Глава 2
Спустя несколько дней Ольга навестила Машу. Вид у нее был совсем уже другой: холодный, равнодушный.
– Я к тебе сегодня по делу, – сказала она, глядя в пространство, мимо лица Маши. – Ты, помнишь, говорила, что хотела бы познакомиться с Полиной Кондратьевной? Ну, Аделька эта… помнишь, которую мы встретили на Невском? Насплетничала Полине Кондратьевне три короба, какая ты красавица и симпатичная, и теперь моя старуха совсем взбеленилась: вынь ей да подай – привези тебя в гости… Взяла с меня слово, что ты у нее непременно будешь… Уж поедем, пожалуйста, а то она меня заест…
– Отчего же нет? – отвечала Маша. – Я очень рада… Вот только ты – как?
Ольга пожала плечами.
– А мне-то что? – возразила она с искусственным равнодушием.
– А помнишь: ты меня предостерегала, чтобы я ни в каком случае не знакомилась с твоей крестною?
Девица Брусакова стала густо-малиновой и захохотала деланным смехом.
– Ах, ты вот про что… Тогда? Ну, об этом можешь забыть… Тогда я была сама не в себе… Она мне, за одну штуку, страшно обидную сцену сделала.
– Я так и поняла, что это было несерьезно, – тоже засмеялась Маша.
– Ну, конечно, несерьезно… – вяло подтвердила девица Брусакова. – Поедем.
Маша отправилась к отцу спросить разрешения на новое знакомство. Родитель, разумеется, не только позволил, но и был польщен.
В богатой квартире Полины Кондратьевны Лусьева была встречена как родная. Красивая Адель была тут же.
– Вас хотели от нас спрятать, но это не удалось, – сказала она, шутливо грозя пальцем Ольге Брусаковой. Та улыбалась, но очень криво и с нехорошим бледным лицом.
Сама Полина Кондратьевна Рюлина оказалась величавой старухой, лет уже под шестьдесят. Она была массивна, как башня, одевалась молодо, белилась, румянилась и, заметно, с тщательностью старалась сохранить как можно доле остатки былой красоты и эффектной фигуры. Глаза ее удивляли своим выражением: беспокойным и в то же время наглым, дерзко вызывающим.
«Так смотрела Даша», – подумала Лусьева.
Даша была горничная, которая, прослужив у Лусьевых несколько дней, попалась в воровстве, а когда пришла полиция составить протокол, то сыщик узнал в Даше известную профессиональную воровку, обирательницу мелких квартир.
Заговорила Полина Кондратьевна с Машей по-французски и заметно осталась довольна. Сама Рюлина странно акцентировала на всех языках, не исключая русского, хотя рекомендовала себя кровной русачкой.
Весь образ жизни дома был приличен до чинности. Маша с удовольствием чувствовала себя среди «аристократической обстановки». По приказанию Полины Кондратьевны, Адель показала Марье Ивановне всю квартиру – очень большую, старинно и богато отделанную, с множеством бронзы, картин, произведения искусства. Некоторые картины были затянуты зеленым сукном. Особенно много таких было в роскошной и торжественной спальне хозяйки, сиявшей, кроме того, множеством зеркал: даже угол около гигантской двуспальной кровати и квадрат потолка над ней были зеркальные. Маша выразила удивление. Адель засмеялась.
– Это вкус покойного супруга Полины Кондратьевны.
Обстановка не менялась после его смерти. Полина Кондратьевна обожает его память, хотя, говоря между нами, он был большой шалун и mauvais sujet… Например, хотя бы эти зеркала… Или эти картины… Посмотрите…
Адель отдернула один из чехлов. Марья Ивановна взглянула и потупилась, заливаясь румянцем: картина изображала сатира и нимфу поведения совершенно нескромного. Адель хохотала.
– Согласитесь, что такую прелесть нельзя держать на виду.
– И все, которые закрыты, такие? – спросила Маша.
– Все. Это был вкус покойного генерала. Когда-нибудь приходите днем, – я вам покажу… Есть шедевры… Даже Рубенс… Только Полине Кондратьевне не говорите: она ненавидит, чтобы их открывали, говорит, что мерзость…
– Я бы на ее месте просто велела вынести их на чердак…
– А, милая, говорю же вам: она боготворит память мужа… В квартире – вот уже пятнадцать лет – не тронута с места ни одна его вещь… Да к тому же и жаль: иные полотна чудно хороши, за них плачены тысячи рублей. Вот, например… Адель отдернула и другой чехол: Леда и лебедь…
– Это из мифологии, знаете, – смеясь, пояснила она.
Маша знала. Вещь была действительно художественная, чуть ли не майковской кисти. Любопытство преодолело стыд.
Маша посмотрела картину, конфузясь, краснея, с угрызением совести, но и с любопытством.
– Тут Фрина с невольницей… Тут Пазифая… – быстро отдергивала и сейчас же задергивала полотна Адель, так что они едва успевали сверкнуть в глазах Маши обилием нагого тела и странными позами. – Это рубенсова семья сатиров… Все очень пикантно… Да вы заходите завтра днем… Часа в два… Полины Кондратьевны не будет дома: поедет с визитами… Я вам все покажу. Только ей – молчок, а то мне достанется.
Она призадумалась как бы с некоторой нерешительностью и вдруг хитро подмигнула.
– А, впрочем, я и сейчас еще покажу вам что-то интересное. Что же я все забавляю вас старьем? Перейдемте в будуар, – увидите новую живопись: чудесный Константин Маковский… Это уже приобретение… заказ самой Полины Кондратьевны и, конечно, ничего неприличного… так, – очень художественное ню…
Картина, действительно превосходная, изображала нагую женщину, стоящую во весь рост, в позе Венеры Медицейской. Но золотые волосы ее не были убраны «а ля грек», как у бессмертного образца, но, распущенные по плечам и спине, катились волнами именно уже «рейнского золота» ниже колен. Маша Лусьева смыслила кое-что в живописи. Она сразу распознала, что это – портрет, и ахнула в изумленном восторге:
– Какая красавица. Кто такая?
Адель, с улыбкой странного самодовольства, назвала:
– Евгения Александровна Мюнхенова. Слыхали?
– Нет.
Адель высоко подняла черные брови.
– Не слыхали про Женю Мюнхенову?
– Никогда не слыхала.
– Ну, Мари, вы, должно быть, не в Петербурге живете, а в какой-нибудь медвежьей берлоге… Впрочем… вам который год?
– С прошлой недели пошел девятнадцатый.
– Ага! Значит, когда Женя блистала в Петербурге, вы были еще совсем маленькая девчурка. Ведь это около десяти лет тому назад. Уж седьмой год, что ее нет в России…
– Она… артистка была?
– Н-н-н-е-ет… – протянула Адель, – не совсем… Ее, знаете, безумно любил великий князь…
Названное имя заставило Машу, верноподданную обожательницу царской фамилии, округлить глаза новым изумлением, почтительным почти до страха.
– Как же это, Адель Александровна? – робко возразила она, – ведь он женатый и у них дети взрослые?
Адель рассмеялась.
– Ах вы… наивность! Как будто женатые не влюбляются! Что же им, под венцом, глаза, что ли, выкалывают, чтобы не видали больше женской красоты?.. Великий князь человек с развитым эстетическим вкусом… А согласитесь, что между Женей Мюнхеновой и этой жирной немецкой принцессой, его супругой, есть маленькая разница не в пользу законной толстухи…
– Еще бы! еще бы! – подтвердила Маша, восторженно вглядываясь в красавицу, которая, гордой победительницей, чуть улыбалась ей с полотна. – Господи, как хороша! Просто невероятно, до чего хороша!
– Да, очень хороша. Так хороша, что, пожалуй, лучше уже не бывает. И смею вас уверить: Маковский ей не польстил, а, напротив, на портрете Женя и вполовину не так прекрасна, как на самом деле. Здесь она статуйна немножко, – застылые классические черты. Константину Егоровичу не удалось схватить жизни ее лица, синего огня глаз ее удивительных…
– Богиня! истинно богиня! – повторяла Маша.
Адель бросила на нее лукавый проницательный взгляд.
– А ведь вам хочется о чем-то спросить меня, да не решаетесь? – усмехнулась она.
– Я?., что?.. Почему вам кажется?.. Нет! – удивилась Маша.
Но Адель, без внимания к ее отрицанию, продолжала:
– Хорошо уж, плутовочка вы этакая, я пойду навстречу вашему вопросительному взгляду. Вас, не правда ли, удивляет, почему портрет Жени Мюнхеновой, да еще в обнаженном виде, помещается так почетно в будуаре такой строгой дамы, как наша милая Полина Кондратьевна? Очень просто: Женя Полине Кондратьевне немножко сродни… правда, седьмая вода на киселе, но все-таки… и почти воспитана ею… Ведь и с великим князем-то она познакомилась здесь, у нас в доме…
– Как? У вас в доме бывает великий князь?! – до мурашек по спине ужаснулась Маша.
– Очень часто, – равнодушно подтвердила Адель. – И не он один, многие из великих князей бывают. А этот… еще бы ему не навещать Полину Кондратьевну, когда покойный генерал был его сослуживец и боевой товарищ? Он к нам – запросто. Когда-нибудь вы с ним у нас встретитесь.
– Ой, Адель Александровна, что вы! Господи, как страшно! Да я, кажется, сквозь землю провалюсь…
– А вот я нарочно вас сведу, чтобы вы не воображали его сверхъестественным существом каким-то… Мужчина, как все, и очень простой, любезный, обходительный господин… Женя, – кивнула она на портрет, – была с ним очень счастлива. А он с того времени, как она его бросила, не может утешиться, все ищет замены, но… не так-то легко…
– Я думаю! – согласилась Маша, опять вглядываясь в портрет, – уже завистливыми, ревнивыми глазами.
Но Адель, с плутовской улыбкой, – фамильярным приятельским жестом – ударила ее по плечу.
– Вот увидит вас, влюбится и забудет Женю…
– Ну уж! Где мне! – вздохнула Маша. – Я, после этого портрета, буду стыдиться на себя в зеркало взглянуть…
– Уж будто? – смеялась Адель. – А вы хитрая, и напрашиваетесь на комплименты. Унижение паче гордости. Не поверю я, чтобы вы не понимали своей красоты. Вы, душечка, в своем роде стоите Жени. У вас с ней только разный тип. Она блондинка, вы темная шатенка, – вот и вся разница…
Маша сознавала, что Адель ей безбожно льстит, но слушать было приятно, а к красавице на полотне в ее маленьком глупеньком сердечке зашевелилось не очень-то дружелюбное чувство критического соперничества. Захотелось искать в совершенстве Жени недостатки, сказать о ней что-нибудь неприятное.
– И все-таки, – вымолвила Маша не без презрительного оттенка в голосе, – сколько она ни хороша, я не понимаю, как же ей не стыдно было так позировать?..
– Ну, это-то пустяки, – небрежно возразила Адель. – Вы в Петергофе бывали? дворцы осматривали?
– Сколько раз.
– Значит, должны были видеть портрет императрицы Елизаветы, когда она была маленькой великой княжною. Отец, Петр Великий, велел написать ее тоже совсем голенькой, чтобы все любовались, до чего она прекрасна…
– Да, но там маленькая девочка… бессознательный ребенок…
– А угодно вам взрослую, то на Невском, против Гостиного двора, на лотке у любого формовщика вы найдете гипсовую отдыхающую Венеру Кановы, то есть Полину Боргезе, сестру Наполеона Первого.
– Пусть так, но что же из того следует? Все-таки стыдно.
– Следует то, милая, что на настоящих высотах жизни красота перестает считаться с мещанскими предрассудками и не стыдится себя, а, напротив, эстетически гордится своей победительной силой…
– Ах да! Это – как в Греции… Фрина! – вспомнила Маша из запретного гимназического чтения страницу, целомудренно зачеркнутую в учебнике истории педагогической цензурой, а потому прочитанную гимназистками с особенным живым интересом.
Губы Адели тронула легкая насмешливая улыбка, которую она искусно скрыла.
– Вот именно, как Фрина пред судьями… А кстати: вам не случалось слыхать, что в Петербурге есть барышня, некая Юлия Заренко, до того похожая на «Фрину» Семирадского, что так и слывет в обществе Фриною?
– Неужели настолько хороша?
Адель пожала плечами.
– Как вам сказать? Конечно, хороша, но, по-моему, уж слишком захвалена и сама слишком много о себе воображает… Я вам покажу ее как-нибудь, она у нас бывает. Вы, на мой взгляд, гораздо лучше.
– Ох, вы, кажется, тоже хотите совсем меня захвалить! – смущенно рассмеялась краснеющая Маша.
А Адель твердила:
– Я только откровенна, только искренна!.. И ненавижу условности… условные фразы, условные поступки, условную мораль, отраву всей нашей жизни… В особенности, ох уж эта мне условная мораль петербургских мещан! За что я больше всего люблю и уважаю мою старуху, это – что в ней бесконечно много истинного достоинства и стыда, но ни малейшего страха пред глупыми условностями, которыми общество само себя сковывает, как кандалами. Собственной совести бояться – это мы с ней понимаем, но, что люди скажут, нам решительно все равно… Ведь вот и за Женю эту восхитительную сколько нам доставалось, когда она жила с великим князем, зачем мы ее принимаем у себя, не отвернулись от «погибшей женщины», как всякие там злородные и надутые мещанские добродетели… Из которых, однако, каждая, конечно, мечтала втайне: «Ах, если бы мне быть на ее месте!..» Потому что Женя видела у своих ног всю власть, все богатство, весь блеск, всех могущественных и знаменитых людей – да не только Петербурга, а всей Европы… Вот вам и «погибшая женщина»!..
– Однако, Адель Александровна, – робко протестовала Маша, побуждаемая проснувшимся в ней недружелюбием к красавице, – если она пожертвовала своим добрым именем для власти, богатства и блеска, это, согласитесь, действительно нехорошо… извините, что-то даже… продажное!
– Нет, это вы извините! – воскликнула Адель, даже с горячностью. – Ошибаетесь! Женя не продавалась! не способна была! Она сошлась с великим князем по глубокой, искренней взаимной любви. А что она так рискнула собою, то – что же было делать, если его высочество узнал Женю слишком поздно, когда был давно женат? Любовь не рассуждает и не терпит, а развод на этих высотах – дело недопустимое: династический скандал, нарушение политического равновесия Европы!.. А когда Женя заметила, что она ошиблась в князе и разлюбила его, то – как благородно и честно поступила! Никакие богатства и почести ее не удержали, не захотела кривить душою, – бросила все и ушла…
Маша вынуждена была согласиться:
– Да, если так, то, конечно…
Но Адель, все с той же пылкостью, напирала:
– Как вы думаете: такая «гранд дама», как Полина Кондратьевна, женщина старого институтского воспитания, полная самой взыскательной внешней добродетели, стала бы поддерживать дружеские отношения с продажной женщиной и вешать ее портрет на стену своего будуара?
Столь прямо поставленный вопрос застал Машу врасплох. Некоторое сомнение в великих добродетелях голой богини все еще смутно копошилось в ее мыслях. Но Адель и не ждала ответа, а с победоносной наглостью заключила:
– То-то вот и есть!.. А, милая мещаночка, я вас заставлю переменить мнение, пуританка вы этакая! Я вам еще порасскажу о Жене… Это не простая женщина, а живая волшебная сказка из тысяча одной ночи!.. Ну и вообразите себе теперь, что сказка эта, в угоду мещанским предрассудкам, вместо своего преступного романа с женатым великим князем, добродетельно обвенчалась бы с какими-нибудь холостым или вдовцом чинушей, столоначальником, начальником отделения или как там зовут их еще?.. Женя Мюнхенова в средней буржуазной обстановке! Ведь это же просто противоестественно, дорогая моя!.. Женя столоначальница! Женя хозяйка квартиры, где-нибудь в Рождественских, мать дюжины плаксивых ребят! Разве не грех? разве не преступление?
Случаем ли Адель метко попала в цель, Ольга ли Брусакова ее научила, но эти последние слова ее затронули как раз самую больную струну в сердечке Маши Лусьевой. В последнее время к ней упорно сватался столоначальник учреждения, в котором служил ее отец. Человек был приличный, с возможностями успешной карьеры, на виду у начальства. Словом, жених – хоть куда. Отец Маши очень ему покровительствовал и – нудить не нудил, но очень донимал дочь бесконечными разговорами-нотациями, что пора ей пристроиться, а лучше случая – и желать нельзя. Но Маше жених не нравился: казался скучным и пошлым, – в тридцать лет сухарем, а что же дальше будет?! Вообще, к чиновничьему мирку Маша относилась с недружелюбием, и заключиться в нем на всю жизнь представлялось ей жребием почти что самоубийственным. Понимая свою красоту, она даже к влюбленным в нее из этого мирка не имела веры и критиковала их скептически:
– Знаем мы, зачем ему нужна красивая жена. Женится, да и заставит себе карьеру делать. Предоставит кому-нибудь из начальства…
Так что суждение Адели о браке с «чинушей» взволновало Марью Ивановну, как эхо ее собственных мыслей, и с этой минуты злополучный столоначальник потерял чаемую невесту безнадежно навсегда.