2
В день, когда Ли Харви Освальд украл мою славу, невозможно было представить себе, что в этой части Сьерра-Невады[7] ноябрь уже наступил. На ферме моих бабушки с дедушкой природа успела сбросить свои шикарные наряды, но деревья на холме напротив дома всё еще оставались зелеными. День начинался в точности как и всегда. Я дважды кончил и только потом встал с постели. Старый добрый рецепт, чтобы встретить новый день расслабленным и спокойным. Бабушка едва дала мне завершить процедуру, принялась вопить:
– Вставай! Вставай!
Затем, не постучавшись, она вошла в комнату. Я еле успел набросить одеяло. Нарочито любезным тоном она произнесла:
– Сегодня чертовски хорошая погода! Не стоит терять время в постели – лучше пойди погуляй.
Я не так разозлился, как в прошлый раз, – тогда мне хотелось убить нарушительницу покоя. Она ворвалась в комнату за две секунды до блаженства. Никогда не чувствовал подобной ярости. В результате я, конечно, встал, но чуть позже. Не помню, на выходных это случилось или в будний день. Впрочем, легко проверить: 22 ноября 1963 года – знаменательная дата[8]. За три дня до этого мы с бабушкой и дедушкой отмечали мой день рождения. Старуха приготовила торт, на вкус как холодная глина. Старик увлажнил глаза и вынул подарок: длинноствольный винчестер «Генри-22»[9].
– Поохотишься на кроликов и на кротов, – уточнил он, похлопывая меня по плечу. Его рука показалась мне очень старой и морщинистой, хотя ему стукнуло всего ничего: семьдесят один год.
Мой дед был достойным человеком, но мне он не нравился: перед бабкой он выглядел, как маленькая собачка. Она только и делала, что отдавала ему приказы, словно мальчику на побегушках, выдерживая, однако, любезную интонацию, чтобы не обидеть. И старик беспрекословно всё выполнял. Встречая мой презрительный взгляд, он опускал глаза и стыдливо улыбался, словно говоря: «Что еще я могу, кроме как повиноваться любимой?» По мне, так нет ничего хуже рабства!
– Это двадцать второй калибр, Эл, ты знаешь принцип. Стреляет далеко, пули проникают глубоко и быстро, но для крупной дичи диаметр маловат: птички будут сильно страдать.
Оставались кролики, кроты, может быть, зайцы. Бабушка тогда вскочила и, с интонацией превосходства в голосе, которую она в себе так пестовала, произнесла:
– Увижу, что убиваешь птичек, – отберу винтовку и брошу в огонь!
Черта с два, старая ведьма! Стрелять кроликов – полный отстой. Они сбиваются в стаю, жмутся к садовой ограде, думая, что отлично спрятались, а потом неспешно куда-нибудь топают друг за дружкой. Зато птицы, вне зависимости от вида, действительно пробуждают охотничий инстинкт. Заставить птицу спуститься с облаков – настоящий спорт. Хотя, конечно, если она неподвижно сидит на ветке, то дело дрянь, согласен.
Я удивился подарку. Бабушка его не одобряла якобы потому, что я не слишком прилежно учился в колледже. Но как я мог распорядиться своими способностями? Тесты показали, что у меня IQ выше, чем у Эйнштейна. Однако оценки мне ставили ниже среднего. Бабушка считала мое времяпрепровождение в колледже пустой тратой времени – а она терпеть не могла траты. Еще она терпеть не могла, когда оставляли еду на тарелке, свет в пустой комнате или капающий кран, а также, когда использовали слишком много туалетной бумаги и не были круглыми отличниками. Всё это приводило ее в состояние истерики.
Помимо детских книжек, больше всего бабушка любила рассказывать о своих гинекологических проблемах. Я, кстати, не читал ни одной из ее книг: ведь я уже вырос из ползунков, когда к ней приехал, кроме того, меня совершенно не интересовала ни ее писанина, ни ее иллюстрации. Думаю, книжки моей бабули – страшный вздор. А еще у нее в матке с угрожающим постоянством вырастали кисты, которые добрые врачи удаляли с помощью чудесного хирургического вмешательства. Она считала свои операции, словно медали и награды. Я ненавидел ее глупое самодовольное хвастовство: можно подумать, что кисты – смертельно опасное заболевание, а бабка – героиня, борющаяся за жизнь.
К винчестеру я не притронулся. Положил его среди учебников на столик у подножия кровати. Легкое оружие с черным матовым стволом. Оно влекло меня, но я не осмеливался к нему подступиться.
Утром 22 ноября я спустился к завтраку. Бабушка мыла раковину. Я чувствовал: она мысленно корит меня за то, что я не поднялся по ее первому зову. Минуту или две мы просто смотрели друг на друга. Затем она спросила о моих планах, так как день выдался свободный. Одноклассники участвовали в школьных соревнованиях по рафтингу, но я, как всегда, от этого отказался. Проснувшись не в духе, я чувствовал себя не только угнетенным, но и совершенно асексуальным, хотя обычно утренний стояк для меня норма.
– Почему бы тебе не поохотиться? Мне кролики разорили весь участок! – Предполагалось, что я должен хотеть доставить бабке удовольствие. Вскоре она прибавила: – Пять центов за крота, десять – за кролика.
Будто меня так легко подкупить.
Наш пес, тощий старый английский сеттер, от одной мысли об охоте завертел хвостом и запрыгал, забыв о ревматизме. Я поднялся в комнату и медленно, аккуратно зарядил винтовку пятнадцатью маленькими пулями, которые входили в отверстие под стволом. Затем я почистил зубы и вымыл подмышки, широким жестом плеснув холодной воды. Я надел военную куртку отца – единственную вещь, которой дорожил и которая делала меня не просто громилой ростом до небес, а кем-то особенным.
Уже в пятнадцать лет я перегнал отца на восемь сантиметров, и мысль о том, что я рискую вымахать до двух метров двадцати сантиметров, меня не радовала. Я нагибался, чтобы выйти из комнаты, и куда бы ни отправился, все на меня оборачивались. Даже сидя, я был выше, чем мой школьный учитель, стоя, и взгляды, обращенные на меня, словно дивились неведомому чучелу. Иногда я мечтал превратиться в коротышку, чтобы меня обижали злые мальчики и жалели добросердечные девочки. Однако никто ко мне и близко не подходил, а девочки если и разглядывали, сдерживая смех, то лишь потому, что гадали, достоин ли мой член моего тела. Я не вру: однажды в коридоре на перемене я подслушал разговор.
Одноклассники всегда относились ко мне враждебно. Все считали меня странным загадочным человеком-горой посреди пустыни, и мои очки с толстыми стеклами, за которыми взгляд расплывался, как во сне, общению не способствовали. Программа колледжа казалась мне очень простой, и, глядя на то, как тупоголовые одноклассники пыхтят и потеют над элементарными уравнениями, я испытывал к ним глубокое презрение. Большинство парней и девчонок жили только рафтингом. Что за интерес со страшной скоростью сплавляться по горной реке, рискуя переломать позвоночник или вообще умереть? Не понимаю.
Классный руководитель, господин Эботт, относился ко мне с таким же недоумением, как бабушка. Он считал, что я загублю свой талант. Однажды даже позвал меня к себе в кабинет на втором этаже, напоминавший то ли исследовательскую лабораторию, то ли логово холостяка. Кажется, порой Эботт ночевал на работе, чтобы не возвращаться к жене. А она думала – у него любовница. Эботт, любовница, какая чушь! Слава богу, меня это не касалось. А касалось меня то, что парню моего роста сложно было примоститься в комнатушке Эботта.
– Кеннер, у вас IQ выше, чем у большинства школьников, а учитесь вы кое-как. Что с вами такое?
Вопрос был явно с подвохом и, на мой взгляд, не предполагал ответа.
– Не знаю.
– Вы представляете, каких вершин могли бы добиться при желании? Скажите, чем бы вы хотели заниматься в будущем?
– В будущем?
Я впервые за долгое время улыбнулся и поправил на носу квадратные очки: всегда так делаю, перед тем как заговорить.
– Я никогда не думал о будущем, господин Эботт. Что-то внутри подсказывает мне, что нет никакого будущего.
– Но ведь у вас есть какие-то желания, Кеннер?
– Желания?
Я отвечал с трудом. Не на вопрос, а учителю. Недоносок в несвежей бабочке, который спит в кабинете, прячась от жены, не смел ни спрашивать о моих проблемах, ни тем более их решать.
– Господин Эботт, вы не тот, с кем я стану обсуждать, что мне делать или чего не делать.
Он поправил бабочку.
– Отчего же, Кеннер?
Я пристально на него смотрел, ничего не говоря и не двигаясь с места. Он стал переминаться с ноги на ногу, и выражение его лица делалось всё кислее. Мой торс загораживал ему проход к двери; я давил на учителя своим молчанием, своим оцепенением. Когда Эботт начал потеть, я решил, что с него достаточно, поднялся и вышел из кабинета. Больше Эботт никогда не заговаривал со мной о моем будущем. Думаю, он заключил пакт с другими учителями, поскольку никто из них ни разу не пытался поднять эту тему.
Кому я мог рассказать о тоске, переполнявшей меня с утра до вечера, связывавшей волю в узел, обрекавшей любое действие на провал? За два года в Норт-Форке[10] я не завел ни одного друга. Я ни с кем не хотел общаться, и, наверное, это было заметно: меня предусмотрительно избегали. Я знал, что обо мне ходили разные слухи, но ничего не мог поделать. Я плевал на чужое мнение, на сплетни, на маленькие бесславные жизни, которые множились, цвели и пахли в городке, горделиво именовавшем себя «пуп Калифорнии». Началась война во Вьетнаме. Я с удовольствием пошел бы в армию, последовав примеру отца, заслуженного бойца времен Второй мировой. Однако я питал животную ненависть к физическому насилию. Всякий раз, когда в колледже случалась драка, я благодарил Господа за то, что нахожусь в стороне. Я бы сдрейфил перед любым парнем, готовым меня укокошить.
С миром женщин, свободным пространством, зоной произвола меня связывали лишь фантазии. В своем воображении я делал с девушками, что хотел, и никто не говорил мне ни слова. Фантазии управляют миром. Большинство людей, занимающихся сексом, представляют себе совсем не тех, кем обладают. Свои мечты я воспринимал как область превосходства над миром. В них я избивал женщин – всех: училок и школьниц, красавиц и дурнушек; я заводил, возбуждал их до градуса классного кальвадоса и доставлял им наслаждение, которого они не знали ни с кем из смертных. Во взглядах этих воображаемых сучек я читал смущение: слишком долго я имел их, до изнеможения, до судорог. Мне хватало фантазий. Я никогда даже не рассматривал возможности переспать с реальной девушкой – не только потому, что никто из них не согласился бы, но и, к несчастью, из-за неминуемой утраты контроля над ситуацией. В моих фантазиях всё было под контролем – но кто знал, что могло произойти на самом деле?
C Эвой Пинцер склеилось как-то само собой. Что-то связывало нас с самого начала. Она тоже была великаншей – не такой, как я, но выше метра восьмидесяти пяти: для девушки такой рост большая редкость. Три месяца мы не решались друг с другом заговорить. Хотя в коридорах над головами школьников я видел только Эву, а Эва – только меня. Я никогда не сделал бы первого шага – она тоже. Иногда мы обменивались участливыми улыбками.
Я заговорил первым только потому, что родители подарили Эве старый темно-синий «Додж»[11]: она жила далеко от Норт-Форка – школьный автобус туда не ходил. От конечной остановки Эва шла еще почти шесть с половиной километров по асфальту и по тропинкам – до поселка бывших искателей золота, где со времен процветания и достатка сохранился примерно каждый пятый дом. Это я узнал из первого разговора с Эвой. Выходя из колледжа, мы оказались буквально стиснутыми в толпе школьников, и она ко мне обратилась. Она не отличалась ни красотой, ни особенным уродством, в общем, мне подходила. У нее был длинный нос и слишком большой размер обуви, но в целом она выглядела достаточно женственной.
Ненавижу мужеподобных телок. Сталкиваясь с ними, я чувствую еще большее омерзение, чем при виде женоподобного мужика. Мужеподобные женщины вызывают у меня панический страх.
Эву родители назвали в честь Эвы Гарднер; как и я, она носила немецкую фамилию. Еще один пункт в нашу пользу, впрочем, мы на это плевать хотели. Я не слишком много знал о своих корнях, она о своих – тоже. Копаться в прошлом для Эвы значило выяснять, почему родители застряли в такой дыре. Ей не очень хотелось анализировать причины чужих поражений. Я помнил, что во время войны, до того, как мой отец ушел сражаться, его бесконечно допрашивали насчет происхождения. Он этому не особенно радовался, тем более что в шестидесятые немногие любили Германию. Меня не заботила немецкая фамилия – от меня и до войны люди шарахались.
А вот родители Эвы сразу меня оценили: наверное, я выглядел защитником, великаном-борцом; кроме того, Эва рядом со мной казалась миниатюрной и женственной. Ее родители мне понравились. Отец только что вышел на пенсию после многих лет работы в лесном ведомстве, мать напоминала монашку. Вокруг дома они разбили сад-огород, что позволяло им самим себя кормить, по крайней мере, частично. Несколько раз они приглашали меня на ужин, но я отказывался. Я знал, что они верующие и молитва перед едой иногда занимает не один час, – в те времена я не терпел подобных глупостей. Я отнюдь не считал себя атеистом, но не выносил ни разговоров о Боге, ни вмешательства в мое личное пространство: это казалось мне непристойным.
Эва со мной соглашалась. Она жила без видимой цели. Ничто ее особенно не увлекало. Она ненавидела спорт, но с удовольствием подолгу гуляла на природе, среди холмов, поросших травой и хвойными деревьями, за которыми прятались медведи и олени. Мы болтали о всякой ерунде, и мне это было по душе. Она держалась просто – не то что самовлюбленные девчонки, то и дело зудящие о конкурсах красоты. Она часто отвозила меня домой на машине, и, в отличие от ее родителей, внимательных ко мне, моя бабушка едва кивала ей головой, презрительно и равнодушно. Моя бабушка вообще не любезничала с людьми и вовсе обходила стороной женщин, если только не сгорала от любопытства. Мы с Эвой наслаждались одиночеством и жизнью без будущего.
Дружить с Эвой я перестал неожиданно, за неделю до памятного 22 ноября. Мы отправились на прогулку, но чувствовал я себя нехорошо: голова гудела, и я не мог наслаждаться природой. Начался дождь, внезапный и сильный; он бил по пыльной земле, иссушенной осенним солнцем. Мы укрылись в деревянной хижине, служившей, вероятно, пристанищем для искателей золота прошлого века. Дверные створки ходили ходуном. Внутри было дико, но чисто. У одного из окон стояло сиденье лимузина. В углу красовался стол из досок.
Мы присели. Через какое-то время Эва положила руку мне на бедро. Я не знал, как реагировать. Видя, что я неподвижен как истукан, Эва продвинула руку ближе к моему паху и подставила губы для поцелуя – всё в правильном порядке. Я не мог ее поцеловать. Я послушно терпел ее ласки. Но – ничего. Совсем. Она предложила раздеться, я счел идею нелепой. Позволил ей расстегнуть ширинку и вытащить пенис. Она взяла его в руку, словно малиновку, разбившуюся об оконное стекло. Птица не оживала, связь между моим телом и духом словно прервалась. Молча она долго смотрела на мое бессилие. Я хотел заплакать, но гордость не позволяла.
Я аккуратно отстранил ее руку, застегнул ширинку и покинул хижину. Мы спустились по горе, не сказав друг другу ни слова. Перед домом ее родителей я помахал ей рукой и пошел прочь. Мне хотелось биться головой о деревья, которые высились вдоль дороги. Я вдруг понял, что реальность мне недоступна, и я не представлял себе почему. В течение недели, отделявшей нас от 22 ноября, я старательно избегал Эву в колледже.