Глава четвертая
Известие об очередной переписи населения, объявленной немецкой администрацией, люди восприняли с недоверчивой осторожностью и некоторой опаской. Особенно поляки. Еще была свежа в их памяти перепись тридцать девятого года, после которой вдруг неожиданно и неизвестно куда, начали исчезать люди. В то время в городе, откуда ни возьмись, появилось несметное количество «шпионов», «вредителей» и «диверсантов». Еще вчера, казалось бы, милые и приветливые соседи, сослуживцы или просто знакомые, сегодня вдруг оказывались саботажниками, белополяками или скрывающимися «бывшими». Почему-то половина из них оказались немцами или поляками, горько пожалевшими о том, что семью годами ранее при введении в новые паспорта графы «национальность» не назвались русскими или украинцами. Тогда можно было записаться кем угодно, поскольку ни в каких старых документах национальность раньше не указывалась. Только вероисповедание.
Тогда же за избиение участкового Кошкина арестовали моего отца. Суд в простую драку не поверил, и его осудили за антисоветское нападение на представителя власти. Пятнадцать лет без права переписки. Осталось еще тринадцать. Если он еще жив. Поезд умчал его вместе с арестованными поляками, немцами и другими, такими же бедолагами, как и он, куда-то на Алтай и с тех пор вестей от него не было.
Теперь же, наученные горьким опытом поляки не отвергали вновь появившуюся возможность записаться в новых документах другой национальностью, но и не особо это приветствовали. Люди смотрели на нас с подозрением, но со двора не гнали. Распространять слухи оказалось не так-то уж и легко. Нам явно не доверяли. Под конец первого дня шатаний по дворам, казалось, Степанова затея обречена на полный провал и только внезапно пришедшая в голову Казика идея, возможно, еще могла исправить ситуацию.
– Плохие из нас сплетники, – разочаровано пробубнил он, задрав голову вверх и уставившись на возвышающийся вдалеке над кронами деревьев острый верх колокольни Польского костёла, – ничего из этой затеи не получится. Да и мне самому она не нравится. Знаешь, мне кажется, записаться чужим именем или чужой национальностью – это как самого себя предать. После такого ты уже будто и не ты, а кто-то другой. Ты не думал об этом?
– Я думал о другом, Казик, – подбадривая друга, ответил я, – я думал о тех людях, которые сейчас в Еврейских Домах на Замковой горе с голоду подыхают. Как думаешь, они бы дорого отдали за возможность поменять национальность? Я думаю – все! Или почти все. Только вот им такую возможность никто не предоставил. А что, если Степан прав? Что, если завтра в то же гетто загонят поляков? И тебя с матерью тоже? Как нам вас потом оттуда вытащить? Так, как мы выкрали Машу, уже не получится! После утопленных нами полицаев, немцы берег реки колючей проволокой обнесли, и каменный брод сами теперь охраняют. Полицаям этот пост больше не доверяют. А кусты и деревья, в которых мы прятались, вырубили и сожгли. Теперь, ближе чем на сто метров к броду даже не подползешь!
– Да я понимаю, – не отрывая взгляд от верхушки колокольни, растеряно пробормотал Казик, – только люди нам не верят. Думают, как говорит Степан, камуфлет все это. Подвох какой-то. Может у Генки с Женей лучше получится. Женька умеет убеждать. Артист. Хотя…
– Что, хотя?
– Костёл! – Казик внезапно воодушевился и несколько раз ткнул пальцем в сторону колокольни, – там же много людей сейчас собираются! И бабка Божена, первая сплетница на Малёванке и днем и ночью там торчит! Ей бы надо все это рассказать! Вот, если она в слухи поверит, тогда, может, что-то и получится!
Бабка Божена в лоснящемся от поношенности черном плюшевом пальтишке, закутанная в крест-накрест затянутый на груди и завязанный узлом на спине дырявый шерстяной платок, сидела у ворот костёла на низкой плетеной табуретке, разложив перед собой металлические крестики и деревянные иконки с образами на белой, расстеленной прямо на земле, скатёрке.
Конец ознакомительного фрагмента.