Вы здесь

Дорога домой. Часть вторая (Бриттани Сонненберг, 2014)

Часть вторая

Sel allem Abschled voran[6]

Гамбург, Германия, 1981 год

По будням Крис ездит на работу на велосипеде. Элиз спит дольше обычного, встает около десяти и пытается закончить домашнее задание по немецкому языку до занятия в три часа. В квартире всегда холодно. Иногда она три раза в день принимает ванну. Это позволяет ей наблюдать за ростом живота. Она разглядывает свое нагое тело с любопытством, которого не позволила бы себе в Миссисипи. Этим утром, в редкий солнечный день гамбургской зимы, она опускается в дымящуюся паром воду. Ванна требуется ей не меньше завтрака. Тень от оконной рамы – нечеткий крест – ложится на живот и набухшие Груди.

Прошлым летом, когда они ездили на выходные в Мюнхен, она увидела голых людей, загоравших на одеялах в Английском парке. Элиз почувствовала отвращение и соблазн. Она с трудом отвела глаза от этих тел, как однажды наблюдала за одеванием двоюродной сестры. Донна, уже подросток, почувствовала ее взгляд и повернулась к ней спиной, чтобы застегнуть блузку, отчего Элиз затопила волна стыда – одно из самых ранних ее воспоминаний (помимо тех, которые заставляла забыть Ада).


В первый приезд Элиз к Крису в Германию, в тот год, когда он учился за границей, в Штутгарте, а она учительствовала в Атланте, они пошли на день рождения к кому-то из местных его друзей по баскетболу. Кульминацией вечеринки стало купание голышом в озере Биссинген, недалеко от города. Сидя на одеяле на берегу, Элиз терпела пьяный разговор с Сандрой, еще одной американкой в программе зарубежного обучения Криса, в которой, как ни странно, преобладали корейцы. Количество рислинга, потребленного редко выпивающей Элиз, и окружающий полумрак не скрыли полной наготы Сандры, что казалось раздражающим эксгибиционизмом. В начале вечера Элиз восприняла Сандру как союзницу, придав ей статус соотечественницы, но теперь нагота сделала девушку более чужой, чем любая из окружающих немок, большая часть которых одевались или заворачивались в полотенца, едва выйдя из воды. Элиз дрожала во влажном вечернем платье, приобретенном в одном из лучших бутиков Атланты. Оно стоило больше, чем можно было позволить на учительскую зарплату, но Элиз оправдала покупку, представляя, куда его наденет: в изысканный, освещенный свечами ресторан в Штутгарте, комической карикатурой на который явился этот вечер. Шелк она определенно загубила.

Когда Сандра пустилась в пространное повествование о наркотиках, которые она попробовала во время автопутешествия по Америке между семестрами в Беркли, Элиз взглядом поискала в толпе Криса. Она не хотела, чтобы он подошел и заговорил с ними – меньше всего ей требовалось воспоминание, как он пытается разглядеть в лунном свете голые груди Сандры, – но Крис находился на безопасном расстоянии, резвясь с друзьями в воде. Пока Сандра продолжала свой монолог, с удовольствием перейдя к рассказу об употреблении ЛСД вместе с преподавателем поэзии, Элиз вспоминала собственные годы в Блу-Маунтин колледже, баптистской женской школе. Волосы мелировали – в конце концов, это был 1974 год, – но этим занимались девушки, бегавшие по кампусу в шортах и с бумажными пакетами на голове, чтобы не узнал декан. Элиз никогда к ним не примыкала, но ее таки выкинули из конкурса талантов за исполнение «Всё, что тебе нужно, это любовь» перед картой Вьетнама, что быстро положило конец фазе ее политической активности. Элиз подумала, не поведать ли Сандре об автопутешествиях, предпринятых с группой «Иерихон!», где она солировала, но не захотела признаваться, что это была христианская певческая группа, а для того, чтобы убедительно лгать о психотропных наркотиках, которые никогда не принимала, Элиз чувствовала себя недостаточно трезвой.

Во дни своего пребывания в Блу-Маунтин Элиз восприняла бы Сандру как «неспасенную», а ее обнаженное тело – как вопль о помощи. Она почувствовала бы, как учащается ее пульс, теплеет взгляд, и, взяв Сандру за руку, повела бы туда, где они могли посидеть одни, накинула бы одеяло на узкие плечи и бормотала о безусловной любви Христа, Его плане для Сандры и своем собственном путешествии. Помимо пения, проповедь была одним из серьезных талантов Элиз. Другие члены группы «Иерихон!» всегда над ней подтрунивали, утверждая, что она не пропускает ни одной воскресной службы, чтобы не ответить на призыв проповедника выйти и свидетельствовать о своей вере. Но в тот вечер Элиз была пьяна, устала, замерзла и не ощущала присутствия Святого Духа. Сандра все болтала, и Элиз протянула свой стакан молодому человеку, пробиравшемуся сквозь толпу с бутылкой, и от его тайной улыбки, пока он наполнял ее стакан и чокался с ней, ей стало в сущности так же хорошо, как от причастия. Сделав приличный глоток и оглядевшись, дивясь своему присутствию на подобной вечеринке, Элиз, не удержавшись, хихикнула, отвечая на свои мысли и заставив Сандру умолкнуть и с подозрением на нее посмотреть. Внезапно Элиз ощутила пронзительную тоску по Айви и, обняв голые плечи Сандры, потерла костлявую, в гусиной коже спину девушки, прежде чем резко встать и уйти.

В автомобиле в тот вечер Крис бешено восторгался вечеринкой и Германией. Элиз, уже поглощенная чувством вины из-за выпитого вина, не разделяла его убежденности. На следующий день, когда с корзинкой для пикника, в которой лежали сыр, хлеб и бутылка просекко, они сидели на берегу того же самого озера, Крис сделал Элиз предложение. И она, мысленно представив вчерашнюю вечеринку, ужаснулась, что ее согласие будет означать жизнь, полную чревоугодия, пьянства и нудизма. Айви бы сюда. Затем она посмотрела на Криса в застегнутой до ворота сорочке, на мягко плескавшееся озеро, такое невинное в свете дня, и чудесный бриллиант, покоившийся на красном бархате, и согласилась.


Ребенок Элиз родится через три месяца, по словам ее гинеколога фрау Либманн. Drei Monate. Элиз понимает, что это последние три месяца, которые она может прожить для себя, и нужно как-то ими насладиться, если следовать советам журналов для женщин, но вместо этого жаждет появления ребенка, словно обещанного визита лучшей подруги. В Гамбурге она знает совсем немногих людей, не то что в Лондоне, где они с Крисом жили до переезда сюда. А слушатели на курсах немецкого языка не считаются.

Ну вот, вода уже остыла. Большим пальцем ноги Элиз поворачивает горячий кран, затем опускается глубже и еще глубже, по мере того как с поверхности поднимается пар, будто туман, стелившийся над Волчьим озером рядом с Видалией. Она закрывает глаза. Ради того, чтобы расслабляюще благодатная вода покрыла торс и живот, приходится пожертвовать торчащими над ее поверхностью коленями.

Почему она согласилась на этот переезд, на разлуку со всем, что любила в Лондоне, где они с Крисом прожили первые два года после свадьбы? На разлуку с британскими зваными обедами с вином, плачущими восковыми свечами, свиными отбивными и с едва заметным, возбуждающим намеком на неприличное поведение – гораздо более тонким, а следовательно, более опасным, более восхитительным, чем немецкая нагота. На разлуку с лучшей подругой Майной; с упрямыми, душистыми ростками лаванды и непревзойденным английским юмором, который поначалу шокировал Элиз, а потом согревал и успокаивал, как эта ванна. На разлуку с огромными старыми церквями, с отдающимся в них эхом шепотом, с ужасной смелостью сказанного в День Всех Святых со своей кафедры пастором, задававшим вопросы о Боге, вере и добродетели, в отличие от баптистских священников ее юности, говоривших только о скорейшем пути в рай.

– Я думаю, что рая нет, – признал в одно из воскресений тот печальный, старый чудесный британский священник, словно прихожане были его давнишними школьными друзьями, сидевшими рядом с ним в пабе. Затем он прочитал тягостное стихотворение Филипа Ларкина «Посещение храма» и тяжело сел, а хор взорвался пламенным Бахом.

Конечно, она согласилась на переезд. Он должен был помочь карьере мужа – Крис был несчастен в лондонском офисе, и Элиз довольно легко могла бы найти работу преподавателя английского как второго языка. Мысль открыть для себя новую страну воодушевила ее. Она представила массивные германские замки на Рейне и почему-то тарелку с горой картофельного пюре. Образы показались одновременно ободряющими и волнующими. И они с Крисом будут там вместе, и ребенок скоро родится. Но в своих мечтах о Германии она не учла, что Крису придется целыми днями пропадать на работе. А картофельного пюре она ни разу с момента приезда не видела.


Переезд в Гамбург означал также новую разлуку с Миссисипи: другая страна, другая культура встают между Дельтой и Элиз. Ее южный акцент теперь едва заметен, хотя возвращается, когда она звонит за океан своим родным. Отделенная от Видалии пятью тысячами миль, Элиз как никогда скучает по пяти своим близким, испытывая тоску, которая мягко напоминает о себе каждый день и неизбежно исчезает в ту секунду, когда она звонит домой. В разговоре с матерью в голосе Элиз проскальзывает резкость, пренебрежение, которое Ада только рада принять со времени отъезда дочери. Робость матери всегда бесит Элиз. Это – признание вины без просьбы о прощении.

С девятнадцатилетней Айви, все еще живущей дома, Элиз чувствует себя проповедницей, исполняя долг свидетельства в миру, расспрашивая о планах насчет колледжа, сомневаясь по поводу альбома, который Айви думает записать вместе со школьными друзьями. От своих братьев Элиз знает, что от Айви не приходится ждать ничего хорошего: в прошлом месяце ее задержала полиция за вождение в нетрезвом виде. Но по телефону сестра беззаботна и уклончива, а Элиз не имеет сил потребовать признания и наказать: для этого у Айви есть их отец.

После этих телефонных разговоров Элиз вешает трубку со слезами на глазах. Крис, предполагая, что она тоскует по дому, крепко ее обнимает, но Элиз все отрицает, отстраняется и идет наполнять ванну: ведь от дома ее тошнит. Час спустя, красная, одуревшая от горячей воды, она выходит из ванной, чувствуя себя духовно очистившейся и родившейся заново; скинувшей опостылевшие домашние намеки: «Как ты могла уехать? Не следует рассказывать подобные сказки, Элиз».


Когда Элиз не принимает ванну, а Крис на работе, она чувствует себя мучительно одинокой. Это состояние сравнимо только с чудовищными двумя неделями в лагере в Алабаме: ей было двенадцать, и ее прозвали Сопливкой из-за безудержного плача по ночам. В такие дни она с лихорадочным нетерпением ждет занятия по немецкому языку, а попадая туда, его ненавидит, поскольку не может правильно произнести слова.

Кроме того, преподаватель, красивый мужчина лет двадцати пяти, возможно, чуть моложе двадцатишестилетней Элиз, не смотрит на нее. Такие мужчины, как он – немного застенчивые, в глубине души романтичные, – влюблялись в нее с тех пор, как ей исполнилось десять лет, и Элиз сильно выбивает из колеи, что этот пристально смотрит не на нее, а на невзрачную тридцатипятилетнюю француженку, безусловно обладающую гораздо лучшим произношением. Элиз полагает, что виной тому ее беременность. Она чувствует себя нелепой и обижается на будущего ребенка, а потом ей становится стыдно. В середине занятия, пока остальные ученики спрягают глаголы, Элиз страстно желает оказаться дома в Миссисипи – она поет соло в Первой баптистской церкви и все смотрят на нее полными восхищения глазами. После каждого занятия немецким языком она спешит домой и набирает ванну.


В дверь звонят. «Вероятно, служба доставки, – думает Элиз, – ничего, позвонят к кому-нибудь другому». Но звонок снова верещит, настойчиво, нетерпеливо, как проснувшийся новорожденный младенец, и она вылезает из теплой уже воды и обертывает влажное тело полотенцем.

– Иду! – кричит она. Как же это будет по-немецки? – Kommen!

Как-то так. Потом Элиз понимает, что звонят снизу, с улицы.

Она снова надевает ночную рубашку и протирает мягкой мочалкой запотевшее зеркало, бросая быстрый взгляд на свое отражение. Она вспотела. Волосы мелкими кудряшками прилипли ко лбу. Плюс безумная боль – так она будет выглядеть через три месяца, выталкивая свою дочь в этот мир.

Элиз снимает трубку домофона.

– Алло?

– Алло, фрау Кригштайн?

– Ja, – отвечает она, по-немецки получается, как всегда, на октаву выше. Она пытается вспомнить, кому принадлежит этот немолодой женский голос.

Следует малопонятный поток немецких слов. Нажав кнопку, Элиз впускает незнакомку и идет в спальню за одеждой. Дрожа, со все еще влажными волосами она возвращается к двери и полуоткрывает ее. На пороге стоит светловолосый мальчик лет пяти или шести. Когда она полностью распахивает дверь, он протягивает ей письмо, на котором темнеет надпись «Liesel Kriegstein», выполненная красивым, ровным почерком. Но этот мальчик – отнюдь не та пожилая женщина, которая только что говорила с ней снизу, по домофону. Элиз пытается облечь свою растерянность в вопрос по-немецки, но на ум приходит только «Warum?». Почему? Мальчик тем временем входит в ее квартиру, снимает из вежливости ботинки и присоединяется к стоящей в прихожей Элиз.

Он протягивает ей письмо и говорит что-то по-немецки. Она не понимает, качает головой и пожимает плечами, исполняя всю ту пантомиму, к которой прибегают иностранцы, показывая свое неразумение. С тревогой увидев, что у мальчика начинает дрожать нижняя губа, она забирает у него письмо, чтобы предотвратить грозу. Но слезы текут, смущая ребенка, слишком взрослого, чтобы плакать.

– Чаю? – безнадежно спрашивает Элиз. – Heiße Schockolade?[7]

Он просто стоит и содрогается от рыданий. В смятении Элиз оставляет его в прихожей и, в одних носках сбежав по лестнице, выскакивает на улицу. Там никого нет. Более того, еще никогда улица не выглядела столь пустынной. Только какой-то мужчина выгуливает в отдалении собачку, да с перекрестка доносится шум уличного движения. В подъезде лестничная клетка наполнена ревом, становящимся все громче по мере того, как Элиз поднимается вверх. Мальчика она находит в прихожей, он сидит на полу, обхватив колени, и плачет, словно малыш, потерявшийся в огромном универмаге.

Не зная, что еще предпринять, она поднимает его и за руку мягко ведет, как делала с младшими братьями и малышкой сестрой, в гостиную, подводит к дивану. Он забирается на него, словно сомнамбула, все еще хлюпая носом. Элиз привлекает его к себе и неловко покачивает, прижимая к своему животу, напоминающему воздушный шар. Мальчик продолжает плакать, но гораздо тише, и лишь время от времени его накрывает новая волна страдания. Зажмурившись, он лежит бок о бок с ее ребенком, и она гладит его по волосам.

Осторожно, чтобы не потревожить мальчика, Элиз вскрывает конверт и достает письмо – листок папиросной старомодной бумаги, легко промокающей от чернил.

«Liebe Liesel[8]», – начинается оно. А потом идут предложения по-немецки, которые она не может разобрать, кроме легких слов вроде «мы», «ты» и «погода». Очевидно, это какая-то ошибка, мальчика как можно скорее нужно вернуть тому, кто его здесь оставил. Элиз смотрит на него – глаза закрыты с сосредоточенностью притворного сна. Он ждет, понимает она, ее реакции.

– Я не Дизель Кригштайн, – говорит она ему. Он не открывает глаз. – Я Элиз Кригстейн. Произошла ошибка. – Как же это будет? – Fehler.

Обычно она гордится, называя свою немецкую фамилию, полученную от предков Криса, ей был приятен одобрительный кивок в приемной гинеколога. Но теперь фарсу пришел конец: Элиз – не немка, не Лизель, и она не в состоянии помочь этому мальчику.

Тот не шевелится. Она осторожно его трясет, ласково заставляя принять сидячее положение. Он открывает глаза, ярко-голубые, как холодное февральское небо за окном. Мальчик отворачивает от нее лицо с влажными дорожками, оставленными слезами, угрюмо ищет что-то в карманах: белый носовой платок. Отчего-то это кажется Элиз смешным, такой предмет мог бы иметь при себе старик. Мальчик сморкается, заставив Элиз рассмеяться.

Затем, чистым голоском, все еще отвернувшись, он произносит:

– Ich liebe dich[9].

Зачем он это сказал? Ничего более интимного ей по-немецки никогда не говорили; почему-то эти слова кажутся Элиз самым волнующим из услышанного в своей жизни, даже слова Криса перед сном не трогают ее так, как фраза этого мальчугана. Внезапно ей становится страшно, и она смотрит на него строго, как будто он гораздо старше.

– Nein[10], – говорит она. – Я не Лизель. Надо отвести тебя домой.


Домой. Мальчик показывает дорогу. Они покидают квартиру Элиз, заходят в булочную, куда он настойчиво ее тянет, и покупают несколько пирожных. Он заказывает, она платит. Булочник, которого Элиз видит раз в несколько дней, бросает на нее недоуменный взгляд, но не интересуется, что она делает с этим мальчиком. Слава Богу за немецкую сдержанность. В Видалии ее уже подвергли бы допросу с пристрастием, а она даже не знает, как бы по-английски ответила на этот вопрос.

При выходе из магазина Элиз вдруг охватывает беспечность, словно она откалывает грандиозную шутку по отношению к Гамбургу и своей жизни в Германии. Она пропустит урок немецкого, но ей наплевать, она, напротив, чувствует удивительное облегчение. Словно случился день снегопада, раз или два бывавший каждый год в Видалии – когда с неба падали хлопья снега и Ада готовила детям горячий шоколад со взбитыми сливками, посыпанными корицей.

С этим мальчиком Элиз больше не чувствует себя иностранкой. Она видит улицу в новом свете, какой могла бы видеть ее Дизель. «Кто эта Дизель? Мама мальчика, которая не живет с ним? Тетя? Может, следует пойти в полицию? – размышляет Элиз. – Но что я скажу, придя туда? Говорят ли там по-английски? В своих изначальных представлениях о Германии я не учла, что все будут говорить по-немецки».

Разумом она, конечно, понимала, что так будет. За несколько месяцев до переезда Элиз слушала кассеты с немецкими записями по пути в лондонскую школу, где преподавала в третьем классе. Но эмоциональная реальность жизни в другом языке не осознавалась ею, пока они не прилетели на место и вокруг нее не зажужжали слова, словно летом в Видалии, когда появлялись цикады.

Крис немного говорил по-немецки с того времени, как студентом учился по обмену в Штутгарте. Кроме того, он родился в фермерском городке в Северной Индиане, где родословную каждого из его предков можно было проследить до ферм в окрестностях Ганновера. Ранней осенью Крис и Элиз съездили на поезде в Ганновер – деревья стояли желтые, как одуванчики, – это была их первая вылазка за пределы Гамбурга. На Элиз произвела тягостное впечатление схожесть фермерских угодий под Ганновером и в Индиане и то, что прапрапрапредки Криса забрались так далеко от дома, чтобы лицезреть тот же пейзаж. Что же это было за бегство? С другой стороны, теперь Элиз преследовали те же сожаления и неуверенность, что и в Видалии, в Атланте и в Лондоне. Ее переезды никогда не увенчивались рождением новой личности, которой она всегда надеялась стать в награду за бунт.

Элиз не замечает, как мальчик сворачивает за угол, пока он не кричит «Liesel!» и не машет бешено руками. Она осторожно переходит на бег, поддерживая живот. Она снова могла бы начать свои возражения «я не Дизель», но ей не хочется, чтобы ребенок расплакался здесь и привлек внимание. Поэтому еще минут пятнадцати она следует за мальчиком, на удивление быстро шагающим по маленьким улочкам с яркими балконами и большими деревьями, тянущимися к солнцу голыми ветвями.

Затем он останавливается перед небольшими воротами, и они входят на территорию с чередой частных парков, в которых горожане владеют маленькими участками земли. Она обращала внимание на эти «Gartenkolonien»[11], разбросанные по всем районам города, с тщательно ухоженными живыми изгородями и похожими на кукольные домиками, но никогда не бывала внутри. Сейчас, зимой, участки безжизненны, калитки заперты, на бурой траве гниют яблоки. Впервые после выхода из квартиры Элиз тревожится и спрашивает себя, не завел ли ее куда-то этот мальчик, а может, и сам заблудился.

– Прости, – зовет она его, остановившись, но он продолжает движение.

Догнав его, Элиз слышит, что ребенок увлеченно напевает детскую песенку, из тех, что поют хором в начальной школе. Она кажется Элиз знакомой. Мальчик уверенно берет ее за руку, и Элиз умолкает.

Затем они слышат голоса. Мальчик ускоряет шаг и крепче сжимает ее руку. В конце дорожки, справа от них открытая калитка. В саду на столе для пикника высятся огромный торт и дымящийся термос. Вокруг сидят съежившись четыре человека, закутанные настолько, что невозможно различить их возраст и пол, разномастными вилками они бесцельно ковыряют торт и передают друг другу термос. У них нет ни тарелок, ни чашек. «Атмосфера беспорядка решительно не немецкая», – думается Элиз, и на секунду ее охватывает ощущение братства с непостижимыми участниками зимнего пикника.

– Oma[12], – зовет мальчик, одна из фигур поворачивается и раскрывает объятия.

Мальчик выпускает руку Элиз, и она с острой тоской смотрит, как его обнимает эта старая женщина. «Вернись!» – хочет крикнуть она, зная, что не имеет на него прав. Как только ребенок ее оставляет, возвращается знакомая боль одиночества, и Элиз думает о своей ванне, рисует обратный путь домой и то, как со всей поспешностью ляжет в горячую, благоухающую ароматами воду. Группа разглядывает гостью с молчаливым любопытством, и мальчик, показывая на нее, просто объявляет:

– Liesel.

– Auf Liesel![13] – кричит один из мужчин, поднимая в сторону Элиз термос, и все по очереди отпивают из него, восклицая: «Auf Liesel!», прежде чем сделать глоток.

– Nein, – протестует Элиз. – Элиз. Ich bin Elise[14]. – И продолжает в ответ на ошибку мужчины и сердитый взгляд мальчика: – Tut mir leid[15].

– Natürlich bist du nict Liesel[16], – небрежно бросает другой мужчина за столом, ковыряя вилкой торт. – Liesel ist tot.

Элиз понимает, что говорит мужчина, хотя слова наполняют ее неопределенным страхом. Дизель мертва. Элиз чувствует дурноту, у нее кружится голова. Ей нужно сесть, но за столом нет места.

– Komm[17], – говорит бабушка мальчика и жестом приглашает ее сесть рядом с собой.

Элиз застывает, узнав голос. Эта женщина разговаривала с ней по домофону, там, в квартире. Она повторяет свой жест, похлопывая по сиденью. Не в силах осмыслить все это – Германию, немецкий язык, голос старухи, – Элиз уступает и вот уже сидит на грубой деревянной скамейке между мальчиком и его бабушкой, положив голову на плечо старой женщины. Та протягивает ей термос. Элиз осознает, что дрожит, несмотря на толстый жакет и сапоги. Она берет термос и по настоявшемуся насыщенному запаху понимает, что это подогретое с пряностями вино, запах рождественских базаров, вырастающих по всему Гамбургу в середине ноября. Она возвращает термос бабушке, указывая на свой живот.

– Kein Problem, – настаивает старуха. – Gut für das Kind[18].

Непонятно почему Элиз подчиняется ей, делает маленький глоток, и насыщенный, кисловатый, отдающий корицей напиток скользит по горлу, горячий и безопасный, как русский чай, изготовленный фирмой «Тэнг», с гвоздикой, корицей и сахаром, который она пила на Рождество дома. Элиз застенчиво приглядывается к окружающим ее женщинам. Они напоминают ей подруг матери, с которыми та играет в бридж, только более румяных. На прошлой неделе отец сказал ей по телефону, что, несмотря на просьбу в последнем письме Элиз, они с Адой не приедут в Германию к рождению ребенка, это будет пустой тратой денег. Новость разозлила Криса, а Элиз не пришло в голову спорить с отцом, как промолчала она и когда он велел ей поступать в колледж в Миссисипи. Она пожалела, что вообще попросила их, наспех написала письмо в момент слабости – Крис был в командировке – и дала отцу возможность сказать «нет». Это явное наказание за пять лет, проведенные вдали от Видалии, за нынешнюю жизнь за границей. Элиз закрывает глаза.

Внезапно сидящие за столом взрываются хриплым смехом, кроме бабушки, которая качает головой и, похоже, немного обижена. Один из мужчин смеется до слез и вытирает их. Элиз словно превращается в невидимку. Обычно она крайне возмущается, когда ее как бы исключают из общения; если бы она была на званом ужине с Крисом, то уже тянула бы его за рукав, требуя перевода, выдавливала из себя смех, едва он пошутит по-английски, но сейчас ее невежество кажется ей привилегией, предлогом устраниться из нынешней компании. Глоток подогретого с пряностями вина согрел и успокоил ее, подобно ванне. Она встает со скамейки. Бабушка пожимает ей руку, мальчик смотрит вопросительно, но не возражает. Остальные не обращают внимания, что она бредет прочь от стола, в глубь сада.

Элиз без цели идет вдоль живой изгороди из вечнозеленых растений, отделяющей сад от примыкающих владений. В дальнем углу небольшой просвет среди ветвей, калитка ведет на соседний участок. Элиз пробует задвижку. Не заперто. Она оглядывается на сидящих за столом. Бабушка с мальчиком играют в ладушки. Остальные, судя по их все более нетерпеливой жестикуляции, похоже, о чем-то заспорили. Никто за ней не наблюдает. Она опускает задвижку и храбро шагает в калитку, как будто в свои собственные владения.


По ту сторону Элиз видит не другой сад, а большую оранжерею. Сгущающиеся сумерки и даруемая ими анонимность вселяют в нее уверенность, и она направляется к высокому стеклянному сооружению. Поворачивает дверную ручку и обнаруживает, что и здесь не заперто. Мгновение поколебавшись, она входит.

Внутри царит весна. Цвета обрушиваются на изголодавшееся за зиму зрение Элиз: лимонная форзиция, тюльпаны, словно фруктовое мороженое. Воздух влажный; Элиз словно слышит звук испарений. Или это ее собственный долгий вздох? Она медленно следует по проходу, наклоняясь к цветам, останавливаясь, чтобы полной грудью вдохнуть ароматы. В конце коридора находится еще одна дверь, в которую Элиз входит, на сей раз не раздумывая.

В следующем помещении на добрых десять градусов теплее, и она, скинув жакет, кладет его на пластиковый стул. Здесь на полках ровными рядами расставлены растения, привычные к более теплому климату Элиз замечает любимые цветы отца – гардению, жасмин, лилии, – за которыми он ухаживал с такой заботой, единственная позволительная роскошь: редкие луковицы, ценные семена, заказываемые в отдаленных штатах. Обычно при мысли об этом Элиз хмурилась, иронически закатывала глаза: отец, лучше ухаживающий за растениями, чем за детьми. Но сейчас, в этой теплой, благоуханной атмосфере она чувствует нарастающую благодарность к нему – за упорный труд ради красоты. Его сад (ибо о нем всегда говорили, как о его саде, а не семейном) часто получал первую премию на ежегодном конкурсе Садоводческого общества трех соседних округов. «И весной он приносил срезанные цветы для мамы», – думает Элиз, удивленная таким легким, счастливым воспоминанием о тюльпанах на кухонном столе.

– Ist da jemand?[19]

Элиз вздрагивает при звуке голоса, доносящегося из другого конца помещения, из-за темного куста с восковыми листочками.

– Hallo? – с запинкой отзывается она.

Из-за ряда полок появляется женщина сорока с лишним лет в садовых перчатках, лицо испачкано землей, седеющие волосы собраны сзади в неряшливый хвост. На ней синий рабочий комбинезон с бесчисленными карманами: повсеместная в Германии униформа мастеров и разнорабочих. На женщинах такой одежды Элиз прежде видеть не доводилось.

– Was machen Sie hier?[20] – требовательно осведомляется работница.

С чего начать? Элиз делает глубокий вздох.

– Ich bin… es war… Liesel[21].

– Лизель? – подозрительно переспрашивает женщина. – Лизель Кригштайн?

– Вы говорите по-английски? – сдается Элиз.

– Да. – Тон высокомерный, резкий. – Чем вы тут занимаетесь? Это не общественный сад.

Лихорадочно ища ответ, Элиз осознает, что дело не в языке. Как объяснить этой женщине то, что для нее самой остается загадкой?

– Я пришла с вечеринки вот там, – указывает она в направлении первого сада.

– Да, фрау Кригштайн, я знаю. Меня они тоже пригласили. Я не хожу. Странная привычка, nicht?[22] Праздновать день рождения умершего человека. Традиция для тех мест, откуда они, но мне это странно, мне это не нравится.

Элиз кивает, изображая сочувствие, осмысливая новую информацию.

– Это день рождения Лизель Кригштайн?

– Был ее днем рождения. Она умерла полгода назад. Но продолжать праздновать после смерти – это нехорошо. Besonders[23]для ее мальчика. Пора жить дальше, nicht? Я много лет ухаживаю за цветами фрау Кригштайн. Все садовники в этом Kolonie приходят сюда, в мою… как вы говорите… теплицу, отдают мне на зиму свои цветы. Я сберегаю их в холодные месяцы, возвращаю весной. Прежде так делала и фрау Кригштайн. Теперь ее мать, та старая женщина, ухаживает за садом.

В ходе рассказа о саде Дизель тон женщины меняется, становится задумчивым, а лицо смягчается. Она обращает к Элиз требовательный взгляд.

– Вы хотите увидеть растения фрау Кригштайн?

Это приказ.

Элиз идет следом за ней в средний проход в этом помещении, где на полке, помеченной «Кригштайн», дивно цветут около двадцати растений в горшках – рододендроны, азалии, бегонии.

– Ужасно было наблюдать, как болела фрау Кригштайн. Krebs[24]. У нее всегда был лучший сад, всегда приятный, вежливый клиент. Она приходила сюда, даже когда была очень слаба. Прошлой зимой навещала меня здесь, проверяла цветы. Но так отмечать сейчас ее день рождения – это Unsinn[25].

Оглядывая ровные ряды растений, Элиз может понять, почему эту женщину так ужасает хаос празднеств с выпивкой, разворачивающихся в соседнем саду. Она помнит, тем же взглядом отец смотрел на своих отпрысков, гомонивших за обедом, на его лице читалось видимое облегчение, когда они, один за другим, выходили из-за стола, чтобы засесть за уроки или посмотреть телевизор.

Женщина пристально смотрит на Элиз.

– Вы были подругой фрау Кригштайн? Никогда не знала, что она говорила по-английски.

Опять попалась. Элиз как можно убедительнее беспомощно пожимает плечами и улыбается. Достает из кармана письмо.

– Это ошибка, – говорит она. – Меня зовут Элиз Кригстейн. Мальчик – сын фрау Кригштайн – пришел ко мне домой вот с этим.

Женщина проворно берет у нее конверт. Когда она разворачивает письмо, качая головой, Элиз сожалеет, что показала его ей.

– О чем там говорится? – спрашивает она, бессознательно переходя на шепот, пока работница молча читает.

– Это от матери Лизель, – объявляет женщина и зачем-то поясняет: – К Лизель. Глупая старуха думает, что из-за имен у вас есть какая-то связь с ее дочерью. Она увидела вашу фамилию на указателе в доме.

– Но почему? Как?

Женщина пожимает плечами.

– Она странная. Она… как это вы говорите… неверная? Нет – суеверная. Верит в духов, связи. С тех пор как умерла фрау Кригштайн, она все больше сходит с ума, как это бывает у стариков… у меня тетка такая же. Разговаривает с растениями, со своей умершей дочерью, рассказывает маленькому мальчику истории о привидениях. Он ей верит, разумеется. Таким людям место в Altenheim[26], а не на улице, где они раздают письма незнакомым людям. Но она не местная, – заканчивает женщина, пожимая плечами, как будто это все объясняет.

И протягивает ей письмо.

– А, постойте… это красиво. Großartig[27]. Слушайте, – велит она, словно Элиз ее студентка. – Мать Лизель приводит здесь стихотворение Рильке: «Sei allem Abschied voran, als ware er hinter Dir, wie der Winter, der eben geht…»

Элиз не хочется признавать, что она ни слова не понимает, но женщина уже переводит:

– Это означает примерно: «Опереди всякое расставание, как будто оно уже позади тебя». – Она делает паузу, подыскивая английские слова. – «Как зима, которая проходит».

Элиз вежливо кивает, и женщина продолжает чтение.

– «Denn unter Wintern ist einer so andlos Winter, daß überwinternd, dein Herz überhaupt übersteht». – Она хмурится, с трудом переводя: – «Ибо среди зимы… зима так долго длится… что…» – И со вздохом сдается. – Не знаю. Слишком сложно. Что-то о зиме и überstehen… выживании.

– Подходящее стихотворение для оранжереи, – перебивает Элиз, чувствуя себя остроумной.

– Вы откуда? – резко спрашивает женщина.

– Из Америки, – отвечает Элиз.

– Ха! Голливуд! – пронзительно вскрикивает та.

Пока Элиз прикидывает, как бы половчее свернуть разговор? работница достает из кармана секатор и направляется к шпалере, густо увитой ползучей жимолостью, которую Элиз до того не заметила. Женщина отрезает от лозы отросток с шестью бледными, маслянистыми цветками и протягивает его Элиз.

– С вашей Heimat, oder?[28] – спрашивает она с улыбкой, которая лишает Элиз мужества. – От вас исходит этот запах.

– Спасибо, – говорит Элиз, теперь уже напуганная, но сжимает жимолость (на тон бледнее, чем та, что растет в Видалии, на заднем дворе у Эбертов, рядом с оврагом), как будто это билет на самолет домой, и протягивает к женщине другую руку. – Отдайте мне, пожалуйста, письмо к Лизель, чтобы я его им вернула.

– О нет, – невозмутимо отвечает та. – Я оставлю его себе.

– Но…

– Это вас не касается! – восклицает, размахивая письмом, работница, охваченная внезапным приступом гнева. – Как вы сказали, вы – ошибка! – Она успокаивается и отводит глаза. – Простите. Но я тоже ее любила, понимаете? В вашей стране вы скоры на любовь, oder? По-английски о любви говорить легче, чем по-немецки.

Минуту после этой неловкой вспышки они молчат, наконец Элиз собралась уйти. Но женщина заговаривает первой, негромко, почти сама с собой.

– У фрау Кригштайн до болезни волосы были такие же, как у вас. Locken[29].

Она резко протягивает руку к лицу Элиз и щупает один из ее локонов. Несмотря на жару в оранжерее, грязная садовая перчатка женщины, скользнувшая по щеке, холодна, и Элиз ежится, прежде чем вздрогнуть и отпрянуть назад. Ничуть не обеспокоенная, работница улыбается, с такой же угрожающей улыбкой старшие девочки в средней школе изводили Элиз в кафетерии. С пылающими щеками она выхватывает конверт. Женщина вскрикивает, когда тот выскальзывает из ее пальцев, но этим и ограничивается. Секунду они пристально смотрят друг на друга, потом женщина издает горький смешок.

– Вы, американцы. Всегда должны победить, всегда жаждете счастливого конца. Спасители.

– Письмо доставили мне, – ровно произносит Элиз.

– Ein Fehler. Оно вам не принадлежит. Но это не останавливало вас прежде.

Едва завуалированная политическая критика и скучна Элиз, и раздражает ее, и она идет к своему жакету.

– Мне пора.

– Разумеется! – Женщина направляется в сторону другого прохода, берет лопату и принимается яростно обкапывать куст рододендрона. – Идите, идите! Я тоже занята! Мне нужно поддерживать жизнь в пятидесяти садах! А что должны делать вы, Hausfrau?[30] – зло выпаливает она. – В ком поддерживать жизнь?

Обхватив живот, словно защищая ребенка в утробе от подобной злобы, Элиз торопливо уходит, испытывая такое же отвращение к кричаще ярким цветам, как была очарована ими, попав в оранжерею. Она думает, не выбросить ли жимолость у ворот другого сада, но все же сует ее в карман, к письму Дизель.


Когда она оказывается в первом саду, участники пикника уже разошлись, остались только мальчик, бабушка и крошки от торта. Ребенок спит на коленях старой женщины. Та одним взглядом охватывает Элиз и трясет мальчика:

– Los![31]

Ребенок открывает глаза и с тоской смотрит на Элиз. Она разводит руки, и он приникает к ней, утыкается в шею.

– Es ist kalt[32], – заявляет бабушка, как всегда практичная, и начинает движение, мотнув головой, чтобы они следовали за ней.

Небо розоватое. Элиз чувствует себя усталой, как никогда в жизни. Ей хочется положить голову на стол для пикника, но старуха смотрит на нее и отрицательно качает головой. Элиз вспоминает, что говорила работница в оранжерее о ее слабоумии. «Она ошибалась, – думает Элиз. – Этой старой женщине я доверяю больше, чем себе. – И нащупывает в кармане ее письмо. – Я переведу это письмо. Проведу следующую неделю дома со словарем, пропуская занятия немецким языком, изучая петляющие буквы. Я прочту его вслух Дизель». Это сумасбродная идея, понимает Элиз, но и жизнь так далеко от дома, в Германии, такое же сумасбродство. Вот что значит быть иностранкой: настолько одинокой, чтобы пойти по городу за мальчиком, настолько неуравновешенной, чтобы поверить, будто можешь помочь умершей женщине получить письмо ее матери. Ирония в том, что видения, которых она так жаждала в Видалии ребенком, думая, будто, усердно молясь, обретет, подобно другим, святой свет, голос Христа, так ее и не посетили. Только сейчас, в Гамбурге, где она чувствует себя такой потерянной, сверхъестественное раскрывается, в отрыве от Бога, в насыщенных весенних красках, пульсируя земной любовью.

Бабушка и мальчик ведут Элиз назад по череде садов медленно, словно она выздоравливающий инвалид. Они возвращаются по потемневшим улицам, тускло освещенным и заполненным рабочей толпой и приготовлениями к ужину, то и дело сворачивая, пока не оказываются перед домом, где живут Элиз и Крис. Элиз видит свет в их квартире, Крис, должно быть, дома.

– Tschüß meine Liebe[33], – говорит бабушка (или она говорит «Дизель»?) и щиплет Элиз за щеку.

Мальчик с несчастным видом смотрит на Элиз и неохотно позволяет обнять себя – он сердится, что она уходит. Элиз тоже боится идти, пока бабушка решительно ее не подталкивает и не поворачивается вместе с мальчиком. Элиз прикидывает, не пойти ли за ними, но младенец не хочет и грубо толкается в животе. Впервые Элиз ощущает упрямую волю своего ребенка, противоречащую ее собственной. От неожиданности она вздрагивает, звонит в дверь и медленно поднимается по лестнице в свой сияющий чужеземный дом.

Удача

Бомбей, Индия и Филадельфия, штат Пенсильвания, 1985 год

Крис любит путешествовать. Любит до мельчайших деталей: от трепетного укладывания в чемодан отутюженных рубашек из плотного хлопка и внезапного толчка назад в момент отрыва самолета от взлетной полосы – память тела приветствует его с ожидаемой заранее радостью, беря начало в рывках на американских горках чаритонской ярмарки в августе 1969 года, – до тихой печали, с которой открываешь дверь гостиничного номера, и колотящегося сердца при виде заполненного на следующий день иностранными клиентами конференц-зала, с надеждой, что найдутся верные слова.

Однако больше всего он любит, хотя никогда в этом не признается, выход из зала получения багажа в аэропорту иностранного города и лицезрение своей фамилии на рукописной табличке – обычно черным маркером, заглавными буквами, – которую держит шофер. Короткий кивок Криса, и водитель принимает у него тяжелый багаж, ведет к роскошным кожаным сиденьям. Крис расслабляется, наслаждаясь беззвучно проплывающим за окном машины городом, ощущая спокойную силу, даже если она угасает, едва он выходит из автомобиля. Первый же взгляд на свое имя как будто подтверждает всё, так же, как вид материнского почерка на метках его футболок в летнем лагере, ее судорожной скорописи давал Крису надежную уверенность в возвращении. Таблички, которые теперь держат водители, напоминают ему, что он направляется к какой-то большой цели, куда обязательно должен прийти.

Есть определенный сорт удачи, который Крис за многие годы научился шлифовать. Внутреннее чутье того рода, о котором ты не можешь слишком долго размышлять, потому что оно способно исчезнуть. Крис играл в баскетбол со средних классов школы до конца учебы в колледже и тогда впервые познакомился с удачей, поняв, как ее доить. Когда ты выходишь на площадку с горящим в тебе светом уверенности, и твои ладони дрожат от нетерпения ощутить кожу мяча, единственное, чего ты не можешь, не должен делать – встречаться с этой удачей взглядом. Весь фокус в том, чтобы не ставить ее под сомнение и не слишком сильно в нее верить. Это как с пугливой собакой или красивой девушкой: дай им понять, что ты ими интересуешься, и можешь распрощаться. Наоборот, сосредоточься на подборе мяча и острых передачах, быстром возвращении на защиту, и очень скоро удача ворвется в твой бросок в прыжке. Затем ты действуешь в том же духе, слышишь свист ветра, чувствуешь, как зарабатывание очков делает твои икры невесомыми. Удача помогла Крису заплатить за обучение в университете Джорджии, принесла диплом инженера и травмированное колено.

Крис сознает, что пока ему страшно везет. Во-первых, вырваться из Чаритона, штат Индиана. Не вставать каждый день в четыре утра, как его отец, не горбатиться, пытаясь сделать плодородной упрямую, холодную землю или вызвать дождь из печальных туч. Встреча с Элиз – улыбка фортуны номер два, вечером 17 ноября 1977 года, на вечеринке после баскетбольного матча. Элиз чинно попивала что-то безалкогольное, пока все вокруг нее курили травку и щедро затягивались кальянами с марихуаной. Крис, все еще возбужденный после победы тем вечером над соперниками, Технологическим институтом Джорджии, на парах от трех банок пива неторопливо приблизился к Элиз и завязал разговор, источая непринужденную уверенность. Ее южный тягучий акцент шокировал его; она выглядела такой одинокой и уязвимой, прислонившейся к стене, что Крис посчитал ее иностранной студенткой по обмену или в лучшем случае землячкой со Среднего Запада. Ее приятно бойкие манеры (выяснилось, что она болеет за Технологический институт и живет в Атланте, а на эту вечеринку ее притащила подруга) в сочетании со сногсшибательной красотой (он заметил множество других парней, разглядывавших ее и подкреплявшихся своими напитками, чтобы набраться храбрости для штурма) и неотразимой невинностью, которую она излучала, присосавшись к своей соломинке, как десятилетняя девчонка, привели к тому, что его тренер назвал бы «тройной угрозой», против которой Крис, только что отыгравший в защите свою лучшую игру (4 блока, 5 перехватов, 15 подборов мяча), был абсолютно беззащитен.

К изумлению Криса, их разговор в тот вечер привел к свиданию неделю спустя, приведшему к новым встречам, в Атланте и Атенсе, и ежедневной переписке, когда Крис уехал учиться в Штутгарт, повлекшей за собой поездку Элиз к Крису, предложение Криса и все, что произошло с тех пор: свадьбу, крохотный дом в Лондоне в сплошном ряду однотипных зданий, холодную квартиру в Гамбурге, новорожденную дочь, маленький кирпичный особнячок в Филадельфии. Крис до сих пор точно не знает, почему Элиз его выбрала, если не считать вышеупомянутой удачи. Элиз не известно, что до этого, в Индиане, единственными подругами Криса были Таня Уайт, с торчащими зубами, и Джун Шиллер, отличительной чертой которой являлась необъяснимая квадратность тела.

Помимо Элиз, Крис переспал только с одной женщиной – факт, о котором он тоже не распространялся, – единственной, способной поспорить с ее красотой, – Туайлой Линкольн, младшей сестрой Бена, его товарища по команде. После ночи, когда все началось на вечеринке, слегка вышедшей из-под контроля на окраине кампуса и закончившейся в комнате Криса в общежитии, Туайла никогда больше с ним не разговаривала. Он не мог с уверенностью сказать, крылась ли причина этого в его недостаточном мастерстве или в том, что он был белым. Возможно, это означало одно и то же. До Туйалы Крис и понятия не имел, что расизм может работать в обе стороны. И хотя испытал разочарование и обиду, когда на следующей вечеринке увидел ее с Донтеллом, другим членом команды, почувствовал и некоторое облегчение: родители так и не простили его младшую сестру Бэт за то, что в средней школе она ходила на танцы с Джоном Янгом, а он был всего лишь католиком.

Свою карьеру Крис рассматривал как третий крупный подарок удачи. Тот факт, что он летает первым классом, а ему нет еще и тридцати пяти. Доверие, питаемое к нему начальником, и то, как быстро Крис поднялся по служебной лестнице в «Логане» за шесть лет работы. Конечно, он может скатиться вниз в мгновение ока. Именно так и случилось в университете: команда улучшила свою игру, а Крис стал играть хуже, а может, просто остался на прежнем уровне, пока студентом последнего курса не стал просиживать на скамейке запасных игры, в которых первокурсником отыграл бы двадцать шесть минут. И это было до травмы колена.

Но хотя бы отношения с Элиз кажутся прочными, говорит себе Крис, особенно сейчас, когда у них появилась малышка Ли. Крис обожает блеск своего обручального кольца, успокаивающего его, когда он далеко, дающего благородное, если не примитивное ощущение защищенности, словно путешествие в Индию на встречу с клиентами то же, что загнать в берлогу медведя ради пропитания семьи. Представляя себе Элиз, он видит ее качающей Ли в колыбели в серебристом свете луны, хотя в свои два с половиной года Ли уже слишком большая, чтобы ее качать. Даже в Гамбурге, когда Ли была младенцем, Крис никогда не видел, как Элиз баюкала ее по ночам, поскольку они вставали к ней по очереди. Он спал как убитый, пока жена успокаивала плачущую дочь. В свой черед Крис, слишком высокий для кресла-качалки, неуклюже пристраивал в нем свое почти двухметровое тело, испытывал какие-то женские чувства, держа на руках младенца, напевая колыбельную. Преодолев начальное мучительное желание спать, Крис, как только Ли засыпала, наслаждался теми неземными моментами с новорожденной дочерью. Иногда он сожалел, что не может остаться с Ли на следующий день, а Элиз послать вместо себя в офис – порывы, которые в смущении подавлял в свете утра.

Сейчас Крис хочет, чтобы Элиз демонстрировала немного больше благодарности за его усилия кормильца или хотя бы делала вид, что скучает по нему во время его деловых поездок. Больше в духе его матери, испускавшей трагические, неодобрительные вздохи по телефону всякий раз, услышав об очередной заграничной командировке сына, и пришедшей в ужас, когда он поехал на юг учиться в колледж. Элиз же, напротив, весело машет ему на прощание, даже не предлагая собрать чемодан. Это началось недавно: в Гамбурге она плакала, если ему приходилось на одну ночь улетать в лондонскую контору. Но, возможно, виной тому просто гормоны в период беременности, и хорошо, что она независимая, бранит он себя, когда самолет подпрыгивает при посадке в Бомбее; он счастливчик, никак не наоборот.

Конец ознакомительного фрагмента.