Вы здесь

Домик в Оллингтоне. Глава III. ВДОВА ДЕЛЬ (Энтони Троллоп, 1864)

Глава III

ВДОВА ДЕЛЬ

Так как мистрис Дель Малого дома не принадлежала, по своему происхождению, к фамилии оллингтонских Делей, то не представляется ни малейшей надобности утверждать факт, что в ее характере не следует отыскивать особенностей, свойственных характеру Делей. Эти особенности не были, может статься, очень заметны и в ее дочерях, которые в этом отношении более заимствовали от матери, чем от отца, при всем том внимательный наблюдатель легко заметит в них оттенки характера Делей. они были постоянны, тверды и иногда очень строги в своих суждениях, они склонны были думать, что весьма много значит принадлежать к фамилии Делей, но не имели расположения много говорить об этом и гордиться, у них была своя лучшая гордость, которая досталась по наследству от матери.

Конечно, мистрис Дель была гордая женщина, но она гордилась вовсе не тем, что исключительно принадлежало ей самой. По своему происхождению она была гораздо ниже мужа, потому что ее дед был почти никто. Ее состояние было довольно значительно для ее скромного положения в жизни, и доходы с него служили главными источниками ее существования, но этого далеко не достаточно, чтобы гордиться им как богатством. Она считалась некогда красавицей, и даже теперь, на мой взгляд, все еще была очень хороша, но, разумеется, в эту пору жизни, после пятнадцати лет вдовства, с двумя взрослыми дочерями на руках, она не гордилась своей красотой. Не имела она также сознательной гордости в том, что была леди. А что она была леди, снаружи и внутри, с маковки головы до подошвы ног, в голове, в сердце и в уме, леди по воспитанию и леди по природе, леди также по происхождению, несмотря на недостаток в этом отношении ее деда, я ручаюсь за этот факт – meo periculo. Сквайр, не питая к ней особенного расположения, признавал, однако же, в ней это достоинство и во всех отношениях обходился с ней как с равной себе.

Ее положение требовало, чтобы она была или очень горда, или уж очень покорна. Она была бедна, а между тем ее дочери занимали положение, которое принадлежит только дочерям богатых людей. Они пользовались этим положением как племянницы бездетного оллингтонского сквайра и, как его племянницы, по мнению мистрис Дель, имели полное право на его ласки и любовь, не в ущерб уважения к ней самой или к ним. Весьма дурно выполняла бы мистрис Дель материнские обязанности в отношении к своим дочерям, если бы позволила своей собственной гордости занять место между ними и теми материальными выгодами, которые дядя в состоянии был предоставить им. Через них и для них она бесплатно получала дом, в котором жила, и пользовалась многим, что принадлежало собственно сквайру, для себя не получала ничего. Брак ее с Филиппом Делем не нравился его брату сквайру, и сквайр, при жизни еще Филиппа, продолжал показывать, что изменить чувства его в этом отношении не было никакой возможности. И они не изменились. Прожив несколько лет в самом близком соседстве, живя, можно сказать, в одном и том же семействе, сквайр и мистрис Дель не могли сделаться друзьями. Между ними никогда не было ссоры, об этом нечего и говорить. Они постоянно встречались. Сквайр бессознательно оказывал глубокое уважение вдове своего брата, с своей стороны вдова вполне ценила любовь, оказывавшую дядей ее дочерям, но все-таки они не могли сделаться друзьями. Мистрис Дель никогда не говорила сквайру слова о своих денежных делах. Сквайр ни слова не говорил матери о своем намерении относительно ее дочерей. Таким образом они жили и живут в Оллингтоне.

Жизнь, которую проводила мистрис Дель, нельзя назвать легкой жизнью, она не была лишена многих трудных, тяжелых усилий с ее стороны. Теорию ее жизни можно выразить следующими словами – мистрис Дель должна похоронить себя, собственно для того, чтобы дочери ее счастливо жили на свете. Для приведения этой теории в исполнение необходимость требовала, чтобы она воздерживалась от всякой жалобы на свою участь, не показывала перед дочерями ни малейшего вида, что ее положение горько. Счастье их жизни на земле было бы отравлено, если бы они заметили, что их мать, в своей подземной жизни, испытывает ради них и переносит всякого рода лишения. Необходимо было, чтобы они думали, что сбор гороха в коленкоровой шляпке с опущенными полями, долгое чтение книг перед камином и одинокие часы, проводимые в размышлениях, составляли ее любимую наклонность. «Мама не любит показываться в обществе», «Я не думаю, чтобы мама была где-нибудь счастливее, кроме своей гостиной» – так обыкновенно говорили ее дочери. Я не думаю, чтобы их научали говорить подобные слова, они сами приучились к мысли, которая заставила их выражаться таким образом, и уже в ранние дни своего появления в обществе привыкли отзываться так о своей матери. Но вскоре пришло время – сначала к одной, а потом и к другой, – когда они узнали, что это было совсем не так, и узнали также, что для них и за них бедная мать их много страдала.

И действительно, мистрис Дель по сердцу могла бы быть нисколько не старше своих дочерей. Могла бы тоже играть в крикет, грести сено, красоваться на маленькой лошадке и находить удовольствие в наездничестве, могла бы, наконец, выслушивать любезные фразы того или другого Аполлона, могла бы, если бы все это согласовалось с ее положением. Женщины в сорок лет не всегда становятся ветхими мизантропками или строгими моралистками, совершенно равнодушными к светским удовольствиям – нет! даже если бы они и были вдовами. Есть люди, которые полагают, что непременно таково должно быть настроение их умов. Признаюсь, я смотрю на это совсем иначе. Я бы хотел, чтобы женщины, а также и мужчины были молоды до тех пор, пока могут сохранить в своих сердцах силу молодости. Я не хочу, чтобы женщина считала себя по летам моложе того, сколько ей значится лет по записи отца ее в фамильной библии. Пусть та из них, которой сорок лет, и считает себя сорокалетней, но если в эти года душой она может быть моложе, то зачем же не показывать себя тем, что есть на самом деле?

В этом отношении я не оправдываю мистрис Дель. Вместо того чтобы оставаться между гороховыми тычинками в коленкоровой шляпе с опущенными полями, ей бы следовало, таков по крайней мере мой совет, присоединиться к играющим в крикет. Тогда между молодыми людьми она не проронила бы ни одного сказанного слова. А эти гороховые тычинки отделялись от поляны только невысокой стеной и несколькими кустарниками. Мистрис Дель прислушивалась к словам играющих не как подозревающее что-нибудь, но как любящее существо. Голоса ее дочерей были для нее очень дороги, серебристые звуки голоса Лили раздавались в ушах ее так очаровательно, как музыка богов. Она слышала, что говорено было о леди Хартльтон, и ужаснулась при смелой иронии своей Лили. Она слышала, как Лили сказала, что мама хочет дома покушать гороху, и при этом подумала, что теперь такова уж ее участь.

– Милое, дорогое дитя! действительно, такова и должна быть моя участь!

Когда напряженный слух ее проводил молодых людей через маленький мостик в соседний сад, она с корзинкой на руке перешла через поляну и, опустившись на приступок у окна гостиной, устремила взор свой на роскошные летние цветы и гладкую поверхность расстилавшейся перед ней поляны.

В том, что она находится здесь, не проявлялась ли особенная благость Провидения? Можно ли быть недовольным таким состоянием? Разве она не может считать себя счастливою, имея дочерей таких пленительных, любящих, доверчивых и в свою очередь заслуживающих полного доверия? Хотя Богу угодно было, чтобы муж, лучшая половина самой ее, был оторван от земной жизни и чтобы чрез это она лишена была всех земных радостей, но разве дурно, что за такое лишение для нее так много было сделано, чтобы смягчить ее судьбу и придать этой судьбе столько прелести и красоты? Все это так, говорила она про себя, и все-таки считала себя несчастливою. Она решилась, как сама часто говорила, отказаться от всякого ребячества, и теперь сожалела об этом ребячестве, которое сама же от себя отбросила. В ушах ее все еще раздавался серебристый голос Лили, звучавший в группе молодых людей, когда они пробирались сквозь кустарники, – она слышала эти звуки в то время, когда ничей слух, кроме материнского, не мог бы его различить. Если эти молодые люди были в Большом доме, то весьма естественно, и ее дочери должны быть там же. Сквайр не любил, чтобы гости сидели с ним, когда не было дам, которые бы украшали его стол. Но что касается до нее, она была уверена, что о ней никто и не вспомнит. Правда, от времени до времени она должна была показываться в Большом доме, в противном случае самое ее существование было бы не то чтобы незаметным, но неприятно заметным. Другой причины, по которой она не должна присоединяться к обществу молодых людей, не было. Так пусть же ее дочери едят со стола брата и пьют из его чаши. Им всегда и от всей души будет сделан радушный прием. Для нее не существовало подобного радушия ни в Большом, ни во всяком другом доме, ни за чьим бы то ни было столом!

«Мама хочет дома покушать гороху».

И мистрис Дель, облокотясь на колена и подпирая руками подбородок, повторила слова, произнесенные ее дочерью во время прогулки.

– Извините, мама, на кухне спрашивают, нужно ли чистить горох.

Вопрос этот прервал думы мистрис Дель. Она встала и отдала корзинку.

– Неужели на кухне не знают, что барышни обедают сегодня в Большом доме?

– Знают, мама.

– Для меня не нужно готовить обеда. Я буду рано пить чай. И мистрис Дель не исполнила исключительно ей предназначенного долга. Но зато она приступила к исполнению другой обязанности. Когда семейство из трех человек должно проживать на доходы из трехсот фунтов в год и, несмотря на то, иметь претензию на появление в обществе, оно должно заботиться о некоторых мелочах, даже и в таком случае, если бы это семейство состояло только из лиц женского пола. Мистрис Дель знала это очень хорошо, а так как ей нравилось, чтобы наряды ее дочерей были милы и свежи, то она много долгих часов посвящала этой заботливости. Сквайр присылал им шали на зиму, дарил платья для верховой езды, привозил из Лондона темненькую шелковую материю на платья, но всегда в таком ограниченном количестве, что сшить два платья из подаренной материи оказывалось делом выше искусства женщины, и особливо платья из шелковой материи темненького цвета, а между тем сквайр хорошо помнил о своих подарках и с нетерпением желал видеть плоды своей щедрости. Все это, само собою разумеется, считалось вспомоществованием, но если бы сквайр дарил деньги, которые употреблял на покупку материй, благодеяние его ценилось бы гораздо выше. Итак, дочери мистрис Дель всегда были мило, прилично и даже нарядно одеты, они сами заботились и трудились над этим, но главною швеей и портнихой была их мать. И теперь она вошла в их комнату, вынула кисейные платья и… впрочем, мне кажется, я не должен здесь пускаться в подробности. Она, однако же, никогда не стыдилась этой работы, требовала горячий утюг и своими руками разглаживала все складки, придавала надлежащую пышность воланам, пришивала где нужно новую ленточку – словом, приводила все платье в должный порядок. Мужчины вовсе не знают, какого стоит труда доставить удовольствие их зрению, хотя бы это было даже на час времени.

– Ах, мама, как вы добры! – сказала Белл, возвратясь с сестрой своей с прогулки, чтобы надеть хорошенькие платья и потом отправиться на обед.

– Мама всегда добра, – сказала Лили, – я бы желала, мама, гораздо чаще делать для вас то же самое. – И с этими словами она побаловала мать.

Сквайр был пунктуален насчет обеденного времени, и потому барышни торопливо оделись и снова пошли по тому же саду, мать провожала их до мостика.

– Ваш дядя не сердился, что я не пришла? – спросила мистрис Дель.

– Мы его не видали, мама, – сказала Лили. – Мы были в поле и совсем забыли о времени.

– Вероятно, дяди там не было, а то бы мы с ним встретились, – заметила Белл.

– А я, мама, право, сердита на вас. И ты Белл тоже, да? С вашей стороны очень дурно оставаться всегда дома и не ходить с нами вместе.

– Я думаю, для мама приятнее сидеть в своей гостиной, чем в Большом доме, – сказала Белл с особенной нежностью, взяв мать свою за руку.

– Ну, прощайте, милые. Я буду ждать вас часам к десяти или одиннадцати. Впрочем, вы не торопитесь.

Сестры ушли, и вдова снова осталась одна. Дорожка от мостика шла прямо к заднему фасаду Большого дома, так что мистрис Дель минуты две смотрела вслед своим дочерям, почти бежавшим по дорожке. Она увидела, как размахнулись платья их при крутом повороте на террасу. Она не хотела идти дальше закрытого уголка в лавровых деревьях, которые окружали ее, боясь, чтобы кто-нибудь не подсмотрел, как следила она за своими дочерями. Но когда розовые кисейные платьица скрылись из виду, ей стало жаль, что она не пошла вместе с ними. Она стояла, не сделав ни шагу вперед. Ей не хотелось, чтобы Хопкинс рассказывал потом, как она глядела вслед своим дочерям, когда они шли из ее дома в дом сквайра. Ведь Хопкинс не в состоянии понять, зачем она следила за ними.

– Вы, мои милые, как видно, не очень торопились. Я думаю, и ваша мать могла бы прийти с вами, – сказал дядя Кристофер.

Такова была манера у этого человека. Если бы он согласовал слова свои с своими желаниями, то должен бы признаться, что ему приятнее, когда мистрис Дель остается дома, без нее он чувствовал себя за своим столом вполне господином и гораздо спокойнее. А между тем часто выражал сожаление, что она не пришла, и как будто верил в это сожаление.

– Я думаю, мама устала, – сказала Белл.

– Гм! Кажется, недалеко пройти от одного дома к другому. Если бы я каждый раз, когда устаю, запирался дома… Но ничего. Пойдемте обедать. Мистер Кросби, не угодно ли вам взять мою племянницу Лилиану.

И потом, предложив свою руку Белл, сквайр отправился в столовую.

– Если он еще будет бранить мою мама, я уйду, – сказала Лили своему спутнику. Из этого можно заключить, что в течение проведенного вместе утра молодые люди успели уже сблизиться.

Мистрис Дель, постояв с минуту на мостике, воротилась домой к чаю. Не будем входить в подробности о том, заменил ли этот чай бараньи котлеты и отварную ветчину или жареную утку и зеленый горох, которые имелись в доме для семейного обеда. Мы можем, однако же, заметить, что она села за вечернюю трапезу без особенного аппетита. Перед тем как сесть за стол, она взяла какую-то книгу, вероятно какой-нибудь роман, потому что мистрис Дель была еще в той поре женщина, когда романы читаются не без удовольствия, и, прихлебывая чай, прочитала две-три страницы. Но вот книга кладется в сторону, поднос, на котором уже давно простыл горячий чай, остается забытым, мистрис Дель садится в свое фамильное кресло и погружается в думы о себе, о своих дочерях, в думы, вероятно, и о том, какова была бы ее участь, если бы жил еще тот, которого она так горячо любила в течение немногих лет своего замужества.

Надобно заметить, что постоянно любить и ненавидеть было в натуре всех Делей. Любовь к ней мужа ее была самая искренняя, неизменная, так что покойный нередко ссорился с своим братом, потому что последний не совсем по братски выражался иногда насчет его жены. Много лет прошло с того времени, а между тем чувство это сохранилось в прежней своей силе. Приехав впервые в Оллингтон, мистрис Дель старалась приобрести расположение сквайра, но вскоре узнала, что это вещь невозможная, и у нее больше уже не было к тому желания. Мистрис Дель не принадлежала к числу тех мягкосердечных женщин, которые благодарят Бога, что могут любить всякого. Тогда она могла бы еще полюбить сквайра, могла бы питать к нему тесную сестринскую дружбу, но теперь это сделать она не могла. Сквайр был холоден к ней и с каким-то настойчивым постоянством отклонял от себя всякое с ее стороны заискивание его расположения. Вот уже прошло семь лет, в течении этого времени мистрис Дель была так же холодна к нему, как он был холоден к ней.

Все это весьма тяжело переносить. Что ее дочери должны любить своего дядю, это было не только благоразумно, но во всех отношениях желательно. К ним он не был холоден. Он был привязан к ним и великодушен. Не будь ее при них, он принял бы их в свой дом, как родных дочерей, и они, конечно, во всех отношениях стояли бы перед светом, как его приемные дети. Не лучше ли было бы, если бы ее при них не было?

Только в самом грустном настроении духа вопрос этот возникал в ее отвлеченных думах, тогда она вдруг возвращалась к действительности и решительно, с негодованием отвечала на него протестом против своей собственной болезненной слабости. Без нее дочерям ее не было бы хорошо, хотя бы дядя их был вдвое лучшим дядей, хотя бы они, благодаря ее отсутствию, могли сделаться наследницами Оллингтона. Неужели для них не дороже всего, не выше всего на свете находиться постоянно вблизи матери? И когда она предлагала себе этот вопрос, – предлагала лукаво, как она признавалась себе, – неужели она не знала, что они любили ее больше и лучше всего в мире, что они предпочли бы ее ласки и заботливость покровительству всякого дяди, как бы ни был велик его дом? Да, они любили ее лучше целого мира. К другой любви, если бы она пробудилась в их сердцах, она не стала бы ревновать. И если эта любовь пробудится, если они будут счастливы, тогда она сама, быть может, насладится светлым вечером жизни. Если они выйдут замуж, если мужья их примут ее любовь, ее дружбу и ее преданность, она бы могла еще избавиться от этой мертвенной холодности Большого дома и быть счастлива в каком-нибудь уютном коттедже, из которого могла бы выходить по временам и навещать тех людей, которые действительно были бы ей по душе. Недалеко от Оллингтона, в Гествике, жил доктор, о нем она часто думала как о человеке, который бы мог занять место зятя. Этот человек, по-видимому, нравился ее спокойной, прекрасной Белл, а он более чем старался с своей стороны понравиться ей. Но надежда эта, или, вернее, эта идея, несколько недель тому назад исчезла как сон. Мистрис Дель никогда об этом не спрашивала дочь, она была не такая женщина, чтобы делать подобного рода вопросы. В течение двух последних месяцев она с сожалением увидела, что Белл почти с холодностью смотрела на человека, к которому ее мать благоволила.

В этих размышлениях прошел весь вечер, около одиннадцати часов она услышала приближающиеся к дому шаги. Молодые люди, само собою разумеется, провожали барышень, и когда мистрис Дель вышла из все еще открытых дверей гостиной, она увидела их всех на средине расстилавшейся перед домом поляны.

– Вон и мама! – вскричала Лили. – Мама, мистер Кросби хочет поиграть в крикет при лунном свете.

– Мое кажется, теперь довольно темно, – сказала мистрис Дель.

– Для него достаточно и этого освещения, – возразила Лили. – Ведь он играет без обручей, не правда ли, мистер Кросби?

– Мне кажется, для крикета довольно свету, – отвечал мистер Кросби, взглянув на луну. – И притом же было бы нелепо ложиться теперь спать.

– Да, ваша правда, – сказала Лили. – Но ведь, вы знаете, в деревне все люди нелепые. Бильярд, на котором можно играть целую ночь при газовом освещении, гораздо лучше, не правда ли?

– Ваши стрелы, мисс Дель, далеко не попадают в цель, потому что я в жизнь свою не брал кия в руки, вам бы лучше поговорить о бильярде с вашим кузеном.

– А разве Бернард большой охотник до этой игры? – спросила Белл.

– Да, иногда играю, изредка, не чаще, чем Кросби играет в крикет. Ну, Кросби, пойдем домой и закурим сигары.

– И прекрасно, – сказала Лили. – А мы, деревенские жители, отправимся спать. Мама, я бы желала, чтобы у нас была небольшая курительная комнатка. Я не хочу, чтобы нас считали нелепыми.

С этими словами партия разделилась – дамы вошли в дом, а кавалеры отправились обратно через поляну.

– Лили, душа моя, – сказала мистрис Дель, когда все они собрались в спальне. – Мне кажется, что ты очень грубо обходишься с мистером Кросби.

– Она так обходилась с ним весь вечер, – заметила Белл.

– На том основании, что считала себя в кругу добрых друзей.

– В самом деле? – спросила Белл.

– Послушай, Белл, ты ревнива, это верно.

И потом, заметив, что сестра ее слегка обиделась, Лили подошла и поцеловала ее:

– Нет, она не ревнива, не правда ли, мама?

– Она не подавала повода думать об этом, – сказала мистрис Дель.

– Ты сама знаешь, что у меня даже в уме ничего подобного не было, – сказала Белл. – Всякий садовый цветок занимает меня больше, чем мистер Кросби.

– И меня тоже, Лили.

– Ну, уж нет. Впрочем, мама, он у меня не выходит из памяти. Он так похож на Аполлона. Я всегда буду называть его Аполлоном: Phoebus Apollo! И когда я буду рисовать его портрет, то вместо лука дам ему в руки моллету. Признаюсь, я очень обязана Бернарду, что он привез его сюда, и, право, не хотела бы, чтобы он уехал отсюда послезавтра.

– Послезавтра! – сказала мистрис Дель. – На два дня не стоило и приезжать…

– Действительно не стоило. Приехать сюда, чтобы нарушить наши мирные, спокойные привычки, не дать даже времени сосчитать его лучи.

– Впрочем, он говорит, что еще раз приедет сюда, – заметила Белл.

– Да, нам еще остается надежда на это, – сказала Лили. – Дядя Кристофер просил его приехать, когда получит более продолжительный отпуск. А ведь теперь он здесь за короткое время. Ему легче достаются отпуска, чем бедному Джонни Имсу. Джонни может отлучиться только на месяц, а мистер Кросби на два, и притом когда вздумается, вообще он, кажется, располагает своим временем круглый год, как настоящий господин.

– Дядя Кристофер приглашал его в сентябре – на охоту, – сказала Белл.

– Да, и хотя он не сказал, что приедет, но мне кажется, у него было это на уме, – возразила Лили. – Вот, мама, есть еще надежда для нас.

– Тогда тебе придется нарисовать Аполлона с ружьем вместо моллеты.

– А это весьма нехорошо, мама. Мы мало будем видеть и его, и Бернарда. Они ведь не возьмут нас в лес вместо загонщиков.

– Ты будешь много кричать и через это будешь бесполезна.

– В самом деле? Я думала, что загонщики должны кричать и вспугивать птиц. Я бы очень устала, если бы пришлось все кричать, а потому, думаю, лучше оставаться дома и заниматься шитьем.

– Я надеюсь, что он приедет, дядя Кристофер, как видно, очень его любит, – сказала Белл.

– Желала бы я знать, понравится ли его приезд одному джентльмену в Гествике, – заметила Лили и тотчас же взглянула на сестру: она увидела, что слова ее были неприятны.

– Лили, ты даешь большую волю своему языку, – сказала мистрис Дель.

– Ведь я пошутила, Белл, извини пожалуйста.

– Ничего, – сказала Белл. – Только все же Лили часто говорит, не подумав.

Разговор прекратился, и ничего больше не было сказано, кроме нескольких слов о туалете и обыкновенных желаний, выражаемых при прощании. Лили и Белл занимали одну комнату, и, когда дверь этой комнаты затворилась за ними, Белл с некоторым одушевлением намекнула на предшествовавший разговор:

– Лили, ты обещала мне не говорить ни слова о докторе Крофтсе.

– Знаю, душа моя, и знаю также, что я очень виновата. Прости меня, Белл, вперед этого не будет, разумеется, если можно будет удержаться.

– Если можно будет удержаться, Лили!

– Не знаю, право, почему я не должна говорить о нем, конечно, не в насмешку. Из всех мужчин, которых я видела в жизни моей, он нравится мне больше всех. Если бы я не любила тебя больше, чем люблю себя, я бы тебе позавидовала.

– Лили, ты что обещала мне сейчас?

– Хорошо, это начнется с утра. Не знаю тоже, почему ты так холодно обращаешься с ним.

– Я никогда не обращалась с ним холодно.

– Разве это не видно? А он между тем готов отдать левую руку, если ты только улыбнешься ему, даже правую руку, и как бы мне хотелось увидеть это на самом деле. Ты слышишь, Белл?

– Слышу, что ты говоришь пустяки.

– Как бы я желала увидеть это! Мама тоже желает, я уверена, хотя и не слышала от нее об этом ни слова. В моих глазах это – красавец мужчина, каких я не видывала. Как можно сравнить его с мистером Аполлоном Кросби! Но я вижу, что тебе неприятно, и теперь не скажу о нем ни слова.

Когда Белл пожелала сестре доброй ночи, быть может, с большею, против обыкновенного, любовью, заметно было, что слова Лили и ее энергический тон понравились ей, несмотря на обещание, которого она требовала от сестры: Лили все это видела и знала.