Вы здесь

Дневник одного тела. 2. 12—14 лет. (1936—1938) (Даниэль Пеннак, 2012)

2

12—14 лет

(1936—1938)

Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

12 лет, 11 месяцев, 18 дней

Понедельник, 28 сентября 1936 года

Не буду больше бояться, не буду больше бояться, не буду больше бояться, никогда не буду больше бояться.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 19 дней

Вторник, 29 сентября 1936 года

Чего я боюсь:

– Маму.

– Зеркала.

– Ребят. Особенно Фермантена.

– Насекомых. Особенно муравьев.

– Боли.

– Боюсь обделаться от страха.

Идиотский список. Я всего боюсь. В любом случае, страх всегда накатывает неожиданно. Сначала ты и не ждешь ничего такого, а через две минуты сходишь с ума от страха. Как тогда в лесу. Мог ли я подумать, что испугаюсь пары муравьев? Почти в тринадцать-то лет! И еще до муравьев, когда те, враги, напали на меня, я же сразу упал на землю, даже не подумав защищаться. Я позволил им отнять мою жизнь и привязать себя к дереву, как мертвого. Я и правда был мертвый – мертвый от страха!

Что делать, чтобы побороть страх:

– Боишься маму? Поступай так, как если бы ее не было на свете.

– Боишься ребят? Сам заговори с Фермантеном.

– Боишься зеркал? Посмотри на себя в зеркало.

– Боишься боли? Страх – самая сильная боль.

– Боишься обделаться? Твоя трусость омерзительнее всякого дерьма.

Есть все же что-то еще более идиотское, чем список вещей, которых я боюсь, – это список каких-то решений. Я же никогда их не выполняю.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 24 дня

Воскресенье, 4 октября 1936 года

После того, как меня выгнали из лагеря, мама все время сердится. Сегодня вечером она вытащила меня из таза в ванной – я еще и намылиться не успел. Она заставила меня взглянуть в зеркало. Я даже не вытерся. Она держала меня за плечи, как будто я сейчас удеру. Мне даже было больно. Она все твердила, посмотри на себя, посмотри на себя! Я сжал кулаки и закрыл глаза. А она все кричала. Открой глаза! Посмотри на себя! Только посмотри на себя! Мне было холодно. Я стиснул зубы, чтобы они не стучали. Я дрожал всем телом. Мы не выйдем отсюда, пока ты на себя не посмотришь! Посмотри на себя! Но я не открывал глаз. Не хочешь открыть глаза? Не хочешь взглянуть на себя? Опять эти комедии? Ну ладно! Хочешь, чтобы я сама сказала тебе, на что ты похож? На что похож мальчик, которого я вижу? На что он, по-твоему, похож? На что ты похож? Сказать тебе? Сказать? Ни на что ты не похож! Абсолютно ни на что! (Я пишу в точности всё, что она говорила.) Она вышла, хлопнув дверью. А я открыл глаза и увидел запотевшее зеркало.

* * *

12 лет, 11 месяцев, 25 дней

Понедельник, 5 октября 1936 года

Если бы папа присутствовал при этом мамином припадке, он сказал бы мне на ухо: Мальчик, который ни на что не похож, надо же, а это ведь очень интересно! На что, в самом деле, должен быть похож мальчик, который абсолютно ни на что не похож? На экорше из «Ларусса»? Когда папа хотел подчеркнуть какое-нибудь слово, он произносил его как будто курсивом. Потом умолкал, давая мне время поразмыслить. Я думаю про экорше из «Ларусса», потому что мы с папой много занимались анатомией и изучали ее по этому экорше. Я знаю, как устроен человек. Я знаю, где находится селезеночная артерия, знаю названия каждой косточки, каждого нерва, каждого мускула.

* * *

13 лет, день рождения

Суббота, 10 октября 1936 года

Мама опять устроила Додо номер с носовым платком. Конечно же, она дождалась обеда, чтобы все были в сборе. Додо передавал закуски. Она попросила его «соизволить» поставить тарелки и слегка притянула к себе – как будто чтобы приласкать. Но вместо этого достала свой платок, провела ему за ушами, на сгибе локтя, под коленкой. Додо стоял как деревянный. Разумеется, платок (который мама продемонстрировала окружающим!) стал не таким белоснежным, каким был. Ногти тоже были не такими как надо. Если ты такой грязнуля, нечего строить из себя благородную барышню! Идите к себе и смойте с себя грязь, молодой человек! А Виолетт она сказала, указывая пальцем на Додо: «Прошу вас проследить! И про пупок пусть не забудет! Даю вам десять минут». В моменты злобы мама всегда начинает говорить веселым девчоночьим голосом.

Когда я был маленький и Виолетт умывала меня, она рассказывала, как было грязно при дворе Людовика XIV, да так, будто сама там побывала. Ах! Там так пахло, ты не поверишь! Эти люди все время поливались духами, ну, знаешь, как некоторые запихивают мусор под ковер, чтобы не было видно. А еще Виолетт нравится вот эта записка Наполеона Жозефине (он возвращался тогда из Египетского похода): «Не мойся, я еду». Я только хочу сказать, дружочек, что нам вовсе не обязательно пахнуть жасмином, чтобы быть любимыми. Только никому не говори!


Кстати о чистоте: как-то, когда я тер папе спину волосяной перчаткой, он сказал: Ты никогда не задумывался, куда девается вся эта человеческая грязь? Что мы пачкаем, когда моемся сами?

* * *

13 лет, 1 месяц, 2 дня

Четверг, 12 ноября 1936 года

Я сделал это! Сделал! Я стянул простыню со шкафа у себя в комнате и посмотрелся в зеркало! Я решил: все, хватит! Сбросил простыню, сжал кулаки, глубоко вздохнул, открыл глаза и взглянул на себя! Я ПОСМОТРЕЛ НА СЕБЯ! Я как будто в первый раз себя видел. Долго-долго стоял перед зеркалом. На самом деле там, внутри, был не совсем я. Это было мое тело, а не я. И это был даже не какой-то приятель. Я все повторял: Ты – это я? Я – это ты? Это мы? Я не сумасшедший, я прекрасно знаю, что просто играл, что это не я, а какой-то мальчик, которого забыли в глубине зеркала. Я спрашивал себя, сколько времени он там находится. Такие игры, от которых мама просто выходит из себя, папу совершенно не пугают. Сынок, ты не сумасшедший, ты играешь со своими ощущениями, как все дети в твоем возрасте. Ты прислушиваешься к ним, у тебя возникают вопросы. И это будет продолжаться всегда. Даже когда ты вырастешь и станешь взрослым. Даже когда состаришься. Запомни хорошенько: всю жизнь нам приходится делать над собой усилие, чтобы поверить нашим чувствам.

Мое отражение действительно выглядело как забытый в моем зеркальном шкафу мальчик. Это ощущение было абсолютно верным. Сдергивая простыню, я знал, что увижу, но все равно это стало для меня сюрпризом, как будто этого мальчика забыли там еще до моего рождения. Я долго разглядывал его.

И тут в голову мне пришла мысль.

Я вышел из своей комнаты, на цыпочках прошел в библиотеку, открыл «Ларусс», вырвал по линейке таблицу с экорше (никто ничего не заметит, мама берет «Ларусс», только чтобы подложить его под попу Додо, когда мы обедаем в столовой), вернулся к себе, закрылся на задвижку, разделся догола, засунул экорше в щелку зеркала и принялся нас сравнивать – его и себя.

Оказалось, что у нас с ним нет ничего общего – абсолютно. Экорше – взрослый, к тому же он – атлет. У него широкие плечи. Он держится прямо и твердо стоит на мускулистых ногах. А я ни на что не похож. Я – мальчик, хилый, бледный, с впалой грудью, такой худой, что под мои лопатки можно просовывать почту (говорит Виолетт). Правда, одна общая черта у нас с ним все же имеется: мы оба прозрачные. У нас обоих видны все вены, у обоих можно пересчитать кости, только у меня не видно ни одного мускула. Одна кожа, сосуды, дряблое мясо и кости. Никакой твердости, как сказала бы мама. Это правда. И поэтому любой может отнять у меня жизнь, привязать меня к дереву, бросить в лесу, мыть из шланга, насмехаться надо мной и говорить, что я ни на что не похож. Ты ведь тоже не стал бы меня защищать, а? Ты бросил бы меня на съедение муравьям! Насрать тебе на меня!

А вот я буду тебя защищать! Даже от самого себя! Я наращу тебе мускулы, укреплю нервы, буду заниматься тобой каждый день, интересоваться всем, что ты чувствуешь.

* * *

13 лет, 1 месяц, 4 дня

Суббота, 14 ноября 1936 года

Папа говорил: Каждый предмет – это прежде всего – предмет интереса. Значит, мое тело тоже предмет интереса. Я буду вести дневник моего тела.

* * *

13 лет, 1 месяц, 8 дней

Среда, 18 ноября 1936 года

Я хочу вести дневник моего тела еще и потому, что все вокруг говорят о другом. Тела у людей заброшены, заперты в зеркальных шкафах. Те, кто ведет дневник – обыкновенный, – к примеру, как Люк или Франсуаз, болтают в нем обо всем и ни о чем, описывают свои чувства, переживания, рассказывают всякие истории про друзей, про любовь, про измены, оправдываются без конца, пишут, что они думают о других или что другие, как они считают, думают о них, про путешествия, про прочитанные книги, а о своем теле – никогда ни слова. Я заметил это прошлым летом с Франсуаз. Она прочитала мне свой дневник – «по большому секрету», хотя она всем его читает, – мне Этьен сказал. Она пишет под влиянием эмоций, но почти никогда не помнит, что это были за эмоции. Зачем ты это написала? Не знаю, не помню. Получается, она и сама не уверена в смысле того, что написала. А вот я хочу, чтобы то, что я пишу сегодня, и через пятьдесят лет означало бы то же самое. В точности! (Через пятьдесят лет мне будет шестьдесят три года.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 9 дней

Четверг, 19 ноября 1936 года

Поразмыслив еще раз над своими страхами, я составил вот такой список ощущений: от страха пустоты у меня сжимаются яйца, от страха быть побитым я впадаю в ступор, от страха испугаться на меня нападает тоска, от тоски у меня начинаются колики, от волнения (даже приятного) я покрываюсь гусиной кожей, от воспоминаний (например, при мысли о папе) у меня выступают слезы, от неожиданности (даже от хлопанья двери!) я вздрагиваю, при паническом страхе мне сразу хочется писать, от малейшего огорчения я плачу, от ужаса – задыхаюсь, от стыда сжимаюсь в комок. Мое тело реагирует на всё. Только я не всегда знаю, как именно оно отреагирует.

* * *

13 лет, 1 месяц, 10 дней

Пятница, 20 ноября 1936 года

Я долго думал. Если я буду описывать в точности все, что чувствую, мой дневник станет послом – посредником между моим сознанием и телом. Переводчиком моих ощущений.

* * *

13 лет, 1 месяц, 12 дней

Воскресенье, 22 ноября 1936 года

Я буду описывать не только сильные ощущения, сильные страхи, болезни, несчастные случаи, а абсолютно всё, что чувствует мое тело (или ощущения, которые внушает моему телу сознание). Например, нежное прикосновение ветерка к коже, шум тишины внутри меня, когда я затыкаю себе уши, запах Виолетт, голос Тижо. У Тижо уже тот же голос, каким будет у него, когда он вырастет, – шершавый, словно посыпанный песком, как будто он выкуривает по три пачки сигарет в день. Это в три-то года! Когда он вырастет, его голос, конечно, не будет уже таким тонким, но это будет тот же самый шершавый голос со смехом, прячущимся за каждым словом, я уверен. Как говорит Виолетт по поводу гневных вспышек Манеса: Кричи не кричи, а голос – какой он есть, такой и будет!

* * *

13 лет, 1 месяц, 14 дней

Вторник, 24 ноября 1936 года

Наш голос – это пение ветра, пролетающего сквозь наше тело. (Ну, конечно, если он не вылетает через низ.)

* * *

13 лет, 1 месяц, 26 дней

Воскресенье, 6 декабря 1936 года

Когда я вернулся из Сен-Мишеля, меня вырвало. Ненавижу, когда меня рвет. Чувствуешь себя каким-то вывернутым мешком. Тебя самого выворачивает наизнанку. Причем судорожно. Сдирая кожу. Ты сопротивляешься, но тебя все равно выворачивает. И все, что было внутри, вываливается наружу. В точности как когда Виолетт сдирает шкурку с кролика. И все видят твою изнанку. Вот что такое, когда рвет. Мне становится стыдно, и я прихожу от этого в бешенство.

* * *

13 лет, 1 месяц, 28 дней

Вторник, 8 декабря 1936 года

Прежде чем что-то записывать, обязательно сначала успокоиться.

* * *

13 лет, 2 месяца, 15 дней

Пятница, 25 декабря 1936 года

Вчера вечером мама преподнесла мне подарок, задав такой вопрос: Ты правда считаешь, что заслужил подарок на Рождество? Я вспомнил про скаутов и сказал, что нет. Но главным образом потому, что мне от нее ничего не надо. Дядя Жорж подарил мне две двухкилограммовые гантели, а Жозеф – специальный снаряд для накачивания мускулатуры, который называется эспандер. Это пять таких резиновых шнуров, приделанных к деревянным рукояткам. Надо браться за рукоятки и растягивать эспандер столько раз, сколько сможешь. В инструкции помещена фотография одного дяденьки до того, как он приобрел эспандер, и через полгода после покупки. Его просто не узнать. Грудная клетка увеличилась в два раза, а поднимающие мышцы так накачались, что шея у него стала как у быка. А ведь он занимался всего по десять минут в день.

* * *

13 лет, 2 месяца, 18 дней

Понедельник, 28 декабря 1936 года

Мы с Этьеном играли в обморок. Было здо́рово. Один встает у другого за спиной, обхватывает его руками и что есть силы стискивает грудь, а тот в это время выдыхает из легких весь воздух. Один раз, два, три, а когда воздуха в груди больше не остается, в ушах начинает шуметь, голова кружится, и ты падаешь в обморок. Такая прелесть! Этьен говорит, тебя как будто уносит куда-то. Ага, или как будто падаешь в пропасть, или плывешь… Короче говоря, прелесть!

* * *

13 лет, 3 месяца

Воскресенье, 10 января 1937 года

Додо разбудил меня посреди ночи. Он плакал. Я спросил его почему, но он не захотел говорить. Тогда я спросил, зачем он меня разбудил. Он наконец признался, что ребята смеются над ним, потому что он не умеет писать так же далеко, как они. Я спросил, докуда он достает струей. Он ответил, что недалеко. Тебя что, мама не научила? Нет. Я спросил, может, научить его прямо сейчас. Да. Я спросил, хорошо ли он натягивает «носочек», перед тем как пописать. Он сказал: Чего – носочек? Мы вышли на балкон, и я показал ему, как надо натягивать «носочек». Меня научила Виолетт, во время мытья, когда я был маленький: «Натягивай как следует носочек – вот так! – а то у нас тут грибы разведутся». Он достал свой кончик и пописал далеко-далеко, прямо на крышу припаркованного внизу «гочкисса» Бержераков. То есть дальше тротуара. Он так обрадовался, что писал и смеялся. Струя толчками летела все дальше и дальше. Я испугался, что он разбудит маму, и зажал ему рот ладонью. А он все смеялся – мне в руку.

* * *

13 лет, 3 месяца, 1 день

Понедельник, 11 января 1937 года

Мальчики писают тремя способами: 1) сидя, 2) стоя, не натягивая «носочек», 3) стоя, натягивая. («Носочек» – это препуций, крайняя плоть, так это называется в словаре.) Когда ты натягиваешь его, то писать получается гораздо дальше. И все же невероятно, чтобы мама не объяснила этого Додо! С другой стороны, может быть, это делается инстинктивно? Тогда почему Додо сам не догадался? Что было бы со мной, если бы Виолетт не показала мне этого приема? Возможно ли, чтобы мужчины всю жизнь писали себе на ноги, только потому, что им и в голову не пришло натянуть свой «носочек»? Я думал об этом весь день, слушая учителей – Люилье, Пьерраля, Ошара. Они столько знают всего о мироустройстве (как сказала бы мама), а при этом им, может быть, и в голову не приходило, как надо натягивать «носочек». Взять, к примеру, господина Люилье: у него такой вид, будто он всех всему хочет научить, а я уверен, что он до сих пор писает себе на ноги и не может понять, почему у него так выходит.

* * *

13 лет, 3 месяца, 8 дней

Понедельник, 18 января 1937 года

Когда я ложусь спать, то люблю заснуть, а потом проснуться, чтобы снова с удовольствием уснуть. Заснуть и в ту же секунду проснуться – это так здо́рово! Искусству засыпания научил меня папа. Понаблюдай за собой как следует: веки тяжелеют, мышцы расслабляются, голова всем своим весом давит на подушку, ты чувствуешь, как то, что ты думаешь, думается уже само по себе, словно ты уже во сне, хотя еще понимаешь, что не спишь. Как будто идешь, балансируя, по стене и знаешь, что вот-вот свалишься в сон? Именно! И как только почувствуешь, что уже почти падаешь, встряхнись и проснись. Задержись на стене еще на какое-то время. Несколько секунд, за которые ты успеешь подумать: сейчас я снова усну! Это восхитительное предвкушение. Потом проснись еще раз, чтобы еще раз его прочувствовать. Если понадобится, ущипни себя, как только почувствуешь, что проваливаешься! Выныривай столько раз, сколько у тебя получится, а потом уже погружайся в сон окончательно. Я слушаю, как папа нашептывает мне свой урок засыпания. Еще, еще! – говорю я сну каждый вечер, и все это – благодаря ему.

* * *

13 лет, 3 месяца, 9 дней

Вторник, 19 января 1937 года

Может быть, это и означает «умереть». Вот было бы хорошо, если бы только мы так не боялись смерти. А может, мы каждое утро просыпаемся только затем, чтобы оттянуть этот чудесный миг, когда наконец умрем. Когда папа умер, он уснул в последний раз.

* * *

13 лет, 3 месяца, 20 дней

Суббота, 30 января 1937 года

Я только что высморкался, и это напомнило мне, как я учил сморкаться Додо, когда он был маленьким. Они никак не мог дунуть. Я совал ему платок под нос и говорил: давай, дуй, а он дул ртом. Или вообще не дул, вернее, дул внутрь себя, надувался, как воздушный шарик, а из носа ничего не выдувал. Я тогда думал, что Додо – дурак. Но это неправда. Просто человеку всему приходится учиться на собственном теле, совершенно всему: ходить, сморкаться, умываться. Мы бы ничего этого не умели, если бы нам не показали, как это делается. Ведь вначале человек ничего не умеет. Совсем ничего. Единственно, чему его не надо учить, это дышать, видеть, слышать, есть, пи́сать, какать, засыпать и просыпаться. И еще! Слышать-то мы слышим, но нам надо еще научиться слушать. То же самое: мы видим, но нам надо учиться смотреть. Мы едим, но нам надо научиться нарезбть мясо, которое мы едим. Мы какаем, но нам надо еще научиться делать это в горшок. Мы писаем, но, когда мы перестаем писать в штаны, нам надо учиться правильно целиться. Учиться – это, прежде всего, учиться владеть своим телом.

* * *

13 лет, 3 месяца, 26 дней

Пятница, 5 февраля 1937 года

Вы что, меня дураком считаете? Зачем вы вот так выделяете голосом ключевые слова ваших рассуждений? – спрашивает меня перед всем классом господин Люиллье. Он еще и передразнил меня, чем, конечно же, всех страшно развеселил. Вы думаете, ваш учитель истории без вас не знает, что отмена Нантского эдикта была тягостной ошибкой? Кстати, вам не кажется, что «тягостная ошибка» звучит несколько вычурно из уст мальчика вашего возраста? А вы часом не сноб, дружочек? Я призываю вас впредь быть проще и не давить нас вашими глубокими познаниями.

Мне было очень грустно, что из-за моих «курсивов» он вот так высмеял папу. (Потому что мои «курсивы» – это его «курсивы», выходит, все они смеялись над ним.) Мне хотелось ответить господину Люиллье и передразнить его самого с его кислым голоском, но вместо этого я залился краской, и мне пришлось задержать дыхание, чтобы не заплакать. Так я ничего ему и не ответил. Когда прозвенел звонок, меня охватила паника. Сейчас я выйду из класса, а там – все они! От одной этой мысли меня сковал паралич. Буквально – паралич! Ноги не слушались. Я так и остался сидеть. Я не чувствовал своего тела. Меня снова заперли в шкафу! Я сделал вид, что ищу что-то в портфеле, потом в парте. Позорище! Все внутри восставало против этого стыда, и это в конце концов придало мне сил подняться. Пусть они издеваются надо мной, неважно. Пусть побьют или даже убьют, мне наплевать.

Но ничего такого не произошло. Снаружи меня ждала Виолетт. Она ходила за покупками и решила заодно забрать меня из школы. Ну, что, дружочек, ты, кажется, чего-то испугался? У тебя это на лице написано! На лице? Оно белое, как утиное яичко. И вовсе нет! Не нет, а да! По нашим лицам о многом можно узнать, посмотри на Манеса, на него как найдет, так он целый день и злится. И потом, я слышу, как стучит твое сердчишко. Ничего она не слышала, но это же – Виолетт, она угадала. Дома она приготовила мне полдник (хлеб с виноградным вареньем и холодное молоко). Я попросил ее не приходить больше за мной в школу. Ты хочешь сам защищаться, дружочек? Пора. Никого не бойся, а если тебе набьют шишек, я тебя вылечу.

* * *

13 лет, 3 месяца, 27 дней

Суббота, 6 февраля 1937 года

Когда я сказал папе, что уже не маленький и чтобы он больше не разговаривал со мной «курсивом», он ответил: Не получится, мой мальчик, это во мне говорит моя английская половина.

* * *

13 лет, 4 месяца

Среда, 10 февраля 1937 года

Сначала мама подумала, что я притворяюсь, чтобы не ходить в школу. Но нет, это и правда была настоящая ангина. С высокой температурой, которая держалась первые два дня. Впечатление такое, будто ты в скафандре, полном какого-то бульона (это слова Виолетт). Доктор опасался, что это скарлатина. Десять дней постельного режима. Начинается все так, будто какая-то рука душит тебя изнутри и мешает глотать. Даже слюну. Жутко больно! А слюна у нас, оказывается, образуется беспрерывно. Сколько литров в день? И все эти литры мы глотаем, потому что плеваться неприлично. Выработка слюны и глотание – такая же автоматическая функция нашего тела, как и дыхание. Не будь ее, мы бы высохли, как селедка. Интересно, сколько понадобилось бы тетрадок, чтобы описать только то, что наше тело делает так, что мы этого не замечаем? Можно ли перечесть все его автоматические функции? Мы на них и внимания не обращаем, но стоит одной из них забуксовать, как мы ни о чем другом уже и не думаем! Когда папе казалось, что я слишком ною, он цитировал одно и то же высказывание Сенеки: Каждый несчастен настолько, насколько полагает себя несчастным. Именно так и выходит, когда одна из наших функций дает сбой! Мы становимся самыми несчастными в мире! Когда я заболел ангиной, первое время я был одно сплошное горло. «Человек фокусируется на себе, – говорил папа, – отсюда все несчастья. Людям кажется, что за рамками их жизни ничего нет. Мой мальчик, послушай мой совет: старайся ломать рамки».

* * *

13 лет, 4 месяца, 6 дней

Вторник, 16 февраля 1937 года

На целую неделю моя комната превратилась в больничную палату. Виолетт кипятила на кухне воду для полосканий, а потом готовила их на папином ломберном столике, который она покрыла белой скатертью и поставила у окна. Сестра из Сен-Мишеля показала ей, как делать согревающие компрессы. Не экономьте на продуктах, дочь моя! (Это при том, что Виолетт годится ей в бабушки!)

Виолетт раскладывает на скатерти салфетку, выкладывает на нее кашицу из льняной муки, посыпает это сухой горчицей, сворачивает салфетку так, чтобы свободные края находили один на другой, накладывает мне на горло, и начинается пятнадцатиминутная пытка. Шея чешется, горит огнем, ее словно колют иголками, но, конечно же, горло начинает болеть меньше, поскольку ты думаешь только об этом жжении. Одна боль вытесняет другую, в этом все дело, малыш! (Папа.) Хочешь забыть боль? Сделай себе еще больнее! (Виолетт.) Но хуже всего оказалась процедура, которую проделала сестра из Сен-Мишеля, – смазывание. Она засунула мне глубоко в горло палочку, и меня тут же вырвало прямо ей на передник. Она страшно оскорбилась и сказала, что больше не придет. Что тут было с мамой! Ты не хочешь лечиться? Тебе нужен белок в моче? Ревматизма захотел? Ты знаешь, что от этого можно умереть? Осложнение на сердце – и всё! С Виолетт смазывания проходят как по маслу: Ну-ка, дружочек, открой рот пошире и дыши, дыши, только не закрывай заднюю заслонку. Не закрывай, говорю тебе! (Она имеет в виду гортань.) Вооооот. Если пописаешь зеленым, в обморок не падай: это от синьки, которой я смазываю тебе горло! Точно: синька смешивается с желтой мочой – и ты писаешь зеленым. Она правильно сделала, что предупредила, потому что от такого сюрприза я точно свалился бы в обморок.

* * *

13 лет, 4 месяца, 7 дней

Среда, 17 февраля 1937 года

Компрессы, полоскания, смазывания, покой – это все хорошо, но лучшее лекарство для меня – засыпать, вдыхая запах Виолетт. С Виолетт я у себя дома. От нее пахнет воском, овощами, печкой, хозяйственным мылом, жавелевой водой, старым вином, табаком и яблоками. Когда она прижимает меня к себе и накрывает с головой шалью, я как будто возвращаюсь домой. Я слышу, как слова булькают у нее в груди, и засыпаю. А когда просыпаюсь, Виолетт уже нет рядом, но ее шаль все еще на мне. Это чтобы ты не заблудился в своих снах, дружочек. Собака, если потеряется, всегда отыщет хозяина по запаху!

* * *

13 лет, 4 месяца, 8 дней

Четверг, 18 февраля 1937 года

Мое тело – это еще и тело Виолетт. Запах Виолетт – словно моя вторая кожа. Мое тело – это еще и папино тело, тело Додо, Манеса… Наше тело – не только наше.

* * *

13 лет, 4 месяца, 9 дней

Пятница, 19 февраля 1937 года

Ноги как ватные, но температуры уже нет. Доктор успокоился. Он говорит, что, будь это скарлатина, первые признаки уже «объявились бы». Это выражение меня удивило, потому что Виолетт, рассказывая о своем муже, всегда говорит, что он был такой «миленький, когда вдруг объявился с предложением руки и сердца»! (Муж погиб на войне, в самом ее начале, в сентябре четырнадцатого года.) Войны тоже объявляются.

* * *

13 лет, 4 месяца, 10 дней

Суббота, 20 февраля 1937 года

Ты хочешь еще? Чего хочу? Температуры хочешь еще? А с чего мне ее хотеть? Да чтобы в школу не ходить! Додо с радостью снова забирается ко мне в постель и болтает без умолку. Если ты правда хочешь, тогда просто нагрей градусник, только не на печке, а то он лопнет, а еще лучше – постучать по нему, только не по тому концу, который суют под мышку, а по другому, круглому! Тихонечко так постучать ногтем, столбик и поднимется, это можно сделать под одеялом, незаметно, даже если мама будет за тобой следить, только стучи не слишком сильно, а то ртуть разорвется на «пунктир», понятно? (Он умолкает, но вскоре снова начинает болтать.) А с промокашкой фокус знаешь? Если засунуть сухую промокашку в ботинок, между носком и подошвой, то у тебя сразу поднимется температура, как только начнешь ходить. Что это за глупости? Честное слово! Кто тебе это наплел? Один мальчик в классе.

* * *

13 лет, 4 месяца, 15 дней

Четверг, 25 февраля 1937 года

Мама не понимает, как мне может нравиться виноградное варенье Виолетт. Лично она скорее умерла бы с голоду, чем взяла в рот хоть ложку этой «меррррзости»! Она требует, чтобы я держал банку у себя в комнате. Не желаю, чтобы эта гадость находилась на кухне, слышишь?! У меня от одного запаха все внутри переворачивается!

А мне в виноградном варенье нравится всё. И запах, и цвет, и вкус, и консистенция. Обоняние, зрение, вкус, осязание – наслаждение для четырех чувств из пяти, ничего себе!

1) Запах. Как у винограда «Изабелла». Как будто мы с Тижо, Робером и Марианной сидим в виноградной беседке. В тени, но тень – жаркая, пахнет клубникой. Хорошо.

2) Цвет. Почти черный, с фиолетовым отливом. Когда я макаю тартинку с вареньем в молоко, получается такой ореол, который из черно-фиолетового превращается сначала в красновато-лиловый, а потом – в светло-светло-голубой. Красотища!

3) Вкус – клубничный. Но без кислинки, как у настоящей клубники.

4) Консистенция. Что-то между вареньем и желе. Оно тает во рту, но не такое скользкое, как желе. Виолетт делает такое же из ежевики.

5) Ой, я же забыл еще сказать про его температуру. Если оставить банку на ночь на окне, а утром обмакнуть тартинку в горячее молоко, получается восхитительный контраст холодного и горячего.

Но больше всего мне нравится как раз то, что это варенье Виолетт. И я уверен, что в этом и кроется причина, почему оно не нравится маме.

Вопрос: наше отношение к людям влияет на наши вкусовые сосочки?

* * *

13 лет, 4 месяца, 17 дней

Суббота, 27 февраля 1937 года

Только что Додо промывал в ванной глаза из-за «песочного человечка». Это Виолетт сказала ему, что «песочный человечек» заходит вечерами в каждый дом, вот он и помчался промывать глаза, как только они стали у него слипаться. Я объяснил ему, что «песочный человечек» тут ни при чем, что в глазах у него щиплет, потому что он хочет спать. Что про «песочного человечка» говорят, когда хочется спать. На что он ответил: «Ну и что? Все равно это «песочный человечек»!» Додо все еще находится под властью сказок. А я взялся за этот дневник, чтобы от этой власти освободиться.

* * *

13 лет, 4 месяца, 27 дней

Вторник, 9 марта 1937 года

Дядя Жорж ответил на мое письмо. Он – единственный из взрослых, кроме Виолетт, кто отвечает на вопросы детей. Поэтому Этьен знает гораздо больше меня.

Дорогой малыш,

[…] Ты спрашиваешь, как я потерял волосы: «от испуга или от какого-то потрясения». […] Мой маленький, я облысел во время Первой мировой войны – и не я один. В одно прекрасное утро я проснулся и обнаружил в каске целые пряди волос, это повторилось и на следующее утро, и через день – тоже. За несколько недель я стал совершенно лысым. Врач сказал, что это называется алопеция, и пообещал, что волосы отрастут. Как же! […]

Дальше ты спрашиваешь, бывает ли у меня, как у «представителя лысой половины человечества», что по лысине «бегают мурашки». Так вот, да будет тебе известно, что со мной такое случалось, по крайней мере, раз в жизни, когда, сразу после войны, я ходил в театр на Сару Бернар. Ты представить себе не можешь, какой у нее был голос. […]

Что же касается твоих вопросов относительно «менструаций и всего такого», боюсь, я не смогу на них ответить. Видишь ли, малыш, для Мужчины Женщина – величайшая тайна, но, к сожалению, не наоборот. […]

Мы с Жюльетт нежно тебя целуем. Передай от нас привет твоей многоуважаемой матушке и приезжай, когда захочешь, в Париж – показать нам свои бицепсы.

Твой дядя Жорж

Про месячные – это он мягко дает понять, что мне еще рано задавать такие вопросы. Ну, я примерно такого и ожидал. А между прочим, Виолетт мне уже объяснила главное. Я спросил ее об этом после того, как Фермантен сказал о своей сестре: мол, у нее начались «эти дела», и к ней теперь «лучше не соваться». Остальное я выписал из словаря.

МЕНСТРУАЦИИ. СЛОВАРЬ ЛАРУССА:

Менструация включает:

1) начальный период, совпадающий в основном с периодом полового созревания;

2) период расцвета, соответствующий репродуктивному возрасту женщины;

3) период прекращения, или менопауза.

Длительность менструального цикла, т.е. временного промежутка между началом двух следующих друг за другом менструаций, варьирует между двадцатью пятью и тридцатью днями.

Менструации почти всегда прекращаются в период беременности и обычно – во время родов.

* * *

13 лет, 5 месяцев

Среда, 10 марта 1937 года

Мне вспомнился разговор между дядей Жоржем и папой. Папа уже не вставал с постели. Он почти ничего не ел. Дядя Жорж уговаривал его собраться с силами. Даже умолял. В глазах у него стояли слезы. Не могу, говорил папа, видишь ли, старик, я облысел изнутри! И ничего там уже отрасти не может, как и у тебя на голове. Дядя Жорж и папа страшно любили друг друга.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 6 дней

Вторник, 16 марта 1937 года

Папа же предупреждал меня! Но одно дело знать и совсем другое, когда это с тобой случается! Я проснулся и пулей вылетел из кровати. Пижама была вся мокрая, а руки измазаны чем-то липким. То же самое наблюдалось и на простынях, везде. Сердце колотилось как бешеное. Только сбрасывая с себя пижаму, я вспомнил, что говорил мне папа: Семяизвержение, мой мальчик. Если это случится с тобой ночью, не пугайся, это не значит, что ты снова стал писаться в кровать, это начинается твое будущее. Без паники, сразу ни у кого ничего не получается: сперму ты будешь вырабатывать на протяжении всей жизни. Вначале ты едва будешь контролировать процесс: фрикция, наслаждение и – раз! – все наружу! А потом попривыкнешь, научишься сдерживаться и в конце концов будешь наслаждаться этим, да еще как.

Пижама липла к ногам, точно клейкая бумага. Когда я мылся, в ванную ко мне заглянул Додо. Ему и тут надо было сунуть свой нос. Он весь дрожал от возбуждения. Это – ничего, это – сперматозоиды, чтобы детей делать, одна половина сидит в мальчиках, другая – в девочках!

* * *

13 лет, 5 месяцев, 7 дней

Среда, 17 марта 1937 года

Когда сперма высыхает на коже, она растрескивается. Как слюда.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 8 дней

Четверг, 18 марта 1937 года

Папино лицо я почти не помню. А вот голос – да. Да, да! Я помню все, что он мне говорил. Его голос был как дуновение. Он шептал мне на ухо. Иногда я не понимаю: я действительно только вспоминаю это, или папа все еще шепчет внутри меня.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 марта 1937 года

Экорше снова вставлен в щелку зеркала. Если надо быть похожим на это, на это я и буду похож.

* * *

13 лет, 5 месяцев, 19 дней

Понедельник, 29 марта 1937 года

Дело сделано. Я подошел к Фермантену и попросил его показать мне всякие приемчики, чтобы качать мускулы. Сначала он стал надо мной издеваться. Сказал, что я – полная безнадега и что он не станет опускаться до возни со мной. Даже если я буду делать за тебя задания по математике? Он перестал смеяться. А что это с тобой такое случилось? Хочешь нарастить мяса, чтобы все девчонки попадали? (Думаю, он имел в виду мышцы – дельтовидные, поднимающие и бицепсы.) Хочешь выглядеть как римский панцирь? (Несомненно, речь шла о брюшных мышцах: большой прямой, малой косой, а также больших зубчатых.) Тебе придется покачать пресс плюс поотжиматься! Фермантен старше меня всего на два года, но он – настоящий атлет. В командных играх типа футбола или вышибал его команда всегда выигрывает. Он записан в несколько спортивных секций и хочет, чтобы я ходил туда вместе с ним. Но об этом не может быть и речи. Мне надо сначала выбраться из шкафа. И никаких командных игр, а вот «покачать и поотжиматься» – это пожалуйста. Ведь этим можно заниматься и в одиночку. Опять же скакалка, брусья, бег на выносливость, да, и еще пусть он научит меня кататься на велосипеде (Виолетт даст мне свой) и плавать. Манес показывал мне уже, как это делается, но когда он швыряет меня в омут, я плаваю по-лягушечьи. Фермантен хочет, чтобы за занятия бегом, велосипед и плавание я писал за него сочинения и делал английский. Ладно.

* * *

13 лет, 6 месяцев, 1 день

Воскресенье, 11 апреля 1937 года

Отжимания – это значит, что ты должен держать тело очень прямо, под углом примерно пятнадцать градусов к полу, и, опираясь на носки и вытянутые руки, сгибать локти, пока подбородок не коснется пола, затем снова подняться на вытянутых руках, и так – сколько хватит сил. Тело должно быть вытянуто, напряжено, спина не должна прогибаться, и во время сгибания локтей нельзя касаться пола коленками, только чуть-чуть грудью. Еще можно упереться ногами в край кровати, чтобы нагрузка на руки была еще больше. Это – главное упражнение на отжимание, но есть еще много других. Фермантен мне все показал. В музыке это называлось бы «вариации на заданную тему». Отжимание с хлопком: разгибая локти, оттолкнуться посильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши, прежде чем снова коснешься ими пола. (Не пытайся сделать это сразу, а то ударишься головой об пол и выбьешь себе зубы.) Отжимание с хлопком за спиной: то же самое, только толчок должен быть еще сильнее, чтобы успеть хлопнуть в ладоши за спиной. (Даже не думай или попробуй сначала на матрасе.) Еще труднее – отжимание с поворотом: прежде чем снова опереться на руки, надо обернуться вокруг себя. Отжимание на одной руке, потом на другой, отжимание на трех пальцах (замечательно для альпинистов с отмороженными пальцами) и т.д.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

Милая моя Лизон,

Следующие четыре тетради (апрель 37-го года – лето 38-го) – как раз из тех, что ты можешь смело пропустить. Там ты найдешь только таблицы, иллюстрирующие, как развивалась моя мускулатура (бицепсы, предплечья, торс, бедра, лодыжки, брюшной пресс…). В раннем отрочестве я только и делал, что измерял себя; не выпуская из рук сантиметра, я был сам себе и этнограф, и добрый туземец. Сегодня смешно об этом вспоминать, но думаю, я действительно вбил себе в голову, что должен стать похожим на экорше из «Ларусса»! В Бриаке, куда после моего исключения из скаутов Виолетт отвозила меня каждое лето на каникулы, я заменял спортивные упражнения работой в поле или в лесу. Манес с Мартой страшно удивлялись, что городскому мальчику так по сердцу пришлась жизнь на ферме. Они и не подозревали, что я выбираю себе работы исходя из сугубо мускулатурных критериев: рубка дров – для бицепсов и предплечий, погрузка сена – для бедер, брюшного пресса и спинных мышц, беготня за козами и плаванье до одури – для развития грудной клетки. Сегодня мне даже немного совестно, что я водил их за нос относительно моих истинных целей, но Виолетт-то мне было не провести, а для меня не было большей радости, чем делиться с ней своими секретами.


Послушай-ка, Лизон, я ведь никогда не рассказывал вам о своем детстве и теперь часто думаю, что ты, наверно, мало что понимаешь из рассказов о горестном начале моей жизни: смерть отца, злобная мать, тело, позабытое в зеркальном шкафу, и этот тринадцатилетний паренек, который строчит в своем дневнике с серьезностью академика. Думаю, пора сказать тебе пару слов обо всем этом.

Видишь ли, я – порождение агонии. Мой отец был одним из тех живых трупов, которые вернулись в гражданскую жизнь после Первой мировой войны. Мозг его был пропитан ужасами, легкие разрушены немецкими газами, он тщетно пытался выжить. Последние годы (1919—1933) были для него сплошным сражением – самым героическим за всю его жизнь.

Из этого стремления выжить я и родился. Зачав меня, мать хотела спасти мужа. Ребенок будет ему во благо, ведь ребенок – это жизнь! Думаю, вначале для реализации этого проекта у него не было ни сил, ни желания, но матушке удалось его взбодрить настолько, чтобы 10 октября 1923 года появился на свет я. Однако все ее усилия оказались напрасны – на следующий день после моего рождения отец снова впал в агонию. Мать так и не простила нам этого провала – ни ему, ни мне. Я ничего не знаю об их отношениях до моего рождения, но бесконечные материнские упреки до сих пор стоят у меня в ушах. Он «слишком прислушивался к самому себе», «не хотел встряхнуться», «ему на все было наплевать», он «сидел на гноище, как Иов», бросив ее «одну среди этой жизни», где ей приходилось «самой обо всем думать и все делать». Эта брань в адрес умирающего стала привычным музыкальным фоном моего детства. Отец не отвечал на нее. Несомненно, из сострадания: ведь его упрекала женщина несчастная, но главное – от усталости, от изнеможения, которое она принимала за скрытую форму равнодушия. Этой женщине не удалось получить от этого мужчины того, чего она хотела, – некоторым людям беспокойного нрава большего и не требуется, чтобы всю оставшуюся жизнь прожить в затаенной злобе, презрении и одиночестве. Тем не менее она не ушла. Не оставила его. В то время люди не разводились, а если и разводились, то редко, или реже, чем сейчас, или не у нас, или она просто не захотела развода, не знаю.

Поскольку мое рождение не помогло ей воскресить мужа, мать сразу же стала относиться ко мне как к чему-то бесполезному, ни на что не годному – в полном смысле слова, и оставила меня на его попечение.

А я обожал этого человека. Конечно же, я не знал, что он умирает, я принимал его вялость за мягкость и любил его за это, ах, как же я любил его, я во всем подражал ему, вплоть до того, что и сам превратился в идеального маленького умирающего. Как и он, я мало двигался, почти ничего не ел, подстраивался под его замедленные движения, я рос, не развиваясь физически, короче говоря, прилагал все усилия, чтобы не «входить в тело». Как и он, я помногу молчал или изъяснялся посредством мягкой иронии, бросая вокруг долгие взгляды, преисполненные бессильной любви. Одно из моих яичек упорно не желало показываться на свет, словно я решил жить лишь наполовину. К восьми или девяти годам хирургическое вмешательство водрузило его на место, несмотря на сопротивление, однако я еще долго считал себя неполноценным по этой части.

Мать звала нас с отцом призраками. «Ох и надоели мне эти два призрака, сил никаких нет!» – слышали мы из-за захлопывавшейся за ней с треском двери. (Она то и дело бросала нас, никуда при этом не деваясь, отсюда и эти воспоминания о постоянно хлопающих дверях.) Так что первые десять лет своей жизни я прожил исключительно в обществе моего постепенно ускользающего отца. Он смотрел на меня, словно сокрушаясь, что вынужден покинуть этот мир, оставляя в нем ребенка, исторгнутого у него внутривидовым оптимизмом. Однако оставить меня, предварительно не вооружив, – об этом не могло быть и речи. Невзирая на слабость, он занялся моим образованием. И неплохо занялся, можешь мне поверить! Последние годы его жизни были отчаянной гонкой двух разумов – его, угасающего, и моего, расцветающего. Он хотел, чтобы к моменту его смерти сын умел читать, писать, считать, отказывать, думать, запоминать, рассуждать, промолчать когда нужно, не переставая при этом мыслить. Таковы были его планы. Игры? На них не было времени. И потом, какие игры при таком теле? Я был вялым, стеснительным ребенком, знаешь, из тех, что торчат у песочницы, цепенея от активности себе подобных. «А этот, – говорила матушка, указывая на меня пальцем, – и вообще – тень призрака!»

Но какая у меня была голова, дочь моя! И так рано! Еще не умея читать, я знал наизусть множество басен. Мы с отцом вместе разбирали их мораль в долгих беседах, которые он называл упражнениями в «малой философии». К басням вскоре добавились максимы моралистов, эти акварели мысли, из которых ребенок очень рано может извлечь пользу, надо только, чтобы у него был проводник, который помог бы ему разобраться в том, что сокрыто между строк, что папа и делал, шепча пояснения, ибо голос его был слаб (последние два года жизни он разговаривал только шепотом), но, думаю, еще и потому, что ему нравилось преподносить мне вневременные истины в виде дружеских откровений. Таким образом, очень скоро я обогатился универсальными знаниями, которыми дорожил как даром беспримерной дружбы. В детстве вы с Брюно посмеивались надо мной, когда, завязывая шнурки или моя посуду, я рассказывал наизусть, как другие напевают, то кусочек из Монтеня, то пару строк из Гоббса, то басню Лафонтена, мысль Паскаля, максиму Сенеки («Папа сам с собой разговаривает!»), помнишь? Так вот из глубин моего детства поднимались на поверхность пузырьки малой философии.

Когда в шесть лет мне пришло время идти в школу, отец настоял, чтобы я остался с ним. Инспектор академии – его звали мсье Жарден, – которого мать позвала, чтобы он воспротивился этим планам, был поражен уровнем, обширностью и разнообразием наших тихих разговоров. И дал нам карт-бланш. Едва отец ушел, как я тут же, по-быстрому сдав экзамены, был препоручен народному образованию. Можешь себе представить, каким я был учеником. Еще больше, чем качество моих знаний и то, что я пишу и говорю как по книге (пришептывая, будто советник монарха, и выделяя невыносимыми «курсивами» особо важные места своих высказываний), учителей приводил в восторг безупречный – как у нотариуса – почерк, которым я был обязан отцовской требовательности. Пиши четко, говорил мне отец, не давай людям повода думать, что за неразборчивым почерком ты пытаешься скрыть свое умственное бессилие. Что же касается школьных перемен, ты догадываешься, что со мной могли бы сделать там одноклассники, если бы преподавательский корпус не взял несчастного заморыша под свою защиту.

Со смертью отца я осиротел вдвойне. Я утратил не только его самого – из моей жизни исчез малейший след его существования. Мать поступила так же, как иногда поступают вдовы, – обезумев от горя или опьяненные обретенной наконец свободой, не важно: на следующий же день после его смерти она поспешила стереть все, что могло напомнить ей о существовании этого человека. Его одежда была отправлена в церковь, личные вещи – на помойку или на распродажу. Тут-то я и превратился в его призрак! Лишившись малейшего осязаемого напоминания о нем, я бродил по дому бестелесной тенью. С каждым днем я ел все меньше, совсем перестал разговаривать, у меня развивался панический страх перед зеркалами. Я ощущал себя таким бесплотным, что отражения казались мне подозрительными. (Ты, плутовка, не раз отмечала мое недоверие к зеркалам и фотографиям, оставшееся у меня, думаю, в память о тех детских страхах.) Ночью – еще хуже: при одной мысли, что мне надо пройти мимо зеркала, кровь стыла у меня в жилах. Я не мог отделаться от мысли, что даже при погашенном свете, когда сам я ничего не вижу, оно все равно заключает в себе мое отражение. Короче говоря, моя милая, в десятилетнем возрасте твой отец не мог похвастаться ни весом, ни статью. Вот тогда-то матушка и решила «воплотить» меня раз и навсегда, записав в скауты. Активные занятия на свежем воздухе, «чувство локтя» (она говорила это без всякой иронии) должны были пойти мне на пользу. Как бы не так. Полный провал, как тебе уже известно. Когда ты начинаешь жизнь с одним яичком, лагерь скаутов – не место для карьерного роста.

Вот кто действительно помог мне «обрести тело», сделать из меня крутого парня, беззастенчиво пользующегося своими физическими возможностями, так это Виолетт, занимавшаяся у нас уборкой, стиркой и приготовлением пищи, Виолетт – сестра Манеса, тетка Тижо, Робера и Марианны. Матушка с неслыханной скоростью умела доводить прислугу до того, что она сбегала от нас, едва начав работать, обвиненная во всех смертных грехах. Пока не появилась Виолетт. Она взяла штурвал в свои руки и, несмотря ни на что, не выпускала его, потому что тайно усыновила призрачное дитя, бродившее по этому дому. У нее под крылом я и рос. Когда организация скаутов Франции, призванная освободить маму от моего присутствия, не оправдала возложенных на нее надежд, единственным, кто смог облегчить мамино существование и удалить меня из дому, оказалась Виолетт, которая увозила меня на время школьных каникул – на долгие летние месяцы – на ферму к своему брату Манесу и невестке Марте. Виолетт – единственная любовь моего детства – была лишь «простейшим решением проблемы». Ты увидишь, в этом дневнике часто говорится о Виолетт, даже тогда, когда ее давно уже не было в живых.

Ладно. Конец биографической справки. Можешь возвращаться к серьезным вещам. На ферму к Манесу и Марте. В лето 1938 года. Где, как ты увидишь, я был уже в гораздо лучшей форме.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 8 дней

Понедельник 18 июля 1938 года

Чтобы справиться с головокружениями, я попросил Манеса устроить мне постель на чердаке, в сарае, где хранятся фрукты, на высоте четырех метров. Марта согласилась. Забираться туда – еще куда ни шло: лесенка вертикальная, ты лезешь и смотришь вверх. А вот спускаться – совсем другое дело! Сначала я цеплялся за лестницу как сумасшедший. Иногда на целых пять минут застревал где-то посередине! Робер, поджидавший меня внизу, кричал, чтобы я не смотрел вниз и дышал глубже. Смотри на перекладины, прямо перед собой! Или просто отцепись – так будет быстрее!

* * *

14 лет, 9 месяцев, 19 дней

Пятница, 29 июля 1938 года

Вот прыгать в зерно в амбаре у Пелюшб – это другое дело! До прошлой недели я никак не мог решиться – все потому, что у меня кружилась голова. Марианна подтрунивала надо мной: Тижо и тот прыгает, а ему всего пять лет! Робер: Тебе что, не нравится пляж? Робер называет это «ходить на пляж», потому что «зерно – желтое как песок, хотя это и совсем другое дело». Прежде чем забраться по лесенке, надо раздеться, чтобы не принести зернышки домой в одежде. Прыгать в зерно запрещено, и зернышки в одежде были бы страшной уликой. Если Манес или Пелюша найдут у нас хоть одно зернышко, они надерут нам задницу (говорит Робер). От конька крыши до земли – семь метров, от главной балки – пять, гора зерна поднимается на два метра. Надо взобраться по лесенке, пробежать по балке и прыгнуть. Три метра летишь в пустоте! Главное – не орать! Если нас услышат, если застукают, как мы прыгаем нагишом в их зерно, тут уж нам точно надерут задницы, да еще и уши поотрывают! (Опять Робер.) До прошлой недели я никак не мог не только пробежать по балке, но даже просто устоять на ней. Там, где Тижо бегает вприпрыжку, перед тем как прыгнуть, я мог передвигаться только на четвереньках и прыгал зажмурившись. В самый первый раз меня вообще столкнула Марианна. От ужаса я заорал, и нам пришлось не меньше пяти минут просидеть, зарывшись в зерно и не двигаясь. Робер все это время удерживал Тижо и затыкал ему рот, потому что тому хотелось снова прыгнуть, и немедленно. Но моего крика никто не услышал. Следующие три раза я должен был прыгнуть один – такая плата. Не орать! И на балке стой прямо, во весь рост! И не жмурься, прыгай с открытыми глазами. Прыжок, три метра полета, кишки, поднимающиеся к самому горлу, шуршащая дыра, которую пробивает в зерне твое тело, ласковое, живое тепло свежеобмолоченного зерна на голой коже… Чудо! Теперь я проделываю это запросто. Часто – один, вместе с Тижо. Но все же каждый раз у меня кружится голова: с головокружением можно совладать, но избавиться от него совсем невозможно.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 21 день

Воскресенье, 31 июля 1938 года

Голова кружится, но мне плевать. Значит, мы все же можем запретить ощущениям сковывать наше тело. Ощущения можно приручить – как диких зверей. А от воспоминания о страхе становится еще приятнее! То же самое и с водобоязнью. Я ныряю теперь так, будто укротил дикую кошку. Прыгать в зерно, ловить форель голыми руками, кормить Мастуфа, не боясь, что он тебя укусит, ходить за младшим на луг – все это побежденные страхи. Твои Аркольские мосты[1], сказал бы папа.

* * *

14 лет, 9 месяцев, 25 дней

Четверг, 4 августа 1938 года

Страх ни от чего не может тебя уберечь, наоборот, он подвергает тебя всем опасностям! Что не отменяет осмотрительности. Папа говорил: осмотрительность – это умная храбрость.

* * *

14 лет, 10 месяцев

Среда, 10 августа 1938 года

Две форели, третья ускользнула. В прошлом году я не мог даже взять в руки живую рыбину. Мне было противно. Я сразу же выпускал ее, как от удара током. И все же, пока мне удается выловить одну или две, Робер успевает поймать шесть или семь. Ну а когда за дело возьмется Тижо, в реке вообще ничего не останется!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 10 дней

Суббота, 20 августа 1938 года

Два восприятия боли.

Сегодня во время утренней дойки корова опрокинула ведро. Робер опустился на колени, чтобы слить молоко в сточный желоб, а когда встал с ведром в руке, к колену у него оказалась прибита доска. Он встал коленом на гвоздь! Он как ни в чем не бывало отодрал доску и снова принялся за работу. Когда я сказал ему, что рану нужно сейчас же продезинфицировать, он ответил: да ладно, потом, после дойки. Я спросил, больно ли ему: чуть-чуть. В четыре часа дня, отрезая хлеб для полдника, я полоснул ножом по большому пальцу. Потекла кровь, к горлу у меня сразу подкатил ком, голова закружилась, я сполз по стенке и, чтобы не потерять сознание, сел на пол. Вот и вся разница между Робером и мной. Если бы маму спросили, откуда эта разница происходит, она ответила бы: «У этих людей полностью отсутствует воображение, вот и всё!» Она часто говорила так о Виолетт. (Например, когда у Виолетт умерла дочь и она совсем не плакала.) Значит, если бы я упал в обморок, это означало бы, что я более развит, чем Робер? Как бы не так! Мы с Робером ровесники, но он живет в дружбе со своим телом, вот и всё. Его тело и его сознание росли и развивались вместе, они – товарищи. Им не нужно при каждой неожиданности заново знакомиться, заново применяться друг к другу. Если у Робера идет кровь, для него в этом нет ничего особенного, ничего неожиданного. А если кровь пойдет у меня, я от неожиданности грохнусь в обморок. Робер отлично знает, что у него есть тело, а внутри этого тела течет кровь. И она может потечь наружу. Как у свиньи, из которой эту кровь специально выпускают. Я же каждый раз, когда со мной происходит что-то новое, сначала удивляюсь, что у меня есть тело!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 13 дней

Вторник, 23 августа 1938 года

Заменил лесенку на чердаке веревкой. Главным образом, чтобы туда не лазил Тижо. Пока без помощи ног могу долезть только до середины.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 14 дней

Среда, 24 августа 1938 года

Тижо – полная противоположность тому, чем я был в детстве. Абсолютно материальный. В нем нет ничего от маленького толстенького будды, на которого похожи обычно дети его возраста. Он – как паучок, сплошные нервы, мускулы и жилы. Малоподвижный и в то же время стремительный. Ни одного медленного движения. Он действует с такой скоростью, что предотвратить очередную катастрофу, произведенную им от избытка энергии, нет никакой возможности. Я не удивлюсь, если недели через три он сам заберется по веревке ко мне на чердак. На прошлой неделе ему взбрело в голову залезть в барсучью нору вслед за барсуком. Манесу пришлось разрыть ее лопатой, чтобы достать его оттуда, как охотничью собаку. Барсук был страшно недоволен, но даже не оцарапал его! И не покусал. Если бы Тижо был собакой, барсук выпустил бы ему кишки! (Интересно, дикие звери, что ли, чувствуют, когда перед ними ребенок?) Тижо был весь грязный, но страшно довольный. И каждый день – новый подвиг в этом роде. Зато по вечерам он, как пай-мальчик, требует от меня сказку. Он слушает, застыв в кроватке с широко раскрытыми глазами под черными кудрями (вчера это был «Мальчик-с-пальчик»), и на лице его написано все, что он чувствует: волнение, нетерпение, возмущение, сочувствие, потом – взрыв смеха, и в один миг он засыпает.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 18 дней

Воскресенье, 28 августа 1938 года

Я плохо рассчитал прыжок. Прыгнул слишком прямо и слишком поздно развернулся. В результате ободрал ладони и коленки. Под водой я почти ничего не почувствовал, зато потом было здурово больно! («Жгучая боль» – то самое выражение.) Когда Виолетт сказала, что промоет мне ссадины кальвадосом Манеса, я не удержался и спросил: Больно будет? А ты как думал? Конечно, больно, у Манеса водка что надо, не какая-нибудь там бурда! Давай сюда ногу. Я вытянул ногу, вцепившись руками в стул. Готов? (Тижо следил за операцией с огромным интересом.) Я стиснул зубы, зажмурился и кивнул: да. Виолетт протирала рану, но я абсолютно ничего не чувствовал! Потому что она орала вместо меня. По-настоящему, как будто от боли, да так, словно с нее с живой сдирали шкуру! Я сначала обалдел, а потом мы с Тижо стали хохотать. Потом коленке стало прохладно от испаряющегося спирта, вместе с которым улетучивалась и часть боли. Я сказал Виолетт, что со вторым коленом это не сработает, потому что теперь этот трюк мне уже известен. Спорим? Давай сюда вторую ногу. На этот раз она закричала по-другому. Как-то по-птичьи, да так пронзительно, что у меня зазвенело в ушах. Но результат был тот же. Я опять ничего не почувствовал. А это, дружочек, называется слуховое обезболивание. Протирая мне руки, она кричать не стала, и ее молчание поразило меня еще больше, чем вопли. Я и почувствовать-то ничего не успел, как все закончилось.

Получается, если отвлечь сознание от боли, раненый ничего не почувствует. Виолетт сказала, что придумала этот трюк, когда лечила Манеса в детстве. А что, Манес был такой неженка? Она улыбнулась: Даже Манес был когда-то маленьким мальчиком.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 20 дней

Вторник, 30 августа 1938 года

Пошел ложиться спать и нашел у себя в постели Тижо. Он все же залез по этой веревке! Мне не хватило духу выгнать его. Да и как это сделать? Пришлось бы связать его по рукам и ногам и спустить вниз на веревке! Он дрыхнет как щенок. Бежит куда-то во сне и поскуливает. И как младенец тоже. Его и пушкой не разбудишь. У меня вот сон всегда был чуткий. Даже если я страшно устал, мое сознание всегда начеку, точно часовой. А когда просыпаюсь, сердце у меня из груди как будто вырывают щипцами! Ты – точно как твоя мать, говорит Франсуаз, напридумываешь ужасов. Это правда. Но здесь гораздо меньше, чем дома.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 23 дня

Пятница, 2 сентября 1938 года

Виолетт застала меня голым в тазу. Я отмывался после сбора ежевики. Руки у меня были по локоть красные – как у убийцы. Она оглядела меня: я смотрю, у тебя травка проросла вокруг фонтанчика! – (Никто никогда не говорит о волосах, которые растут у нас на теле. Только Виолетт.) Под мышками тоже есть? Я поднял руки, чтобы она сама убедилась. Она теперь плохо знает мое тело. Я уже почти три года моюсь сам. Вы вырастаете, и ваши сокровенные места становятся неизвестны самым близким людям, тем, кто знает вас лучше всех. Все становится тайным. А потом вы умираете, и все снова становится явным. Когда умер папа, его обмывала Виолетт.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 25 дней

Воскресенье, 4 сентября 1938 года

Манес посоветовал мне заняться боксом. Ты гибкий, быстро бегаешь, у тебя хорошие мускулы, когда подрастешь, у тебя будут длинные руки, надо заниматься боксом. Сам он был чемпионом, когда служил в армии. Самое интересное в боксе – уклон. Манес нарисовал на земляном полу амбара следы ног – одни против других. Мы встали каждый на свой след, и я должен был достать до него кулаками. Ну, давай, ударь меня, попробуй меня достать. Это такая игра. Я стою на своих следах, он – на своих, на расстоянии вытянутой руки, и я должен попытаться ударить его. А мне не достать. Ну никак. Сначала я действовал потихоньку, но он все время повторял: быстрее! сильнее! быстрее! бей что есть силы! Попробуй достать меня! Еще! Еще! Ничего не получается. Он уворачивается от любых ударов. То отклоняется назад, и я, даже вытянув руку во всю длину (до боли в локте), все равно не могу достать его кулаком, то пригибается, и мой кулак проходит над ним (отчего я теряю равновесие); то поворачивается вполоборота, и я молочу рядом с ним (при этом мне приходится сойти с нарисованных следов). Иногда, чтобы уклониться, ему достаточно повернуть лицо в ту или другую сторону. И я опять промахиваюсь. Совсем чуть-чуть – но промахиваюсь. И все это он проделывает, сцепив руки за спиной и не сходя с нарисованных на земле следов. А я молочу кулаками по воздуху. Иногда я делаю вид, что сейчас ударю в одну сторону, а сам бью в другую, тогда он уклоняется со смехом: «Хитрюга! Ну, давай, давай!» Боксировать с призраком страшно утомительно. Ты еле дышишь, у тебя все болит – плечи, локти, связки на ногах, ты нервничаешь и выбиваешься из сил. И вот тут-то противник переходит в контратаку. Двумя-тремя мягкими, кошачьими ударами Манес касается моей печени, подбородка и носа. Он невообразимо гибок, а какая скорость! А Виолетт говорит, что с 1923 года – год его службы в армии и моего рождения – он вдвое прибавил в объеме.

* * *

14 лет, 10 месяцев, 27 дней

Вторник, 6 сентября 1938 года

Кому сказать, что пятилетний ребенок залезает по веревке на высоту четырех метров? Никто же не поверит. Тем не менее Тижо проделывает это каждый вечер. В остальном он просто паинька. Засыпает сразу после сказки. А проснувшись, молотит вместе со мной по мешку с опилками, который Манес подвесил к моей балке. Он нарисовал на нем углем свою физиономию. Сотри меня. Это такое задание. Надо, чтобы от тренировок рисунок стерся. А похоже, у него получилось! Копна волос, брови, усы – точно, Манес!

* * *

14 лет, 10 месяцев, 28 дней

Среда, 7 сентября 1938 года

Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла, Виолетт умерла. Конец.

ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН

Милая моя Лизон!

Следующую тетрадь ты опять можешь пропустить. Там ты найдешь только эту фразу, которая повторяется бессчетное количество раз. Виолетт действительно умерла. А для мальчика, каким я был тогда, она не должна была умирать. Понимаешь, она была под моей защитой. Та сила, которую я черпал у нее, из ее старых сил, сделала меня ее естественным защитником и покровителем. Пока я был рядом, с ней ничего не могло случиться. А она все равно умерла. Умерла, хотя я был рядом. Я один. Единственный свидетель ее смерти. Это случилось однажды днем, когда я, поднимаясь против течения реки, поймал пять форелей, а она ждала меня, сидя на красном складном полотняном стульчике (это она научила меня ловить форель голыми руками: прижимай ее как следует к камням, а змей не бойся – маленькие твари больших не едят). Я бросил к ней в корзину пять рыбин, живых (она сама убивала их быстрым ударом о камень), а она умерла. На шестой рыбине. Она лежала, задыхаясь, рядом со стульчиком, ловя ртом воздух, совсем как форель, которую я выронил, бросившись к ней, стал звать ее по имени, стучать по спине, думая, что она чем-то подавилась, я расстегнул на ней платье, намочил свою рубаху в реке, чтобы сделать ей холодный компресс, и все это время она пыталась восстановить дыхание, хватала ртом воздух, а он душил ее – тот самый воздух, который должен был ее спасти, душил ее, в глазах у нее застыло удивление от этого предательства со стороны жизни, а руки цеплялись за меня, как цепляется за последнюю соломинку утопающий; она ничего не могла сказать, даже что умирает, только эти ледяные пальцы, этот сдавленный крик, эта зияющая дыра – дыхательное горло, эта хриплая, синеющая смерть, ибо она умирала, и мы оба это понимали. Виолетт, не умирай! Вот что я кричал. Не «На помощь!», не «Сюда!» – а «Виолетт, не умирай!», я повторял это снова и снова до того мига, пока не перестал видеть себя в ее глазах, когда эти глаза, такие близкие, перестали смотреть на что бы то ни было, когда она вдруг отяжелела у меня на руках тяжестью мертвого тела. После этого мы не двинулись с места. Задушивший ее воздух вышел из нее, и день для меня померк. Когда Робер с Марианной нашли нас, та форель была еще жива.

Мама забрала меня домой, там я закрылся у себя в комнате и принялся исписывать тетрадь единственной фразой: «Виолетт умерла». Ту самую тетрадь, которая лежит сейчас перед тобой, восьмую тетрадь моего дневника, исписав которую, я собирался приняться за следующую, а потом – еще, такой у меня был план: заполнить все последующие тетради одной-единственной фразой, «Виолетт умерла», тетрадь за тетрадью, писать без передышки до полного изнеможения. Судя по старательно выписанным буквам, решение было принято в спокойном состоянии. «Виолетт умерла» – это уже мой сегодняшний почерк, совершенно отработанный, – округлые, изящные завитки, непременные стенания в духе Третьей Республики, прилежно исписанные страницы, призванные смягчить нестерпимую боль. И так я стенал («Виолетт умерла!»), пока от изнеможения ручка не выпала у меня из руки. Я ослаб не от долгой писанины, а от пустого желудка. Потому что объявил голодовку. Мама не пошла на похороны Виолетт, мама говорила о Виолетт так же, как она говорила, когда Виолетт была жива, мама, думал я, оскверняла память о Виолетт (Никого я не оскверняю, а говорю что думаю!), и я объявил голодовку, чтобы не жить больше рядом с мамой. Я не знал тогда, что мама вообще не думала, что она принадлежала к бесчисленной когорте людей, которые совершенно искренно называют «мнением», «убеждением», «уверенностью», и даже «чувством», и даже «мыслью» некие туманные, неподвластные им ощущения, которыми они только и руководствуются в своих суждениях. Виолетт была фальшивой, Виолетт была вульгарной, Виолетт занимала не свое место, Виолетт наверняка воровала, Виолетт была неряха, алкоголичка, распустеха, от Виолетт дурно пахло, Виолетт должна была именно так кончить, – а я не хотел больше жить вместе с мамой. Пансион или смерть – таков был мой лозунг. А средством давления стала голодовка.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 3 дня

Вторник 13 сентября 1938 года

Ты? Голодовку? Посмотрим, что завтра будет! Она ошибается. Я держусь. Впрочем, это не так страшно. Я не жульничаю, тайком не ем. Когда голод становится нестерпимым, я выпиваю стакан воды, как это позволяется делать перед причастием. За столом она каждый раз ставит передо мной одну и ту же тарелку, как она поступает с Додо, когда тому не нравится то, что ему дают. Он думает, что мы будем выбрасывать еду! Она и правда ничего не понимает. Как интересно: человек, который считает, что все знает, так плохо понимает других. Но мне не хочется задумываться о ней. Я никогда больше не скажу «мама».

* * *

14 лет, 11 месяцев, 4 дня

Среда, 14 сентября 1938 года

Сходил в туалет в последний раз. Теперь я на самом деле совершенно пустой. В желудке (или в кишечнике?) урчит, потому что мой пищеварительный аппарат работает впустую. Когда по-настоящему голодаешь, спишь, свернувшись калачиком. Как будто сворачиваешься вокруг желудка. Как будто пытаешься сдавить его, чтобы позабыть о том, что там – пусто. Днем только и думаешь, что о еде. Слюна становится сладкой. Думаю, в таком состоянии можно съесть что угодно. Додо хочет, чтобы я забрал его с собой в пансион. Он говорит, что не останется здесь один.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 5 дней

Четверг, 15 сентября 1938 года

Вчера вечером я стал жевать простыню. Это – не жульничество, просто мне надо было положить что-то в рот. Думаю, я жевал ее, даже засыпая. Додо воспользовался этим и стал меня шантажировать. Он взял с меня клятву, что я возьму его с собой. Он сказал: если ты не заберешь меня, я принесу сюда все самое вкусное и стану есть у тебя на глазах. Мы посмеялись.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 6 дней

Пятница, 16 сентября 1938 года

Сегодня утром она захотела меня обнять. Я вскочил с кровати. Не хочу, чтобы она прикасалась ко мне. Голова у меня закружилась, и я упал. Она хотела было меня поднять, но я закатился под кровать, чтобы она меня не достала. Она сказала, что отправит меня не в пансион, а в сумасшедший дом. И добавила: впрочем, все это одна комедия, ты ешь тайком, я видела! Она все время так говорит, чтобы саму себя успокоить. Мне Додо сказал.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 7 дней

Суббота, 17 сентября 1938 года

Пища – это энергия. У меня нет больше энергии. Мне не хватает ее для тела. С силой воли все в порядке, ничего не изменилось. Я не стану есть и разговаривать, пока она не согласится на пансион. Все равно какой, мне плевать.

Нельзя лежать, нельзя спать. Надо куда-нибудь ходить, шагать. Чем меньше ты ешь, тем кажешься тяжелее и тем длиннее кажутся расстояния. На улице я передвигаюсь от фонаря к фонарю. Дойду до одного, постою, переведу дух, взгляну на следующий и снова иду. За прогулку мне надо пройти так, по крайней мере, десять фонарей. Десять туда и десять обратно. Так, наверно, я буду ходить, когда состарюсь. Считая фонари.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 8 дней

Воскресенье, 18 сентября 1938 года

Она наняла новую кухарку – Роланду. Поскольку сама она теперь не заходит ко мне в комнату, обед мне приносит Роланда. Она заказывает ей мои любимые блюда. Сегодня днем это были макароны с помидорами и базиликом (соус из банок Виолетт!). Вечером – картофельная запеканка и простокваша с виноградным вареньем. Я ни к чему не притронулся. Только нагнулся над тарелкой и стал глубоко дышать, накрыв голову полотенцем – как при ингаляции. Аромат помидоров с базиликом наполняет тебя до краев, растекаясь по пустотам, образовавшимся внутри тебя от голода. Как и аромат мускатного ореха. Ты не поел, но наполнился. Роланда уносит нетронутые тарелки. Она, наверно, думает, что попала в дом к сумасшедшим. Додо говорит, что я действительно силен.

Я сам в августе помогал Виолетт готовить эти помидоры с базиликом. Не надо хранить банки слишком долго, дружочек, полтора-два месяца, не больше, иначе масло помутнеет от базилика и станет невкусным. (В ее голосе уже тогда недоставало воздуха.) Я заплакал.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 9 дней

Понедельник, 19 сентября 1938 года

Мне трудно отжиматься. В руках мало силы. Больше десяти раз отжаться не получается. До голодовки я их даже не считал. Пусть я похудею, это мне все равно, но я не хочу терять свои мускулы. Жира-то у меня не так много – терять нечего. Несмотря на нижнее белье, вельветовую рубашку, толстый свитер и папино одеяло, мне все время холодно. Это от голода. Жира становится все меньше, и ты мерзнешь. Виолетт не понравилось бы, что я столько плачу. Перестань, дружочек, ты выльешь из себя всю воду и вконец исхудаешь! Давно-давно, чтобы утешить меня после папиной смерти, она взяла меня с собой на ярмарку, и я, стреляя из лука, выиграл двенадцать кило сахара. Хозяин тира был вне себя от ярости. Да этот паренек первоклассный стрелок, он разорит нас, хватит уже! Мне было всего десять с половиной лет! Мы взяли машину и один пакет сахара отдали шоферу.

Виолетт, Виолетт, Виолетт… Я все твердил не переставая: Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, обливаясь слезами, Виолетт, Виолетт, Виолетт, Виолетт, – пока ее имя не потеряло всякий смысл.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 10 дней

Вторник, 20 сентября 1938 года

Сегодня утром я выбросил завтрак в окно. Слишком велико было искушение. Роланда больше ничего мне не принесла – ни в обед, ни вечером. Разглядывая в зеркало свои ребра, я подумал о папе. Он тоже, наверно, считал фонари. В самом конце он вообще уже не выходил из дома. Мне теперь не вспомнить его лицо, но я все еще чувствую его ладонь у себя на голове. Она была такая большая по сравнению с худой рукой. И такая тяжелая. Ему приходилось делать неимоверное усилие, чтобы ее поднять. Чаще всего он клал ее мне на руку, и я сам доносил ее до своей головы. Мне приходилось ее удерживать, чтобы она не упала. Или же я клал голову ему на колени, так ему было легче. Ему никогда не хотелось есть. Он подолгу оставался за столом, даже после еды, когда посуда была уже убрана. Думаю, у него не было сил подняться. Как и желания говорить. Однажды на нос ему села муха. Он даже не попытался ее согнать. Все за столом сидели и смотрели на эту муху. А он сказал: Она, наверно, решила, что я уже труп.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 11 дней

Среда, 21 сентября 1938 года

Когда ничего не ешь, разговаривать не хочется. Да если бы и хотелось, мне уже трудно было бы говорить. А молчать ничего не стоит. Я так даже отдыхаю. Додо я делаю знаки кончиками пальцев, ему достаточно – он понимает. Долгое молчание – это как будто очищение, полное. И потом, у меня больше нет слюны. Во рту сухо. Я подолгу лежу на кровати.

* * *

14 лет, 11 месяцев, 13 дней

Пятница, 23 сентября 1938 года

По дороге в туалет я упал с лестницы. Ее не было дома. У меня синяки на руке, на бедре и на груди. Все болит, особенно больно дышать. За один раз я могу вдохнуть только чуть-чуть воздуха. При каждом вдохе легкие разрываются, будто упаковочная бумага. Роланда отнесла меня в кровать. Мои синяки перепугали ее насмерть. А особенно – шишка на затылке. Господи! Да что же это такое?! Она все твердила: Господи! Да что же это такое?! И вызвала доктора. Я ничего не сломал, разве что, возможно, треснуло ребро. Когда доктор вышел из моей комнаты, раздались крики. Он кричал, что это «недопустимо». Роланда отвечала, что она тут ни при чем. Я тут ни при чем! – повторяла она. Где ваша хозяйка? А я знаю? Я заснул. Меня разбудил дядя Жорж. После каникул он не стал возвращаться в Париж, а остался до конца сентября у Жозефа и Жаннетт. Они вместе с Этьеном ловят бабочек. С ним я поговорил. Сказал ему про пансион. Он нашел эту мысль удачной. У тебя будет полно друзей. Пришла Роланда – сказать ему, что мадам вернулась. Они заперлись в гостиной, но спорили так громко, что я слышал слова и даже целые фразы. Голос дяди Жоржа: Вы – сумасшедшая! Абсолютно! Ее голос: Это мой сын! Голос дяди Жоржа: Это сын Жака! Ее голос: Жак не был отцом! Его голос, очень сердитый: Это мой племянник, и я поступлю как его дядя, можете не сомневаться! Ее голос, все более пронзительный: Вы учите меня, как воспитывать сына? Вы – меня? В моем доме? В моем собственном доме? Хлопнула дверь гостиной, потом – дверь ее комнаты. Потом наступила долгая тишина, и я снова уснул. Разбудил меня опять дядя Жорж. Он сказал: Пансион я беру на себя, будешь учиться вместе с Этьеном. А теперь что бы ты хотел съесть? Чего тебе больше всего хочется? Я ответил: чашку холодного молока и тартинку с виноградным вареньем. Он принес мне все это на подносе и сказал, чтобы я никогда больше так не поступал: нельзя так шутить с собственным здоровьем. Твое тело – не игрушка! Съешь это и одевайся, я отвезу тебя к Жозефу и Жаннетт.