Вы здесь

Доисторические и внеисторические религии. История религий. Лекция 1. Предмет и основные понятия истории религии (А. Б. Зубов, 2017)




© Зубов А. Б., 2017

© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2017

Лекция 1

Предмет и основные понятия истории религии

Что такое религия?

Слово «религия» знакомо всем нам, как верующим, так и неверующим, знакомо так же, как и его русский эквивалент, слово вера. Что означают эти слова? Слово религия – religio – латинского происхождения. Означает оно – совестливость, благочестие, святость. К глубокой древности, к раннехристианскому латинскому мыслителю блаженному Августину (354–430) восходит объяснение смысла этого слова. Глагол ligo – связывать, привязывать и возвратный префикс re создают глагол religo – связываю развязанное, воссоединяю расторгнутое. Смысл этого слова ясен. Нечто было когда-то связано, потом связь прервалась. Религия – то, что связь эту восстанавливает, утверждает вновь. Наше слово «вера» тоже очень древнее. Уже в языке Авесты – священной книги древних иранцев, созданной за много столетий до Рождества Христова, – используется глагол var – верить, и существительное varəna – вера.

У индоариев, живших на пространствах великой Евразийской степи в III тысячелетии до Р. Х., тех индоариев, отдаленными потомками которых являются все почти народы современной Европы, один из самых чтимых богов носил имя Варуна. У очень многих народов, относящихся к индоевропейской языковой семье, слова с корнем var, ver обозначают понятия веры, честности, доблести, правдивости. Но корень этот тождествен двум другим древнейшим индоевропейским корням – вар – жар (отсюда русское – варить) и вервь – веревка, восходящему к древнеиндийскому varatra – слову с тем же самым значением. Подобно Августину мы можем предположить, что идея связи, а также идея жара, горячности, огня не чужды нашему слову вера. Вера – это не холодная механическая связь. Это единство, которого не достигнешь без горячего желания, без чрезвычайно сильной волевой устремленности.

Но что же связывается верой? Верой соединяются небо и земля, Бог и человек. Многие религии употребляют слово небо для обозначения высшей реальности. Но слово «небо» употребляется всегда символически. Это не голубовато-серое небо, по которому то плывут белые облачка, то клубятся черные грозовые тучи. Нет, словом небо наши далекие предки именовали и тот иной мир, в котором нет страданий и смерти, тоски и незнания, но в котором вечность, полнота, всемогущество и всеведение являются естественным состоянием. Тот мир, столь желанный для слабого человека, ограниченного в своем существовании кратким мигом лет между рождением и смертью, существовал всегда, и всегда будет существовать. Войти в него, стать частью его значило обрести его качества, его полноту и целостность. Но вот беда, тот мир отстоит от этого, как небо, по которому бегут облака и в котором сияют ночью звезды, отстоит от земли, по которой мы ходим.

Мы порой наивно думаем достичь неба с помощью каких-то технических средств, радуемся подъему в корзине воздушного шара, гондоле дирижабля, салоне современного авиалайнера. Мы следим за полетами в космос и не всегда замечаем, что небо так же далеко от нас, как и в тот миг прошлого, когда наш предок, чуть-чуть разогнув спину, впервые с тоской и надеждой взглянул на звезды ночи. Мы прошли сквозь облака, мы вышли за пределы стратосферы в открытый космос, но все так же далеки от нас звезды небесные, и, зная безграничность вселенной, ясно сознаем мы, что никогда и никто не достигнет края ее никакими техническими средствами. Небо и для нас остается образом недостижимости.

«Две вещи неизменно вызывают мое изумление, – сказал когда-то великий немецкий философ Иммануил Кант (1724–1804), – звездное небо над моей головой и моральный закон во мне». И действительно, внимательное вглядывание в себя обнаруживает во внутреннем мире удивительные бытийные антиномии, позволяющие верующим людям утверждать, что духовное небо находится не только бесконечно далеко от нас, но и в нас самих. Например, каждый человек прекрасно знает, что он смертен. Он имеет личные опыты смерти близких ему, дорогих людей. На вопрос, умрет ли он, каждый, безусловно, ответит утвердительно. И все же в глубине сердца живет у каждого человека твердая убежденность в своем бессмертии. Каждый из нас, хотя может умереть в следующую секунду (несчастный случай, террористический акт, сердечный приступ), живет свою жизнь так, как будто бы он не умрет никогда. Зная нашу смертность, мы живем с жаждой бессмертия и с опытом его возможности, заключенным глубоко в нашей душе.

Подобным же образом все мы живем в нашем жестоком мире, полном борющихся между собой себялюбий и эгоизмов, с неугасающим стремлением к любви и единству, к настоящей дружбе, настоящему супружеству, настоящему сотрудничеству, настоящей жертвенности. Мы не можем не соглашаться с горькими словами поэта: «Все на земле умрет – и мать, и младость, жена изменит и покинет друг…» (А. Блок. 7 сентября 1909 г.) – и при этом продолжаем мечтать и неутомимо искать любовь и дружбу до гроба. «Все мы живем ожиданием счастливой встречи», – говорит один из героев рассказа Ивана Бунина «В Париже». И ведь не только в личных отношениях живет эта мечта. Сколько существует человечество, народы воюют и царства восстают одно на другое. В жестоком самоослеплении люди даже не желают видеть человека во враге и радостно считают потери противника в «живой силе». ХХ век дал самые ужасные примеры человеческого антагонизма и безумия взаимной ненависти, выразившиеся в бессмысленном уничтожении целых народов и общественных классов другими народами и классами. Но при этом страшном опыте все народы жаждут мира и сотрудничества, и нет более желанного вестника, чем вестник с оливковой ветвью в руках, несущий весть о конце войны и восстановлении мира. Даже язык нам подсказывает, что война и ссора – аномалия, а мир и дружба – норма для человека. Войны и ссоры, хотя большая часть времени человечества прошла именно в войнах и ссорах, всегда неожиданно разражаются, а мир, сколь бы кратковременен он ни был, неизменно восстанавливается. Мы живем с опытом вечного разлада и с вечным же алканием мира. И это еще один опыт вечной экзистенциальной антиномии между сущим и должным.

И, наконец, та же антиномия присутствует и внутри нас. Если первая антиномия, антиномия смертности, относится к бытийным основаниям мира, вторая, антиномия разлада, к его социальным основаниям, то третья, антиномия того самого Кантова морального закона (нравственного императива), имеет отношение к основаниям личностным. «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» [Рим. 7,19], – восклицает в послании к Римлянам апостол Павел. И этот опыт имеет каждый из нас. Мы все стремимся к высокому и светлому, «к делу честному, ко всему большому и прекрасному», как поется в одной из песен русских скаутов-разведчиков, а в действительности делаем много низкого, гнусного, лживого. Если же от действий перейти к мыслям, то там, в сокровенных тайниках сердца, найдем мы, если только не разучились заглядывать в себя, такую помойку, что и думать противно. Хотим быть достойными, а живем недостойно, хотим быть совершенными, а ежеминутно творим и помышляем всяческие непотребства. «Бедный я человек!…» [Рим. 7,24].[1]

Но значит ли это, что человеку надо примириться со своей земной судьбой, со своей слабостью, со своей смертностью? Забыть о небе, о совершенстве и сосредоточить внимание на земле, постараться хотя бы немного облегчить эту временную жизнь, уменьшить страдания болезней, ужасы войн, чуть-чуть отсрочить смерть? Многие так думают сейчас, были такие люди и в древности. Большинство из них утверждают, что иного мира, где нет смерти, разобщенности и страдания, просто не существует. Древние индийцы так и называли своих неверующих соплеменников: настики – от na-asti – «нет иного <мира>». Но подавляющее большинство людей в прошлом, да пожалуй, и теперь, так или иначе, используя различные средства и способы, веря в существование иного мира, совершенного и вечного бытия, стремятся и надеются его достичь. Бытие это философы именуют Абсолютом, а сами верующие в большинстве традиций и на разных языках – Богом.

Религия это и есть способ или совокупность способов достижения человеком Бога, смертным бессмертного, несовершенным – совершенного, расколотым – целостного, временным вечного. Потому-то слово «религия» и восходит к слову «связь».

В нашем современном значении слово вера противоположно слову знание. Мы никогда не скажем «я верю в существование соседнего дома» или «я верю, что рядом со мной за столом сидит Ваня». Мы знаем, что рядом с нашим домом есть и соседний и что имя моего соседа по столу в классе – Иван. Мы можем познавать законы природы и общества, мы не сомневаемся, что даже неизвестное сегодня будет понято в будущем. Но мы не всегда задумываемся, в чем источник нашей убежденности в познаваемости мира. А причина познаваемости мира в том, что мы – его часть. Равное себе и низшее себя познать всегда можно. И человек, и камень состоят из материи. Но камень – это материя, не сознающая себя, а человек – сознающая. Камень познать себя не может, а человек может познать и себя, и камень. Человек изучает и живую, и неживую природу и самого себя. Этим занимаются естественные и социальные науки, психология, философия.

Но если представить себе, что есть Бог, то как можно надеяться изучить Его? Ведь Его природа абсолютна, Он создал нас и весь мир. Может ли созданное понять Создателя? Может ли временное и ограниченное понять То, что существует вне времени и пространства? Законы познания бессильны перед Богом. Потому-то человек верит в Бога. Вера – это иная форма отношений, нежели знание. Вера требует от человека волевого усилия, направленного к объекту веры. На знание соглашаться не надо. Знание объективно. Соседний дом и сосед по парте познаются нами помимо нашей воли. Но вера поддерживается только волевым усилием, только желанием верующего, ибо такова природа Бога, что Он не может быть нами объективно познан, как Им сотворенные формы нашего мира. «Доказательство бытия Бога, – писал один из глубокомысленнейших французов граф Жозеф де Местр, – предшествует доказательству Его атрибутов, и потому мы познаем, что Он есть прежде, чем познать, что Он есть. Более того, последнее мы никогда и не сумеем познать вполне».[2]

Вера, как сказано в одном древнем христианском тексте, «действует любовью» [Гал. 5, 6], поскольку волевое усилие верить из всех земных подобий больше всего напоминает любовь. Мы не можем объяснить, почему мы любим, почему влюбляемся именно в этого человека. Мы любим не потому, что до всех тонкостей познали любимого, но скорее наоборот – познание объекта любви приходит постепенно, с усилением нашего чувства. «И эта прежняя, простая, уже другая, уж не та», – сказал о познании через любовь Александр Блок.

Но в любой земной любви какое-то предварительное знание все же необходимо. Иначе в любви божественной, ведь Творец не может быть познан теми, кого Он сотворил. И потому, по точному определению французского мыслителя Блеза Паскаля (1623–1662), «человеческие дела нужно познавать, чтобы их любить; божественные нужно любить, чтобы их познавать» [Pensees. 1, 156. 30–31]. Это напряженно-волевое, любовное устремление к Богу и заставило, должно быть, наших древних арийских предков уподобить отношения человека с его Творцом жару и наименовать словами var, ver – вера.

Как рассказывать о религии? Представим себе ученого XVI века, описывающего плавания в недавно открытую Америку, но уверенного при этом, что никакой Америки на самом деле не существует. Все рассказы путешественников он объяснит ошибкой, миражом, болезненными галлюцинациями, порожденными слишком горячим желанием ступить на землю мифического Нового Света. Подобно этому и ученый, не признающий существования объекта религиозных стремлений, отрицающий Бога, многообразный религиозный опыт человечества сводит к более или менее возвышенному самообману, к заблуждению, а иногда и к сознательному обману священнослужителями народа. Так еще совсем недавно объяснялась сущность религии большинством европейских религиеведов,[3] так объяснялась она в советской как средней, так и высшей школе.

В случае с Америкой всегда можно поставить эксперимент – отправиться в плавание и проверить на деле, есть ли за тридцатым градусом к западу от Гринвича новый материк или нет. При всех трудностях и опасностях заморские путешествия стали делом вполне осуществимым с эпохи Колумба и Америго Веспуччи. Но Бог – объект иного рода, чем новый континент. Чтобы Его познать, Его надо сначала полюбить, иначе говоря, поверить в Него.

В сущности, все люди делятся не на тех, которые знают, что Бога нет, и на тех, которые знают, что Бог есть, но на любящих Бога и потому знающих о Его существовании, и на не любящих Бога и потому Его существование не признающих.

Есть ли Тот, Кто должной мерой мерит

Наши знанья, судьбы и года?

Если сердце хочет, если верит,

Значит – да.

(Иван Бунин, 9 июля 1918 года)

А если в сердце нет любви к Богу и веры в Него, то пусть в нем будет хотя бы внимательное, уважительное отношение к опыту тех, кто на корабле веры смог свершить путь от земли до неба и опытно познать абсолютное божественное бытие. Опыт этот и есть предмет науки религиеведения. «Религии существуют, дабы помочь человеку узреть божественный свет», – писал великий британский историк Арнольд Тойнби (1889–1975),[4] а наука религиеведения изучает, как люди достигают прозрения и что они видят в этом свете.

Всеобщность веры

Уже в глубокой древности человек обратил внимание на тот факт, что религия, вера в Бога или богов – явление всеобщее. «Все мы, люди, имеем в богах благодетельных нужду», – говорит как о само собой разумеющемся Гомер [Од. 3, 48]. «Ты можешь видеть государства без стен, без законов, без монет, без письменности, но никто еще не видел народа без Бога, без молитвы, без религиозных упражнений и жертв», – указывал другой великий эллин – Плутарх. «Нет ни одного народа, который не имел бы Бога, высшего правителя; но одни почитают богов одним образом, другие – иным», – высказывал общепринятое в греческом обществе мнение Артемидор [Сонник. 1,9]. «Из всего множества разнородных тварей, – пишет Цицерон – нет ни одной, кроме человека, которая имела бы какое-либо понятие о Боге; между людьми нет ни одного народа такого дикого и грубого, который не сознавал бы, что он должен иметь Бога…» [О законах. I, 8].

В одном из древних еврейских песнопений, приписываемых царю Израиля Давиду (ок. 1000–960 до Р. Х.) провозглашается: «От восхода солнца и до запада прославляемо имя Господне. Высок над всеми народами Господь» [Пс.112, 3–4]. То есть, по мысли древнего гимнографа, все народы восхваляют Бога, так как Бог управляет ими.

В составленном в незапамятные времена священнейшем тексте Индии, в Бхагавадгите (на санскрите – Песнь Господня), Шри Бхагаван – «Благой Господь» объяснял царевичу Арджуне:

О сын Бхараты!

Вера тварей сообразна их внутренней сути;

человек состоит из веры:

какова его вера – таков он. [Бхг. 17, 3]

Обратите внимание на типичную для Индии диалектическую форму этого изречения: вера сообразна сути, суть – вера, человек есть проявление его веры-сути.

Но, кажется, древнейшее известное нам указание на всеобщность веры встречается в «Текстах саркофагов»,[5] в одной из тех надписей, которые делали египтяне четыре тысячи лет назад на гробах. Слова, запечатленные в них, должны были звучать перед лицом умершего в инобытии:

«Совершил Я, – глаголет Господь Вседержитель, чье имя сокрыто, – четыре благих деяния во вратах светлой земли:

Сотворил Я четыре ветра, дабы мог дышать каждый человек. И это – одно из дел.

Сотворил Я великие разливы <Нила>, дабы бедный мог существовать благодаря ним, как и богатый. И это – одно из дел.

Сотворил Я каждого человека подобным другому, и не повелевал Я им творить беззакония. Это сердца их не подчинились приказаниям моим. И это – одно из дел.

Сотворил Я в сердцах их склонность не забывать о смерти [букв. – о Западе], дабы священные приношения совершались богам, покровителям областей. И это – одно из дел» [СТ. 1130, VII. 461–62].

Этот текст строго последователен. Первым делом Господь Вседержитель дарует людям возможность жизни, вторым – средства существования, третьим – социальный порядок, четвертым – связь с миром богов, вечность, достигаемую через постоянную память краткости всего земного, «только человеческого». Вера, подобно дыханию, является для египтянина божественным даром всем людям, придающим смысл земной суетной жизни. На Древнем Востоке веру полагали самой сердцевиной человеческой личности, а ее повреждение – причиной деградации и отдельного человека, и общества в целом.

Нам не следует забывать, что впервые за всю свою долгую историю люди попытались отказаться от Бога как такового около двухсот лет назад, во время французской революции. Но этот первый эксперимент не продлился более двух лет (1792–1794). Сам теоретик якобинства Робеспьер провозгласил в Конвенте 20 прериаля II года, или, по старому, 8 июня 1794 г., культ Высшего Существа – Être Suprême, подтвердил веру в бессмертие души и сжег чучело атеизма в Тюильрийском саду.[6]

Прошло еще шесть лет, и 5 июня 1800 года консул Бонапарт обратился к миланскому духовенству со словами: «Никакое общество не может существовать без морали, а настоящая мораль немыслима вне религии. Следовательно, прочную и постоянную опору государству дает только религия. Общество, лишенное веры, похоже на корабль, лишенный компаса… Наученная своими несчастиями, Франция наконец прозрела; она осознала, что католическая вера подобна якорю, который один только может дать ей устойчивость среди обуревающих ее волн».[7]

Вторую попытку предприняли большевики в России. На этот раз, прибегая к кровавым жесточайшим репрессиям, вера в Бога искоренялась семьдесят лет. Но даже убийство миллионов верующих людей, уничтожение тысяч молитвенных зданий, книг и предметов священнодействия не смогли уничтожить веру. Вера хранилась людьми России все десятилетия коммунистической диктатуры, и после ее крушения в 1991 году три из каждых четырех совершеннолетних (76 процентов) жителей России объявляют себя верующими в Бога.[8] Вера и в условиях репрессивного богоборческого государства оказалась несломимой. Старый общественно-политический строй и жизненный уклад народов России были полностью разрушены за коммунистические десятилетия, а вера выстояла и быстро восстановила свое влияние в обществе после саморазрушения коммунистической государственности, хотя шрамы от ужасных ран, нанесенных общественному сознанию насильственным атеизмом, продолжают болеть и кровоточить до сего дня. К сожалению, пример российского большевицкого богоборчества оказался заразительным. Красный Китай с конца 1950-х гг., Северная Корея, коммунистический Вьетнам, «народная» Монголия, Камбоджа во время режима «красных кхмеров» также сделали богоборчество своей государственной политикой, и всякий раз политика эта оборачивалась бесчисленными страданиями, убийствами, утратой ценнейшего культурного достояния и нравственного закона и, в конечном счете, озверением человека.

Но начало этим процессам было положено ранее, в XVIII—XIX столетиях, когда равнодушие к Богу и атеизм стали обычным состоянием образованного европейского общества. Именно тогда возникли и теории о том, что религия – это сравнительно позднее явление и потому среди «примитивных дикарей» можно встретить племена, живущие без религии. Теории безрелигиозности древнейших людей придавалось в XVIII–XX веках огромное значение – то, что возникло во времени, во времени должно и закончиться. Борьба с Богом в настоящем, в чаянии безрелигиозного общества будущего, оправдывалась теориями первобытного атеизма.

Английский ученый Джон Лаббок (лорд Эйвбери) (1834–1913) собрал многочисленные сведения о народах, якобы вовсе лишенных веры во что бы то ни было. Исследователь обычаев жителей Андаманских островов Муат писал, что у них «нет даже самых грубых элементов религиозного верования». Путешественник сэр Самуэль Бейкер, посетивший нилотские племена Судана в начале 1860-х годов, сообщал в своем докладе в Лондонском этнологическом обществе в 1866 г.: «У всех у них без исключения не встречается никакого понятия о высшем существе. У них нет также никакого рода богопочитания или идолопоклонства. Темнота их ума не освещена даже ни одним лучом суеверия, и разум их пребывает в столь же застойном состоянии, как те болота, среди которых эти несчастные обитают».[9]

Однако все эти выводы были опровергнуты более тщательными исследованиями. И ныне мы хорошо знаем и религию андаманцев, и верования суданских нилотов. Уже к концу XIX века у серьезных этнографов не оставалось сомнений в том, что в их время дорелигиозные народы неизвестны науке. «Утверждение, что дикие племена, совершенно чуждые религиозных понятий, были действительно найдены, не опирается на достаточное количество доказательств, которых мы вправе требовать для такого исключительного случая», – отмечал в 1871 году великий английский этнолог Эдвард Бернетт Тайлор.[10] Десятилетия, прошедшие с момента написания этих строк, еще больше убедили ученых в отсутствии в настоящее время дорелигиозных народов.

XX век дал миру науку о древнем, доисторическом человеке – палеоантропологию. И чем дальше уходили ученые в прошлое, тем больше убеждались они, что не только ныне, но и в минувшие эпохи человечество не было безрелигиозным. Крупнейший специалист в области истории религий, английский ученый, священник Эдвин Оливер Джеймс (1888–1970) указывал: «Доступные к настоящему времени данные позволяют с большой долей уверенности утверждать, что в широком смысле слова религия в тех или иных своих проявлениях является столь же древней, как и само человечество».[11] А английский философ и культуролог Кристофер Генри Доусон (1889–1970) писал: «Как бы далеко назад в историю человечества мы ни пошли, мы никогда не сможем найти время или место, где человек не знал бы о душе и о божественной силе, от которой зависит его жизнь».[12]

Всеобщность веры и во времени, и в пространстве большинством ученых считается ныне безусловным научным фактом.

Почему человек верит в Бога?

Всеобщность веры ставит перед нами следующий вопрос. Почему все люди или, по крайней мере, все племена и народы, если и не каждый их представитель, испытывают потребность в религиозном переживании бытия. Ответ на этот вопрос далеко не прост и не однозначен. В разное время различные мыслители несходно отвечали на него.

В Текстах Ковчегов и в Бхагавадгите, как вы помните, высказывалась мысль о том, что вера – это внутреннее качество, и даже более того – сущность человеческого существа. «Человек образован верой». Понятно, что в этом случае вера – неотъемлемая черта человеческой личности, подобно зрению или дыханию. Так же думали и люди греко-римской древности, полагая знание о богах природным, врожденным (греч. – ἔμφυτος) качеством человека.

«Необходимо признать, что боги существуют именно потому, что знания об этом заложены в нас (insitae), или, лучше сказать, являются врожденными (innatae)», – писал Цицерон [О природе богов. I. XVII. 44].[13] «Бог – не имя, но мысль о чем-то неизъяснимом, всажденная в человеческую природу», – указывал грек-христианин Юстин Философ и Мученик (110–166 гг.).[14] А великий эллинский неоплатоник Ямвлих Халкидский (IV век) объяснял: «Врожденное знание о богах сопутствует самой нашей сущности, оно превыше всякого рассуждения и доказательства. Оно изначально соединено с собственной причиной и наличествует вместе с заложенным в душе стремлением к благу. <…> Скорее мы сами объемлемся этой связью, и наполняемся ею, и обладаем в знании о богах тем самым, что мы есть». [О египетских мистериях. 1.3].[15]

Автор «Премудрости Соломоновой», греко-иудейского текста, включенного в Ветхий Завет в качестве одной из дополнительных, неканонических книг, в таких словах благодарит Бога за дарование веры людям: «Волю же Твою кто познал бы, если бы Ты не даровал премудрости и не ниспослал свыше святого Твоего Духа. И так исправились пути живущих на земле и люди научились тому, что угодно Тебе, и спасались премудростью» [Прем. Сол. 9,17–18].

Многие мыслители первых веков христианства воодушевлялись идеей постоянного присутствия божественной искры в мире. Искру эту, начиная с философа Юстина, именовали «семенным словом» (λογος σπερματικός), поскольку как бы семена истины самим Богом были всеяны в сердца людей, и они давали всходы, когда человек орошал свое сердце любовью к Богу и людям. «Все, что когда-либо сказано и открыто хорошего между философами и законодателями, – все это сделано соответственно мере нахождения и созерцания Слова (Божьего)» [Юстин Философ, 2 Апология, 10].[16]

Христианские писатели, жившие еще в то время, когда большая часть их соотечественников оставалась вне церкви, пребывая или в язычестве или следуя той или иной философской традиции, не уставали подчеркивать, что все доброе и в мыслях, и в делах каждого человека происходит от Бога. «Нога твоя не споткнется, если все доброе ты будешь относить к Божественному провидению, будет ли добро то эллинское или наше (христианское), – пишет видный христианский мыслитель Климент Александрийский (150–215) и продолжает: – виновником всякого добра состоит Бог» [Строматы. I, 5]. Когда человек находит в себе силы оторвать глаза от земли, когда он ощущает свое призвание к вечности, то это не его заслуга. Ведь животные, которым биологически подобен человек, не думают ни о вечности, ни о Боге. Переживание Абсолютного – одна из своеобразнейших отличительных черт человеческого рода, если не вообще важнейшая родовая особенность человека, полагали христианские мыслители. Древние греки объясняли само происхождение слова «человек» – άνθρωπος от ὁ ἄνω ἀθρῶν – смотрящий вверх, горе́, то есть на небо. Христианская этимология славянского слова «человѣкъ» подобна древнегреческой и даже еще яснее: «Чело, обращенное к вѣчности».

«Все божественное, явленное нам, познается только путем сопричастности. А каково оно в своем начале и основании – это выше ума, выше всякой сущности и познания», – указывал глубокомысленный автор, писавший под именем христианского епископа Афин I века Дионисия [О божественных именах. 2.7],[17] подчеркивая мысль, что «семена Слова Божьего» – это природа Абсолютного, присутствующая в нас. Только потому, что в человеке есть по естеству нечто божественное, он переживает Бога, может и, как правило, жаждет верить в Него, быть с Ним.

Именно поэтому для христианина было бы удивительно обнаружить народ без веры в Бога. Но убеждение в том, что искра божественного, образ Божий естественно присущ любому человеку, заставляло серьезных христиан внимательно присматриваться ко всему доброму и в других религиях, в иных учениях об Абсолюте. «Когда язычники, не имеющие закона, – объяснял апостол Павел христианам города Рима, – по природе законное делают, то… они показывают, что дело закона у них написано в сердцах» [Рим. 2, 14–15]. «Следы богоприсутствия обнаруживаются и в языческих религиях», – отмечал ученейший христианин из Александрии священник Ориген (185–253). Он предостерегал своих единоверцев от разрушения статуй языческих богов, «ибо они, бесспорно, есть попытка отразить священное» [Против Цельса. 5.10; 4.92]. «У древних язычников был поиск Бога с жаждой и алчбой, – писал другой учитель древней Церкви епископ Григорий (329–390), которому христианская традиция дала почетное прозвище Богослов. – Во всей истории человечества видна рука Божия, ведущая человека к Истине» [P. G. 36. 160–161].[18]

Конечно, среди христиан всегда находились приверженцы и точки зрения, отрицающей положительный смысл за иными религиями и, соответственно, естественную сопричастность человека Богу. Временами таких христиан оказывалось даже большинство, особенно в те века, когда опыт живого общения с носителями иных религий почти прекращался. В мусульманине, иудее, язычнике такие христиане отказывались видеть сопричастную Богу личность, подобную собственной. Тем же грешили порой и приверженцы других религий. Это приводило к взаимным жестокостям, нетерпимости, геноциду. Но древнее учение о «семенном Слове» никогда не забывалось полностью, и до сих пор оно определяет в христианстве отношение к религиозности человека, объясняет тайну веры.

Современное христианство и множественность религий

Католическая Церковь так определила свое отношение к множественности религий на II Ватиканском соборе: «Все люди составляют одну семью и имеют одну природу и происхождение, ибо Бог произвел весь род человеческий обитать по всему лицу земли. Едина и их конечная цель: Бог. Его промышление, Его благодеяния и Его стремление спасти простираются на всех людей».[19]

Православное богословие обнаружило проблему множественности религий уже в XIX веке. «С середины XIX века и до наших дней… на первый план стал выдвигаться вопрос о соотношении Христианства и других религий, то есть вопрос о месте Христианства в истории», – отмечал в 1950-е гг. известный историк русской философии протоиерей Василий Зеньковский.[20]

Сразу же после «освобождения русского богословия» в начале царствования императора Александра II появляются книги О. Новицкого и архимандрита Хрисанфа Ретивцева, вполне сочетавшие тогдашний уровень религиеведческой науки с православной традицией высматривания следов «семенного Логоса» в нехристианской мысли.[21]


Архимандрит Хрисанф Ретивцев (1832–1883)


Во время так называемого русского православного возрождения, начавшегося в России на грани XIX–XX столетий и продолжившегося в изгнании, проблема множественности религий продолжает обсуждаться. Мостом к будущему русскому православному религиеведению Зарубежья стала популярная «История религии», написанная знаменитыми в будущем православными мыслителями: Павлом Флоренским, Сергеем Булгаковым, Александром Ельчаниновым, Владимиром Эрном – и изданная книгоиздательством «Польза» в 1909 году.[22] К этому же времени относятся курсы истории религий епископа Августина, А. В. Смирнова и С. С. Глаголева.[23]

Тогда же определяются и основные православные богословские подходы к проблеме множественности религий. Философ и историк античной мысли ректор Московского университета князь С. Н. Трубецкой, отвечая на обвинения, что он выводит христианство из язычества, писал: «Твердо убежденный в том, что откровение никогда не может перестать быть откровением, я не боюсь истории и не поворачиваюсь к ней спиной… Напрасно думаем мы оградить христианство, выделяя его из истории: мы можем таким путем только соблазнить тех, которые обратятся к фактам и увидят, что оно есть средоточие истории».[24]

Знаменитый богослов священник Сергий Булгаков, очень, кстати, интересовавшийся развитием изучения древних и нехристианских религий и читавший в европейских переводах множество инорелигиозных текстов, от древнеегипетских до центральноамериканских, подчеркивал, что «все языческие предчувствия и прообразы не умаляют, но увеличивают силу и смысл… христианского богослужения, несущего в себе – ведомо и неведомо – и наследие древней Античности, освобожденное, однако, от языческой ограниченности… В язычестве были свои, хотя и темные, прозрения».[25] «Судьба всего внехристианского мира, – пишет о. Сергий в другой своей работе, – есть неоткрытая тайна, которая приоткрывается в учении Церкви о проповеди Христа во аде».[26] Нам еще придется вернуться к этому глубокому выводу православного мыслителя.

В межвоенный период в Европе в области сравнительного религиеведения работают несколько русских ученых. Среди них особо выделяются Борис Петрович Вышеславцев (1877–1954)[27] и Николай Сергеевич Арсеньев (1888–1977).[28] После войны эта тема глубоко рассматривалась выдающимися русскими богословами протоиереем Александром Шмеманом (1921–1983) и Владимиром Николаевичем Лосским (1903–1958). Главный принцип для всех них состоял не в отрицании нехристианских религий, но в выявлении в них подлинных божественных логосов.


Отец Сергий Булгаков (1871–1944)


«От христианского историка совсем не требуется, чтобы во имя защиты христианства он попросту отверг какие бы то ни было „аналогии“ между христианством и языческими „формами“ религии. Напротив, он может смело принять его, потому что в этих аналогиях он не усматривает никакой „вины“. Христианство восприняло и сделало своими многие „формы“ языческой религии, не только потому, что это вечные формы религии вообще, а потому еще, что весь замысел христианства в том и состоит, чтобы все „формы“ в этом мире не заменить новыми, а наполнить новым и истинным содержанием. Крещение водою, религиозная трапеза, помазание маслом – все эти основоположные религиозные акты Церковь не выдумала, не создала, все они уже имелись в религиозном обиходе человечества. И этой связи с „естественной“ религией Церковь никогда не отрицала, только с первых же веков придавала ей смысл, обратный тому, который видят в ней современные историки религий. Для этих последних все объясняется „заимствованиями“ и „влияниями“, Церковь же устами Тертуллиана всегда утверждала, что человеческая душа „по природе – христианка“, и потому даже „естественная“ религия, даже само язычество есть только извращение чего-то по природе истинного и благого», – отмечал уже в первой своей крупной работе священник Александр Шмеман.[29] Владимир Николаевич Лосский в своем «Догматическом богословии» подчеркивает ту же мысль: «У иудеев (и позднее в исламе, который авраамичен) монотеизм, утверждающий Бога как личность, но не знающий Его природы: это – живой Бог, но не Жизнь Божественная. В мире античном (и доныне в традициях, чуждых традиции семитской) монотеизм метафизический, предчувствующий природу Абсолюта, но не способный подойти к ней иначе, как путем растворения Его Личности …Христианство… завершает лучшее Израиля и лучшее других религий или метафизических систем, и не в каком-то синкретизме, но во Христе и через Христа».[30]

Примечательно, что незадолго до смерти другой замечательный русский православный мыслитель, митрополит Сурожский Антоний (Блум) в беседе, состоявшейся 11 апреля 2002 г., рассказал как сформировалась эта позиция Владимира Лосского, вспоминая их разговор, «состоявшийся много лет назад»: «Мы беседовали о языческих верованиях, и он сказал: „Вне христианства настоящего знания Бога нет“. Я был слишком молод, чтобы спорить с ним (скорее всего, разговор имел место в Париже в 1930-е гг. Андрей Блум 1914 года рождения, Владимир Лосский 1903-го. – А. Зубов), но не мог принять его утверждение, поэтому пошел домой (мы жили через дорогу), выписал восемь отрывков из Упанишад, древних индийских писаний, принес их ему и, да простит меня Господь за вранье, сказал: „Когда я читаю Отцов, то выписываю цитаты, которые меня особенно поразили, и всегда указываю имя автора, но вот восемь отрывков, где я забыл указать автора. Не могли бы вы посмотреть?“ Он посмотрел и за несколько минут под каждой из цитат из Упанишад поставил имена величайших святых: Григория Богослова, Василия Великого, Иоанна Златоуста, Симеона Нового Богослова. И когда он закончил, я сказал: „Да, но все это из Упанишад“. Он посмотрел на меня и ответил: „Мне придется пересмотреть свои взгляды заново“».[31]

Эти выводы русских православных богословов удивительно совпадают с умозрениями православных подвижников ХХ столетия. И им, духоносным старцам, задавали все те же вопросы о соотношении христианства со множеством религий. Приведем три ответа. Прославленный недавно в лике святых оптинский старец Нектарий (Тихонов, 1853–1928) говорил: «„Премудрость создала Себе дом на семи столпах. Эти семь столпов имеет Православие. Но у Святой Премудрости Божией есть и другие дома – там может быть шесть и менее столпов и, соответственно этому, различные ступени благодатности… Ковчег – Церковь, только те, что будут в ней, спасутся“. – А миллионы китайцев, индусов, турок и других нехристиан? – Старец отвечал так: „Бог желает спасти не только народы, но и каждую душу. Простой индус, верящий по-своему во Всевышнего и исполняющий, как умеет, волю Его, спасется, но тот, кто, зная о христианстве, идет буддистским путем или делается йогом – не мыслю“».[32]

Афонский монах, ученик преп. старца Силуана, а впоследствии настоятель православного монастыря в Эссексе (Англия) архимандрит Софроний (Сахаров, 1896–1993) объяснял: «Слова Христа „все, сколько их ни приходило предо Мною, суть воры и разбойники“ [Ин.10,8]… надо разуметь в той же перспективе, как мы живем, и другое положение „враги человеку домашние его“ [Мф.10,36]. Они, „домашние“, любят нас, и мы любим их, но нам нельзя последовать за ними, когда они препятствуют нам отдаться Богу. Постольку, поскольку они отклоняют нас от единого истинного пути, они становятся нашими „врагами“, они „суть воры и разбойники“».[33]

Наконец, православный французский мыслитель профессор Оливье Клеман так передает слова константинопольского патриарха Афинагора (1886–1972), сказанные в 1968 г. по вопросу о множественности религий: «Я говорил Вам, Христос и христианство пребывают повсюду. Христос необходим нам, без Него мы ничто. Но Он не нуждается в нас, чтобы действовать в истории. Вся история человечества, начиная со дня Воскресения, и даже со дня творения, вся история пронизана христианством. <…> Так, завет Адама, или скорее Ноев завет, продолжает существовать в архаических религиях, прежде всего в религиях Индии с их космическим символизмом. <…> Но язычество забыло Бога Живого; мы же знаем теперь, что свет исходит к нам от Лица. Нужен был завет с Авраамом, и он, несомненно, обновлен в исламе. Завет с Моисеем сохраняется в иудаизме… Христос же заново воспроизвел все. Воплотившийся Логос, который созидает мир и открывает Себя в нем, является Словом, глаголящим устами пророков, чтобы направлять историю… Вот почему я считаю, что христианство есть религия религий, порой я говорю даже, что принадлежу всем религиям».[34]

Таков христианский ответ на проблему множественности религий, произнесенный в ХХ столетии.

Наука религиеведения

Когда в XVIII–XIX веках западный образованный мир становится все более чуждым религиозности, он попробовал рассмотреть и веру в Бога не изнутри, как это делали древние христианские мыслители, но извне. Религия превратилась для ученых в объект исследования, в «форму общественного сознания». В это же время и, видимо, в определенной связи с секуляризацией наук об обществе появляется сравнительное религиеведение. Один из знаменитейших религиеведов XIX века и благочестивый лютеранин профессор Фридрих Максимилиан Мюллер, отталкиваясь от знаменитой фразы Гете, «кто знает только один язык, не знает ни одного», объяснял: «Самый красноречивый оратор и самый талантливый поэт, несмотря на все их умение пользоваться словами и мастерство выражения, не смогли бы внятно ответить на вопрос: чем в действительности является язык? То же самое относится и к религии. Кто знает только одну – не знает ни одной».[35]

По сути говоря, возможны четыре принципа в изучении религии.

Верующий ученый, если он строго конфессионально ограничен в своих убеждениях, твердо уверен, что его собственная вера истинна, а все остальные ложные. Он их и исследует как заблуждения ума и сердца относительно Бога и Истины. Один из профессоров Московской духовной академии, известный архимандрит, в ту пору, когда я преподавал там (1988–1994), как-то сказал мне: «Какой простой у вас предмет, Андрей Борисович, Конфуций – бес, Лао-Цзы – бес. Вот и вся наука».

Более широкий взгляд на мир религиозного подводит верующего ученого к мысли, что духовная реальность едина, но созерцается она различными религиями с разной степенью глубины и ясности и с разных точек зрения, их адепты ставят перед собой в отношении Абсолюта различные предельные цели и для их достижения пользуются разными средствами. Личная вера ученого не позволяет ему считать другие религиозные традиции более верными, чем его собственная, но в некоторой истинности такой ученый не отказывает и иным религиям. Такой подход весьма плодотворен, поскольку личный религиозный опыт позволяет широкомыслящему верующему ученому глубоко проникнуть во внутренний строй иной веры, понять ее, сравнивая с верой собственной. Но тут таится и опасность – верующий ученый может невольно стилизовать изучаемую им традицию под собственный религиозный опыт. Если верующий ригорист старается не замечать сходства своей веры с иными даже там, где такое сходство лежит на поверхности, то верующий ученый либеральной традиции устанавливает сходство порой там, где в действительности его нет.

Если верующий ученый, как правило, с благоговением относится к традиции своей веры и с уважением к иным религиозным традициям,[36] то философ-идеалист и агностик ставит выше всех традиций свой собственный разум и полагает, что все религии – это смесь правды и вымысла. Он подменяет анализ религиозных традиций достаточно бесплодным поиском в них зерен истины, которые, по его мнению, скрыты домыслами и ошибками. Фактически такой ученый из изучаемых им религий творит, как из сырого материала, свою собственную новую истину, критерием которой является его разум и его стихийный опыт божественного.

Наконец, неверующий ученый свой отрицательный опыт также привносит в исследование. Не имея личного опыта общения с божественным и убежденный, что объективно ничего божественного и нет, атеист уверен, что по сути своей все религии ложные, ошибочные формы. В действительности они, по его мнению, только субъективные реальности, только проекции ума, целиком вторичные, относительно сознания самого верующего. Такой ученый сводит изучение религии к описанию форм религиозного и к поискам тех факторов, которые могли бы ввести в заблуждение ее адептов относительно истины. Факторы могут быть логическими, социальными, психологическими, политическими, историческими. Такой ученый будет объяснять появление новой религиозной формы или ее заимствованием из иной культуры, или реакцией на какие-то «объективные» вызовы, только принимающие, в силу тех или иных причин, «религиозное обличье». Не имея собственного опыта священного, ни атеист, ни агностик не могут понять суть и прямой смысл изучаемого им, как слепец от рождения не может понять смысл живописи.

В XIX–XX веках обнаружились несколько подходов к изучению религии, существующих и по сей день – идеальный, функциональный, феноменологический и структурный.

Приверженцы идеального подхода, большей частью философы и богословы, изучают религии, обращая главное внимание на те цели, которые сама религия объявляет для себя важнейшими, и на те способы, с помощью которых эта религия считает возможным их достижение.

Сторонники функционального подхода рассматривают религию как один из элементов устроения мира, видят в ней ту или иную функцию политического, социального или психологического целого. Они пытаются понять, для решения каких задач, внеположных религии как таковой, религия создается и функционирует. Этот второй подход характерен для политологов, политэкономистов, психологов, социологов.

Феноменологический подход предполагает изучение отдельных явлений (феноменов) религиозной жизни как местных выражений единого, общечеловеческого религиозного факта, в связи с «большой» культурой того или иного сообщества. Ученый-религиевед, следующий феноменологическому методу, не ищет ответа на вопрос, для чего существует та или иная религиозная форма ни в идеальном, богословском, ни в функциональном прикладном смысле. Он пытается установить общность внешне различных религиозных форм и ответить на вопрос, почему в разных культурах одна и та же религиозная идея облекалась в различные формы.

Наконец, структурный подход пытается рассматривать религию как систему сознания, создающего модель мироздания. Его приверженцы ищут ответ не на вопрос: для чего? – и не на вопрос: почему? – но на вопрос: как создает религия определенную картину (модель, структуру) сознания и рассматривает взаимоотношение элементов этой умной картины?

Если для простоты мы используем конкретный пример, скажем, египетского монашества эпохи Антония Великого (250–355 по Р. Х.), то религиевед-идеалист изберет предметом своего исследования те внутренние мотивы и цели, которые побудили Антония и его сподвижников оставить мир и уйти в египетские пустыни. Он задастся вопросом, чего искал Антоний, к чему стремился, какими способами надеялся достичь желаемого. Религиевед-функционалист заинтересуется тем, какое место раннее монашество занимало в античном обществе, стабилизировало ли оно его политически, экономически, психологически или, напротив, расшатывало. Если ученый увлечен человеком более чем обществом, он будет рассматривать значение монашеского отшельничества – анахоретства в психическом строе личности поздней Античности. Феноменолог заинтересуется египетским монашеством как одной из ярких форм религиозной аскезы, сравнит ее с индийской йогой или с мусульманским суфизмом, выявит специфические и общие черты и объяснит специфику культурным фоном римского Египта или влиянием предшествовавших эпох. И наконец, структуралист заинтересуется мировидением египетских аскетов и той картиной Вселенной и общества, которая присутствовала в их сознании и отображалась в их писаниях и высказываниях.

XIX век большей частью разделял учение великого германского философа Георга Вильгельма Фридриха Гегеля (1770–1831) на природу религиозного. Гегель предположил, что вера в «сверхъестественное» является характерным для ранних стадий развития человека способом познания себя и внешнего мира. Не понимая сущности окружающей действительности, человек сначала наделяет личными чертами естественные природные силы и пытается вступить с ними в отношения власти и подчинения, подобно тому как он вступает в отношения с иными людьми. С помощью даров-жертв он пытается задабривать духов природы, с помощью специальных приемов, «тайных знаний» подчинять этих духов себе. Этот первый этап религиозности Гегель назвал колдовством. На втором этапе развития человечества возрастает ощущение величия этих духовных сил. Человек убеждается, что властвовать над ними он не может, что сами духи властвуют над ним. Одновременно человек начинает глубже сознавать собственную природу, ее уязвимость и конечность, ужасается своей подверженности болезням, старению, смерти. Снискав милость и любовь мощных духовных сил, он надеется преодолеть собственную ущербность. Этот этап Гегель именует религиозным.


Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770–1831)


«Существенным признаком религии является момент объективности, – пишет он, – то есть необходимость того, чтобы духовная мощь являла себя индивиду, единичному эмпирическому сознанию в форме всеобщего, противостоящего самосознанию… В молитве человек обращается к Абсолютной Воле, для которой единичный человек есть предмет заботы, которая может внять молитве или не внять ей, будучи определена благими целями вообще. Колдовство же, в общем, состоит в том, что человек осуществляет свою власть в своей природности в соответствии со своим вожделением», – указывал Гегель в курсе лекций по философии религии, прочитанном им в Берлинском университете в 1821–1831 гг..[37]

Указав на разницу между «колдовством» и религией и установив их временную последовательность, Гегель предполагал, что религия будет развиваться до полноты постижения человеком Духа, до такого состояния, когда философское и религиозное постижения мира вполне соединятся.

Однако большинство учеников и последователей Гегеля, следуя богоборческому духу XIX столетия, сделало вывод, что религия не может быть окончательным состоянием человеческого сознания. Людвиг Фейербах высказывал убеждение, что, так же как колдовство сменилось верой в Бога, так же и сама вера в Бога уступит место вере в человека, любовь к Богу – любви к человеку, как к абсолютной ценности. Французский мыслитель Огюст Конт (1798–1857) полагал, что религия – первоначальное состояние ума человечества в его движении к полноте познания. Религия сменяется идеалистической философией, а высшей формой познания является знание научное, когда происходит осознание высших сил как природных и подчинение их человеку. Конт немало потрудился, чтобы создать «научный культ человечества», разработать обряды, ввести поклонение «святым»: Колумбу, Ньютону, Копернику… но все эти труды не принесли плодов. «Культ человечества» не пережил своего создателя и «первосвященника».

Подобным же образом определяли место религии и основатели марксизма. «Религиозное отражение действительного мира может вообще исчезнуть лишь тогда, когда отношения практической повседневной жизни людей будут выражаться в прозрачных и разумных связях их между собой и с природой. Строй общественного жизненного процесса… сбросит с себя мистическое туманное покрывало лишь тогда, когда он станет продуктом свободного общественного союза людей и будет находиться под их сознательным и планомерным контролем».[38]

Иначе объяснял появление религии британский ученый Герберт Спенсер (1820–1903). Соглашаясь с той же, идущей от Гегеля, схемой исторического развития религиозности от магии (колдовства) к науке через религию, он объяснял само зарождение магии примитивными философскими рассуждениями о двойственности мира, состоящего как из материальных форм, так и из их духовных аналогов, а как следствие этого – почитанием умерших великих предков. К особо сильным и мудрым людям соплеменники продолжали обращаться с просьбами о помощи и после их смерти. Затем стали обращаться с просьбами к силам природы и природным явлениям, которые также одушевлялись. Имея опыт достижения поставленных целей в этом мире с помощью направленных определенным образом действий, люди и в вымышленный мир духов стали переносить эту же практику. Они стали пытаться подчинить своей воле не только материальные вещи, но и их духовные сущности. Так, по мнению Спенсера, возникла магия, а из нее – религия, сохранившая традиции почитания сильных предков от глубочайшей древности. «Корни любой религии – в культе предков», – утверждает ученый.[39] По сути говоря, Герберт Спенсер повторил мысли древнегреческого философа Евгемера из Мессены (ок. 320–260 до Р. Х.) и близкого к нему по взглядам еврейского автора «Премудрости Соломоновой» [Прем. Сол.14, 15–22], утверждавших, что боги всех народов – это обожествленные великие люди древности.


Герберт Спенсер (1820–1903)


Близких к Спенсеру взглядов придерживался и крупнейший английский антрополог и этнограф сэр Эдвард Бернетт Тайлор (1832–1917). Он также полагал, что человек сам придумал себе религию. Религиозность возникла, по всей видимости, очень давно, так как в настоящее время нет ни одного племени, стоящего на дорелигиозном уровне развития, указывал ученый в своем фундаментальном исследовании «Первобытная культура».[40]


Эдвард Бернетт Тайлор (1832–1917)


В то время когда писали свои книги по происхождению религии Тайлор и Спенсер, в Европе складывалась научная психология, и оба ученых были увлечены передовыми тогда научными воззрениями. Их обычно считают основателями «психологической школы» возникновения религии. Религия, по мнению Тайлора, возникла в результате ошибочных выводов, сделанных древним человеком из анализа сходных «пограничных» явлений сна, обморока, смерти. Во сне душа как бы отделяется от тела, в обмороке человек некоторое время лежит словно мертвый, а потом вновь «оживает». Поэтому и смерть, от которой уже не оживают, стала представляться долгим обмороком, длительным отделением души, способной видеть сны, от тела. Отсюда возникает представление о бестелесной душе, и мир наполняется древним человеком множеством духов. Этот первый период религиозности Тайлор называл анимизмом (от латинского слова anima – душа). Позднее многочисленных духов природных объектов и сил человек сводит в обобщающие образы богов сил природы. Так, духи всех конкретных лесов и рощиц обретают новое лицо в боге леса, духи всех ветров – в боге ветра. Из анимизма возникает политеизм, многобожие. Наконец, предельное обобщение политеизма приводит человека к убеждению, что есть только один Дух – Бог. Этот последний этап развития религии Тайлор называет монотеизмом – единобожием. Поскольку религия возникла из ошибочного объяснения пограничных явлений психики, она, считал Тайлор, не вечна и отмирает по мере прояснения взгляда человека на окружающий его мир и на самого себя. Не случайно книгу Тайлора «Первобытная культура» многократно переиздавали в СССР в «Библиотеке атеистической литературы».

Тех же взглядов придерживался и популярный в начале века британский религиевед, специалист по Античности Фрэнк Байрон Джевонз (1858–1936). В своей книге «Предисловие к истории религий» он вел возникновение религии от «тотемизма-анимизма», который был «скорее примитивной философской теорией, чем религиозным воззрением», через политеизм к монотеизму.[41]

Человеку XIX – начала XX века льстила мысль, что именно в его время мир переходит из сферы религии в более высокую сферу науки. Идеи Огюста Конта, Людвига Фейербаха, Карла Маркса о судьбе религии приобрели большую популярность. Крупнейший британский ученый-религиевед сэр Джеймс Джордж Фрезер (1854–1941) принял схему происхождения религии из магии в своей знаменитой работе «Золотая ветвь».[42] Магией он стал называть то явление, которое Гегель определял как колдовство.

Многотомные, исключительно богатые фактическим материалом исследования Фрезера основаны на убеждении, что человек сам выдумывает себе богов. Религия возникает от непонимания действительности, от желания власти над природой без умения овладеть ею, от неумения отделить собственное сознание от бесчувственного мира и в результате – наделение всего окружающего человеческими качествами разумности и воли. Камень, дерево, дующий в определенном направлении ветер, животное – все они личности, скрывающие за материальной оболочкой мощную духовную природу. Так думают, по убеждению Фрезера, дикари, так считали, по его мнению, и наши далекие предки. Постепенно магия сменяется религией, но в любой религиозной системе легко обнаружить «пережитки» магического уровня древней веры. В сущности, Фрезер пытался объяснить современные великие религии выявлением в них древних магических оснований и через это выявление магической первоосновы подвести мировые религии к той первоначальной точке, где все они возникли из ошибки сознания.


Джеймс Джордж Фрезер (1854–1941)


Убеждение, что религия возникает из магии, а магия – из ошибки сознания, было характерно для многих крупнейших религиеведов конца XIX – начала ХХ века, не только, Фрезера и Джевонза, но и Джона Х. Кинга, Роберта Рэнальфа Маретта (1866–1943), Джона Лаббока – лорда Эйвбери (1834–1913), Конрада Пройса (1869–1938).

Так, американский религиевед Джон Кинг, развивая воззрения Тэйлора, предположил, что анимизму предшествовала вера в ману, т. е. в безличную силу, некую духовную энергию, разлитую в некоторых предметах и сущностях. Например, в облаках содержится сила молнии и грома, а в вожде – сила власти. В этом совмещении физических и духовных реалий и была заключена первоначальная ошибка, которая привела к появлению магии, а потом и религии.[43]

Эрнст Кроули, весьма популярный в начале ХХ века писатель-религиевед, считал, что религия возникает из ошибочного переноса воспоминаний об отсутствующих или умерших людях на абстрактные сущности, которые первобытный человек, вспоминая, персонализирует. Отсюда, из образов сознания, появляются духи, с которыми первобытный человек затем оперирует при помощи магии. «Духовное существование есть мысленное существование; мир духов есть ментальный мир», – утверждал Кроули.[44]

Видный британский религиевед Маретт предложил и вовсе удивительную теорию возникновения магии из аффектов сознания. Древний человек был не обезьяной-философом, как его представляли Тэйлор, Кинг или Фрезер, а высокоэмоциональным, активным и неразмышляющим существом. Не идеи порождали его действия, а действия порождали идеи. Там, где действие не приводило к успеху, где оно встречалось с непреодолимым для дикаря препятствием, он изменял тактику и заклинал непослушную действительность. Магия, по Маретту, становилась замещающим действием в тех случаях, когда прямое действие не приводило к желанному результату. Хорошо известны слова Маретта, что «религия дикарей не столько выдумывается, сколько вытанцовывается».[45] Последователем Маретта стал психолог Карвет Рид, написавший книгу «Происхождение человека и его суеверий». Он именует магию и анимизм «воображаемыми верованиями», противопоставляя их здравому смыслу и фактам, находящимся под контролем чувственного восприятия.[46]

Крупнейший исследователь влияния религии на общество немецкий ученый Макс Вебер (1864–1920) также был убежден, что религия возникла из попытки овладеть силами природы, на что у первобытного человека еще не было реальных возможностей. «Религиозные и магически мотивированные действия на ранней ступени своего развития ориентированы на посюсторонний мир… Так же, как трение извлекает из дерева искру, «магические» приемы умелого человека вызывают дождь из облаков… Вначале дух не является ни душой, ни демоном, ни тем более Богом, а чем-то неопределенным, материальным, хотя и невидимым, безличным, но обладающим своего рода волей…».[47]


Макс Вебер (1864–1920)


Основоположник психоанализа Зигмунд Фрейд внес свой вклад в палитру психологических концепций появления религии. Часто встречаясь среди своих пациентов с психопатическим синдромом моторной галлюцинации, когда больной убежден, что он меняет реальность, когда думает о ней, венский врач решил, что и религия возникла некогда из подобного синдрома. «Мы… можем решиться на смелую попытку провести параллель между ступенями развития человеческого миросозерцания и стадиями либидинозного (от либидо – половое влечение. – А. З.) развития отдельного индивида. Анимистическая фаза соответствует в таком случае нарциссизму, религиозная фаза – ступени любви к родителям, а научная фаза составляет полную параллель тому состоянию зрелости индивида, когда он ищет свой объект во внешнем мире, приспособляясь к реальности».[48] Совершенно серьезно Фрейд высказывал предположение, что религия возникла из чувства вины сыновей перед убитым и съеденным ими отцом, который был так наказан детьми за то, что владел всеми женщинами племени и не подпускал к ним своих подросших и страдающих неудовлетворенным половым чувством наследников. И хотя фрагменты собранных Фрейдом умозрительных построений уже были высказаны абсолютно бездоказательно рядом ученых конца XIX – начала ХХ столетия, в том числе Дж. Аткинсоном и Уильямом Робертсоном-Смитом, ничего подобного никогда не было зафиксировано ни в преданиях, ни в реальных практиках ни одного из народов мира.

В школьной истории религий эти точки зрения воспроизводятся порой и сегодня в качестве непреложных и доказанных фактов. Однако в действительности это только интеллектуальные предположения, и притом предположения тенденциозные. То, что началось с ошибки, ни в какой момент своего развития не может превратиться в истину. Если когда-то в глубочайшей древности первобытный человек выдумал религиозное объяснение или магическое соответствие по ошибке, то и сегодняшние религии суть только ловушки сознания. Религиеведение как Тэйлора и Моргана, так и Фрезера и его последователей, фактически было интеллектуальным богоборчеством. Рассматривая их теории, сэр Эванс-Притчард саркастически замечает, что им «похоже, так и не пришло в голову задать себе вопрос: если идеи духов и души возникли из беспомощного резонерства о бабочках, облаках, снах и трансах, то как религиозные верования смогли пережить тысячелетия и до сих пор иметь приверженцами миллионы цивилизованных людей?».[49]

Но задолго до высмеивания Эвансом-Притчардом психологические теории были опровергнуты строгими научными фактами. К началу ХХ века антропологами и палеоантропологами было собрано большое число фактов, доказывавших, что нет сообществ, где отсутствовали бы представления о высшем Боге – Творце мира. Английский исследователь Эндрю Лэнг (1844–1912) указывал, что даже у самых примитивных народов есть знание Бога, создателя и судии людей. Другое дело, что к Нему не обращаются «дикари» в повседневной жизни. Оказалось, что на Земле не только нет народа дорелигиозного, но и народа, не знающего об «Отце всяческих», о едином Боге-Творце. Следовательно, мысль всего гегельянского религиеведения XIX века о том, что вера в духов предшествует вере в богов, а вера во многих богов – единобожию, – мысль эта не подтверждалась объективными научными фактами. «Антропологическая теория эволюции Бога из призраков ни в коей мере не объясняет факты, содержащиеся в первобытной концепции Высшего Бытия», – указывал на основании данных собственных полевых исследований Эндрю Лэнг.[50] Сторонники привычной схемы пытались возражать, указывая, что Бог-Творец у примитивных народов – это «заимствованный Бог» (loan-God), знанию которого они научились от христиан, мусульман или индуистов. Так полагал, например, видный британский исследователь сэр Артур Эллис.


Эндрю Лэнг (1844–1912)


Возражая ему, Эндрю Лэнг писал: «Если вера в Отца всяческих среди дикарей есть поздний результат человеческих умствований, мы должны ожидать, что она окажется наиболее популярной и значительной. Но в Австралии она далеко не популярна, а, напротив, является тайным учением, скрываемым от женщин, детей и непосвященных белых людей».[51] Под воздействием новых данных сам Артур Эллис отказался от своей гипотезы о «заимствованном Боге», но окончательно она была опровергнута Р. С. Рэттрэем, тщательно изучившим религиозный мир одного из африканских экваториальных народов – ашанти и доказавшим, что вера в Бога-Творца никак не может считаться у этого народа заимствованной, она является неотделимой частью всех его верований.[52]

В начале XX века были открыты и бесспорные признаки религиозной жизни доисторических людей, живших около 100 тысяч лет назад, которые отнюдь не свидетельствовали однозначно о том, что древние жили только в мире духов и не почитали Бога-Творца.

Все эти новые данные заставили серьезных исследователей отказаться от схем развития религии, подобных «анимизму – политеизму – монотеизму», или «магия – религия – наука». Высказывания, наподобие того, что сделал в свое время известный методолог религиеведения Ван дер Леф: «Бог – поздний гость в истории религий», имея в виду, что до того была магия, вера в безличную «высшую силу», а то и просто внерелигиозность,[53] такие высказывания теперь крайне редки. С конца 1950-х годов о «дорелигиозном» человеческом обществе и о происхождении религии из магии больше не говорили нигде, за исключением стран с коммунистической идеологией. В начале 1960-х гг. сэр Эванс-Притчард смог без колебаний написать, что «сегодня теория стадий Фрезера полностью отвергнута».[54]

Еще более прикладное значение видели в появлении религии сторонники социологической школы возникновения религии. Начало этому подходу дает Аристотель, который в своей «Политике» утверждает: «И о богах говорят, что они состоят под властью царя, потому что люди – отчасти еще и теперь, а отчасти и в древнейшие времена – управлялись царями и, так же как люди уподобляют внешний вид богов своему виду, так точно они распространили это представление и на образ жизни богов».[55] Как само собой разумеющуюся эту точку зрения восприняла и новоевропейская философия. Так думал английский философ Дэвид Юм, так полагали и уже упоминавшиеся религиеведы XIX века. Жесткую зависимость религии от политической и правовой организации общества утверждали Робертсон-Смит, Джевонз, Генри Мейн, Уильям Джеймс, Фюстель де Куланж. Например, Уильям Робертсон-Смит (1846–1894) в своей книге «Религия семитов» высказывал предположение, что монотеизм восточных религий обусловлен господствовавшей там абсолютной монархией, а политеизм греков и римлян – традициями демократии и республики.[56] Незамысловатая идея, что небесное – это проекция земного общественно-политического устроения, встречается среди ученых и по сей день и подчас высказывается с безапелляционным апломбом. Например, среди египтологов нередко можно встретить мысль о том, что в Египте не могло быть представлений о едином Боге-Творце до возникновения при Менесе централизованного государства. Между тем уже Эндрю Лэнг и Вильгельм Шмидт[57] собрали изобилие свидетельств того, что народы, у которых вовсе отсутствует политическая форма жизни – примитивные охотники и собиратели Австралии, Черной Африки или Патагонии, – имеют весьма четкие представления о едином Боге-Творце и Вседержителе.

Мысль, что религия возникает как идеологическая основа социально-политической системы общества, начала распространяться вместе с развитием политических наук и практикой идеологической инженерии в конце XIX столетия. Бретонский историк Фюстель де Куланж в книге «Древний город» высказывает вслед за Спенсером мысль, что религия возникает первоначально в виде культа предков. Но, в отличие от этого британского ученого, де Куланж предполагает появление культа предков не спонтанным процессом, но направленным самим обществом, так как иначе нельзя удерживать в единстве разрастающийся род, когда-то создавший город. Внутриродовая вражда легко может погубить город, «разделившийся сам в себе». Апелляция же к предкам, которые дали жизнь потомкам и надзирают из инобытия за их благополучием и добрыми нравами, заставляла горожан смирять свои страсти, идти на компромиссы и тем формировала городскую политическую жизнь и обеспечивала выживание рода.[58]

Эти идеи продолжил и развил знаменитый ученик де Куланжа, французский социолог Эмиль Дюркгейм (1858–1917). В работе «Первоначальные формы религиозной жизни» (1912) он доказывал, что религия – это примитивная идеология, создаваемая самим обществом для своего сохранения и развития. Исследовав жизнь аборигенов Австралии, Дюркгейм писал: «Общество имеет в себе все необходимое, чтобы возбудить чувство божественного в сознании своих членов, главным образом с помощью той власти, которую само общество имеет над ними».[59] «Религия, – пишет в другом месте той же работы Дюркгейм, – это унифицированная система верований и практик, имеющих отношение к священному, то есть к отделенному от обыденного и существующему в обрамлении запретов. Это – практики, объединяющие в пределах общей морали сообщество, называемое (в этом контексте. – А. З.) церковью, то есть всех, кто эти представления разделяет».[60] «Говоря кратко, над реальным миром, где проходит его обыденная жизнь, он (дикарь. – А. З.) помещает другой, который определенно не существует иначе, как в его сознании, но которому приписываются высшие достоинства по сравнению с первым. Это – идеальный мир с двух точек зрения (т. е. он принадлежит миру идей и он совершенен. – А. З.)».[61] Таким образом, для Дюркгейма – и эта мысль в высшей степени характерна для эпохи массовых психозов, социальных и национальных безумств, которыми отмечена вся первая половина ХХ столетия, – Бог – это общество. Ученый не договаривает до конца, специально ли выдумано, по его мнению, божественное ловкими правителями или оно возникло спонтанно, как некий синтез индивидуальных сознаний в коллективном действовании самосохранения общества. Скорее Дюркгейм склоняется ко второму решению. Но в любом случае однажды рожденные религиозные чувства, идеи и образы подчиняются далее своим собственным законам бытования и развития.[62] «Он надеялся и ожидал, – пишет о Дюркгейме сэр Эванс-Притчард, – что по мере того как религии, основанные на божественном (spiritual religions), придут в упадок, их место займут отделенные от всего божественного религии (secular religions) гуманистического типа».[63]


Идеи Дюркгейма оказали огромное влияние на целое поколение европейских религиеведов, работавших с самым различным материалом. Так, Джейн Эллен Харрисон (1850–1928), глубокая исследовательница греческих мистерий, выявив в Дионисиях безусловный факт стремления людей к единодушному коллективному (соборному) предстоянию Божеству, объяснила этот феномен в логике Дюркгейма – коллективный вакхический экстаз «зависит от или скорее выражает и представляет социальную структуру молящихся… Социальная структура и коллективная совесть, которая выражает себя в социальной структуре, есть основа всех религий».[64] Другой британский античник, Фрэнсис Корнфорд, тогда же называл религию «стадным гипнозом» и утверждал, что «первые религиозные верования есть представления коллективного сознания, они – единственная форма нравственной силы, и эта сила может возникнуть, только будучи навязанной извне».[65]

Сторонниками социально-политического возникновения религии являются и многие известные идеологи марксизма в ХХ веке, повторявшие умозаключения Спенсера, Фрезера и Дюркгейма, но притом без стеснения утверждавшие, что религия выдумана вождями (Бухарин) и «рабочему классу она не нужна» (Плеханов).

Социальный и психологический подходы попытался синтезировать знаменитый религиевед Люсьен Леви-Брюль, книги которого ныне активно переводятся на русский язык. Леви-Брюль, во-первых, подверг критике Дюркгейма и его продолжателей, утверждавших нарочитый характер религии, как идеологической формы оправдания системы власти в обществе. Мышление любого индивида, будь он даже вождем или жрецом, является, по мнению Леви-Брюля, производным от коллективных представлений. Во-вторых, сами эти коллективные представления суть производное культурных институтов, складывающихся в процессе социальной эволюции. Откуда берется сама «социальная эволюция», почему происходит процесс развития, французский ученый не объяснял. Но самое главное предположение Леви-Брюля, надолго определившее религиеведение, – это учение о двух типах сознания. Сознание дикаря, создающего религию, и сознание современного человека различны и в принципе совершенно не сходны. Создатели религий мыслят якобы прелогически, а современные люди – логически.[66] Религия – это продукт дологического коллективного сознания, «вовлеченного в сеть мистических сопричастностей и исключений».

Вспоминая свои беседы с Леви-Брюлем, Эванс-Притчард писал: «Леви-Брюль… изобразил „примитивов“ гораздо более суеверными… чем они есть на самом деле. Он еще дополнительно усилил контраст, представив наше общество более рациональным, чем оно в действительности является. Из моих бесед с ним я вынес впечатление, что в последнем вопросе он ощущал некоторую неуверенность. Для него христианство и иудаизм – также суеверия; последние же принадлежат к прелогическому и мистическому, из чего следует, что и первые должны быть отнесены к тому же классу. Но, я думаю, из-за нежелания оскорбить верующих он не упоминал об этих религиях вообще. Таким образом, он исключил мистическое из нашей культуры так же строго, как исключил рациональное из первобытной культуры. Эта попытка исключить из рассмотрения веру и ритуалы большей части своих соотечественников подрывает его аргументацию» и помещает самого Леви-Брюля «в класс прелогически мыслящих».[67]

Судя по записным книжкам Леви-Брюля, под конец жизни он сам отказался от своей теории, а в настоящее время «ни один из уважаемых антропологов не принимает теорию о двух отдельных типах мышления».[68]

Другой знаменитый француз – лауреат Нобелевской премии 1927 года философ Анри Луи Бергсон (1859–1941) предположил, что религия – это «защитная реакция природы против размывающей силы интеллекта».[69] Дело в том, что, по мнению Бергсона, интеллект есть специфическое оружие, обретенное человеком в процессе эволюции. Это мощнейшее оружие возвысило человека над всеми существами и сделало царем природы. Но в нем, как и в любом оружии, таится внутренняя опасность для его обладателя. Интеллект приводит к самопознанию и к трагическому столкновению личной конечности, смертности с родовым бессмертием, которому интеллект и служит. Чтобы индивидуум, через которого созидается бессмертие рода, не утрачивал пред лицом неизбежной смерти интерес к жизни и деятельности, ему самой природой дается религия, как средство родовой защиты от побочных разрушительных проявлений интеллекта. «Религия, сосуществуя с нашим видом, должна подходить к нашей структуре сознания». Именно поэтому религия есть явление всеобщее в человеческом обществе. Любой религиозный опыт философ объяснял самообманом родовой психики, необходимым для существования Homo sapiens. Однако при всей интеллектуальной убедительности в таком объяснении есть огромная натяжка. Конкретика священного, чудесного, результативность молитвы, священнодействия заставляют предполагать, что религия не только природой данный психический предохранитель для выходящего за свои пределы человеческого интеллекта. А если это и дар природы, то природы умной, мудрой, намного превосходящей тот человеческий интеллект, который она стремится предохранить от саморазрушения. А высшая человека умная интеллектуальная природа – не есть ли этот тот же Бог, с которым так упорно старался бороться Анри Бергсон?

Подобным же образом легко доходят до логического парадокса размышления современного весьма плодовитого американского религиеведа-агностика Джозефа Кэмпбелла. Кэмпбелл полагает, что идея Бога возникла у человека из распространения в критически не контролируемую область сознания характерного для ребенка образа «почитаемого, всезнающего, всемогущего отца».[70] Но откуда в нашем конечном мире может найтись место опыту всезнания и всемогущества? Что это – ошибка наивного детского ума или предопытное знание, наподобие знания птицами перелетных путей?

По крайней мере, исследователь религии многих африканских племен в полевых условиях сэр Эдвард Эванс-Притчард о воззрениях религиеведов, пытавшихся объяснить возникновение религии интеллектуальной компенсацией, психической ошибкой или общественным запросом, отзывался крайне сурово: «В них нет ни одного общего или теоретического утверждения, которое выдержало бы проверку временем. Это коллекция абсурдных реконструкций, необоснованных гипотез и предположений, рискованных спекуляций, предрассудков и допущений, неуместных аналогий, недоразумений и неверных интерпретаций и… просто откровенной бессмыслицы».[71] В действительности эти ученые, подчеркивает сэр Эванс-Притчард, просто выражают свой собственный атеизм или агностицизм в своих теориях происхождения и эволюции религии. «Ибо если считать, что души, духи и боги только иллюзии, тогда, похоже, должна быть призвана какая-нибудь биологическая, психологическая или социологическая теория, чтобы объяснить, как, везде и во все времена, люди были так глупы, что верили в них. Тот, кто согласен с тем, что духовные существа реальны, не ощущает подобной необходимости в их объяснении, поскольку, как бы неадекватны ни были у примитивных народов концепции души и Бога, они не были для них иллюзиями… Неверующий (ученый. – А. З.) ищет некоторую теорию… которая способна объяснить иллюзию; верующий скорее пытается понять способ, которым люди представляют себе эту реальность (т. е. Бога. – А. З.) и свое отношение к ней».[72] Сам верующий человек, сын англиканского священника, в возрасте 42 лет перешедший в католичество, сэр Эванс-Притчард выносил свои суждения, имея твердый опыт реальности духовного мира. Но в своих исследованиях он нигде не погрешил и против строгого научного факта, который знал досконально.

Направления современного религиеведения

С середины 1950-х годов существуют два направления в изучении религий. Одни ученые вовсе отказались искать какой-либо смысл в религиозной жизни человечества. Религию они считают одним из проявлений жизнедеятельности народа. Не интересуясь степенью объективности, подлинности религиозных устремлений, такие ученые исследуют с большой тщательностью формы религиозной жизни, будучи уверенными, что суть религиозного существования или непознаваема в принципе, или вовсе отсутствует. Одна из крупнейших религиеведческих школ Запада, так называемая Лейденская школа (журнал – «Numen»), организованная в старинном нидерландском городе Лейдене, исходит именно из этого принципа.

Близкий к Лейдену крупнейший ассириолог А. Лео Оппенхейм в книге «Древняя Месопотамия: портрет умершей цивилизации» назвал главу о месопотамской религии «Почему главу „Месопотамская религия“ не следует писать».[73] Оппенхейм убежден, что человек современности не может понять древней веры, ибо все его понятия, цели и ценности иные. Поэтому следует довольствоваться описанием отдельных религиозных фактов, но всячески избегать обобщений.

Другой ученый, С. Мовинкель, категорически возражал против выяснения смысла того или иного религиозного понятия с помощью привлечения сравнительного материала из иных верований, из религий других народов. «Совершенно необходимо рассматривать каждую отдельную религию в качестве особенного структурного целого, – писал ученый. – Все отдельные, содержащиеся в такой целостности элементы обретают смысл и значение только из данного религиозного целого, а не из того, что они означают в иной религиозной целостности».[74]

Суть этих мнений состоит в том, что в религии нет на самом деле объекта, к которому по-разному, но стремятся различные народы и цивилизации. Поскольку религия – это средство без цели, предполагают такие ученые, оно не может быть понято через цель. Ее можно понимать исключительно из самой себя. Представим на минуту, что мы ничего бы не знали о предназначении автомобиля. Огромное многообразие легковых и грузовых машин, цементовозов, бензовозов, броневиков мы бы изучали с точки зрения соответствия деталей, частей внутри той или иной машины, сравнивали бы роды машин по величине и сложности, по использованным в них материалам, но при этом автомобиль так и остался бы для нас неотличимым по сути от трансформаторной будки или ткацкого станка, поскольку мы не знали бы главного предназначения автомобиля – ездить и перемещать в пространстве людей и грузы. Обретя это основное знание, мы тут же обретем и право на сравнение автомобилей друг с другом, тут же поймем логику развития автомобилестроения.

Боязнь сравнения, сопоставления, выстраивания причинно-следственных рядов в истории религий – указание на то, что ученые, поступающие так, думают, что цель религиозной жизни субъективна и иллюзорна. «Каждый верит в свое», – утверждают они.

Если XIX век пытался покончить с религией, ища дорелигиозное общество или, по крайней мере, общество, в котором верят еще только в духов, но не в Бога-Творца, то вторая половина XX века избрала для этого иной путь. «Вера – это сумма субъективных ощущений», все равно, отдельного человека, целого народа или даже цивилизации, полагают сторонники Лейденской школы.

Иная традиция современного религиеведения имеет давнюю предысторию. Ее основоположник – великий германский философ Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг (1775–1854), создатель теорий мифа и прамонотеизма, которые он впервые предложил в курсе лекций «Историко-критическое введение в философию мифологии», прочитанном в 1825 г. в Эрлангене. Позднее Шеллинг создает грандиозный курс философии мифологии, материалы для которого он собирал большую часть своей творческой жизни. Этот курс состоит из двух книг – «Монотеизм» (шесть лекций) и «Мифология» (двадцать девять лекций). В последние годы жизни он дополнил лекционный курс книгой «Введение в философию мифологии». Представления о Боге и святыне Шеллинг рассматривает в историческом развитии. Он показывает как первоначальный монотеизм разлагается на разные политеистические, то есть мифологические, системы. История того, как сознается и мыслится Бог, для Шеллинга есть история не только сознания, но и бытия, ибо сознание народа определяет его бытие. Такое убеждение было общим для романтиков первой половины XIX столетия, но великий немецкий мыслитель дал этому распространенному убеждению глубочайшее историческое и философское обоснование.


Фридрих Шлейермахер (1768–1834)


В те же годы лютеранский богослов и философ священник Фридрих Шлейермахер (1768–1834) в «Речах о религии»[75] объяснял веру «чувством полной зависимости» человека от обстоятельств жизни, а в конечном счете – от Творца. Шлейермахер, тонко проанализировав мир человеческих чувств, показал, что основа религиозности – личное внутреннее переживание человека. Наша смертность, уязвимость, а также чувство справедливости, голос совести и, наконец, трепет перед всемощностью Бога делают человека «человеком религиозным». Сумма этих чувств различно переживается разными людьми. Как и в музыке, и в поэзии есть натуры особенно глубоко одаренные, но практически в каждом человеке и, безусловно, в каждом народе есть поэтический и музыкальный строй, поскольку гармония звука и гармония слова – объективная реальность, так и богоприсутствие в человеке – объективная реальность, убежден Шлейермахер, поскольку реален Бог. Чувства, переживаемые человеком в непосредственном богообщении и породили религию.

Шеллинга, Шлейермахера и их последователей относят к Теистической школе религиеведения (от греч. Θεός – Бог), так как они признают реальность Бога, объекта религиозных стремлений. В начале XX века эти идеи развивали видный американский религиевед Уильям Джеймс, английский антрополог Эндрю Лэнг, оксфордский профессор немецкого происхождения Фридрих Максимилиан Мюллер (1823–1900), немецкий ученый Рудольф Отто, лютеранский епископ Упсалы – швед Натан Зедерблом. Их подход к религиеведению часто именуют историко-феноменологическим, ибо задачей теистической школы является изучение проявлений божественного в истории человечества. Возражая сторонникам психологической школы, убежденным, что первобытный человек «сам себе выдумал Бога», Э. Лэнг писал: «Дикие люди, какими бы ошибочными, какими бы затемненными обманом и фантазиями ни были их верования, основывались на наблюдениях за реальными феноменами»,[76] то есть, говоря на привычном нам языке, имели собственный религиозный опыт, знали о бытии Божием из действительного богообщения. «Первоначальной формой религии была монистическая вера в Небесное Божество, природа Которого познавалась человеком из откровения», – подчеркивал другой сторонник теистического метода К. фон Орелли.[77] По крайней мере, исходить из утверждения, что подобного богообщения не может быть, потому что его не может быть никогда, недопустимое для историка религий допущение. В своей знаменитой книге «Становление религии», открывшей эпоху в религиеведении, Э. Лэнг, в противовес Тайлору и другим последователям психологической школы, так определяет, что такое религия:

«Религия – это вера в существование Разума или внечеловеческих разумов, которые не зависят от материального механизма мозга и нервов и которые могут оказывать более или менее сильное влияние на судьбы людей и на природу вещей… Это также вера в то, что в человеке есть элементы родства с этим Разумом, которые помогают трансцендентировать знание, получаемое при помощи известных нам органов чувств, и которые, скорее всего, продолжают существование после смерти тела. Эти две веры (хотя и не связанные между собой с необходимостью по своему происхождению) проявляются, главным образом, как вера в Бога и вера в бессмертие души».[78]

Эпоху в религиеведении открыла книга профессора Рудольфа Отто «Святое»,[79] которую он снабдил подзаголовком: «Введение во внесознательные аспекты переживания божественного и их отношение к рассудку». Изданная в Германии в конце Первой мировой войны, книга эта вскоре была переведена на все основные языки и переиздается большими тиражами до сего дня.


Рудольф Отто (1869–1937)


Религия, по убеждению Отто, возникает от благоговения перед святыней, перед Богом, может быть, даже не сознаваемым, Которому предстоит человек. В качестве примера переживания «святого» Отто приводит место из первой книги Библии, где рассказывается о путешествии Иакова из Вирсавии в Харран:

«Иаков же вышел из Вирсавии, и пошел в Харран, и пришел на одно место, и остался там ночевать, потому что зашло солнце. И взял один из камней того места, и положил себе изголовьем, и лег на том месте. И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней. И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака… Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно Господь присутствует на месте сем; а я и не знал! И убоялся, и сказал: как страшно место сие! это не иное что, как дом Божий, это врата небесные. И встал Иаков рано утром, и взял камень, который он положил себе изголовьем, и поставил его памятником; и возлил елей на верх его» [Быт. 28, 10–18].

Объясняя взгляды Рудольфа Отто, знаменитый русский богослов Парижской школы Павел Николаевич Евдокимов (1900–1970) писал: «„Ты един Свят“ [Откр. 15, 4], все человеческое лишь „прах и пепел“. Поэтому, когда святость Бога является, эта агофания (греч. – явление святого. – А. З.) вызывает в человеке misterium tremendum, священный трепет, необоримое чувство „совсем иного“. Это отнюдь не страх перед неизвестным, но мистический ужас, весьма характерный и сопутствующий всякому проявлению нуменозного (numena – лат. божественная сила, присутствие. – А. З.)».[80] Так из трепета перед святыней, по мнению Р. Отто, возникает богопочитание.

Лауреат Нобелевской премии 1930 г. архиепископ Натан Зедерблом (1866–1931) многократно говорил, что «история религий – это лучшее доказательство того, что есть Живой Бог». На протяжении всего бытия человечества переживание «святого» могло сохраняться, только питаясь от подлинного источника. Любой самообман, любое происхождение религии из магии, из ошибки психики, во-первых, не стало бы всеобщим, общечеловеческим, а во-вторых, рано или поздно, но обнаружилось человечеством. В своей знаменитой книге «Становление веры в Бога»[81] ученый пишет: «Уже первобытный человек осознает в своем духовном мире некую противоположность между магией и религией, хотя и в иной форме, чем мы… Магия по отношению к религии является вторичной. Теперь невозможно установить наличие какой-то стадии без магии. Но теоретически религия предшествует магии… Нельзя злоупотребить чем-то, прежде чем это нечто имеется в наличии. И если магия рассматривается уже первобытными людьми как corruptio optimi, то она предполагает нечто, что для них является важнейшим в жизни».[82]

Христофер Доусон видел «предельным природным основанием идеи Бога и условием высшего религиозного развития человека» «простую интуицию трансцендентного духовного бытия, в скрытом виде присутствующую во многих из тех форм религиозного опыта, где она не признается открыто».[83] Иными словами, и этот современный британский философ убежден в предопытном, интуитивном знании Бога человеческим сердцем. В противоположность сторонникам социально-экономической обусловленности религиозного опыта, Х. Доусон обосновывает принцип, что первичное в жизни человека, наиболее для него существенное, всегда обусловливает вторичное. И поскольку для глубоко верующего сознания вера, связь с Богом, достижение совершенства и вечности по ту сторону смерти – главное, то это главное определяет собой и даже порождает вторичные для верующего человека социальные отношения, технологические новации и культурные формы. Главное для человека то, что он сам считает для себя главным, чему он готов отдать свою жизнь, ум и силу, а вовсе не то, что главным для него считает кабинетный ученый, сообразуясь, в конце концов, с собственным жизненным опытом и собственной верой, часто слабой и ограниченной.


Христофер Доусон (1889–1970)


«С самого начала общественный образ жизни, являющийся культурой, намеренно упорядочивался и направлялся в соответствии с высшими законами жизни, являющимися религией… Полная секуляризация общественной жизни – относительно современное и ненормальное явление. На протяжении существенно большей части человеческой истории, во все эпохи и при всех состояниях общества, религия была великой, центральной объединяющей силой в культуре. Она являлась попечительницей традиции, хранительницей нравственного закона, воспитательницей и учительницей мудрости… И вдобавок к этой консервативной функции религия обладала также творческой, волевой, деятельной функцией как источник силы и жизнеподательница».[84]

Примечательно, как эта интуиция первичности Божественного проявляется в сегодняшней жизни. У Александра Солженицына в «Архипелаге ГУЛАГ» содержится практическая рекомендация, как выстоять в застенке НКВД – КГБ, не сломаться, не сойти с ума, не стать предателем. Рекомендация эта поразительно напоминает уроки религиозных подвижников древности, хотя и написана на основании личного опыта человеком, аскетику никогда ни практически, ни теоретически не проходившего:

«Надо вступить в тюрьму, не трепеща за свою оставленную теплую жизнь. Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немного рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никогда. Я обречен на гибель – сейчас или несколько позже, но позже будет даже тяжелей, лучше раньше. Имущества у меня больше нет. Близкие умерли для меня – и я для них умер. Тело мое с сегодняшнего дня для меня – бесполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны».[85]

В страшном мире гэбистского застенка духовное начало человека оказывалось единственным твердым основанием личности, и тот, кто находил это основание и вставал на него, оставался несломленным.

Воззрения Теистической школы стали теоретическим базисом для группы британских ученых, работавших в Манчестерском и Лондонском университетах перед Второй мировой войной и в 1950–1960-е годы. Самым значительным из них является священник Эдвин Оливер Джеймс. Друг и коллега Джеймса, С. Г. Ф. Брэндон, в книге «Человек и его судьба» предположил, что религия возникает от переживания факта собственной смертности. «В каждом человеческом существе, – писал он, – имеется глубинное сознание уязвимости. Каким бы ни было его нынешнее состояние, каждый понимает, что он – данник времени, несущего старость, дряхлость и смерть. Понимание, что такова природа человеческой судьбы, вызвало у человечества ряд ответов, оформившихся в многообразии религий. За малым изъятием эти ответы имели общим основанием желание обеспечить надежное и безопасное существование после смерти через сближение или слияние человеческой личности с какой-либо вечной, жизнедательной сущностью»,[86] иначе говоря, – с Богом-Творцом.

Крупнейший историк религии нашего времени, румын по национальности, большую часть жизни преподававший в различных университетах Западной Европы и США, Мирча Элиаде (1907–1986), является продолжателем более ранних направлений историко-феноменологического религиеведения.[87] В США, в университете Чикаго, им была основана школа изучения религий, ныне ставшая господствующим теоретическим направлением этой науки. Ее главный периодический орган – журнал «The History of Religions» (Chicago). Мирча Элиаде был убежден, что «любое религиозное празднество, любое установление богослужебного порядка представляют собой воспроизведение священных событий, которые имели место во «время оно», в начале бытия».[88]


Мирча Элиаде (1907–1986)


Под редакцией Мирча Элиаде была подготовлена вышедшая в свет в 1987 году наиболее фундаментальная современная «Энциклопедия религии», где феномену религии дается следующее определение: «Религия есть организация жизни вокруг глубочайших проникновений опыта, разнящихся по форме, полноте и ясности и созвучных с окружающей культурой».[89]

Главное в историко-феноменологической, или, как ее еще называют, Чикагской, школе – это убеждение, что объект религиозного опыта существует не в человеческом переживании только, но и вне него. В одной из своих книг М. Элиаде приводит пример: во Франции, в Компьенском лесу, бьет родник, который местные жители называют Saint-Sauveur (Святой Спаситель). Родник этот почитается святым. И вот, при раскопках близ него найдены и посвятительные дары эпохи неолита, и вещи галльского и римского времени, и священные объекты Средних веков. Здесь же и в наши дни благочестивые католики совершают приношения. Меняются религиозные представления, приходят друг другу на смену десятки, сотни поколений, народы сменяют народы, а святыня продолжает почитаться всеми живущими окрест источника Saint-Sauveur из века в век, из тысячелетия в тысячелетие. Может ли ученый пренебречь таким почитанием, счесть его лишь ошибкой ума, следствием предрассудка? Исследователь Чикагской школы уверен, что такое почитание источника как святыни есть объективный культурный факт, заслуживающий внимания. За ним присутствует некая духовная реальность, с которой и соотносят себя обитатели окрестностей Компьенского леса с эпохи неолита и до наших дней.[90]

По замечанию современного американского философа Хьюстона Смита, «религия в первую очередь не собрание фактов, но собрание смыслов. Можно бесконечно перечислять богов, обычаи и верования, но если это занятие не дает нам возможность увидеть, как с их помощью люди преодолевали одиночество, горе и смерть, то, сколь бы безукоризненно точно это перечисление ни было сделано, оно не имеет к религии ни малейшего отношения».[91]

Религия, «святое», трепет перед смертностью, отвращение к разделенности, страдание от собственной некачественности и надежда на преодоление этих изъянов – все это суть «глубочайшие проникновения нашего опыта» в сферу Божественного бытия, являющегося не меньшей реальностью, чем Америка для стремящихся к ней мореплавателей.

Как видите, круг замкнулся. Четыре тысячелетия назад египтянин знал, что память смертная для того дана человеку, чтобы он не оставлял веры. Брэндон повторил эту мысль в 1960-е годы. Суть человека – его вера, полагали древние индийцы. И вновь ту же мысль повторяет на современном философском языке «Энциклопедия религии». Переживание божественного, святыни – отличительная особенность человеческого рода, говорили вдумчивые эллины. Для Шлейермахера, Макса Мюллера, Рудольфа Отто в страхе и благоговении перед святыней – причина религиозности.

Данные полевой этнографии и археологии разрушили красивые теоретические конструкции религиеведов-гегельянцев. Почти не осталось приверженцев и у популярных в 1920-е годы теорий Эмиля Дюркгейма, Фрейда и Леви-Брюля. Те религиеведы, которые не приемлют для себя объективность бытия Божия, предпочитают ныне быть не воинствующими безбожниками, а агностиками-эмпириками, отдав сторонникам историко-феноменологической школы общую теорию происхождения и существования религии.

Современное религиеведение давно уже нигде, кроме стран с коммунистической идеологией, не занимается ни доказательством бытия Божия, ни разоблачением обманов «церковников». Оно вышло из тупика неразрешимого «основного вопроса философии», разработав ряд методов анализа, которого придерживаются сейчас все уважающие себя ученые. Религиозный феномен исследуется сам по себе в системе его собственной логики, принимается как реальность постольку, поскольку в него верят не исследователи, а исследуемые. «В сравнительной теологии, – говорил уже более ста лет назад Фридрих Макс Мюллер, – мы рассматриваем факты такими, каковы они есть. Если люди считают свою религию откровенной, значит, именно эта религия является для них откровенной, и с этим должен считаться каждый беспристрастный историк».[92] Наиболее полно и сознательно метод этот проработан Чикагской историко-феноменологической школой, но в той или иной степени его придерживаются все современные религиеведческие школы. Насмешки над предметом изучаемой веры, сомнения в адекватности субъективного религиозного опыта ныне не приняты.

Научному атеисту свыкнуться с этим нелегко. Он привык изучать, чтобы разоблачать. «Изучение истории религии неотделимо от задач атеистической пропаганды, от задач борьбы с религией», – писал, например, солидный советский религиевед С. А. Токарев.[93] Современный религиевед вообще так не ставит вопрос – ему достаточно для работы знать, что Афина, Посейдон, Зевс были реальностями для Гомера, Гесиода, Пиндара, ему интересно, чем нимфы и дриады были для грека. Сомнения в их объективном существовании религиеведчески бесплодны и потому исключаются ныне как метод исследования. Отечественные авторы, описывающие ныне живое религиозное явление, скажем шаманизм (Анна Смоляк, Елена Ревуненкова и др.), следуют этому правилу столь же последовательно, как и зарубежные.

Основные категории религиеведения

Нет слова, чаще встречающегося в религиеведческих исследованиях, чем слово «символ». Слово это греческое и восходит к глаголу συμβάλλω – сливать вместе, соединять. Словом σύμβολον именовалась, в частности, деревянная дощечка, которую разламывали вступавшие в дружбу и побратимство люди. Половинки этой дощечки хранились в дружественных семьях, живших в разных селениях, часто разделенных многими днями пути. Зная о старинной дружбе предков, люди, готовясь к встрече с потомками побратима, брали свою половинку дощечки и, встречаясь, соединяли ее со второй половинкой. Две половины дощечки как бы вновь сливались в одно, линия разлома совпадала, и это было верным подтверждением старинной дружбы. Но сами греки рано стали использовать слово σύμβολον и в расширительном значении. Знаки отличия, сана, знаки царской власти, членства в народном собрании и в судейских коллегиях также стали именоваться символом. Как половинка дощечки подразумевала дружбу с определенным родом, а золотая диадема – царскую власть, так и иные материальные знаки могли символизировать некоторые нематериальные и потому буквально неизобразимые сущности. И у нас сейчас знак сердца обозначает любовь, а череп с перекрещенными под ним костями – опасность смерти.

Поскольку религия предполагает соединение не только видимого и невидимого, материального и духовного, но и нашего земного, человеческого, с принципиально иным, запредельным, божественным, то символическое отображение неизобразимого и принципиально иного в доступных нам образах становится совершенно необходимым. Без символа религии бы вообще не было, так как божественная неотмирность никак не может проявить себя непосредственно в мире человеческом. Она являет Себя только в символе, как царское достоинство – в короне, скипетре и державе. «Священные тексты говорят не с помощью слов, воспринимаемых естественным образом, но через символы и образы», – указывал Максим Исповедник (582–662) в примечаниях к творению Дионисия Ареопагита «О Небесной Иерархии».[94]

Несмотря на то что философы XIX столетия Шеллинг, Гегель, Гете, Крейцер, Бахофен и их продолжатели в ХХ веке, Андрей Белый, Кассирер, Юнг, разработали очень глубокую теорию символического,[95] а Эрнст Кассирер (1874–1945) даже называл человека «животным символическим»,[96] в обыденном сознании мы употребляем слово символ в смысле знакового изображения. Мы можем сказать, что красный цвет советского знамени символизировал собой кровь, пролитую в борьбе за свободу пролетариата, а трехцветное национальное русское знамя – три части России – Белую, Малую и Великую Русь, или три чаемых добродетели – чистоту, благородство и мужество. Слово «символизирует» мы легко можем заменить на слово «изображает». Красное большевицкое знамя изображало кровь, но на самом деле крови на знамени нет, как нет и трех Россий на бело-сине-красном национальном флаге. Так и актер, играющий роль царя, скажем, в «Хованщине», на самом деле никакой не царь, и если он, забывшись, начнет отдавать повеления зрителям, то все решат, что актер заболел, слишком войдя в роль. Ни грана царственности в актере нет, он только символизирует собой царя на подмостках сцены.

Совсем иное – религиозный символ. Русский богослов протопресвитер Александр Шмеман разработал принцип религиозной символизации, назвав его символизацией «эпифанической»:

«История религии показывает, что, чем древнее, глубже, „органичнее“ символ, тем меньше в нем только внешней изобразительности. И это так потому, что исконная „функция“ символа не в том, чтобы изображать (что предполагает отсутствие „изображаемого“), а в том, чтобы являть и приобщать явленному. Про символ можно сказать, что он не столько „похож“ на символизируемую реальность, сколько причастен ей и потому может ей реально приобщать. Таким образом, разница – радикальная – между теперешним и первичным пониманиями символа состоит в том, что теперь символ есть изображение или знак чего-то другого, чего при этом в самом знаке реально нет… тогда как в первичном понимании символа он сам есть явление и присутствие другого, но именно как другого, т. е. как реальности, которая в данных условиях и не может быть явленной иначе как в символе… Одна реальность являет другую, но – и это очень важно – только в ту меру, в которой сам символ причастен духовной реальности и способен воплотить ее… В символе все являет духовную реальность и в нем все необходимо для ее явления, но не вся духовная реальность является и воплощается в символе. Символ всегда „отчасти“… ибо символ всегда соединяет реальности несоизмеримые, из которых одна остается по отношению к другой – „абсолютно другой“».[97]

Именно такое явление одной реальности в другой, нашему восприятию доступной, и именуется прот. Александром Шмеманом эпифаническим символом (от греческого ἐπιφανεîα – являю).

Следует также иметь в виду, что явленный, эпифанический символ приобщает к реальности, которую он символизирует, только того, кто в эту первообразную реальность посвящен и, так или иначе, пребывает в ней. Символическое «подобие» обряда становится сущностью для того, кто уже с этой сущностью сопричастился. Поэтому посвящение, инициация – обязательное для религии вхождение человека «мира сего», несовершенного и смертного, в область божественного совершенства, гармонии и вечности.

Русским аналогом понятия «эпифанический символ» могут считаться слова «знак», «зна́менье», когда одно, и притом незримое, знаменуется каким-либо видимым образом. Так, воинское знамя знаменует собой государство, волю которого исполняет идущее на битву войско. Символ в религии столь же свят и почитаем, как и символизируемое им, но только в связи со священным первообразом, и никогда – независимо от него. Ни верующие, ни религиеведы обойтись без эпифанического символа никак не могут. Одни его почитают, другие изучают и используют в своих описаниях религиозного.

В тесной связи с символом стоит и еще одна очень важная категория религиозного – закрытость (таинственность, мистичность) религиозного слова и жеста. Символы, вполне понятные образованным последователям религиозной традиции, могут быть вовсе непонятны или понимаемы превратно случайными наблюдателями, внешними исследователями и необразованными верующими. Религиозный текст имеет «самозащиту». Он не открывается тому, кто на него случайно наткнулся, принялся изучать без должной подготовки, «с кондачка». Для случайного читателя такой текст непонятен, а потому или невыносимо скучен, или, напротив, экзотически причудлив. Причина же неверного восприятия весьма проста. Чтобы категории нашей жизни могли являть реалии иного, неотмирного бытия, они с неизбежностью должны быть метафоричны (от греческого μεταφέρω – «переносить» происходит слово μεταφορά – переносное значение слова), так как точных и буквальных названий у сущностей иного, невещественного мира просто нет. «Все в языке, относящееся к внечувственным объектам, является и должно быть чистой метафорой», – объясняет величайший знаток, исследователь и переводчик инокультурных религиозных текстов, основатель знаменитой британской книжной серии «The Sacral Books of the East» Фридрих Максимилиан Мюллер.[98] Задача религиеведа – понять метафоры иной религиозной культуры и перевести их на понятный для его соплеменников и единоверцев культурный язык.

«Метафоры, являясь единственным способом передачи опыта, связанного с восприятием божественного, занимают центральное место в религиозном учении и мышлении, – указывает один из наиболее проницательных исследователей древней месопотамской религии Торкильд Якобсен. – Именно они связывают между собой прямой и опосредованный опыт, они соединяют основателей религии и религиозных вождей с их последователями; они же скрепляют верующих узами взаимного понимания. Наконец, только посредством этих метафор религиозное содержание и его формы могут передаваться из поколения в поколение».[99]

Помня важнейшее значение метафоры для религиеведа, мы должны учитывать и очень важное предупреждение выдающегося русского богослова и историка Церкви священника Георгия Флоровского (1893–1979): «Ни текст, ни отдельное высказывание нельзя назвать „бессмысленным“ только потому, что мы не понимаем их смысла. Если мы понимаем метафоры буквально – мы не понимаем текста; если, наоборот, реальная история кажется нам притчей – мы не понимаем текста».[100] Умение переложить на привычный нам язык дискурсивной логики смысл метафоричного и образного религиозного текста – необходимейшее качество религиеведа. Буквальное же прочтение метафор типа «древние египтяне верили, что солнце – это бог, а древние персы считали богом огонь», – характерная и очень опасная ошибка для исследователя религий.

Ф. М. Мюллер в свое время предупреждал: «В самых бессмысленных традициях древности был смысл, и, что еще важнее, многие из этих традиций, кажущиеся абсурдными и отталкивающими для современных людей, являются простыми, понятными и даже прекрасными, если мы представим их в обличии того языка, на котором они создавались и который теперь пришел в упадок».[101]

Буквальное прочтение метафор – ошибка, свойственная не только религиеведам, но нередко и самим последователям той или иной религии. Популярная английская религиозная писательница Анна Джеймсон (1797–1860) признавалась:

«Я помню, что была уже не очень молода, когда я сомневалась в существовании бедного Лазаря и богача не более, чем в существовании Иоанна Крестителя или Ирода, когда добрый самарянин был в моих глазах такое же действительное лицо, как любой из апостолов, когда я от всего сердца жалела неразумных дев, которые забыли зажечь свои светильники и с которыми, по моему мнению, обошлись слишком строго. Такое же понятие о буквальной, фактической истинности притчи я с тех пор часто встречала у детей и у необразованных, хотя и ревностных слушателей и читателей Библии. Я помню, в какой ужас пришла одна добрая старушка, которой я старалась объяснить настоящее значение слов притчи и дать понять, что рассказ о блудном сыне вовсе не есть истинное происшествие. Она осталась при своем убеждении, что Христос не мог говорить своим ученикам ничего, кроме истины, и я сочла за лучшее оставить ее в покое».[102]

Различение точного определения и метафоры, факта и притчи – совершенно необходимо для религиеведа, но это подчас, особенно если речь идет о мертвых религиях, очень трудная задача, требующая хорошего знания многих источников и большого вкуса в отношении священного текста или обряда.

Тому, кто начинает заниматься изучением религиозных идей, тут же бросается в глаза сходство двух, привычных для нас, но очень, казалось бы, различных по смыслу слов: культура и культ. А между тем различие этих слов мнимое. В латинском языке, откуда и пришли они к нам, слова cultus, cultor, cultura имеют очень широкий спектр значений. Это и возделывание почвы, сельское хозяйство; и воспитание, образование, развитие юношества; и внимание к своей одежде, прическе, украшениям; и определенный строй, порядок всей жизни; и интеллектуальные занятия философией, словесностью, историей; и, наконец, поклонение Богу, религиозные практики и обряды. Cultor же – это тот человек, который возделывает землю, или разводит скот, или учит детей, или пишет научные труды, или священнодействует, или просто живет культурной, то есть трудовой, творческой и религиозной жизнью.

Такой широкий круг понятий, разумеется, не случаен, не простое совпадение. За всеми многообразными родами человеческой деятельности, за всеми состояниями жизни, описывающимися словами cultus, cultura, просматривается единство основополагающего смысла. Все эти действия и состояния суть созидание жизни, созидание человека. И производство продуктов питания в сельском хозяйстве, и создание предметов обихода ремеслом, и воспроизводство, и расширение знания и умения в науке и педагогике, и воссоединение человека с Богом в религии – все это необходимые формы человеческой жизни, без которых жизнь культурная деградирует, разрушается, обессмысливается. «Общество без культуры, – пишет Кристофер Доусон, – бесформенное общество, толпа или сборище индивидуумов, соединенных сиюминутными потребностями, тогда как, чем культура сильнее, тем больше она наполняет и видоизменяет разнообразный человеческий материал, из которого создана».[103]

Без культуры во всех ее смыслах человек превращается в животное, лишь внешне напоминающее человека, становится снова только приматом, человекообразной обезьяной. Но шимпанзе имеет то преимущество перед внекультурным человеком, что она не ниспала с высшего, культурного уровня на низший. Деградировавшее совершенство всегда бесконечно уродливей еще не развившегося несовершенства. Впрочем, вполне внекультурного человека нет. Сколь бы от многого ни отказалось то или иное общество, тот или иной человек в области культуры, от всего он отказаться никак не может. Человек обречен быть человеком, и притом человеком культурным. И в своей включенности в культуру человек с неизбежностью включен и в ее обязательную и важнейшую сущность – в культ, в религию. Даже сражаясь с Богом, даже стараясь забыть о святыне, выбросить ее из головы, человек остается человеком религиозным. Религиозная культура пронизывает любого Homo sapiens, принимая, как и все остальные аспекты культуры, форму, соответствующую именно этому человеку и именно этому обществу. История религий и изучает конкретные религиозные формы созидающейся человеком и созидающей его культуры.

Миф и ритуал также являются важнейшими религиеведческими категориями. Нет религии без преданий, без рассказов о священных лицах и событиях. Миф (греч. μυθος) и есть первоначально – слово, речь, рассказ, весть. Лишь позднее в греческом языке μυθος стал пониматься как сказочная история о богах и героях. Наши современные языки сохранили только второе употребление этого древнегреческого слова. А между тем в древней религиозной культуре миф был лишен налета сказочности. Это были предания о действительных событиях, но только переданные часто в метафорической и символической формах, так как о божественном нельзя говорить в понятиях человеческих, а других понятий в нашем распоряжении нет. Когда же речь идет не о божественном самом по себе, а о явлении божественного в нашем тварном мире, язык мифа часто теряет метафоричность и становится языком истории, но только истории, из которой не исключен Бог. Скажем, миф о творении, изложенный в первой главе библейской книги Бытия, является рассказом символическим и метафорическим, но верующему христианину или иудаисту вовсе не приходит в голову, что это «просто выдумка». Для переложения же древних метафор и символов на современный понятийный язык дискурсивной логики неустанно трудятся мыслители-богословы. Когда же в Евангелии речь идет о земной жизни Иисуса Христа, символико-метафорическая интерпретация оказывается излишней. Действия Христа по своей внешней форме вполне понятны: если говорится, что Он устал, Он действительно устал; если говорится, что Он «вышел из Себя» [Мк.3,21], то Он действительно вышел из Себя, то есть разгневался или потерял самообладание. Метафора в таком «земном мифе» приобретает иное значение. Она не невидимое и только переживаемое сердцем делает видимым и умопостигаемым, но, напротив, проецирует из видимого и внешне понятного его незримый и скрытый от обыденного рассудка «высший смысл».

Уже в середине XIX столетия антропологи обнаружили, что мифы различных народов, принадлежащих к разным расам, живущим на различных континентах, разделенных бескрайними океанскими просторами, могут быть сведены к сравнительно небольшому числу сюжетных форм, общих для всех из них. Об этом впервые с удивлением написал Даниэль Г. Бринтон в вышедшей в 1868 г. книге «Мифы Нового Света».[104] В том же году в Берлине Адольф Бастиан публикует книгу, где с помощью психологии и биологии пытается объяснить феномен «постоянных сюжетов».[105] Сейчас умозаключения этого немецкого ученого кажутся крайне наивными и грубо прямолинейными. Не удовлетворяясь ими, Лео Фробениус в 1898 г. предлагает иное объяснение: все мифологические общие сюжеты – результат цепи заимствований от народа к народу из Экваториальной Западной Африки через Индию, Индонезию, Меланезию, Полинезию, Экваториальную Америку и до Тихоокеанского побережья Канады и США. Но и это объяснение вряд ли можно считать исчерпывающим. В ХХ столетии этому феномену давались новые объяснения, главным образом, психологического характера, например, объяснение К.-Г. Юнга.[106] Однако окончательного разрешения тайна общности мифологических сюжетов у всех народов Земли не получила и по сей день.

Если миф – это только рассказ о божественном, то ритуал – соучастие в божественном, соединяющее совершителя ритуала с теми силами, с которыми он себя соотносит в ритуальном действии. Слово ритуал в конечном счете восходит к древнему санскритскому и общеиндоевропейскому слову . Слово это означает порядок, закон, строй, данный Творцом созданному Им мiру. Поскольку этот строй и закон нарушен по тем или иным причинам и отсюда происходит в міре зло, смерть и разлад, участник ритуала, совершая определенные действия, произнося соответствующие слова и, одновременно, концентрируя мысль на некоторых присущих этому ритуалу образах, исправляет нарушенность риты в себе и в мiре.

Миф и ритуал теснейшим образом связаны. «Ритуал – это оживший миф, – пишет Джозеф Кэмпбелл, – и его суть состоит в превращении человека в ангела»,[107] т. е. в посланца Бога, исполняющего Его волю. Другие религиеведы, напротив, считают миф производным от ритуала, его сказочно-поэтическим одеянием. «Ритуальное действие предшествует мифу и является его субъектом», – делает вывод после целого ряда интересных примеров знаменитый немецкий египтолог Зигфрид Моренц.[108] Но, скорее всего, миф и ритуал в религии сплавлены воедино. Миф, священное предание, является важнейшим компонентом ритуала. Именно миф держит в уме совершитель ритуального священнодействия. Действия, им совершаемые, и слова, им произносимые в ритуале, суть образы мифа, проецируемые в земную реальность. Но, с другой стороны, сам миф есть предание о ритуале, совершаемом «во время о́но». Евхаристическое таинство христиан есть воспроизведение не только жертвы Иисуса Христа на Голгофе, но и ее прообраза в последнем Пасхальном седере Господа с учениками и даже той жертвы, что была принесена «от создания мiра» [Откр. 13, 8]. Ведический ритуал есть проекция не только мифов Ригведы, но и того великого жертвоприношения, которым «боги пожертвовали жертве» [РВ X,90] и реализациями которого мифы вед во многом сами являются. Подобные абсолютные ритуальные прообразы ритуала можно без труда обнаружить и в упанишадическом учении о «пяти огнях», и в каббале, и в древнекитайском сказании о Пан Гу. А считать ли эти сказания и учения сказкой или подлинностью – дело только веры, которую современные религиеведы изучают, но не опровергают и не подвергают сомнению с точки зрения «здравого смысла», который, как теперь все более ясно, категория очень субъективная и потому относительная.