все время расширялся. И поскольку по мере роста жизненных стандартов в обществе обнаруживались темные стороны, с которыми люди уже не хотели мириться, процесс этот приносил выгоду всем классам. Было бы неверно подходить к событиям этого бурного времени с сегодняшними мерками, оценивать его достижения сквозь призму наших стандартов, которые сами являются отдаленным результатом этого процесса и, несомненно, позволят обнаружить там много дефектов. Чтобы на самом деле понять, что означало это развитие для тех, кто стал его свидетелем и участником в тот период, надо соотносить его результаты с чаяниями и надеждами предшествовавших ему поколений. И с этой точки зрения успех превзошел все самые дерзкие мечты: к началу XX века рабочий человек достиг на Западе такого уровня материального благополучия, личной независимости и уверенности в завтрашнем дне, который за сто лет перед этим казался просто недостижимым.

Если рассматривать этот период в масштабной исторической перспективе, то, может быть, наиболее значительным последствием всех этих достижений следует считать совершенно новое ощущение власти человека над своей судьбой и убеждение в неограниченности возможностей совершенствования условий жизни. Успехи рождали новые устремления, а по мере того, как многообещающие перспективы становились повседневной реальностью, человек хотел двигаться вперед все быстрее. И тогда принципы, составлявшие фундамент этого прогресса, вдруг стали казаться скорее тормозом, препятствием, требующим немедленного устранения, чем залогом сохранения и развития того, что уже было достигнуто.


Сама природа принципов либерализма не позволяет превратить его в догматическую систему. Здесь нет однозначных, раз и навсегда установленных норм и правил. Основополагающий принцип заключается в том, что, организуя ту или иную область жизнедеятельности, мы должны максимально опираться на спонтанные силы общества и как можно меньше прибегать к принуждению. Принцип этот применим в бессчетном множестве ситуаций. Одно дело, например, целенаправленно создавать системы, предусматривающие механизм конкуренции, и совсем другое – принимать социальные институты такими, какие они есть. Наверное, ничто так не повредило либерализму, как настойчивость некоторых его приверженцев, твердолобо защищавших какие-нибудь эмпирические правила, прежде всего laissez-faire. Впрочем, это было в определенном смысле неизбежно. В условиях, когда при столкновении множества заинтересованных, конкурирующих сторон каждый предприниматель готов был продемонстрировать эффективность тех или иных мер, в то время как негативные стороны этих мер были не всегда очевидны и зачастую проявлялись лишь косвенно, – в таких условиях требовались именно четкие правила. А поскольку принцип свободы предпринимательства в то время уже не подвергался сомнению, искушение представить его в виде железного правила, не знающего исключений, было просто непреодолимым.

В такой манере излагали либеральную доктрину большинство ее популяризаторов. Уязвимость этого подхода очевидна: стоит опровергнуть какой-нибудь частный тезис, и все здание тотчас обрушится. В то же время позиции либерализма оказались ослаблены из-за того, что процесс совершенствования институциональной структуры свободного общества шел очень медленно. Процесс этот непосредственно зависит от того, насколько хорошо мы понимаем природу и соотношение различных социальных сил и представляем себе условия, необходимые для наиболее полной реализации потенциала каждой из них. Этим силам нужны были содействие, поддержка, но прежде всего надо было понять, каковы они. Либерал относится к обществу, как садовник, которому надо знать как можно больше о жизни растения, за которым он ухаживает.

Любой здравомыслящий человек должен согласиться, что строгие формулы, которые использовались в XIX веке для изложения принципов экономической политики, были только первой попыткой, поиском жанра, что нам предстояло еще многое узнать и многому научиться и что путь, на который мы ступили, таил множество неизведанных возможностей. Но дальнейшее продвижение зависело от того, насколько хорошо мы представляли себе природу сил, с которыми имеем дело. Некоторые задачи были предельно ясны, например регулирование денежной системы или контроль монополий. Другие, может быть, менее очевидны, но не менее важны. Часть из них относилась к областям, где правительство имело огромное влияние, которое могло быть использовано во благо или во зло. И у нас были все основания ожидать, что, научившись разбираться в этих проблемах, мы сможем когда-нибудь использовать это влияние во благо.

Но поскольку движение к тому, что принято называть «позитивными» мерами, было по необходимости медленным, а при осуществлении таких мер либералы могли рассчитывать только на постепенное увеличение благосостояния, которое обеспечивает свобода, им приходилось все время бороться с проектами, угрожавшими самому этому движению. Мало-помалу либерализм приобрел славу «негативного» учения, ибо все, что он мог предложить конкретным людям, – это доля в общем прогрессе. При этом сам Прогресс воспринимался уже не как результат политики свободы, а как нечто само собой разумеющееся. Можно сказать поэтому, что именно успех либерализма стал причиной его заката. Человек, живущий в атмосфере прогресса и достижений, уже не мог мириться с несовершенством, которое стало казаться невыносимым.


Медлительность либеральной политики вызывала растущее недовольство. К этому добавлялось справедливое возмущение теми, кто, прикрываясь либеральными фразами, отстаивал антиобщественные привилегии. Все это, плюс стремительно растущие запросы общества, привело к тому, что к концу XIX века доверие к основным принципам либерализма стало стремительно падать. То, что было к этому времени достигнуто, воспринималось как надежная собственность, приобретенная раз и навсегда. Люди с жадностью устремляли взор к новым соблазнам, требовали немедленного удовлетворения растущих потребностей и были уверены, что только приверженность старым принципам стоит на пути прогресса. Все более широкое распространение получала точка зрения, что дальнейшее развитие невозможно на том же фундаменте, что общество требует коренной реконструкции. Речь шла при этом не о совершенствовании старого механизма, а о том, чтобы полностью его демонтировать и заменить другим. И поскольку надежды нового поколения сфокусировались на новых вещах, его представители уже не испытывали интереса к принципам функционирования существующего свободного общества, перестали понимать эти принципы и сознавать, гарантией чего они являются.

Я не буду обсуждать здесь в деталях, как повлиял на эту смену воззрений некритический перенос в общественные науки методов и интеллектуальных привычек, выработанных в науках технических и естественных, и каким образом представители этих дисциплин пытались дискредитировать результаты многолетнего изучения процессов, происходящих в обществе, которые не укладывались в прокрустово ложе их предвзятых представлений, и применять свое понятие об организации в области, совершенно для этого не подходящей[20].

В соответствии с доминирующими сегодня представлениями вопрос о том, как лучше использовать потенциал спонтанных сил, заключенных в свободном обществе, вообще снимается с повестки дня. Мы фактически отказываемся опираться на эти силы, результаты деятельности которых непредсказуемы, и стремимся заменить анонимный, безличный механизм рынка коллективным и «сознательным» руководством, направляющим движение всех социальных сил к заранее заданным целям. Лучшей иллюстрацией этого различия может быть крайняя позиция, изложенная на страницах нашумевшей книги д-ра Карла Манхейма. К его программе так называемого «планирования во имя свободы» мы будем обращаться еще не раз. «Нам никогда не приходилось, – пишет К. Манхейм, – управлять всей системой природных сил, но сегодня мы вынуждены делать это по отношению к обществу… Человечество все больше стремится к регуляции общественной жизни во всей ее целокупности, хотя оно никогда не пыталось создать вторую природу»[21].


Примечательно, что эта смена умонастроений совпала с переменой направления, в котором идеи перемещались в пространстве. В течение более чем двух столетий английская общественная мысль пробивала себе дорогу на Восток. Принцип свободы, реализованный в Англии, был, казалось, самой судьбой предназначен распространиться по всему свету. Но где-то около 1870 года экспансии английских идей на Восток был положен предел. С этих пор началось их отступление, и иные идеи (впрочем, вовсе не новые и даже весьма старые) начали наступать с Востока на Запад. Англия перестала быть интеллектуальным лидером в политической и общественной жизни Европы и превратилась в страну, импортирующую идеи. В течение следующих шестидесяти лет центром, где рождались идеи, распространявшиеся на Восток и на Запад, стала Германия. И был ли это Гегель или Маркс, Лист или Шмоллер, Зомбарт или Манхейм, был ли это социализм, принимавший радикальные формы, или просто «организация» и «планирование», – немецкая мысль всюду оказывалась ко двору, и все с готовностью начали воспроизводить у себя немецкие общественные установления.

Большинство этих новых идей, в том числе идея социализма, родились не в Германии. Однако именно на немецкой почве они были отшлифованы и достигли своего наиболее полного развития в последней четверти XIX – первой четверти XX века. Теперь часто забывают, что в этот период Германия была лидером в развитии теории и практики социализма и что задолго до того, как в Англии всерьез заговорили о социализме, в немецком парламенте была уже крупная социалистическая фракция. До недавнего времени теория социализма разрабатывалась почти исключительно в Германии и Австрии, и даже дискуссии, идущие сегодня в России, – это прямое продолжение того, на чем остановились немцы. Многие английские и американские социалисты не подозревают, что вопросы, которые они теперь только поднимают, уже давно и подробно обсуждены немецкими социалистами.

Интенсивное влияние, которое оказывали все это время в мире немецкие мыслители, подкреплялось не только колоссальным прогрессом Германии в области материального производства, но, и даже в большей степени, огромным авторитетом немецкой философской и научной школы, завоеванным на протяжении последнего столетия, когда Германия вновь стала полноправным и, пожалуй, ведущим членом европейской цивилизации. Однако именно такая репутация стала вскоре способствовать распространению идей, разрушающих основы этой цивилизации. Сами немцы – по крайней мере те, кто в этом распространении участвовал, – прекрасно отдавали себе отчет в том, что происходит. Еще задолго до нацизма общеевропейские традиции стали именоваться в Германии «западными», что означало прежде всего «к западу от Рейна». «Западными» были либерализм и демократия, капитализм и индивидуализм, свобода торговли и любые формы интернационализма, т. е. миролюбия.

Но, несмотря на плохо скрываемое презрение все большего числа немцев к «пустым» западным идеалам, а может быть, и благодаря этому, народы Запада продолжали импорт германских идей. Больше того, они искренне поверили, что их прежние убеждения были всего лишь оправданием эгоистических интересов, что принцип свободы торговли был выдуман для укрепления позиций Британской империи и что американские и английские политические идеалы безнадежно устарели и сегодня их можно только стыдиться.

II. Великая утопия

Что всегда превращало государство в ад на земле, так это попытки человека сделать его земным раем.

Фридрих Гельдерлин

Итак, социализм вытеснил либерализм и стал доктриной, которой придерживаются сегодня большинство прогрессивных деятелей. Но это произошло не потому, что были забыты предостережения великих либеральных мыслителей о последствиях коллективизма, а потому, что людей удалось убедить, что последствия будут прямо противоположными. Парадокс заключается в том, что тот самый социализм, который всегда воспринимался как угроза свободе и открыто проявил себя в качестве реакционной силы, направленной против либерализма Французской революции, завоевал всеобщее признание как раз под флагом свободы. Теперь редко вспоминают, что вначале социализм был откровенно авторитарным. Французские мыслители, заложившие основы современного социализма, ни минуты не сомневались, что их идеи можно воплотить только с помощью диктатуры. Социализм был для них попыткой «довести революцию до конца» путем сознательной реорганизации общества на иерархической основе и насильственного установления «духовной власти». Что же касается свободы, то основатели социализма высказывались о ней совершенно недвусмысленно. Корнем всех зол общества XIX столетия они считали свободу мысли. А предтеча нынешних адептов планирования Сен-Симон предсказывал, что с теми, кто не будет повиноваться указаниям предусмотренных его теорией плановых советов, станут обходиться «как со скотом».

Лишь под влиянием мощных демократических течений, предшествовавших революции 1848 года, социализм начал искать союза со свободолюбивыми силами. Но обновленному «демократическому социализму» понадобилось еще долгое время, чтобы развеять подозрения, вызываемые его прошлым. А кроме того, демократия, будучи по своей сути индивидуалистическим институтом, находилась с социализмом в непримиримом противоречии. Лучше всех сумел разглядеть это де Токвиль. «Демократия расширяет сферу индивидуальной свободы, – говорил он в 1848 году, – социализм ее ограничивает. Демократия утверждает высочайшую ценность каждого человека, социализм превращает человека в простое средство, в цифру. Демократия и социализм не имеют между собой ничего общего, кроме одного слова: равенство. Но посмотрите, какая разница: если демократия стремится к равенству в свободе, то социализм – к равенству в рабстве и принуждении»[22].

Чтобы усыпить эти подозрения и продемонстрировать причастность к сильнейшему из политических мотивов – жажде свободы, социалисты начали все чаще использовать лозунг «новой свободы». Наступление социализма стали толковать как скачок из царства необходимости в царство свободы. Оно должно принести «экономическую свободу», без которой уже завоеванная политическая свобода «ничего не стоит». Только социализм способен довести до конца многовековую борьбу за свободу, в которой обретение политической свободы является лишь первым шагом.

Следует обратить особое внимание на едва заметный сдвиг в значении слова «свобода», который понадобился, чтобы рассуждения звучали убедительно. Для великих апостолов политической свободы слово это означало свободу человека от насилия и произвола других людей, избавление от пут, не оставляющих индивиду никакого выбора, принуждающих его повиноваться власть имущим. Новая же обещанная свобода – это свобода от необходимости, избавление от пут обстоятельств, которые, безусловно, ограничивают возможность выбора для каждого из нас, хотя для одних – в большей степени, для других – в меньшей. Чтобы человек стал по-настоящему свободным, надо победить «деспотизм физической необходимости», ослабить «оковы экономической системы».

Свобода в этом смысле – это, конечно, просто другое название для власти или богатства[23]. Но хотя обещание этой новой свободы часто сопровождалось безответственным обещанием неслыханного роста в социалистическом обществе материального благосостояния, источник экономической свободы усматривался все же не в этой победе над природной скудостью нашего бытия. На самом деле обещание заключалось в том, что исчезнут резкие различия в возможностях выбора, существующие ныне между людьми. Требование новой свободы сводилось, таким образом, к старому требованию равного распределения богатства. Но новое название позволило ввести в лексикон социалистов еще одно слово из либерального словаря, а уж из этого они постарались извлечь все возможные выгоды. И хотя представители двух партий употребляли это слово в разных значениях, редко кто-нибудь обращал на это внимание, и еще реже возникал вопрос, совместимы ли в принципе два рода свободы.

Обещание свободы стало, несомненно, одним из сильнейших орудий социалистической пропаганды, посеявшей в людях уверенность, что социализм принесет освобождение. Тем более жестокой будет трагедия, если окажется, что обещанный нам Путь к Свободе есть в действительности Столбовая Дорога к Рабству. Именно обещание свободы не дает увидеть непримиримого противоречия между фундаментальными принципами социализма и либерализма. Именно оно заставляет все большее число либералов переходить на стезю социализма и нередко позволяет социалистам присваивать себе само название старой партии свободы. В результате большая часть интеллигенции приняла социализм, так как увидела в нем продолжение либеральной традиции. Сама мысль о том, что социализм ведет к несвободе, кажется им поэтому абсурдной.


Однако в последние годы доводы о непредвиденных последствиях социализма, казалось бы давно забытые, зазвучали вдруг с новой силой, причем с самых неожиданных сторон. Наблюдатели один за другим стали отмечать поразительное сходство условий, порождаемых фашизмом и коммунизмом. Факт этот вынуждены были признать даже те, кто первоначально исходил из прямо противоположных установок. И пока английские и иные «прогрессисты» продолжали убеждать себя в том, что коммунизм и фашизм – полярно противоположные явления, все больше людей стали задумываться, не растут ли эти новоявленные тирании из одного корня. Выводы, к которым пришел Макс Истмен, старый друг Ленина, ошеломили даже самих коммунистов. «Сталинизм, – пишет он, – не только не лучше, но хуже фашизма, ибо он гораздо более беспощаден, жесток, несправедлив, аморален, антидемократичен и не может быть оправдан ни надеждами, ни раскаянием». И далее: «Было бы правильно определить его как сверхфашизм». Но еще более широкое значение приобретают заключения Истмена, когда мы читаем, что «сталинизм – это и есть социализм в том смысле, что он представляет собой неизбежный, хотя и непредвиденный, результат национализации и коллективизации, являющихся составными частями плана перехода к социалистическому обществу»[24].

Свидетельство Истмена является весьма примечательным, но далеко не единственным случаем, когда наблюдатель, благосклонно настроенный к русскому эксперименту, приходит к подобным выводам. Несколькими годами ранее У. Чемберлин, который за двенадцать лет, проведенных в России в качестве американского корреспондента, стал свидетелем крушения всех своих идеалов, так суммирует свои наблюдения, сопоставляя русский опыт с опытом итальянским и немецким: «Вне всякого сомнения, социализм, по крайней мере на первых порах, является дорогой не к свободе, но к диктатуре и к смене одних диктаторов другими в ходе борьбы за власть и жесточайших гражданских войн. Социализм, достигаемый и поддерживаемый демократическими средствами, – это, безусловно, утопия»[25]. Ему вторит голос британского корреспондента Ф. Войта, много лет наблюдавшего события в Европе: «Марксизм привел к фашизму и национал-социализму, потому что во всех своих существенных чертах он и является фашизмом и национал-социализмом»[26]. А Уолтер Липпман приходит к выводу, что «наше поколение узнает теперь на собственном опыте, к чему приводит отступление от свободы во имя принудительной организации. Рассчитывая на изобилие, люди в действительности его лишаются. По мере усиления организованного руководства разнообразие уступает место единообразию. Такова цена планируемого общества и авторитарной организации человеческих дел»[27].

В публикациях последних лет можно найти множество подобных утверждений. Особенно убедительны свидетельства тех, кто, будучи гражданами стран, ступивших на путь тоталитарного развития, сам пережил этот период трансформации и был вынужден пересмотреть свои взгляды. Приведем еще только одно высказывание, принадлежащее немецкому автору, который выражает ту же самую мысль, но, может быть, даже более глубоко проникает в суть дела. «Полный крах веры в достижимость свободы и равенства по Марксу, – пишет Питер Друкер, – вынудил Россию избрать путь построения тоталитарного, запретительного, неэкономического общества, общества несвободы и неравенства, по которому шла Германия. Нет, коммунизм и фашизм – не одно и то же. Фашизм – это стадия, которая наступает, когда коммунизм доказал свою иллюзорность, как это произошло в сталинской России и в догитлеровской Германии»[28].

Не менее показательна и интеллектуальная эволюция многих нацистских и фашистских руководителей. Всякий, кто наблюдал зарождение этих движений в Италии[29] или в Германии, не мог не быть поражен количеством их лидеров (включая Муссолини, а также Лаваля и Квислинга), начинавших как социалисты, а закончивших как фашисты или нацисты. Еще более характерна такая биография для рядовых участников движения. Насколько легко было обратить молодого коммуниста в фашиста, и наоборот, было хорошо известно в Германии, особенно среди пропагандистов обеих партий. А преподаватели английских и американских университетов помнят, как в 30-е годы многие студенты, возвращаясь из Европы, не знали твердо, коммунисты они или фашисты, но были абсолютно убеждены, что они ненавидят западную либеральную цивилизацию.

Нет ничего удивительного в том, что в Германии до 1933 года, а в Италии до 1922-го коммунисты и нацисты (соответственно фашисты) чаще вступали в столкновение друг с другом, чем с иными партиями. Они боролись за людей с определенным типом сознания и ненавидели друг друга так, как ненавидят еретиков. Но их дела показывали, насколько они были в действительности близки. Главным врагом, с которым они не могли иметь ничего общего и которого не надеялись переубедить, был для обеих партий человек старого типа, либерал. Если для коммуниста нацист, для нациста коммунист и для обоих социалист были потенциальными рекрутами, т. е. людьми, неправильно ориентированными, но обладающими нужными качествами, то с человеком, который по-настоящему верит в свободу личности, ни у кого из них не могло быть никаких компромиссов.

Чтобы у читателей, введенных в заблуждение официальной пропагандой какой-нибудь из этих сторон, не оставалось на этот счет сомнений, позволю себе процитировать один авторитетный источник. Вот что пишет в статье с примечательным заглавием «Второе открытие либерализма» профессор Эдуард Хейнманн, один из лидеров немецкого религиозного социализма: «Гитлеризм заявляет о себе как о подлинно демократическом и подлинно социалистическом учении, и, как это ни ужасно, в этом есть зерно истины, – совсем микроскопическое, но достаточное для таких фантастических подтасовок. Гитлеризм идет еще дальше, объявляя себя защитником христианства, и, как это ни противоречит фактам, это производит на кого-то впечатление. Среди всего этого тумана и передержек только одно не вызывает сомнений: Гитлер никогда не провозглашал себя сторонником подлинного либерализма. Таким образом, на долю либерализма выпала честь быть доктриной, которую более всего ненавидит Гитлер»[30]. К этому необходимо добавить, что у Гитлера не было возможности проявить свою ненависть на практике, поскольку к моменту его прихода к власти либерализм в Германии был уже практически мертв. Его уничтожил социализм.


Для тех, кто наблюдал за эволюцией от социализма к фашизму с близкого расстояния, связь этих двух доктрин проявлялась со все большей отчетливостью. И только в демократических странах большинство людей по-прежнему считают, что можно соединить социализм и свободу. Я не сомневаюсь, что наши социалисты все еще исповедуют либеральные идеалы и готовы будут отказаться от своих взглядов, если увидят, что осуществление их программы равносильно потере свободы. Но проблема пока осознается очень поверхностно. Многие несовместимые идеалы каким-то образом легко сосуществуют в сознании, и мы до сих пор слышим, как всерьез обсуждаются заведомо бессмысленные понятия, такие как «индивидуалистический социализм». Если в таком состоянии ума мы рассчитываем заняться строительством нового мира, то нет задачи более насущной, чем серьезное изучение того, как развивались события в других странах. И пускай наши выводы будут только подтверждением опасений, которые высказывались другими, – все равно, чтобы убедиться, что такой ход событий является не случайным, надо всесторонне проанализировать попытки трансформации общественной жизни. Пока все связи между фактами не будут выявлены с предельной ясностью, никто не поверит, что демократический социализм – эта великая утопия последних поколений – не только недостижим, но и что действия, направленные на его осуществление, приведут к результатам неожиданным и совершенно неприемлемым для его сегодняшних сторонников.

III. Индивидуализм и коллективизм

Социалисты верят в две вещи, совершенно различные и, наверное, даже несовместимые, – в свободу и в организацию.

Эли Халеви

Прежде чем мы сможем двигаться дальше, надлежит прояснить одно недоразумение, которое в значительной степени повинно в том, что в нашем обществе происходят вещи, ни для кого не желательные. Недоразумение это касается самого понятия «социализм». Это слово нередко используют для обозначения идеалов социальной справедливости, большего равенства, социальной защищенности, т. е. конечных целей социализма. Но социализм – это ведь еще и особые методы, с помощью которых большинство сторонников этой доктрины надеются этих целей достичь, причем, как считают многие компетентные люди, методы эффективные и незаменимые. Социализм в этом смысле означает упразднение частного предпринимательства, отмену частной собственности на средства производства и создание системы «плановой экономики», где вместо предпринимателя, работающего для получения прибыли, будут созданы централизованные планирующие органы.

Многие люди, называющие себя социалистами, имеют в виду только первое значение термина, т. е. они искренне верят в необходимость достижения конечных целей, но им все равно или они не понимают, каким образом цели эти могут быть достигнуты. Но для тех, для кого социализм – это не только надежда, но и область политической деятельности, современные методы, характерные для этой доктрины, столь же важны, как и цели. С другой стороны, существуют люди, которые верят в цели социализма не меньше, чем сами социалисты, но тем не менее отказываются их поддерживать, поскольку усматривают в социалистических методах угрозу другим человеческим ценностям. Таким образом, спор идет скорее о средствах, чем о целях, хотя вопрос о том, могут ли быть одновременно достигнуты различные цели социализма, тоже иногда становится предметом дискуссий.

Этого уже достаточно, чтобы возникло недоразумение, но оно усугубляется еще и тем, что людей, отвергающих средства, часто обвиняют в пренебрежении к целям. А если мы вспомним, что одни и те же средства, например «экономическое планирование», являющееся ключевым инструментом социалистических реформ, могут использоваться для достижения различных целей, то поймем, насколько в действительности запутана ситуация. Конечно, мы должны направлять экономическую деятельность, если хотим, чтобы распределение доходов шло в соответствии с современными представлениями о социальной справедливости. Следовательно, все, кто мечтает, чтобы производство развивалось не «во имя прибыли», а «на благо человека», должны начертать на своем знамени лозунг «планирование». Однако то же самое планирование может быть использовано и для несправедливого по нашим теперешним представлениям распределения доходов. Хотим ли мы, чтобы основные блага в этом мире доставались представителям расовой элиты или людям нордического типа, членам партии или аристократии, – мы должны будем использовать те же методы, что и при уравнительном распределении.

Быть может, ошибка заключается в использовании термина «социализм» для описания конкретных методов, в то время как для многих людей он обозначает прежде всего цель, идеал. Наверное, лучше обозначить методы, которые можно использовать для достижения различных целей, термином «коллективизм» и рассматривать социализм как одну из его многочисленных разновидностей. И хотя для большинства социалистов только один тип коллективизма является подлинным социализмом, мы будем помнить, что социализм – это частный случай коллективизма и поэтому все, что верно для коллективизма, будет также применимо и к социализму. Практически все пункты, по которым расходятся социалисты и либералы, касаются коллективизма вообще, а не конкретных целей, во имя которых социалисты предполагают этот коллективизм использовать. И все вопросы, которые мы будем поднимать в этой книге, связаны с последствиями применения коллективистских методов безотносительно к целям. Не следует также забывать, что социализм – самая влиятельная на сегодняшний день форма коллективизма или «планирования», под воздействием которой многие либерально настроенные люди вновь обратились к идее регламентации экономической жизни, отброшенной в свое время, ибо, если воспользоваться словами Адама Смита, она ставит правительство в положение, в котором, «чтобы удержаться, оно должно прибегать к произволу и угнетению»[31].


Однако, даже если мы согласимся использовать для обозначения всей совокупности типов «плановой экономики», независимо от их целей, термин «коллективизм», мы еще не преодолеем всех затруднений, связанных с употреблением расхожих, но не очень внятных политических понятий. Можно внести уточнение, сказав, что речь идет о планировании, необходимом для осуществления того или иного (в принципе любого) идеала распределения. Но поскольку идея централизованного экономического планирования привлекательна в основном благодаря своей расплывчатости, то, чтобы двигаться дальше, надо вполне прояснить ее смысл.

Популярность идеи «планирования» связана прежде всего с совершенно понятным стремлением решать наши общие проблемы по возможности рационально, чтобы удавалось предвидеть последствия наших действий. В этом смысле каждый, кто не является полным фаталистом, мыслит «планово». И всякое политическое действие – это акт планирования (по крайней мере, должно быть таковым), хорошего или плохого, умного или неумного, прозорливого или недальновидного, но планирования. Экономист, который по долгу своей профессии призван изучать человеческую деятельность, неразрывно связанную с планированием, не может иметь ничего против этого понятия. Но дело заключается в том, что наши энтузиасты планового общества используют этот термин совсем в другом смысле. Они не ограничиваются утверждением, что, если мы хотим распределять доходы или блага в соответствии с определенными стандартами, мы должны прибегать к планированию. Как следует из современных теорий планирования, недостаточно однажды создать рациональную систему, в рамках которой будут протекать различные процессы деятельности, направляемые индивидуальными планами ее участников. Такое либеральное планирование авторы подобных теорий вовсе не считают планированием, и действительно: здесь нет никакого плана, который бы в точности предусматривал, кто и что получит. Но наши адепты планирования требуют централизованного управления всей экономической деятельностью, осуществляемой по такому единому плану, где однозначно расписано, как будут «сознательно» использоваться общественные ресурсы, чтобы определенные цели достигались определенным образом.

Этот спор между сторонниками планирования и их оппонентами не сводится, следовательно, ни к тому, должны ли мы разумно выбирать тип организации общества, ни к вопросу о необходимости применения прогнозирования и систематического мышления в планировании наших общих дел. Речь идет только о том, как осуществлять все это наилучшим образом: должен ли субъект, наделенный огромной властью, заботиться о создании условий, мобилизующих знания и инициативу индивидов, которые сами осуществляют планирование своей деятельности, или же рациональное использование наших ресурсов невозможно без централизованной организации и управления всеми процессами деятельности в соответствии с некоторой сознательно сконструированной программой. Социалисты всех партий считают планированием только планирование второго типа, и это значение термина является сегодня доминирующим. Разумеется, это вовсе не означает, что такой способ рационального управления экономической жизнью является единственным. Но в этом пункте сторонники планирования резко расходятся с либералами.


Несогласие с таким пониманием планирования не следует путать с догматической приверженностью принципу laissez-faire. Либералы говорят о необходимости максимального использования потенциала конкуренции для координации деятельности, а не призывают пускать вещи на самотек. Их доводы основаны на убеждении, что конкуренция, если ее удается создать, – лучший способ управления деятельностью индивидов. И они вовсе не отрицают, а наоборот, всячески подчеркивают, что для создания эффективной конкуренции нужна хорошо продуманная система законов, но как нынешнее законодательство, так и законодательство прошлого в этом отношении далеки от совершенства. Не отрицают они и того, что там, где не удается создать условий для эффективной конкуренции, надо использовать другие методы управления экономической деятельностью. Но либералы решительно возражают против замены конкуренции координацией сверху. Они предпочитают конкуренцию не только потому, что она обычно оказывается более эффективной, но прежде всего по той причине, что она позволяет координировать деятельность внутренним образом, избегая насильственного вмешательства. В самом деле, разве не является сильнейшим аргументом в пользу конкуренции то, что она позволяет обойтись без «сознательного общественного контроля» и дает индивиду шанс самому принимать решения, взвешивая успех и неудачу того или иного предприятия?

Эффективное применение конкуренции исключает одни виды принудительного вмешательства в экономическую жизнь, но допускает другие, способствующие развитию конкуренции и требующие иногда определенных действий со стороны правительства. Но надо обратить особое внимание, что существуют ситуации, полностью исключающие возможность насильственного вмешательства. Прежде всего необходимо, чтобы все присутствующие на рынке стороны имели полную свободу покупать и продавать товары по любой цене, на которую найдутся желающие, и чтобы каждый был волен производить, продавать и покупать все, что в принципе может быть произведено и продано. Существенно также, чтобы доступ к любым отраслям был открыт всем на равных основаниях и чтобы закон пресекал всякие попытки индивидов или групп ограничить этот доступ открыто или тайно. Кроме того, всякие попытки контролировать цены или количество товаров отнимают у конкуренции способность координировать усилия индивидов, поскольку колебания цен в этих случаях перестают отражать изменения конъюнктуры и не могут служить надежным ориентиром для индивидуальной деятельности.

Впрочем, это не всегда верно. Возможны меры, ограничивающие допустимые технологии производства, если ограничения касаются всех потенциальных предпринимателей и не являются косвенным способом контроля цен или количества товаров. И хотя такой контроль за методами производства приводит обычно к дополнительным затратам (так как требует использования большего количества ресурсов для производства того же объема продукции), он может оказаться оправданным. Запрещение применять вредные вещества или требование применять в таких случаях меры предосторожности, ограничение рабочего дня и установление санитарных правил – все это не может отрицательно повлиять на конкуренцию. Вопрос только в том, окупают ли в каждом таком случае полученные преимущества социальные затраты. Совместима конкуренция и с разветвленной сетью социального обслуживания, если только сама эта сеть не организована так, чтобы снизить эффективность конкуренции в какой-то широкой области.

К сожалению (хотя это и объяснимо), в прошлом запретительным мерам уделяли гораздо больше внимания, чем мерам позитивным, стимулирующим развитие конкуренции. Ведь действие конкуренции требует не только правильной организации таких институтов, как деньги, рынок и каналы информации (причем в некоторых случаях частное предпринимательство в принципе не может этого обеспечить), но и прежде всего соответствующей правовой системы. Законодательство должно быть специально сконструировано для охраны и развития конкуренции. Недостаточно, чтобы закон просто признавал частную собственность и свободу контрактов. Важно еще, чтобы права собственности получили дифференцированное определение по отношению к различным ее видам. Мы до сих пор очень мало знаем о влиянии на эффективность конкуренции разных форм правовых институтов. Вопрос этот требует пристального изучения, ибо серьезные недостатки в этой области (в особенности в законодательстве о корпорациях и о патентах) не только снижают эффективность конкуренции, но и ведут к ее полному угасанию во многих сферах.

Наконец, существуют области, в которых никакие правовые установления не могут создать условий для функционирования частной собственности и конкуренции, а именно гарантировать владельцу выгоду от полезного для общества использования его собственности и убыток от использования вредного. К примеру, там, где отсутствует зависимость качества услуг от платы за них, конкуренция ничем не поможет. Точно так же неэффективной оказывается система цен, если с владельца собственности нельзя взыскать за ущерб, нанесенный кому-либо в результате ее использования. Во всех таких случаях можно наблюдать расхождение между показателями, фигурирующими в личных расчетах, и показателями, отражающими общественное благосостояние. Если такое расхождение налицо, необходимо использовать иные методы, отличные от конкуренции. Например, каждый индивидуальный потребитель не может платить за оборудование магистралей дорожными знаками, а чаще всего – и за строительство самих дорог. А ущерб, причиняемый последствиями вырубки лесов, некоторыми методами возделывания земли, вредными производственными выбросами или шумом, нельзя возместить путем прямых расчетов между владельцем вредоносной собственности и теми, кто готов от нее страдать при условии выплаты компенсации. В таких ситуациях механизм регуляции деятельности с помощью цен надо чем-то заменить. Но наша готовность применять власть там, где нельзя создать условий для конкуренции, вовсе не равносильна призыву подавлять конкуренцию в тех случаях, когда она может быть эффективной.

Таким образом, перед государством открывается довольно широкое поле деятельности. Это и создание условий для развития конкуренции, и замена ее другими методами регуляции там, где это необходимо, и развитие услуг, которые, по словам Адама Смита, «хотя и могут быть в высшей степени полезными для общества в целом, но по природе своей таковы, что прибыль от них не сможет окупить затрат отдельного лица или небольшой группы предпринимателей». Никакая рациональная система организации не обрекает государство на бездействие. И система, основанная на конкуренции, нуждается в разумно сконструированном и непрерывно совершенствуемом правовом механизме. А он еще очень далек от совершенства, даже в такой важной для функционирования конкурентной системы области, как предотвращение обмана и мошенничества, и в частности злоупотребления неосведомленностью.


Работа по созданию правовой системы, способствующей развитию конкуренции, была еще только в самом начале, когда во всех государствах вдруг наметился резкий поворот в сторону иного принципа, не совместимого с принципом конкуренции. Речь шла уже не о стимулировании и не о дополнении конкуренции, а об ее полной замене. Здесь важно расставить все точки над «i»: современное движение, отстаивающее принцип планирования, – это движение, направленное против конкуренции как таковой, новый лозунг, под которым собрались все старые враги конкурентной системы. И хотя различные группировки пытаются сейчас, пользуясь случаем, вернуть себе привилегии, с которыми было покончено в эпоху либерализма, но именно социалистическая пропаганда планирования вернула позиции, направленной против конкуренции, определенную респектабельность в глазах либерально настроенных людей, усыпив здоровую подозрительность, всегда возникающую при попытках устранить конкуренцию[32]. Единственное, что объединяет социалистов левого и правого толка, это ненависть к конкуренции и желание заменить ее директивной экономикой. И хотя термины «капитализм» и «социализм» все еще широко употребляются для обозначения прошлого и будущего состояния общества, они не проясняют, а скорее затемняют сущность переживаемого нами периода.

И все же, хотя тенденция к всеобщей централизации управления экономикой является совершенно очевидной, на первых порах борьба против конкуренции обещает породить нечто еще более неприемлемое, не устраивающее ни сторонников планирования, ни либералов, – что-то вроде синдикалистской или «корпоративной» формы организации экономики, при которой конкуренция более или менее подавляется, но планирование оказывается в руках у независимых монополий, контролирующих отдельные отрасли. Это неизбежный результат, к которому придут люди, объединенные ненавистью к конкуренции, но не согласные по всем остальным вопросам. Политика последовательного разрушения конкуренции во всех отраслях отдает потребителя на милость промышленных монополий, объединяющих капиталистов и рабочих наилучшим образом организованных предприятий. Такая ситуация уже существует в обширных областях нашей экономики, и именно за нее агитируют многие введенные в заблуждение (и все корыстно заинтересованные) сторонники планирования. Однако ее правомерность не сможет найти рационального оправдания, и она вряд ли продлится долго. Независимое планирование, осуществляемое монополиями, приведет к последствиям, прямо противоположным тем, на которые уповают адепты плановой экономики. Когда эта стадия будет достигнута, придется либо возвращаться к конкуренции, либо переходить к государственному контролю над деятельностью монополий, который может стать эффективным лишь при условии, что он будет все более и более полным и детальным. И это ждет нас в самом недалеком будущем. Еще перед самой войной один еженедельник отмечал, что британские лидеры, судя по всему, все больше привыкают рассуждать о будущем страны в терминах контролируемых монополий. Уже тогда такая оценка была достаточно точной, но война значительно ускорила этот процесс, и недалек тот час, когда скрытые опасности такого подхода станут совершенно очевидными.

Идея полной централизации управления экономикой все еще не находит отклика у многих людей, и не столько из-за чудовищной сложности этой задачи, сколько из-за ужаса, внушаемого мыслью о руководстве всем и вся из единого центра. И если мы, несмотря ни на что, все-таки стремительно движемся в этом направлении, то только в силу бытующего убеждения, что найдется некий срединный путь между «атомизированной» конкуренцией и централизованным планированием. На первый взгляд идея эта кажется и привлекательной, и разумной. Действительно, может быть, не стоит стремиться ни к полной децентрализации и свободной конкуренции, ни к абсолютной централизации и тотальному планированию? Может быть, лучше поискать какой-то компромиссный метод? Но здесь здравый смысл оказывается плохим советчиком. Хотя конкуренция и допускает некоторую долю регулирования, ее никак нельзя соединить с планированием, не ослабляя ее как фактор организации производства. Планирование, в свою очередь, тоже не является лекарством, которое можно принимать в малых дозах, рассчитывая на серьезный эффект. И конкуренция, и планирование теряют свою силу, если их использовать в урезанном виде. Это альтернативные принципы решения одной и той же проблемы, и их смешение приведет только к потерям, т. е. к результатам более плачевным, чем те, которые можно было бы получить, последовательно применяя один из них. Можно сказать и иначе: планирование и конкуренция соединимы лишь на пути планирования во имя конкуренции, но не на пути планирования против конкуренции.

Эта мысль является для меня принципиальной. Я хочу, чтобы читатель все время помнил, что планирование, критикуемое на страницах этой книги, – это прежде всего и исключительно планирование, направленное против конкуренции, долженствующее ее подменить. И это тем более принципиально, что мы не можем здесь углубляться в обсуждение другого, действительно необходимого планирования, целью которого является повышение эффективности конкуренции. Но, поскольку в наши дни термин «планирование» употребляется почти исключительно в первом значении, мы тоже будем дальше для краткости говорить просто о «планировании», отдавая на откуп нашим противникам это слово, заслуживающее лучшей участи.

IV. Является ли планирование неизбежным?

Мы были первыми, кто сказал, что чем более сложные формы принимает цивилизация, тем более ограниченной становится свобода личности.

Бенито Муссолини

Редко услышишь сегодня, что планирование является желательным. В большинстве случаев нам говорят, что у нас просто нет выбора, что обстоятельства, над которыми мы не властны, заставляют заменять конкуренцию планированием. Сторонники централизованного планирования старательно культивируют миф об угасании конкуренции в результате развития новых технологий, добавляя при этом, что мы не можем и не должны пытаться поворачивать вспять этот естественный процесс. Это утверждение обычно никак не обосновывают. Оно кочует из книги в книгу, от автора к автору и благодаря многократному повторению считается уже как бы установленным фактом. А между тем оно не имеет под собой никаких оснований. Тенденция к монополии и планированию является вовсе не результатом каких бы то ни было «объективных обстоятельств», а продуктом пропаганды определенного мнения, продолжавшейся в течение полувека и сделавшей это мнение доминантой нашей политики.

Из всех аргументов, призванных обосновать неизбежность планирования, самым распространенным является следующий: поскольку технологические изменения делают конкуренцию невозможной все в новых и новых областях, нам остается только выбирать, контролировать ли деятельность частных монополий или управлять производством на уровне правительства. Это представление восходит к марксистской концепции «концентрации производства», хотя, как и многие другие марксистские идеи, употребляется, в результате многократного заимствования, без указания на источник.

Происходившее в течение последних пятидесяти лет усилие монополий и одновременное ограничение сферы действия свободной конкуренции является несомненным историческим фактом, против которого никто не станет возражать, хотя масштабы этого процесса иногда сильно преувеличивают[33]. Но важно понять, следствие ли это развития технологии или результат политики, проводимой в большинстве стран. Как мы попытаемся показать, факты свидетельствуют в пользу второго предположения. Но прежде попробуем ответить на вопрос, действительно ли современный технический прогресс делает рост монополий неизбежным.

Главной причиной роста монополий считается техническое превосходство крупных предприятии, где современное массовое производство оказывается более эффективным. Нас уверяют, что благодаря современным методам в большинстве отраслей возникли условия, в которых крупные предприятия могут наращивать объем производства, снижая при этом себестоимость единицы продукции. В результате крупные фирмы повсюду вытесняют мелкие, предлагая товары по более низким ценам, и по мере развития этого процесса в каждой отрасли скоро останется одна или несколько фирм-гигантов. В этом рассуждении принимается во внимание только одна тенденция, сопутствующая техническому прогрессу, и игнорируются другие, противоположно направленные. Неудивительно поэтому, что при серьезном изучении фактов оно не находит подтверждения. Не имея возможности анализировать здесь этот вопрос в деталях, обратимся лишь к одному, но весьма красноречивому свидетельству. В США глубокий анализ всей совокупности фактов, имеющих отношение к этой проблеме, был осуществлен Временным национальным комитетом по вопросам экономики в исследовании, носившем название «Концентрация экономической мощи». Отчет об этом исследовании (которое вряд ли можно заподозрить в либеральном уклоне) утверждает совершенно недвусмысленно, что точка зрения, в соответствии с которой эффективность крупного производства является причиной исчезновения конкуренции, «не подтверждается фактами, которыми мы сегодня располагаем»[34]. А вот как подводит итог обсуждению данного вопроса специальная монография, подготовленная для этого комитета.

«Более высокая эффективность крупных предприятий не подтверждается фактами; соответствующие преимущества, якобы уничтожающие конкуренцию, во многих областях, как выяснилось, отсутствуют. Там же, где существуют крупные экономические структуры, они не обязательно ведут к монополии…Оптимальные показатели эффективности могут быть достигнуты задолго до того, как основная часть выпускаемой продукции будет находиться под контролем монополии. Нельзя согласиться с тем, что преимущества крупномасштабного производства обусловливают исчезновение конкуренции. Более того, монополии чаще всего возникают под действием совершенно иных факторов, чем низкие цены и крупные размеры производства. Они образуются в результате тайных соглашений и поощряются политикой государства. Объявив такие соглашения вне закона и кардинально пересмотрев государственную политику, можно восстановить условия, необходимые для развития конкуренции»[35].

Конец ознакомительного фрагмента.