Музыканты[4]
Там, где практически кончался город, за трамвайной петлей, за подземными железнодорожными путями и пестрыми квадратами огородных наделов, протянулось холмистое ухабистое поле, замусоренное, изрытое, ощеренное клыками колючей проволоки, заросшее чертополохом, пыреем, полевицей, осотом и одуванчиком.
Полоса ничейной земли, фронтовая зона между каменной стеной новостроек и дальним, темно-зеленым лесом, казавшимся синим сквозь дымку смога.
Люди называли это место Долами. Но это было не настоящее название.
Эта окраина всегда была пустынна, даже непоседливые детишки лишь изредка забегали сюда, по примеру родителей предпочитая для игр места, скрытые в безопасных железобетонных каньонах. Только временами, да и то у самого края, устраивались тут пьянчужки, их атавистически тянуло к зелени. Больше на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Кошек было полно по всей округе, но Долы были их царством, неоспоримым доменом и убежищем. Оседлые псы, регулярно облаивавшие кошек по приказу своих хозяев, останавливались на границе пустыря и тут же удирали, поскуливая и поджимая хвосты. Они покорно принимали жестокие побои за трусость – Долы были для них страшнее боли.
Людям тоже на Долах было как-то не по себе. Днем. Ибо ночью на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Таящиеся и осторожные днем, ночью кошки кружили по Долам мягким крадущимся шагом, совершали необходимую коррекцию численности местных крыс и мышей, будили жителей приграничных домов пронзительным мявом, возвещавшим любовь или кровавую драку. Ночью кошки чувствовали себя на Долах безопасно. Днем – нет.
Местные жители не любили кошек. Учитывая, что тех созданий, которых они любили и которых держали в своих каменных гнездах, у них было в обычае время от времени зверски истязать, определение «не любили» в отношении кошек обретало соответствующее мрачное звучание. Случалось, кошки размышляли, в чем кроется причина этого состояния. Взгляды разнились – большинство кошек полагало, что виной всему те мелкие, на первый взгляд незначительные мелочи, те, что медленно, но верно приканчивали людей и вели их к помешательству – острые смертоносные иголки асбеста – их люди носили в своих легких, – убийственная радиация, исходящая от бетонных стен их, губительный кислый воздух, неизменно висящий над городом. Что ж удивительного, говорили кошки, если кто-то, балансирующий на краю гибели, отравленный, разъедаемый ядами и болезнями, ненавидит витальность, ловкость и силу? Если кто-то, издерганный, не знающий покоя, яростью и бешенством реагирует на теплый, пушистый, мурлычущий покой других? Нет, не было в этом ничего, чему следовало удивляться.
Следовало держаться настороже, убегать со всех ног, во всю прыть, едва завидев двуногий силуэт – большой или маленький. Следовало остерегаться пинка, палки, камня, собачьих клыков, автомобильных колес. Следовало вовремя распознать жестокость, скрытую за цедимым сквозь сжатые зубы «кис-кис». И только.
Были, однако, среди кошек и такие, кто полагал, что причина ненависти – в чем-то другом. Что лежит она в Давних Временах.
Давние Времена. Кошки знали о Давних Временах. Образы Давних Времен являлись на Долы ночами.
Ибо Долы не были обычным местом. Ясными лунными ночами кошкам виделись образы, доступные только их кошачьему зрению. Туманные, мерцающие образы. Хороводы длинноволосых девушек вкруг странных сооружений из камня, безумные завывания и подскоки близ изувеченных тел, свисающих с деревянных опор, ряды людей в капюшонах с факелами в руках, пылающие дома с башнями, увенчанными крестами, и такие же кресты, только перевернутые, воткнутые в черную, пульсирующую землю. Костры, колья и виселицы. И черный человек, выкрикивающий слова. Слова, которые были – кошки знали – истинным именем места, называемого Долами.
Locus terribilis.
В такие ночи кошкам бывало страшно. Кошки чувствовали, как дрожит Завеса. Тогда они припадали к земле, впивались в нее когтями, открывали безгласно усатые пасти. Ждали.
И тогда раздавалась музыка. Музыка, заглушающая непокой, утишающая страх, несущая блаженство, возвещающая безопасность.
Ибо, кроме кошек, на Долах жили Музыканты.
День начался как и все другие дни – холодный рассвет разогрелся и разленился теплым осенним предполуднем, озарился в зените сполохами бабьего лета, разъяснился, потускнел и начал умирать.
Это случилось совсем неожиданно, внезапно, без предупреждения. Вееал разодрал воздух, вихрем пронесся по сорной траве, умножился эхом, отразившимся от каменных стен многоквартирных домов. Ужас вздыбил полосатую и пеструю шерсть, прижал уши, оскалил клыки.
Вееал!
Мучение и смерть!
Убийство!
Вееал!
Завеса! Завеса лопнула!
Музыка.
Успокоение.
Сирены машин нахлынули на огороды только потом. Только потом появились обезумевшие, снующие люди в белых и голубых одеждах. Кошки смотрели из укрытия, спокойные, равнодушные. Это уже их не касалось.
Люди бегали, кричали, ругались. Люди уносили изуродованные тела убитых, и сквозь белые простыни сочилась кровь. Люди в голубых одеждах отталкивали от проволочного ограждения других, тех, что подбегали со стороны жилого квартала. Кошки смотрели.
Один из людей в голубых одеждах выскочил на открытое пространство. Его вырвало. Кто-то закричал, закричал страшно. Яростно захлопали дверцы машин, потом снова взвыли сирены.
Кошки тихо мурлыкали. Кошки слушали музыку. Все это их уже не касалось.
Захваченный в сети тонов, соединяющих и склеивающих разорванную Завесу тончайшей пряжей музыки, Бородавчатый отступал, разбрызгивая вокруг себя капельки крови, стекающей с когтей и клыков. Отступал, исчезал, пойманный клейким вяжущим веществом; в последний раз, уже из-за Завесы, дохнул он на Музыкантов ненавистью, злобой и угрозой.
Завеса срослась, затянулся последний след разрыва.
Музыканты сидели у покореженной, черной от копоти печки, врытой в землю.
– Удалось, – сказал Керстен. – На этот раз удалось.
– Да, – подтвердил Итка. – Но в следующий раз… Не знаю.
– Будет следующий раз, – прошептал Пасибурдук, – Итка? Будет следующий раз?
– Вне всяких сомнений, – проговорил Итка. – Ты их не знаешь? Не догадываешься, о чем они сейчас думают?
– Нет, – сказал Пасибурдук. – Не догадываюсь.
– А я догадываюсь, – проворчал Керстен. – Еще как догадываюсь, потому что знаю их. Они думают о мщении. Поэтому мы должны ее отыскать.
– Должны, – сказал Итка. – Должны ее наконец отыскать. Только она может их удержать. У нее есть с ними контакт. А когда она уже будет с нами, мы отсюда уйдем. В Бремен. К другим. Так, как велит Закон. Мы должны идти в Бремен.
Голубая комната жила собственной жизнью. Дышала запахом озона и разогретого пластика, металла, эфира. Пульсировала кровью электричества, жужжащего в изолированных проводах, в маслянисто лоснящихся выключателях, клавишах и штепселях. Мигала стеклянным мерцанием экранов, множеством злых, красных детекторных глазков. Похвалялась величием хрома и никеля, важностью черного, достоинством белого. Жила.
Покоряла. Господствовала.
Деббе шевельнулась в путах ремней, распластавших ее на покрытом простыней и клеенкой столе. Ей не было больно – иглы, вбитые в череп, и зубастые бляшки, пристегнутые к ушам, уже не причиняли боли, только давил плетеный венец проводов – все это уродовало, позорно стесняло, но уже не причиняло страданий. Тусклым, остановившимся взором Деббе смотрела на герань, стоящую на подоконнике. Герань была в этой комнате единственной вещью, живущей собственной, независимой жизнью.
Не считая Изы.
Иза, склонившаяся над столом, писала быстро, мелким бисерным почерком покрывая страницы тетради, время от времени постукивая пальцами по клавиатуре компьютера. Деббе вслушивалась в биение Комнаты.
– Ну, маленькая, – сказала Иза, поворачиваясь. – Начинаем. Спокойно.
Щелкнул выключатель, загудели моторы, завибрировали огромные катушки, стрельнули глазами кроваво‑красные огоньки. Через круглые, в клеточку, окна экранов побежали вприпрыжку светящиеся мыши. Самописцы задрожали, раскачиваясь, как тонкие паучьи лапки, и поползли по бумажным лентам зубчатые линии.
Деббе
Иза грызла ручку, всматриваясь в ряды цифр, пугающе ровно выскакивающих на экране монитора, в графики, в прямоугольные диаграммы. Бормотала себе под нос, долго писала в тетради. Курила. Просматривала распечатки. Наконец щелкнул выключатель.
видела герань. Ощущала сухость в носу, холодящий жар, спускающийся от лба к глазам. Онемение, онемение во всем теле.
Иза просматривала распечатки. Некоторые комкала и швыряла в переполненную корзину, другие, помеченные быстрым росчерком, подкалывала и складывала в ровную стопку.
Комната жила.
– Еще раз, – сказала Иза. – Еще раз, маленькая.
Деббе
Голубой экран выколдовывал прямые и ломаные линии, аккуратными слоями громоздил колонки циферек. Самописец, плавно и спокойно колыхаясь, чертил на бумажной ленте фантастический горизонт.
Это мы. Ты должна
она удивилась, услышав этот голос. Никогда прежде она не слышала этого голоса, голоса громче, чем голос Комнаты, громче, чем пекущий жар, булькающий в ее мозгу. Иглы, которыми щетинилась ее голова, завибрировали.
Музыка! Музыка! Музыка!
Красная линия на экране подскочила вверх, самописец дернулся и нарисовал в прерванной линии три или четыре мощные зазубрины.
должна с нами в Бремен.
– Что такое, холера, – прошептала Иза, вперясь в экран. Забыв о тлеющей в пепельнице сигарете, закурила другую. Она втыкала выключатели один за другим, пытаясь совладать с обезумевшими экранами.
– Ничего не понимаю. Что происходит, маленькая?
Наконец она сделала то, что следовало. Выключила ток.
– Нееет, – протяжно сказала Деббе. – Не хочу, светловолосая. Не хочууууу!
Иза встала, погладила ее по голове и по хребту. Все линии на экране поползли вверх, а самописец дико заметался. Иза этого не видела.
– Бедная киска, – сказала она, гладя шелковистую шерстку Деббе. – Бедная киска. Если б ты только знала, как мне тебя жалко. Но ты послужишь науке, кисонька. Послужишь познанию.
За плечами Изы курсор компьютера засеменил вправо, выписав ровными маленькими угловатыми буковками «Incorrect statement», и погас. Совсем.
Самописец остановился на бумажной ленте. Светящаяся мышка на круглом, в клеточку, экране пискнула последний раз и замерла.
Иза, ощутив внезапную слабость, от которой потемнело в глазах, тяжело опустилась на белый трехногий столик.
Музыка, подумала она, откуда эта…
Деббе мурлыкала проникновенно, свободно и легко, плавно и естественно подлаживаясь к гармонии набегающих отовсюду тонов. Она открывала в них себя, свое место, свое предназначение. Она чувствовала, что без нее эта музыка – неполная, увечная. Голоса, сопровождавшие аккорды, подтверждали это. Это ты, говорили они, это ты. Поверь в себя. Это именно ты. Поверь.
Деббе верила.
Мы, говорили голоса, это ты. Слушай нас. Слушай нашу музыку. Твою музыку. Слышишь?
Деббе слышала.
Мы ждем тебя, говорили голоса. Мы покажем тебе путь к нам. А когда ты уже будешь с нами, мы отправимся все вместе в Бремен. К другим Музыкантам. Но сначала ты должна дать им шанс. Только ты можешь это сделать. Можешь дать им шанс. Послушай. Мы расскажем тебе, что сделать, чтобы их удержать. Слушай.
Деббе слушала.
Ты сделаешь это?
Да, сказала Деббе. Сделаю.
Музыка ответила каскадом звуков.
Иза безжизненным взглядом смотрела на герань.
Смотри на меня, светловолосая, сказала Деббе. Черная буква «М» на челе кошки, знак избранницы, метка Паука-преследователя, засияла и засверкала металлическим павлиньим блеском.
Смотри мне в глаза.
– Двое, – сказала санитарка. – Их двое. Сидят в ординаторской. Рецка сварила им кофе. Но они сказали, что им срочно.
– Что могло понадобиться от меня милиции? – Иза затушила недокуренную сигарету в жестяной шаткой тарелке коридорной пепельницы. – Они не говорили?
– Ничего не говорили. – Санитарка наморщила пухлое личико. – Вы же знаете, пани доктор. Они никогда ничего не говорят.
– Откуда мне знать?
– Идите, пани. Они говорят, что им срочно.
– Иду.
Их действительно было двое. Интересный блондин, косая сажень в плечах, в фирмовой куртке, и брюнетик в темном свитере.
При виде входящей Изы оба встали. Она удивилась – жест был не повседневный даже для обычных мужчин и уж совсем неправдоподобный для милиционеров. Полицейских, мысленно поправила она себя и тут же устыдилась – устыдилась стереотипа, которому неосознанно поддалась.
– Пани доктор Пшеменцка, – констатировал блондин.
– Да.
– Изабелла Пшеменцка?
– Да. Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.
– А не, – усмехнулся блондин. – Это я слушаю.
– Я не совсем понимаю вас, пан…
– Комиссар. Это эквивалент прежнего поручика.
– Я имела в виду фамилию, не чин.
– Нейман. Анджей Нейман. А это – стажер Здыб. Прошу прощения, пани доктор. Я считал представление излишним, поскольку вы ведь со мной знакомы. Вы звонили мне по телефону. Называли мою фамилию. И чин, как вы остроумно выразились.
– Я? – еще больше удивилась Иза. – Я звонила вам по телефону? Прошу прощения, я с самого начала предполагала, что это какая-то ошибка. А теперь я уверена, что так и есть. Я никогда не звонила в милицию. Никогда. Вы меня с кем-то перепутали.
– Пани Иза, – внушительно сказал Нейман. – Очень прошу вас не усложнять мне задачу. Я занимаюсь делом об убийстве, совершенном на огородных участках имени Розы Люксембург, ныне – генерала Андерса. Вы, вероятно, слышали: трое несовершеннолетних, зарезанных при помощи серпа, косы, багра или же подобного орудия. Вы слышали? Это недалеко отсюда, в предместье.
– Слышала. Но какое это имеет отношение ко мне?
– Вы не знаете? Вы занимаетесь одной из жертв этого происшествия. Косвенной жертвой, так мы это называем. Эльжбета Грубер, девяти лет. Эта девочка, которая видела весь ход происшествия, весь процесс преступления. Она лежит в этой больнице. Я слышал, что вы ею занимаетесь.
– А, та девочка в коме… Нет, панове, это не моя пациентка. Доктор Абрамик…
– Доктор Абрамик, с которым я уже беседовал, утверждает, что вы очень интересуетесь этим случаем. Эта Грубер – она ваша родственница?
– Еще раз повторяю… Никакая она мне не родственница, я не знаю ее. Не знала даже ее фамилии…
– Пани Иза. Хватит. Толек, позволь.
Брюнетик потянулся к дипломату и вытащил маленький плоский магнитофон «Нэшнл панасоник».
– У нас, – сказал Нейман, – записываются разговоры. Ваш разговор со мной оказался записан. К сожалению, не с начала…
Против воли комиссар покраснел. Начало разговора не записалось по самым прозаическим причинам – в магнитофоне в тот момент стояла кассета с «But Seriously» Фила Колинза, переписанная с компакт-диска. Брюнетик нажал на клавишу.
– …перебивай, Нейман, – проговорил голос Изы. – Какое тебе дело до того, кто говорит? Важнее, что говорит. А говорит вот что: нельзя тебе делать то, что задумал. Понимаешь? Нельзя. Чего ты хочешь добиться? Хочешь узнать, кто убил мальчишек на огородных участках? Могу тебе сказать, если хочешь.
– Да, – сказал голос комиссара. – Хочу. Прошу вас сказать мне, кто это сделал.
– Это сделал тот, кто прошел сквозь Завесу. Когда пронесся Вееал, Завеса лопнула, и он прошел. Когда Завеса лопается, те, что находятся поблизости, гибнут.
– Не понимаю.
– И не должен, – резко сказал голос Изы. – Вовсе и не должен понимать. Тебе следует просто принять к сведению, что я знаю, что ты намерен учинить. И еще я знаю, что этого делать нельзя. И просто делюсь с тобой этим знанием. Если ты меня не послушаешь, последствия будут ужасными.
– Минуточку, – отозвался голос Неймана. – Вы собирались мне сказать, кто…
– Уже сказала, – перебил голос Изы.
– Повторите, пожалуйста.
– А зачем тебе это? Думаешь, ты можешь что-то сделать тому, из-за Завесы? Глубоко заблуждаешься. Он вне твоей досягаемости. Но ты… Ты – в его досягаемости. Берегись.
– Вы мне угрожаете. – Это было утверждение, не вопрос.
– Да, – сказал бесстрастный голос Изы. – Угрожаю. Но это не я тебе угрожаю. Не я. Я не сумею объяснить тебе многих вещей, многих фактов, не смогу найти правильные слова. Но одно я могу… могу тебя остеречь. Не слишком ли много было уже жертв? Эти мальчишки, Эльжбета Грубер. Не делай того, что планируешь, Нейман. Не делай.
– Послушайте, пожалуйста…
– Довольно. Запомни. Нельзя тебе.
Хлопнула трубка.
– Вы мне, возможно, не поверите… – начала Иза.
– Разве мы уже не на ты? – перебил Нейман. – Жаль. Это было мило и непосредственно. Чему не поверю? Что это были не вы? Действительно, трудно было бы поверить. А теперь, пожалуйста, я слушаю. Что я планирую? Почему мне нельзя это делать?
– Не знаю. Это не я… Это был не мой голос.
– Кем вам приходится маленькая Грубер?
– Не знаю… Никем… Я…
– Кто убил детишек на огородах? – Нейман говорил тихо, не повышая голоса, но желваки на его скулах подергивались выразительно и ритмично. – Кто это был? Почему он вне моей досягаемости? Потому что он ненормальный, правда? Если я его схвачу, он отправится не в каталажку, а в больницу, такую, как эта? А может, как раз в эту? А может, он уже тут был? Что? Пани доктор?
– Не знаю! – Иза вскинула руки в невольном жесте. – Не знаю, говорю вам! Это не я звонила! Не я!
Нейман и стажер Здыб молчали.
– Я знаю, о чем вы думаете, – спокойно сказала Иза.
– Сомневаюсь.
– Вы думаете… Что, как в том анекдоте… что мы тем отличаемся от пациентов, что уходим на ночь домой…
– Браво, – сказал Нейман без улыбки. – А теперь я слушаю.
– Я… ничего не знаю. Я не звонила…
– Пани доктор, – проговорил Нейман спокойно и ласково, словно обращаясь к ребенку. – Я знаю, что магнитофонная запись – слабое доказательство. Что вы можете все отрицать. Вы можете, как это сейчас принято, обвинить нас даже в манипуляции и фабрикации доказательств, в чем вам угодно. Но если вы и правда уходите на ночь домой заслуженно, а не только благодаря чьей-то ошибке в диагнозе, то вы представляете, какие будут последствия, когда дело раскроется. А дело раскроется прекрасно. Должно раскрыться, потому что так сложилось, что у убитых мальчишек высокопоставленные родители, и никакая сила не остановит следствие, только наоборот. Вы знаете, что тогда случится.
– Не понимаю, о чем вы.
– Это я вам расскажу. Вы думаете, что если маньяк с огородов приходится вам родственником или кем-то близким, то вы не будете нести уголовную ответственность за его сокрытие. Возможно. Но, кроме уголовной ответственности, есть еще другая ответственность. Если окажется, что вы прикрывали маньяка-убийцу, то ни в этой больнице, ни в какой другой больнице этого направления во всем мире вам уже не работать. Спасти вас может только здравый смысл. Жду, когда пани его проявит.
Конец ознакомительного фрагмента.