Вы здесь

Дипломатия. Глава 8. В водовороте событий. Военная машина Судного дня (Генри Киссинджер, 1994)

Глава 8

В водовороте событий. Военная машина Судного дня

Удивительным аспектом начала Первой мировой войны является вовсе не то, что кризис, меньший по значимости, чем множество уже преодоленных, вызвал в итоге глобальную катастрофу, а то, что для этого понадобилось так много времени. К 1914 году конфронтация между Германией и Австро-Венгрией, с одной стороны, и Антантой, с другой, стала до чрезвычайности серьезной. Государственные деятели всех ведущих стран внесли свой вклад в создание дипломатического механизма Судного суда, делавшего постепенно каждый последующий кризис более трудноразрешимым, чем предыдущий. А их военное руководство в значительной степени усугубило опасность посредством разработки таких стратегических планов, которые сокращали время для принятия решения. Поскольку военные планы зависели от скорости их осуществления, а дипломатическая машина была настроена на традиционный неторопливый ход, становилось невозможным разрешить кризис из-за дефицита времени. Дело усугублялось еще и тем, что авторы военных планов не объясняли своим политическим коллегам должным образом их смысловой подтекст.

Военное планирование, в сущности, стало автономным. Первый шаг в этом направлении был сделан в ходе переговоров о заключении франко-русского военного союза в 1892 году. Вплоть до того времени на переговорах о союзе речь шла о «казус белли», иными словами, уточнялось, какие конкретные действия противника должны обязать союзника вступить в войну. И почти всякий раз попытка определения «казус белли» упиралась в то, кого же следовало рассматривать в качестве зачинщика схватки.

В мае 1892 года ведший переговоры от имени России генерал-адъютант Николай Николаевич Обручев направил письмо министру иностранных дел Гирсу с объяснениями, почему традиционный способ определения формального повода для объявления войны, или «казус белли», неприемлем в век современных технологий. Обручев настаивал: более важно то, кто первым объявил мобилизацию, а не то, кто сделал первый выстрел. «Приступ к мобилизации не может уже ныне считаться как бы мирным еще действием, это самый решительный акт войны»[273].

Сторона, проявляющая медлительность при мобилизации, может лишиться всех преимуществ наличия союза и дать возможность противнику нанести поражение каждому из своих союзников по очереди. Необходимость одновременной мобилизации для всех членов одного альянса прочно засела в умах европейских лидеров, что превратилась в основной принцип торжественных дипломатических взаимодействий. Целью союзов теперь уже была не гарантия поддержки после начала войны, а гарантия того, что каждый из союзников проведет мобилизацию как можно скорее и, как ожидалось, раньше любого из противников. И когда таким образом сформированные союзы начинали противостоять друг другу, угрозы, опирающиеся на мобилизацию, уже были необратимы, потому что остановить мобилизацию на полпути еще гибельнее, чем вовсе ее не начинать. Если одна из сторон остановилась, в то время как вторая продолжила начатое, то для первой неблагоприятные факторы с каждым днем будут нарастать. Если же обе стороны попытаются остановиться одновременно, то сделать это будет очень трудно ввиду технических проблем, из-за чего мобилизация почти наверняка завершится еще до того, как дипломаты сумеют договориться о способах ее прекращения.

Эта процедура Судного дня эффективно вывела «казус белли» из-под какого бы то ни было политического контроля. Каждый кризис имел встроенный усилитель войны – решение об объявлении мобилизации, – и каждая война, несомненно, должна была стать мировой.

И совсем не осуждавший перспективу включения автоматического усилителя Обручев с энтузиазмом его приветствовал. Меньше всего он уповал на локальные конфликты. Поскольку, если бы Германия оставалась в стороне во время войны между Россией и Австрией, она бы попросту возникла позднее и уже была бы в состоянии диктовать условия мира. Согласно фантазиям Обручева, именно это и совершил Бисмарк на Берлинском конгрессе:


«Меньше всего наша дипломатия может рассчитывать на изолированный конфликт, к примеру, с Германией, или Австрией, или Турцией по отдельности. Берлинский конгресс явился достаточным для нас уроком, и он научил нас, кого нам следует считать своим самым опасным противником, – того, кто напрямую сражается с нами, или того, кто выжидает нашего ослабления, чтобы затем диктовать условия мира?..»[274]


По словам Обручева, именно в интересах России было сделать так, чтобы каждая война становилась всеобщей. Польза для России от правильно организованного союза с Францией заключалась бы в том, чтобы не допустить возможность локальной войны:


«При возникновении каждой европейской войны у дипломатов всегда возникает огромное искушение локализовать конфликт и, насколько возможно, ограничить его последствия. Но при нынешнем состоянии вооружений и степени возбуждения в континентальной Европе Россия должна рассматривать любую подобную локализацию войны с особенным скептицизмом, поскольку это может безмерно усилить возможности не только наших противников, которые еще колеблются и не выступают открыто, но и нерешительных союзников»[275].


Иными словами, оборонительная война с ограниченными целями противоречила национальному интересу России. Любая война должна быть всеобщей, и составители военных планов не должны предоставлять политическим лидерам иного выбора:


«Как только мы окажемся втянутыми в войну, мы должны будем вести ее всеми нашими силами и против обоих наших соседей, и никак иначе. Перед лицом готовности всех вооруженных народов воевать, никакой другой войны нельзя предвидеть, кроме как войны самого решительного свойства – войны, которая определит на продолжительный срок политическое положение европейских держав и особенно России и Германии»[276].


Сколь бы тривиальной ни была ее причина, война обязана быть всеобщей; и если ее прелюдия затрагивала только одного соседа, Россия должна была бы проследить за тем, чтобы оказался втянут и другой. Как бы гротескно это ни выглядело, российский генеральный штаб предпочитал сражаться с Германией и Австро-Венгрией одновременно, а не по отдельности. Военная конвенция, воплотившая в себе идеи Обручева, была подписана 4 января 1894 года. Франция и Россия договорились провести одновременную мобилизацию, если мобилизацию предпримет любой из членов Тройственного союза вообще по любой причине. Машина Судного дня была готова. К примеру, стоит Италии, союзнику Германии, провести мобилизацию против Франции по поводу Савойи, Россия обязана будет осуществить мобилизацию против Германии; если Австрия объявит мобилизацию в связи с Сербией, Франции теперь придется провести мобилизацию против Германии. Учитывая, что было совершенно очевидно, что в какой-то момент любая страна может провести мобилизацию по той или иной причине, всеобщая война становилась лишь делом времени, так как достаточно было одной мобилизации, проведенной одной крупной державой, чтобы дать старт машине Судного дня для всех них.

По крайней мере, царь Александр III понял, что игра ведется по самым высоким ставкам. Когда Гирс спросил его: «…что мы выиграем, если поможем Франции разбить Германию?», он ответил так: «Мы выиграем то, что Германия как таковая исчезнет. Она рассыпется на множество маленьких, слабых государств, как это было когда-то»[277]. Военные цели Германии были в равной степени широкомасштабными и расплывчатыми. Часто используемое европейское равновесие превратилось в битву не на жизнь, а на смерть, хотя ни один из имеющих к этому отношение государственных деятелей не мог вразумительно объяснить, какая именно цель оправдывает подобный нигилизм или осуществлению каких политических задач послужит всеобщий пожар.

То, что российские штабисты выдвигали как теорию, германский генеральный штаб переводил в плоскость оперативного планирования как раз в тот самый момент, когда Обручев вел переговоры по поводу заключения франко-русского военного союза. И с учетом немецкой педантичности императорские генералы доводили концепцию мобилизации до абсолютного предела. Начальник германского генштаба Альфред фон Шлиффен был так же одержим мобилизационными графиками, как и его русский и французский коллеги. Но в то время как франко-русские военные руководители были озабочены определением обязательств по проведению мобилизации, Шлиффен сфокусировал все свое внимание на практическом претворении в жизнь этой концепции.

Не желая полагаться на капризы политических кругов, Шлиффен попытался создать безупречный план выхода Германии из столь устрашающего для нее враждебного окружения. Точно так же, как преемники Бисмарка отказались от его сложной дипломатии, так и Шлиффен сбросил, как балласт, стратегические концепции Гельмута фон Мольтке, военного архитектора трех быстрых побед Бисмарка в период между 1864 и 1870 годом.

Мольтке разработал стратегию, которая оставляла открытыми различные варианты политического решения выхода из бисмарковского кошмара по поводу враждебных коалиций. На случай войны на два фронта Мольтке планировал разделить немецкую армию на более или менее две равные части на востоке и на западе и вести оборонительные действия на обоих фронтах. С учетом того, что основной целью Франции был возврат Эльзас-Лотарингии, то удар, непременно, будет нанесен туда. Если Германии удастся нанести поражение при этом наступлении, Франция будет вынуждена пойти на компромиссный мир. Мольтке особо предупреждал относительно возможностей перенесения военных операций в Париж, уяснив себе во время франко-прусской войны, как трудно бывает заключить мир, когда осаждаешь столицу противника.

Мольтке предложил ту же самую стратегию для Восточного фронта – а именно, разгромить русское наступление и развивать успех, отталкивая русскую армию на стратегически безопасное расстояние, а затем предложить компромиссный мир. Те силы, которые первыми одержат победу, могли бы быть использованы для оказания помощи войскам на другом фронте. Таким образом, сохранялся бы в некотором роде баланс и в отношении масштабов войны, и количества жертв, и в плане политических решений[278].

Но точно так же, как преемники Бисмарка чувствовали себя неуверенно в отношении двойственного характера взаимно пересекающихся альянсов, так и Шлиффен отверг план Мольтке, так как он оставлял военную инициативу за противниками Германии. Не одобрил Шлиффен и предпочтение Мольтке политического компромисса в противоположность тотальной победе. Преисполненный решимости навязать такие условия мира, которые были, по существу, безоговорочной капитуляцией, Шлиффен разработал план решительной и быстрой победы на одном фронте, а затем переброски сил против другого противника, тем самым достигая убедительного исхода на обоих фронтах. Поскольку быстрый и решительный удар на Востоке был невозможен вследствие медленных темпов русской мобилизации, которая, как предполагалось, могла бы занять шесть недель, и из-за обширности русской территории, Шлиффен решил разгромить французскую армию первой еще до того, как русская полностью отмобилизуется. Для того чтобы обойти тяжелые французские крепостные укрепления на германской границе, Шлиффен внес предложение нарушить нейтралитет Бельгии, проведя германские войска флангом через ее территорию. Тогда он захватил бы Париж и запер французскую армию в приграничных крепостях, окружив ее с тыла. Тем временем на востоке Германия вела бы оборонительные бои.

План был столь же блестящ, сколь безрассуден. Минимальное знание истории могло бы ему подсказать, что Великобритания, непременно, вступила бы в войну, если будет совершено вторжение в Бельгию, – этот факт, похоже, почти полностью ускользнул от внимания как кайзера, так и германского генерального штаба. В течение 20 лет с момента разработки плана Шлиффена в 1892 году немецкие руководители делали бесчисленные предложения Великобритании, чтобы заручиться ее поддержкой – или хотя бы нейтралитетом – в европейской войне, но все они были сочтены германским военным планированием как иллюзорные. Как раз именно независимость Нидерландов и была тем, за что Великобритания всегда боролась упорно и непримиримо. А поведение Великобритании в войнах против Людовика XIV и Наполеона показало четкую приверженность этому принципу. Вступив в бой, Великобритания воевала бы до конца даже в случае поражения Франции. Вдобавок план Шлиффена исключал вероятность неудачи. Если бы Германия не смогла разгромить французскую армию – что было вполне возможно, поскольку французы обладали внутренними оборонительными линиями и сетью железных дорог, радиально расходящихся из Парижа, в то время как немецкой армии пришлось бы двигаться в пешем порядке по дуге через разоренные сельские районы, – то Германия была бы вынуждена прибегнуть к стратегии Мольтке, которая сводилась к обороне на два фронта, после сведения на нет возможности политического компромисса из-за оккупации Бельгии. В то время как основной целью политики Бисмарка было избежать войны на два фронта, а военной стратегии Мольтке свести ее к минимуму, Шлиффен настаивал на ведении всесторонней войны на оба фронта одновременно.

При том, что Германия делала акцент на развертывание боевых порядков против Франции, при том, что наиболее вероятным местом возникновения конфликта была Восточная Европа, преследовавший Бисмарка кошмарный вопрос: «что будет, если война будет идти на два фронта?» трансформировался в кошмарный вопрос Шлиффена: «что будет, если война не будет идти на два фронта?» Если бы Франция заявила о своем нейтралитете в балканской войне, то Германия могла бы оказаться перед лицом опасности объявления войны Францией по завершении русской мобилизации, как это уже разъяснил Обручев, находясь по ту сторону разграничительной линии. Если бы, с другой стороны, Германия проигнорировала предложенный Францией нейтралитет, то план Шлиффена поставил бы Германию в крайне неудобное положение из-за своего нападения на невоюющую Бельгию, чтобы нанести удар по невоюющей Франции. Тогда Шлиффену предстояло бы изыскать предлог для нападения на Францию, даже если бы она осталась в стороне. Он сотворил немыслимый критерий признания Германией нейтралитета Франции. Германия будет считать Францию нейтральной только тогда, когда та согласится передать Германии одну из своих главнейших крепостей, – иными словами, только в том случае, если Франция отдаст себя на милость Германии и откажется от своего статуса великой державы.

Полнейшая путаница из общих политических альянсов и взрывоопасных военно-стратегических планов гарантировала обильное кровопускание. Баланс сил лишился даже подобия гибкости, наличествовавшей на протяжении XVIII и XIX веков. Где бы ни разразилась война (а наиболее вероятным местом ее возникновения были бы Балканы), план Шлиффена предусматривал, чтобы сражения начального этапа происходили на Западе, причем между странами, практически не имеющими никаких интересов непосредственно в данном кризисе. Внешняя политика была принесена в жертву военной стратегии, сводившейся на этот раз к игре, в которой фишки выбрасываются только один раз. Более бездумного технократического подхода к войне даже трудно было себе представить.

И хотя военные руководители обеих сторон настаивали на войне максимально разрушительного типа, они хранили зловещее молчание по поводу политических последствий их военно-технических решений. Как будет выглядеть Европа в результате войны такого масштаба? Какие перемены оправдывают запланированное ими побоище? Не существовало ни единой конкретной претензии со стороны России к Германии или хотя бы одного требования со стороны Германии к России, которые заслуживали бы развязывания войны местного значения, не говоря уже о всеобщей войне.

Дипломаты обеих сторон также хранили молчание, в основном потому, что не понимали политических последствий от бомб замедленного действия для их стран, и еще потому, что националистическая политика каждого государства не давала им возможности беспрепятственно бросить вызов партии войны в своих странах. И этот заговор молчания не дал возможности политическим руководителям всех крупных государств запрашивать военные планы, чтобы установить хоть какое-то соответствие между военными и политическими целями.

Учитывая, какая в итоге получилась катастрофа, мы не можем не поражаться, с каким сверхъестественным легкомыслием европейские лидеры встали на такой гибельный курс. Прозвучало на удивление мало предупреждений, и почетным исключением было заявление Петра Дурново́, бывшего российского министра внутренних дел, ставшего членом Государственного совета. В феврале 1914 года – за полгода до начала войны – он направил царю пророческий меморандум:


«Главная тяжесть войны, несомненно, выпадет на нашу долю, так как Англия к принятию широкого участия в континентальной войне едва ли способна, а Франция, бедная людским материалом, при тех колоссальных потерях, которыми будет сопровождаться война при современных условиях военной техники, вероятно, будет придерживаться строго оборонительной тактики. Роль тарана, пробивающего самую толщу немецкой обороны, достанется нам…»[279]


По оценке Дурново, все эти жертвы окажутся напрасными, так как Россия будет не в состоянии обеспечить себе территориальные приобретения постоянного характера, воюя на стороне Великобритании, своего традиционного геополитического противника. Хотя Великобритания признает территориальные приобретения России в Центральной Европе, дополнительный кусок Польши лишь усилит уже существующие центробежные тенденции внутри Российской империи. Прибавление в численности украинского населения, по словам Дурново, может ускорить требования о независимости Украины. В силу этого победа может принести иронический по смыслу результат, приведя к этническому взрыву такой силы, который превратит царскую империю в Малороссию.

И даже если Россия воплотит в жизнь многовековую мечту о завоевании Дарданелл, то, как подчеркивает Дурново, такого рода успех окажется стратегически пустым:


«Выхода же в открытое море проливы нам не дают, так как за ними идет море, почти сплошь состоящее из территориальных вод, море, усеянное множеством островов, где, например, английскому флоту ничего не стоит фактически закрыть для нас все входы и выходы, независимо от проливов»[280].


Почему столь простой геополитический факт ускользнул от внимания трех поколений русских, жаждущих завоевания Константинополя, и англичан, вознамерившихся это предотвратить, – остается тайной.

Далее Дурново утверждал, что война принесла бы даже меньше экономических выгод для России. По любым расчетам, она будет стоить гораздо больше и не сможет окупиться. Победа Германии погубит русскую экономику, а русская победа разорит немецкую экономику, не оставив ничего для репараций, независимо от того, какая из сторон возьмет верх:


«Ведь не подлежит сомнению, что война потребует расходов, превышающих ограниченные финансовые ресурсы России. Придется обратиться к кредиту союзных и нейтральных государств, а он будет оказан не даром. Не стоит даже говорить, что случится, если война окончится для нас неудачно. Финансово-экономические последствия поражения не поддаются ни учету, ни даже предвидению и, без сомнения, отразятся полным развалом всего нашего народного хозяйства. Но даже победа сулит нам крайне неблагоприятные финансовые перспективы: вконец разоренная Германия не будет в состоянии возместить нам понесенные издержки. Продиктованный в интересах Англии мирный договор не даст ей возможности экономически оправиться настолько, чтобы даже впоследствии покрыть наши военные расходы»[281].


И все же самым главным аргументом Дурново против войны явилось предвидение того, что война неизбежно повлечет за собой социальную революцию – вначале в побежденной стране, а затем распространится оттуда и на страну-победителя:


«По глубокому убеждению, основанному на тщательном многолетнем изучении всех современных противогосударственных течений, в побежденной стране неминуемо разразится социальная революция, которая, силою вещей, перекинется и в страну-победительницу»[282].


Нет никаких доказательств того, что царь знакомился с этой запиской, которая могла бы спасти его династию. Нет также свидетельств наличия сравнительного анализа в других европейских столицах. Ближе всего к точке зрения Дурново стоят афористичные замечания канцлера Бетман-Гольвега, приведшего Германию к войне. В 1913 году с огромным опозданием он совершенно точно объяснил, почему германская внешняя политика столь взбудоражила остальную Европу:


«Бросить вызов всем; встать у всех поперек дороги и фактически не ослабить никого таким способом. Причина: отсутствие цели, нужда в показных успехах, пусть даже небольших, и учет всех направлений общественного мнения»[283].


В том же году Бетман-Гольвег сформулировал еще один постулат, который мог бы спасти его страну, будь он воплощен в жизнь за 20 лет до этого:


«Мы должны держать Францию под контролем посредством осторожной политики по отношению к России и Англии. Разумеется, это не понравится нашим шовинистам и будет не популярно. Но другой альтернативы для Германии в ближайшем будущем я не вижу»[284].


К тому времени, как были написаны эти строки, Европа уже падала в пучину. Место, где кризис взвел курок Первой мировой войны, не имело никакого отношения к европейскому балансу сил, а сам «казус белли» был столь же случаен, сколь безрассудна была вся предшествующая дипломатическая деятельность.

28 июня 1914 года Франц-Фердинанд, наследник трона Габсбургов, заплатил за поспешность Австрии, проявленную в 1908 году при аннексировании Боснии и Герцеговины, собственной жизнью. Даже сами обстоятельства убийства представляют собой невероятную смесь трагедии и абсурда, которыми отмечен развал Австрии. Юному сербскому террористу не удалось с первой попытки убить Франца-Фердинанда, и он лишь ранил водителя автомобиля эрцгерцога. После прибытия в резиденцию губернатора и разноса представителям австрийской администрации за их халатность, Франц-Фердинанд в сопровождении супруги решил направиться в больницу навестить жертву покушения. Новый водитель эрцгерцогской четы повернул не туда и, делая разворот, встал перед удивленным убийцей, который топил свое разочарование в вине в открытом кафе. Видя своих жертв, так посланных ему самой судьбой, убийца во второй раз уже не промахнулся.

То, что началось как несчастный случай, превратилось, с неумолимостью рока греческой трагедии, во всеобщий пожар. Поскольку жена эрцгерцога не была королевской крови, никто из монархов Европы на похороны не приехал. Если бы коронованные главы государств собрались все вместе и получили бы возможность обменяться мнениями, они наверняка гораздо сдержаннее отнеслись бы к самой возможности войны через несколько недель после того, что было, в конце концов, всего лишь террористическим заговором.

По всей вероятности, даже саммит коронованных особ не смог бы предотвратить взрыв Австрией детонатора, который кайзер так поторопился ей вручить. Помня о своем прошлогоднем обещании поддержать Австрию в первом же кризисе, он пригласил 5 июля австрийского посла на завтрак и стал настаивать на принятии скорейших мер против Сербии. 6 июля обещание кайзера подтвердил Бетман-Гольвег: «Австрия должна рассудить, что следует сделать, чтобы выяснить отношения с Сербией; но независимо от решения Австрии, она со всей определенностью может рассчитывать на то, что Германия встанет в ее поддержку как союзник»[285].

Наконец-то Австрия получала карт-бланш, которого она так долго добивалась, и реальный повод для недовольства, в отношении которого можно было его применить. Как всегда, не осознающий всей полноты последствий собственной бравады, Вильгельм II быстро исчез в круиз в норвежские фьорды (это во времена отсутствия радио). Что конкретно он имел в виду, так и остается загадкой, но он, безусловно, не предвидел начала европейской войны. Кайзер и его канцлер, по всей вероятности, рассчитывали, что Россия еще не готова к войне и не вмешается в момент унижения Сербии, как это произошло в 1908 году. Во всяком случае, они полагали, что находятся в более выгодном положении для того, чтобы бросить вызов России сейчас, чем несколькими годами спустя.

Сохраняя свой так и не побитый рекорд ошибочного понимания психологии потенциальных противников, немецкие руководители сейчас были так же убеждены в наличии широчайших возможностей для себя, как и тогда, когда пытались заставить Великобританию вступить в союз, строя мощный флот, или изолировать Францию, грозя ей войной из-за Марокко. Исходя из предположения о том, что успех Австрии прорвет все туже и туже смыкающееся вокруг них окружение, приведя к разочарованию России Антантой, они игнорировали Францию, которую считали непримиримым противником, и уклонялись от посредничества Великобритании, опасаясь, что это испортит их триумф. Они убедили себя в том, что, если вопреки всем ожиданиям война все-таки разразится, Великобритания или останется нейтральной, или вмешается слишком поздно. И все же Сергей Сазонов, министр иностранных дел России в момент начала войны, объяснил, почему на этот раз Россия не останется в стороне:


«Относительно чувств к нам Австрии, мы со времен Крымской войны не могли питать никаких заблуждений. Со дня ее вступления на путь балканских захватов, которыми она надеялась подпереть расшатанное строение своей несуразной государственности, отношение ее к нам принимало все менее дружелюбный характер. С этим неудобством мы, однако, могли мириться до тех пор, пока нам не стало ясно, что балканская политика Австро-Венгрии встречает сочувствие Германии и получает из Берлина явное поощрение»[286].


Россия полагала, что ей следует выступить против того, что она истолковала как немецкий маневр, предназначенный для подрыва ее положения среди славян путем унижения Сербии, ее наиболее надежного союзника в этом регионе. «Было ясно, – писал Сазонов, – что мы имеем дело не с поспешным решением близорукого министра, предпринятым на свой страх и риск под свою ответственность, но с тщательно разработанным планом, составленным при помощи германского правительства, без согласия и обещания поддержки которого Австро-Венгрия никогда бы не рискнула приступить к его осуществлению»[287].

Другой русский дипломат позднее с ностальгией писал о различии между Германией Бисмарка и Германией кайзера:


«Великая война явилась неизбежным следствием поощрения со стороны Германии политики Австро-Венгрии, направленной на проникновение на Балканы, которая увязывалась с грандиозной пангерманской идеей германизации Средней Европы. Во времена Бисмарка такого никогда бы не случилось. Происшедшее явилось результатом новых немецких амбиций взяться за выполнение задачи, еще более грандиозной, чем стояла перед Бисмарком, – уже без Бисмарка»[288][289].


Русские дипломаты были слишком высокого мнения о Германии, поскольку кайзер и его советники в 1914 году не обладали планами долгосрочного характера, как и во время любого другого из предыдущих кризисов. Кризис в связи с убийством эрцгерцога вышел из-под контроля, так как ни один из лидеров не был готов отступить, а каждая из стран более всего была озабочена выполнением формальных договорных обязательств, а отнюдь не разработкой всеохватывающей концепции долгосрочных общих интересов. Европе недоставало всеобъемлющей системы ценностей, связывающей все державы воедино, подобно той, что существовала при системе Меттерниха, или той, для которой была характерна хладнокровная дипломатическая гибкость бисмарковской реальной политики. Первая мировая война началась не из-за того, что отдельные страны нарушили заключенные ими договоры, а из-за того, что они исполняли их чересчур буквально.

Одним из самых странных из множества любопытных аспектов начала Первой мировой войны было то, что поначалу ничего не происходило. Австрия, верная своему обычному стилю деятельности, медлила, отчасти потому, что Вене требовалось время для преодоления внутреннего сопротивления со стороны венгерского премьер-министра Иштвана Тисы, чтобы не рисковать целостностью империи. Когда же тот, наконец, уступил, Вена 23 июля выступила с 48-часовым ультиматумом Сербии, преднамеренно выдвигая такие обременительные условия, чтобы они были непременно отвергнуты. И тем не менее эта задержка лишила Австрию преимущества, которое давали повсеместные изначальные чувства негодования по всей Европе в связи с убийством эрцгерцога.

В Европе времен Меттерниха, когда все разделяли приверженность легитимизму, мало кто бы сомневался в том, что Россия одобрила бы австрийские меры против Сербии за убийство принца, являющегося прямым наследником австрийского трона. Но к 1914 году легитимность перестала быть всеобщим связующим принципом. Симпатии России к своему союзнику Сербии перевешивали негодование по поводу убийства Франца-Фердинанда.

В течение целого месяца после убийства австрийская дипломатия была медлительна. Затем началась безумная гонка нагнетания катаклизма, занявшая меньше недели. Австрийский ультиматум вывел события из-под контроля политических руководителей. Поскольку раз уж ультиматум был предъявлен, любая из крупных стран оказывалась в ситуации, позволяющей дать старт безвозвратной гонке к мобилизации. По иронии судьбы маховик мобилизации был запущен той самой страной, для которой мобилизационные графики не играли никакой роли. И все это из-за того, что Австрия, единственная из великих держав, имела до такой степени устаревшие военные планы, что они не зависели от скорости их реализации. Для австрийских военных планов не имело никакого значения, в какую неделю начнется война, до тех пор, пока ее армии были в состоянии вступить в схватку с Сербией рано или поздно. Австрия предъявила ультиматум Сербии для того, чтобы предупредить посредничество, а не ускорить военные приготовления. Кроме того, австрийская мобилизация не угрожала ни одной из великих держав, так как требовался месяц для ее завершения.

Таким образом, мобилизационные планы, сделавшие войну неизбежной, были приведены в движение как раз той самой страной, чья армия реально вступила в схватку лишь после того, как уже произошли крупнейшие битвы на Западе. С другой стороны, независимо от состояния готовности Австрии, если бы Россия хотела угрожать ей, она должна была бы отмобилизовать часть войск, то есть сделать то, что все равно повлекло бы за собой необратимую реакцию Германии (хотя, похоже, никто из политических руководителей не уловил сути подобной опасности). Парадокс июля 1914 года заключался в том, что страны, имевшие политические причины начать войну, не были привязаны к жестким мобилизационным планам, в то время как такие страны с жесткими мобилизационными планами, как Германия и Россия, не имели политических причин вступать в войну.

Великобритания, страна, имевшая все возможности для того, чтобы остановить цепь событий, колебалась. У нее практически не было интересов, связанных с балканским кризисом, хотя она и была всерьез заинтересована в сохранении Антанты. Опасаясь войны как таковой, Великобритания в еще большей степени опасалась германского триумфа. Если бы она ясно и недвусмысленно объявила о своих намерениях и дала бы понять Германии, что вступит во всеобщую войну, кайзер, возможно, и уклонился бы от конфронтации. Именно так позднее представлял себе это Сазонов:


«При этом я не могу не выразить убеждения, что если бы в 1914 году сэр Эдуард Грей, как я о том настойчиво просил его, сделал своевременно столь же недвусмысленное заявление в плане солидарности Великобритании с Россией и Францией, он этим спас бы человечество от того ужасающего катаклизма, последствия которого подвергли величайшему риску самое существование европейской цивилизации»[290].


Британские руководители не горели желанием рисковать Тройственным согласием, демонстрируя какие-либо колебания в отношении поддержки союзников, и в то же время, как бы противоречиво это ни выглядело, не желали выступать с угрозами в адрес Германии, чтобы сохранить за собой право выбора посредничества в нужный момент. В результате Великобритания оказалась в затруднительном положении. У нее не было юридических обязательств вступать в войну на стороне Франции и России, как заверял Грей на заседании палаты общин 11 июня 1914 года, немногим более чем за две недели до убийства эрцгерцога: «…если между европейскими державами возникла война, то не было таких неопубликованных соглашений, которые ограничивали бы или сковывали свободу действий правительства или парламента в принятии решения относительно участия Великобритании в войне…»[291]


С правовой точки зрения это было совершенно верно. Однако в то же время существовала некая неуловимая тонкость морального характера. Французский военно-морской флот находился в Средиземном море по военно-морскому соглашению между Францией и Великобританией; в результате побережье Северной Франции оказывалось бы полностью неприкрытым перед лицом германского военно-морского флота, если бы Великобритания не принимала участия в войне. По мере развития кризиса Бетман-Гольвег заверял, что германский военно-морской флот не будет использован против Франции, если Великобритания даст обещание оставаться нейтральной. Но Грей отказался от этой сделки по тем же самым причинам, по которым он отклонил германское предложение в 1909 году о замедлении строительства военно-морского флота в обмен на британский нейтралитет в европейской войне, – поскольку подозревал, что после поражения Франции Великобритания окажется во власти Германии:


«Вам следует уведомить германского канцлера, что его предложение, касающееся того, чтобы мы связали себя обязательством о нейтралитете на подобных условиях, не может в данный момент быть предметом рассмотрения.

…Для нас заключение подобной сделки с Германией за счет Франции было бы позором, от которого никогда бы не удалось очистить доброе имя нашей страны.

Канцлер также просит договориться об отказе от имеющихся у нас обязательств и интересов в связи с нейтралитетом Бельгии. Такую сделку мы также не можем принимать к рассмотрению»[292].


Дилемма Грея заключалась в том, что его страна попала в западню между давлением общественного мнения и традициями ее внешней политики. С одной стороны, отсутствие общественной поддержки участия в войне из-за Балкан подразумевало возможность посредничества. С другой стороны, если бы Франция потерпела поражение или потеряла доверие к союзу с Британией, Германия приобрела бы то самое господствующее положение, против которого всегда выступала Англия. В силу этого, становилось вполне вероятным, что, в конце концов, Великобритания вступила бы в войну, чтобы предотвратить военное поражение Франции, даже если бы Германия не вторглась в Бельгию, хотя потребовалось бы некоторое время, чтобы среди британского народа вызрела поддержка войны. В течение этого периода Великобритания еще могла оказывать посреднические услуги. Однако решение Германии бросить вызов одному из наиболее устоявшихся принципов английской внешней политики – о недопустимости установления контроля над Нидерландами со стороны любой из крупных держав – помогло Великобритании преодолеть сомнения и гарантировало тот факт, что война не могла закончиться компромиссом.

Грей полагал, что, не встав ни на чью сторону на ранних этапах кризиса, Великобритания сохранила бы свою претензию на беспристрастность, которая могла бы позволить ей выступать в качестве посредника при принятии решения. И прошлый опыт говорил в пользу этой стратегии. Исходом повышенной межгосударственной напряженности на протяжении последних 20 лет всегда была какая-то конференция. Однако ни в один из предыдущих кризисов не было никакой мобилизации. А поскольку все великие державы готовились провести мобилизацию, пропал весь запас времени, необходимого для использования традиционных дипломатических методов. Таким образом, в ходе решающих 96 часов, то есть четырех дней, в течение которых мобилизационные графики фактически разрушили возможность для политического маневрирования, британский кабинет, в сущности, взял на себя роль стороннего наблюдателя.

Ультиматум Австрии прижал Россию к стенке в тот самый момент, когда она посчитала, что ее фактически игнорируют. Болгария, чье освобождение от турецкого правления было осуществлено Россией посредством ряда войн, стала склоняться на сторону Германии. Австрия, аннексировав Боснию и Герцеговину, похоже, стремилась превратить Сербию, последнего значимого союзника России на Балканах, в своего рода протекторат. Наконец, с учетом того, что Германия закреплялась в Константинополе, Россия только могла гадать, не окончится ли эпоха панславизма тевтонским господством над всем, чего она добивалась в течение столетия.

Даже при таком стечении обстоятельств царь Николай II не был готов к открытому противостоянию с Германией. На совещании с министрами 24 июля он рассмотрел все возможные варианты для России. Министр финансов Петр Барк сообщал, что царь заявил так: «Война будет катастрофической для всего мира, и, если она разразится, ее очень трудно будет остановить». Кроме того, как отмечает Барк, «германский император часто заверял его в своем искреннем желании обеспечить мир в Европе». И он напомнил министрам «о лояльном отношении германского императора во время русско-японской войны и во время внутренних беспорядков, имевших место в России после этого»[293].

Возражения последовали со стороны Александра Кривошеина, влиятельного министра сельского хозяйства. Демонстрируя органическое нежелание России забывать даже об унижениях, он утверждал, что, несмотря на любезные письма кайзера своему кузену, царю Николаю, немцы вели себя драчливо по отношению к России во время Боснийского кризиса 1908 года. В силу этого «общественное и парламентское мнение не сможет понять, почему в критический момент, затрагивающий жизненно важные интересы России, императорское правительство не решилось на смелый шаг. …Наше чрезмерно осторожное отношение, к сожалению, не увенчалось успехом в деле умиротворения центрально-европейских держав»[294].

Аргументы Кривошеина были подкреплены телеграммой от русского посла в Софии, в которой говорилось, что, если Россия отступит, «наш престиж в славянском мире и на Балканах упадет настолько, что его уже никогда нельзя будет восстановить»[295]. Общеизвестно, что главы правительств трепетно реагируют на аргументы, ставящие под сомнение их отвагу. В конце концов царь отбросил в сторону свое предчувствие надвигающейся катастрофы и сделал выбор в пользу поддержки Сербии даже с риском войны, но воздержался от объявления мобилизации.

Когда Сербия отреагировала на ультиматум 25 июля в неожиданно примирительном тоне – приняв все австрийские требования, за исключением одного, – кайзер, недавно вернувшийся из круиза, решил, что кризис миновал. Но он не рассчитывал, что Австрия будет настойчиво пытаться поиграть на так неосторожно предложенной им поддержке. И, более того, он забыл – если вообще об этом знал, – что, когда великие державы уже находятся на пороге войны, мобилизационные планы способны обгонять дипломатию.

28 июля Австрия объявила войну Сербии, несмотря на то, что к военным действиям она не была бы готова до 12 августа. В тот же самый день царь объявил частичную мобилизацию, направленную против Австрии, и к своему величайшему удивлению обнаружил, что единственный план, который подготовил генеральный штаб, предусматривал всеобщую мобилизацию одновременно против Германии и Австрии, вопреки тому факту, что в течение последних 50 лет Австрия стояла на пути балканских амбиций России и что локальная австро-русская война была основной темой изучения в военно-штабных школах в течение всего того срока. Министр иностранных дел России, не ведая, что живет в перевернутом доме, попытался заверять Берлин 28 июля: «Военные мероприятия, предпринятые нами в связи с объявлением Австрией войны… ни одно из них не направлено против Германии»[296].

Российские военные руководители, все без исключения являвшиеся последователями теорий Обручева, были потрясены сдержанностью царя. Они хотели всеобщей мобилизации и, следовательно, войны с Германией, которая пока еще не предпринимала никаких шагов военного характера. Один из руководящих генералов сказал Сазонову, что «война стала неизбежной, и что мы подвергаемся риску проиграть ее до того, как успеем вынуть свой меч из ножен»[297].

Если царь казался своим собственным генералам слишком нерешительным, то для Германии он был более чем решительным. Все немецкие планы строились на том, чтобы вывести Францию из войны в течение шести недель, а потом взяться за предположительно еще не полностью отмобилизованную Россию. Любая русская мобилизация – даже частичная – вписалась бы в этот график и снизила бы риски Германии в этой уже довольно рискованной игре. Исходя из этого, 29 июля Германия потребовала от России прекратить мобилизацию, в противном случае Германия последует ее примеру. А все знали, что германская мобилизация была равнозначна войне.

Царь был слишком слаб, чтобы уступить. Остановить частичную мобилизацию означало бы раскрыть весь ход военного планирования России, а сопротивление генералов убедило его в том, что жребий брошен. 31 июля Германия вновь потребовала прекратить русскую мобилизацию. И когда этот запрос был проигнорирован, Германия объявила войну России. Это произошло в отсутствие какого бы то ни было политического обмена мнениями между Санкт-Петербургом и Берлином относительно сущности кризиса, причем между Германией и Россией вообще не существовало спорных вопросов в прямом смысле слова.

Теперь перед Германией встала проблема, состоящая в том, что ее военные планы требовали нанесения немедленного удара по Франции, которая на протяжении этого кризиса вела себя совершенно спокойно, лишь поддерживая Россию в ее нежелании идти на компромисс обещанием безоговорочной поддержки со стороны Франции. Поняв, наконец, куда завели его 20 лет воинственной истерии, кайзер попытался перенаправить мобилизацию против Франции на Россию. Его попытка командовать над военными оказалась настолько же тщетной, насколько и предыдущее аналогичное усилие царя, направленное на ограничение масштаба российской мобилизации. Германский генеральный штаб более не готов был, как и его русский аналог, сворачивать планирование, на которое было потрачено 20 лет; фактически точно так же, как и у российского генштаба, у него не было никакого альтернативного плана. И царь, и император хотели бы отойти подальше от непосредственной угрозы войны, но никто из них не знал, как это сделать, – царь, потому что ему не дали провести частичную мобилизацию, кайзер, потому что не мог провести мобилизацию только против России. Оба были раздавлены военной машиной, которую сами же помогали строить и которая, будучи запущена в ход, уже оказалась необратимой.

1 августа Германия запросила Францию, намерена ли она оставаться нейтральной. Если бы Франция ответила положительно, Германия потребовала бы крепости Верден и Туль как доказательство ее честности. Но вместо этого Франция ответила довольно загадочно, дескать, она будет действовать в соответствии со своим национальным интересом. У Германии, разумеется, не было конкретного повода, которым можно было бы оправдать войну с Францией, стоявшей сторонним наблюдателем в Балканском кризисе. И в этот раз побудительной причиной были мобилизационные планы. Поэтому Германия сослалась на некие нарушения на границе со стороны Франции и 3 августа объявила войну. В тот же день германские войска во исполнение «плана Шлиффена» вторглись в Бельгию. На следующий день, 4 августа, Великобритания объявила войну Германии, что не удивило никого, за исключением немецких руководителей.

Великие державы преуспели в превращении второразрядного Балканского кризиса в мировую войну. Спор по поводу Боснии и Сербии привел к вторжению в Бельгию, на другом конце Европы, что, в свою очередь, сделало неизбежным вступление в войну Великобритании. По иронии судьбы к тому времени, как на Западном фронте разгорались решающие сражения, австрийские войска все еще не переходили в наступление против Сербии.

Германия слишком поздно поняла, что в войне не бывает определенности и что ее безудержное желание добиться быстрой и решительной победы втянуло ее в изнурительную войну на истощение. При воплощении в жизнь «плана Шлиффена» Германия разрушила все свои надежды на британский нейтралитет, не сумев при этом разгромить французскую армию, что было изначальной целью того, чтобы идти на риск. По иронии судьбы Германия потерпела поражение в наступательных боях на Западе и выиграла оборонительные сражения на Востоке, как и предсказывал старик Мольтке. В конце концов Германия вынуждена была прибегнуть так же к оборонительной стратегии Мольтке на Западе после того, как ввязалась в политику, исключавшую политический мир компромисса, на котором строилась стратегия Мольтке.

«Европейский концерт» позорно провалился, так как политическое руководство вышло из игры. В результате не было даже предпринято попытки собрать нечто вроде европейского конгресса, которые на протяжении большей части XIX века обеспечивали охлаждение страстей на какое-то время или приводили к выработке конкретных решений. Европейские лидеры предусмотрели все возможности, за исключением резерва времени, требующегося для дипломатического умиротворения. И они позабыли изречение Бисмарка: «Горе тому государственному деятелю, который не позаботится найти такое обоснование для войны, которое и после войны еще сохранит свое значение».

К тому времени, когда все события завершились, в конечном счете 20 миллионов лежали мертвыми; Австро-Венгерская империя исчезла с лица земли; три из четырех вступивших в войну династий – германская, австрийская и российская – были свергнуты. Устоял лишь британский королевский дом. Позднее трудно было вспомнить, что же именно вызвало войну. Все понимали лишь, что на пепелище гигантского безумия надо построить новую европейскую систему, хотя природу ее трудно было распознать среди страстей и опустошения, порожденных этой кровавой бойней.