3
Нет, совершенно непроизвольно когда пытаешься вспоминать что-либо, то никак не удержишься от того, чтобы заодно не «вспомнить» то, чего с тобой не было. Вот сейчас перечитал первые страницы и наткнулся на описание того, как мы возвращались на Моховую после неудачной эвакуации. Там я написал, как мы стояли на углу Пестеля и Моховой, как по Пестеля грохотали танки, а из репродуктора гремел марш. И ещё там было написано (я это все-таки удалил), что это был марш «Прощание славянки». Гремел ли марш, я не помню, может быть, и правда гремел. Но что это не был марш «Прощание славянки» – это точно. Подсознательно хотелось, чтобы было красиво, трогательно, как в кино. Но марш «Прощание славянки» впервые был окончательно реабилитирован после фильма «Летят журавли» Калатозова в 57-м. Там действительно солдаты уходят на фронт под пронзительные звуки марша «Прощание славянки». Но это – в кино! А вообще-то марш этот считался «типичным дореволюционным», его очень любили в войсках Колчака и в Добровольческой армии. Но в памяти всё соединяется. И реальные события, и те, что случились потом, так сказать, подмонтировались (если уж говорить в терминах кино), а вот как мама больно прижала мою руку к ручке чемодана – помню, как сейчас…
…Я совершенно не помню, как мы с Володей и с мамой исчезли (ушли, уехали) из Детской соматической. Я просто помню, что было тепло и светло. Я и Володя снова держимся за мамины руки, в которых у неё ещё чемодан и какой-то (или какие-то) узел, а через плечо всё та же полевая сумка с документами. Мы поднимаемся по узким качающимся мосточкам на стоящий у берега чёрный буксир. Сзади буксира стоит на длинном тросе такая же чёрная большая баржа. В нее тоже, но уже по двум мосткам, поднимаются тёмные вереницы людей. Военные, которые стоят у мостков, покрикивают на них, торопят. Мы с мамой поднимаемся на палубу, впереди открытый большой чёрный люк в который в который спускаются люди. Мама отдавливает нас с Володей в сторону от всех идущих. Мы подходим к смотанному в кольца толстому канату, лежащему на палубе почти у самых перил, она сажает нас на него, кладёт рядом узел и чемодан, садится сама. К нам подходит человек в морской форме, его полосатый воротник и ленточки на бескозырке треплются по ветру:
– Прошли бы лучше в трюм. Здесь будет очень ветрено, мы пойдём ночью – станет холодно.
– Нет, нет, – отвечает мама, – меня и мальчиков очень укачивает в закрытом помещении. Они ещё очень слабые, – она прижимает нас к себе, – разрешите, мы тут посидим, я их укрою, – она смотрела на него снизу вверх, взгляд у неё был, как тогда в Старожиловке, когда она говорила папе и Коляне, что началась война, как тогда, когда отвечала дяде Фёдору из вагонной двери и на углу Пестеля и Моховой, когда она держала нас за руки, а мимо шли танки…
…Да, я вспомнил, я видел этот взгляд. Это было потом в Тихвине. Воинскую часть, в которой служил папа и работала мама, перевели из Архангельска в Тихвин. Там было тихо и тепло и даже деревянных тротуаров, как в Архангельске, не было. Я ходил по какой-то поляне, наверное, около нашего барака и вдруг наткнулся, почти наступил, на птицу, которая, распластав крылья, сидела на земле. Я присел, чтобы получше рассмотреть её и протянул руку, чтобы потрогать, но не дотронулся. Птица сидела, прикрыв собой какие-то голубоватые в крапинку яйца, одно из них чуть высовывалось у неё из под перьев. Она смотрела на меня круглыми черными глазами и не улетала. Её взгляд не двигался, глаза не моргали, они смотрели в меня… Это были те самые, мамины глаза…
– Ну смотрите, ведь простудитесь, – помолчав, ответил моряк и ушёл.
Мама ещё крепче обнимает нас с Володей за плечи, прижимая к себе. Я спрашиваю:
– А что такое – укачивает?
– Ничего, ничего. Здесь все равно лучше, если что…
…Мама и после войны страшно боялась толпы и замкнутого пространства, наверное, от неё это передалось и мне. Я смутно помню, как, вскоре после того как мы вернулись после неудачной эвакуации и жили на Моховой, в очередной раз завыла сирена, мы заторопились в бомбоубежище, которое было в другом флигеле нашего дома. Там было даже два бомбоубежища – во флигелях по обе стороны подворотни, но одно было ещё не достроено и все набились в одно. Когда мы спустились по лестнице из нашей квартиры, я увидел дочку нашей соседки Анны Давыдовны – Бриану. Она уже была большая – школьница и, глядя на нас, держащихся за мамины руки, сказала голосом воспитательницы из ясель:
– Быстро, быстро в бомбоубежище!
Я смотрел на неё и завидовал. Перед ней на каких-то ножках стоял ящик с ручкой, которую она крутила, а из ящика оглушительно гремел пронзительный звук сирены.
Мы с мамой пересекли передний двор и вошли в бомбоубежище. Там уже было полно народу. Под сводчатыми потолками сидели вдоль стен и стояли посередине люди. Мама пристроила нас где-то у стены и, сказав, чтобы мы сидели смирно, снова пошла к выходу, на ходу доставая пачку папирос и путаясь в ремне от полевой сумки, висящей у неё через плечо. Со двора доносился вой сирены, а издали всё громче и громче был слышен неровный звук моторов самолётов.
– А вот и наши истребители, – стянув платок с головы и прислушиваясь, сказала сидящая рядом соседка. Сквозь пульсирующий, рыдающий гул немецких самолётов послышался другой, ровный нарастающий звук. Под низкими сводами бомбоубежища молчащие прислушивались к звукам с улицы. Соседке разговаривать было не с кем, и она обращалась к нам с Володей:
– Во! Воздушный бой прямо над нами!
Мне очень хотелось посмотреть, но Володя крепко держал меня за руку.
С улицы доносились приглушённые звуки самолётных моторов, они слышны были то далеко, то совсем близко и потом совсем рядом – громкий треск и глухой удар. Сильно вздрогнул пол в бомбоубежище, снаружи послышался звон стёкол. Все закричали и толпой кинулись к небольшой лесенке, ведущей к железной двери, во двор. Сразу образовалась пробка, кто-то упал. Володя ещё крепче сжал мою руку.
Дверь рывком открылась. На верхней ступеньке лесенки стояла наша мама. Её пальто пересекал ремень от полевой сумки, в руке была недокуренная папироса:
– Назад! Всем стоять! – её голос был страшным, я никогда не слыхал, чтобы мама так говорила – По местам! – и потом незнакомым звенящим голосом: – Все организованно выходим из бомбоубежища, без давки, не торопясь! В наш дом, в соседний флигель, попала бомба, – все опять завопили. – Тихо! Бомба не взорвалась, она замедленного действия. Быстро, без паники выходим и покидаем дом, – сквозь затихшую толпу она протиснулась к нам. Сказала совсем по-другому, домашним голосом: – Молодцы! Молодцы! Вы хорошо себя вели, – обняв Володю, крепко вцепившегося в мою руку, добавила: – Ты молодец, Володюшка, не отпустил Илёшу, не потерял его.
Мы вышли во двор. Проезд на задний двор был освещён багровым мерцающим светом. Володя спросил:
– Что там?
– Дровяные сараи горят на заднем дворе, – ответила мама, – немцы сбросили на них несколько ящиков зажигалок.
Мы направились к подворотне. Та часть дома, в которой было недостроенное бомбоубежище, была совсем тёмная. Окна были без стёкол. Мы прошли через подворотню, вышли на Моховую.
– А мы домой не пойдём? – спросил Володя.
– Нет, нет. Мы сразу к тёте Оле к Мальцевскому, на Лиговку. Домой нельзя, бомба в любой момент может взорваться…
Мы шли по совершенно тёмному городу. Сирены уже не были слышны. Громко и размеренно стучал метроном. Под ногами вдоль Литейного и Кирочной сплошным слоем лежали битые стекла. На следующий день, когда мы с мамой вернулись с Лиговки на Моховую, половины нашего пятиэтажного дома, той части, что выходила на улицу слева от подворотни, – не было. Бомба взорвалась позже, когда приехали сапёры. Двое, как рассказала позже Анна Давыдовна, совсем молоденьких солдат вошли во флигель, через несколько минут раздался взрыв. Тех двух солдат даже не нашли. Все пять этажей и стена, выходящая во двор, превратились в битый кирпич, огромная куча которого, занимала более половины переднего двора. Из неё торчали перегнутые и завязанные узлами железные кровати и поломанная какая-то мебель. Со стороны улицы стена этой части дома устояла и смотрела на Моховую пустыми квадратами окон. Наш флигель и окна нашей квартиры, оказались нетронутыми, и все стёкла были целы. Мы увидели их ещё снизу, когда вошли в проезд, ведущий во второй двор, в котором ещё дымились сгоревшие ночью дровяные сараи. Где-то среди этой горы дымящихся балок и кирпичных холмов был и сарай наш и наших соседей. Все дрова сгорели. Мы вернулись домой.
Много, много позже, уже будучи совсем взрослым, случайно в книжке Дмитриевского об истории ТЮЗа я наткнулся на несколько строчек о той ночной бомбёжке 6 ноября 1941 года: «Три последние бомбы сразу не взорвались. Через некоторое время прибыли подрывники в дом 32. Они отправились разряжать бомбу. Взрыв! От дома остался один скелет…» Всё так и было, только автор ошибся. Это был не 32-й дом, а наш – 30-й, тот его флигель, который вплотную примыкал к тридцать второму дому.
…Ничего не запомнил – ни как мы отплыли, ни когда наступила ночь. Проснулся я от какого-то сильного звука, толчка и довольно холодного дождя. Около нас стоял тот же самый моряк:
– …совсем близко! Сейчас наберём ход и уйдём из зоны. Хорошо, что дождь – самолёты не летают.
Буксир резко дёрнуло назад. В полумгле белой ночи видны были длинный, натянувшийся от рывка буксира трос и тёмная громада баржи. Опять послышался, но уже слабее, тот же, разбудивший меня визжащий звук. Я прижался к маме – это был дальний звук летящего снаряда.
– Всё, всё, не бойтесь, это теперь уже далеко…
Вдали раздался взрыв, поднимались и опускались волны, буксир и баржа на длинном тросе раскачивались, приближаясь и удаляясь, друг от друга. Буксир набирал ход.
…Мама трясла нас, чтобы мы скорее проснулись:
– Ну давайте, давайте, мальчики, просыпайтесь, надо слезать, это – Кобона, всё, приплыли, дальше – на поезде, больше бомбёжек и обстрелов не будет – чемодан и мешок были у неё уже в руках, сумка висела через плечо.
Опять те же самые качающиеся мостки. Мы спускаемся на твёрдую землю. Стоящий внизу военный рассматривает бумаги, которые она вынула из своей полевой сумки. Военный показывает куда-то рукой:
– Вот там эвакопункт.
– Спасибо.
Мама поднимает чемодан и узел, берет Володину руку, Володя берет за руку меня. Мы идём к какому-то бараку, подходим к окошку в стене. Там, в окошке, видна женщина, похожая на врача или медсестру – она в белом халате. Мама показывает ей бумаги, которые только что показывала военному около буксира.
– Вас трое? – спрашивает женщина в окошке и, не дожидаясь ответа, что-то ставит перед мамой. Мне снизу не видно.
– Это всё нам?! – спрашивает мама.
– Ну да. Вас же трое. А это сухой паёк. Потом вас только в поезде при первой остановке будут кормить.
– Ой, сейчас, – говорит мама в окошко. Она берёт меня и Володю за руки, отводит нас и оттаскивает все наши вещи к длинному столу, за которым сидят уже люди, сажает нас там и возвращается к окошку за мисками и сухим пайком.
Миски почти доверху наполнены манной кашей, поверх неё просто жёлтое озеро растаявшего масла, а рядом огромные куски хлеба.
– Подождите! – говорит мама. – Не ешьте, у вас животы заболят.
– Почему? – спрашивает Володя. Я сижу и не могу оторвать взгляд от каши и хлеба. Рот у меня заполняется слюной.
– Потому что у вас дистрофия в тяжёлой форме, – отвечает мама голосом Веры Ивановны из детской соматической.
Мама убирает в свёрток сухой паёк и два куска хлеба, последний разламывает на три части, раздаёт нам и один кладёт перед собой. Потом из узла вытаскивает судок, открывает какую-то плотную крышку, а из него вытаскивает другой, тоже с крышкой, открывает его и перекладывает туда кашу с маслом из двух мисок и сливает растопленное масло из третьей. Плотно закрывает судок, прячет его в большой и все это засовывает в узел. Оставшуюся в миске кашу раскладывает себе и нам по мискам…
…Мы – в поезде. Я, Володя и мама едем на нарах на втором этаже. Всё забито людьми, чемоданами и узлами. У нас уголок уютный. Немного наискосок видна открытая дверь. В проёме сидят женщины, свесив ноги. На полу места нет, всё занято сидящими и лежащими людьми. Поезд останавливается и долго стоит. Мама вытаскивает из узла большой пустой судок, спускается вниз:
– Мальчики, ни в коем случае не слезайте, сидите здесь, около вещей, говорите, что тут занято, я быстренько, только за кипятком сбегаю, – и какой-то женщине на нижних нарах: – Посмотрите, пожалуйста, за мальчиками, я быстро, – пробирается к двери, спрыгивает на насыпь, видна только её голова, вернее, только чёрные вьющиеся волосы. Видно, как она машет нам рукой и исчезает.
Мы смотрим в светлый, освещённый солнцем пролёт двери. Какие-то люди то выпрыгивают наружу из вагона, то снова залезают обратно. Где-то далеко слышен гудок паровоза, совсем как у нас на кухне до войны у открытого окна, когда мы с папой ходили мыть перед сном руки. Слышно, как сначала далеко, потом всё ближе и ближе звенят, ударяясь друг о друга, буфера вагонов. Вагон дёргается и звон ударяющихся буферов затихает в конце поезда. Кто-то кричит:
– Паровоз прицепили, сейчас поедем, залезайте!
Люди полезли в вагон, толкаясь, подсаживая и отталкивая друг друга. Володя и я, вытянув шеи, всматриваемся в проём двери. Мамы там нет. Опять издалека послышался перезвон буферов. Всё громче, громче, вагон дёрнулся. Засуетились, заторопились люди у двери. Медленно, медленно, почти незаметно поплыл назад вагон стоящего напротив поезда. Негромко, как бы нерешительно, стукнули колёса под полом, потом ещё и ещё. Какие-то тётки сели на полу у двери, свесив ноги на улицу, и тут мы увидели бегущую маму, вернее, не её саму, а только вьющиеся волосы, её поднятое к вагону лицо и протянутые руки, в одной из которых был закрытый плотно судок. Она бежала по насыпи, у самой двери, а тётки, сидящие на полу вагона, что-то кричали и отталкивали её ногами:
– Некуда, некуда! Полный уже вагон, некуда сюда, – и тут, я помню, заорал, как когда-то в яслях, когда уходил папа. Я орал, а голос куда-то уходил – у меня кончались силы, но тут мой крик подхватил Володя. Над нами и под нами на нарах закричали тётки:
– Да у неё тут дети! Она из нашего вагона! – там, у двери, услышали крики и наши с Володей вопли, протянули маме руки, втащили её в вагон…
Под полом мерно постукивали колеса всё быстрее и быстрее. Мама наконец, перелезая через узлы и людей, добралась до наших нар. Мы уже не орали, мы видели её, видели, что с ней всё в порядке – в руках у неё был закрытый судок, а через плечо висела полевая сумка. Мама прижалась к нам. Она вся дрожала. Что-то говорила, что-то шептала:
– Всё, всё хорошо, теперь уже скоро приедем… Поедем по большой реке на пароходе, ну всё, всё, – она гладила наши лица, головы, что-то всё говорила, говорила…