Глава 7
Политическая машина Судного дня. Европейская дипломатия перед Первой мировой войной
K концу первого десятилетия XX века «Европейский концерт», поддерживавший мир в течение столетия, по целому ряду практических причин прекратил свое существование. Великие державы в беспечной слепоте увлеклись биполярной борьбой группировок, приведшей к формированию двух организованных по жесткому принципу блоков, что явилось предтечей расстановки сил в холодной войне через 50 лет. Имелась, однако, одна существенная разница. В век ядерных вооружений предотвращение войны явилось главной, быть может, даже основной, внешнеполитической целью. В начале XX века войны еще могли начинаться с определенной долей беспечности. Действительно, отдельные европейские мыслители придерживались того взгляда, будто периодические кровопускания носят очистительный характер типа катарсиса – наивная гипотеза, которую грубейшим образом разрушила Первая мировая война.
В течение десятилетий историки спорят, кто должен нести ответственность за возникновение Первой мировой войны. И тем не менее ни одна страна не может быть обвинена за этот безумный рывок к катастрофе. Каждая из великих держав внесла свой вклад близорукости и безответственности, причем делала это с такой удивительной беззаботностью, какая уже никогда не сможет повториться, так как эта сотворенная ими катастрофа врезалась в коллективную память Европы. Они позабыли предупреждение Паскаля в «Мыслях» – если они вообще его знали – «Мы беспечно устремляемся к пропасти, заслонив глаза, чем попало, чтобы не видеть, куда бежим».
А виноватых было, разумеется, хоть пруд пруди. Европейские нации превратили баланс сил в гонку вооружений, не понимая, что современные технологии и всеобщая воинская повинность превратили всеобщую войну в величайшую угрозу их собственной безопасности и европейской цивилизации в целом. Хотя все нации Европы собственной политикой внесли свой вклад в приближение катастрофы, именно Германия и Россия в силу своей природы подорвали чувство сдержанности.
На протяжении процесса объединения Германии никто не задумывался относительно потенциального влияния объединения на баланс сил. В течение 200 лет Германия была жертвой, а не инициатором войн в Европе. Во время Тридцатилетней войны Германия понесла потери, оцениваемые в размере 30 процентов всего населения того времени, а самые решающие битвы династических войн XVIII столетия и Наполеоновских войн проходили на германской земле.
Отсюда почти неизбежно следовало, что объединенная Германия поставит перед собой цель предотвратить повторение всех этих трагедий. Но вовсе не было неизбежным то, что новое немецкое государство должно было воспринять этот вызов в основном как военную проблему или что немецкие дипломаты после Бисмарка должны были бы проводить внешнюю политику со столь пугающей самоуверенностью. Если Пруссия Фридриха Великого была самой слабой из великих держав, то вскоре после объединения Германия стала самой сильной и, будучи таковой, оказалась вызывающей беспокойство у своих соседей. Для принятия участия в «Европейском концерте» ей требовалось проявлять особую сдержанность во внешней политике[222]. К сожалению, после ухода Бисмарка сдержанность была тем качеством, которого больше всего недоставало Германии.
Причиной, по которой германские государственные деятели были одержимы идеей грубой силы, было то, что Германия, в отличие от других национальных государств, не обладала интеграционной философской базой. Ни один из идеалов, формировавших национальные государства в остальной части Европы, в бисмарковских построениях не присутствовал – ни акцент Великобритании на традиционные свободы, ни призыв Великой французской революции к всеобщей вольности, ни даже мягкий универсалистский империализм Австрии. Строго говоря, бисмарковская Германия вообще не была воплощением чаяний о создании национального государства, поскольку он преднамеренно исключил из нее австрийских немцев. Бисмарковское германское государство, рейх, Reich, было некоей уловкой, в основном представляющей собой Большую Пруссию, чьей главной целью было усиление собственной мощи.
Отсутствие интеллектуальных корней было принципиальной причиной нецелеустремленности германской внешней политики. Память о том, что Германия в течение столь долгого времени служила главным полигоном Европы, внушила немецкому народу глубоко укоренившееся чувство отсутствия безопасности. Хотя империя Бисмарка была теперь сильнейшей державой на континенте, германским руководителям всегда казалось, что их поджидает какая-то неясная угроза, о чем свидетельствовала их одержимость постоянной боеготовностью, отягощенная воинственной риторикой. Германские военные стратеги всегда исходили из необходимости отбиться от комбинации всех соседей Германии одновременно. Готовя себя к наихудшему из сценариев, они способствовали превращению его в реальность. Поскольку Германия, способная победить коалицию из всех своих соседей, могла, само собой разумеется, без труда получить преобладание над каждым из них в отдельности. При виде военного колосса у своих границ соседи Германии объединялись в целях взаимной защиты, превращая германское стремление к безопасности в фактор, способствующий возникновению ощущения отсутствия безопасности.
Мудрая и сдержанная политика, возможно, отсрочила бы, а то и вовсе предотвратила надвигающуюся опасность. Но преемники Бисмарка, отбросив его сдержанность, все больше и больше полагались на силу как таковую, что подтверждалось в одном из их излюбленных высказываний – что Германия должна служить молотом, а не наковальней европейской дипломатии. Получалось, что Германия потратила так много энергии на достижение государственного статуса, что у нее не оказалось времени понять, какой же цели будет служить это новое государство. Имперской Германии никогда не удавалось выработать концепцию собственного национального интереса. Под влиянием эмоций момента и из-за полнейшего отсутствия понимания чужой психологии немецкие руководители после Бисмарка сочетали свирепость с нерешительностью, ввергая свою страну вначале в изоляцию, а затем и в войну.
Бисмарк приложил огромные усилия для принижения значения утверждений о немецкой мощи, используя сложнейшую систему альянсов для сдерживания множества своих партнеров и предотвращения перерастания присущих им несовместимостей в войну. У преемников Бисмарка не хватало терпения и искусности для решения задач такой сложности. Когда император Вильгельм I умер в 1888 году, его сын Фридрих, либерализм которого так тревожил Бисмарка, правил всего лишь девяносто восемь дней, умерев от рака горла. Его преемником стал его сын, Вильгельм II, который своей театральной манерой вызывал у наблюдателей неловкое ощущение того, что правитель самой могучей нации Европы ведет себя как незрелый и неустойчивый человек. Психологи объясняли беспокойную агрессивность Вильгельма попыткой компенсировать рождение с деформированной рукой – серьезный удар для члена прусской королевской семьи с ее возвеличенными военными традициями. В 1890 году безбашенный молодой император отправил в отставку Бисмарка, не желая править в тени столь влиятельной личности. С тех пор именно кайзеровская дипломатия стала самой главной для дела мира в Европе. Уинстон Черчилль передал суть личности Вильгельма в язвительно-сардоническом стиле:
«Просто ходить гоголем и бряцать не вынутым из ножен мечом. Он желал только одного – чувствовать себя, как Наполеон, и быть похожим на Наполеона, но без необходимости сражаться в его битвах. Разумеется, на меньшее он бы не согласился. Если вы вершина вулкана, то самое меньшее, что вы делаете, вы дымитесь. Вот и он курился, как столп облачный днем и столп пламени ночью[223], что и могли наблюдать те, кто стоял в стороне; медленно и верно эти встревоженные наблюдатели собирались вместе и объединялись ради совместной защиты.
…Но под всем этим позированием и внешними атрибутами находился весьма ординарный, тщеславный, однако в целом вполне благонамеренный человек, надеявшийся сойти за второго Фридриха Великого»[224].
Кайзер больше всего хотел международного признания важности Германии и, превыше всего, ее мощи. Он пытался проводить то, что в его окружении называлось Weltpolitik, или «глобальной политикой», даже не определяя этот термин и не устанавливая его соотношение с немецким национальным интересом. Лозунги маскировали интеллектуальный вакуум: за воинственными речами пряталась внутренняя пустота; широковещательные слоганы скрывали нерешительность и отсутствие умения ориентироваться в разных ситуациях. Хвастливость вкупе с нерешительностью в поступках отражали наследие двухвекового германского провинциализма. Даже если бы немецкая политика была мудрой и ответственной, интеграция германского колосса в существовавшие международные рамки была бы непосильной задачей. Но взрывоопасная смесь известных личностей и внутренних институтов не допускала подобного курса, ведя вместо этого к бездумной внешней политике, которая специализировалась на том, чтобы на Германию сваливалось все то, чего она всегда боялась.
В продолжение 20 лет после отставки Бисмарка Германия умудрилась способствовать невероятной смене альянсов. В 1898 году Франция и Великобритания были на грани войны из-за Египта. Враждебные отношения между Великобританией и Россией являлись постоянным фактором международных отношений почти на всем протяжении XIX века. Великобритания в разное время искала союзников против России, пробуя привлечь на эту роль Германию, прежде чем остановилась на Японии. Никому тогда не пришло бы в голову, что Великобритания, Франция и Россия в итоге окажутся на одной стороне. И тем не менее через 10 лет именно это произошло в результате воздействия настойчивой и угрожающей германской дипломатии.
Несмотря на всю сложность своих маневров, Бисмарк никогда и не пытался выйти за рамки традиционного баланса сил. Однако его преемников явно не устраивал баланс сил, и они никогда даже не пытались понять, что чем больше они наращивают собственные силы, тем больше способствуют созданию компенсационных объединений и наращиванию вооружений, присущих системе европейского равновесия.
Немецкие руководители с негодованием относились к нежеланию других стран вступать в союз со страной, уже ставшей сильнейшей в Европе, чья мощь порождала страхи по поводу гегемонии Германии. Тактика запугивания представлялась этим руководителям наилучшим способом заставить своих соседей увидеть пределы их собственной мощи и, предположительно, понять выгоды дружбы с Германией. Но столь унижающий противную сторону подход возымел обратный эффект. Пытаясь добиться абсолютной безопасности для своей собственной страны, немецкие руководители, пришедшие к власти после Бисмарка, угрожали всем остальным европейским странам их полнейшей незащищенностью, практически автоматически вызывая противоборствующие коалиции. Нет ускоренных методов дипломатии, ведущих к доминированию; только одна дорога ведет к нему, и это война. Такой урок провинциальные лидеры постбисмарковской Германии усвоили лишь тогда, когда было уже слишком поздно, чтобы предотвратить глобальную катастрофу.
По иронии судьбы на протяжении значительного времени существования императорской Германии основной угрозой миру считалась не Германия, а Россия. Вначале Пальмерстон, а потом Дизраэли были убеждены в том, что Россия намеревается проникнуть в Египет и в Индию. К 1913 году аналогичная боязнь немецких руководителей, что страну должны захлестнуть русские орды, достигла такого накала, что она в значительной степени способствовала их решению устроить роковое противостояние годом позже.
На самом деле было мало веских доказательств в подтверждение того, что Россия могла бы стремиться к созданию европейской империи. Утверждения немецкой военной разведки о наличии доказательства того, что Россия на самом деле готовится к подобной войне, были настолько верны, насколько они были безосновательны. Все страны из обоих альянсов, опьяненные новыми технологическими возможностями железных дорог и мобилизационных графиков, постоянно занимались военной подготовкой, не соответствующей масштабам спорных проблем. Но именно потому, что эти лихорадочные приготовления не могли быть сопряжены с какой-то конкретной целью, их истолковывали как признаки широкомасштабных, если не расплывчатых, амбиций. Характерно, что князь фон Бюлов, германский канцлер с 1900 по 1909 год, присоединился к точке зрения Фридриха Великого, утверждавшего, что «из всех соседей Пруссии именно Российская империя наиболее опасна как с точки зрения силы, так и ее местоположения»[225].
Вся Европа, бесспорно, находила как нечто странное огромные просторы и упорство России. Все страны Европы пытались добиваться величия путем угроз и ответов на угрозы. Но Россия, казалось, движется вперед, повинуясь собственному ритму, сдерживаемому лишь превосходящими силами, как правило, посредством войны. В целом ряде многочисленных кризисов представлялось, что России зачастую вполне доступно разумное урегулирование, и результаты его были намного лучше получаемого на самом деле. И все же Россия всегда предпочитала риск поражения компромиссу. Это проявилось во время Крымской войны 1854 года, Балканских войн 1875–1878 годов, а также накануне русско-японской войны 1904–1905 годов.
Одним из объяснений подобной тенденции является тот факт, что Россия частью принадлежит Европе, частью Азии. На Западе Россия выступала составной частью «Европейского концерта» и участвовала в сложных правилах игры по сохранению баланса сил. Но даже в рамках этой организации русские руководители обычно с раздражением относились к призывам поддерживать равновесие и были склонны прибегнуть к войне, если их требования не удовлетворялись. К примеру, в преддверии Крымской войны 1854 года, во время Балканских войн и вновь уже в 1885 году, когда Россия чуть не вступила в войну с Болгарией. В Средней Азии Россия имела дело со слабыми ханствами, где принцип баланса сил был неприменим, а в Сибири – пока не натолкнулась на Японию – она имела полную возможность продвигаться в значительной степени точно так же, как Америка через слабозаселенный континент.
На европейских форумах Россия обычно прислушивалась к аргументам в пользу сохранения баланса сил, но не всегда следовала основополагающим принципам. В то время как европейские страны всегда утверждали, что судьбу Турции и Балкан должен решать лишь «Европейский концерт», Россия, со своей стороны, неизменно стремилась решать эти вопросы односторонне и с применением силы. Это видно по Адрианопольскому договору 1829 года, Ункяр-Искелесийскому договору 1833 года, конфликту с Турцией 1853 года, а также по Балканским войнам 1875–1878 и 1885 годов. Россия предполагала, что Европа будет реагировать по-иному, и чувствовала себя оскорбленной, когда этого не происходило. Та же проблема повторилась после Второй мировой войны, когда западные союзники утверждали, что судьба Восточной Европы касается Европы в целом, а Сталин настаивал на том, что Восточная Европа, и особенно Польша, находится в пределах советской сферы влияния и в силу этого ее будущее должно решаться, не обращая внимания на западные демократии. И, как его предшественники-цари, Сталин действовал в одностороннем порядке. Однако неизбежно создавалась какая-то коалиция западных сил для оказания противодействия военным выпадам России и развала того, что было навязано Россией ее соседям. В период после Второй мировой войны понадобилось целое поколение, чтобы вновь утвердилась подобная историческая модель.
Россия на марше редко испытывала понимание предела. Когда ей препятствовали, она таила обиду и выжидала удобный момент для реванша: Великобритании – в течение большей части XIX века, Австрии – после Крымской войны, Германии – после Берлинского конгресса и Соединенным Штатам во время холодной войны. Остается дождаться того, как новая постсоветская Россия будет реагировать на крах своей исторической империи и вовлеченных в ее орбиту сателлитов, когда полностью пройдет шок после распада.
В Азии чувство миссионерства у России в еще меньшей степени сдерживалось политическими или географическими препятствиями. В течение всего XVIII века и значительной части XIX Россия оказывалась одна на Дальнем Востоке. Она была первой европейской страной, вступившей в контакт с Японией, и первой, кто заключил договор с Китаем. Эта экспансия, осуществлявшаяся незначительными силами поселенцев и военных искателей приключений, конфликтов с европейскими державами не вызвала. Спорадические русские столкновения с Китаем не представлялись какими-то значительными. За содействие России в борьбе против воевавших между собой племен Китай передавал под русское управление значительные территории как в XVIII, так и в XIX веке, дав повод для ряда «неравноправных договоров», которые с тех пор осуждало каждое из китайских правительств, особенно коммунистическое.
Характерно, что с каждым новым приобретением, похоже, российский аппетит по отношению к азиатским территориям только рос. В 1903 году Сергей Витте, министр финансов и доверенное лицо царя, писал Николаю II: «С учетом нашей огромной границы с Китаем и нашего исключительно выгодного положения поглощение Россией значительной части Китайской империи является лишь вопросом времени»[226]. Так же, как и в отношении Оттоманской империи, русские руководители исходили из того, что Дальний Восток является внутренним делом России, и никто в мире не имеет права вмешиваться. Подчас продвижение России осуществлялось на всех фронтах одновременно; часто они перемещались вперед или назад, в зависимости от того, где экспансия казалась менее рискованной.
Механизм выработки политики имперской России отражал двойственный характер этой империи. Российское министерство иностранных дел[227] являлось департаментом аппарата канцлера, и оно было укомплектовано независимыми чиновниками, ориентирующимися преимущественно на Запад[228]. Чаще всего прибалтийские немцы, эти чиновники рассматривали Россию как европейское государство с политикой, которая должна осуществляться в контексте «Европейского концерта». Роль Канцелярии, однако, оспаривалась Азиатским департаментом, который был столь же независимым и отвечал за русскую политику по отношению к Оттоманской империи, Балканам и Дальнему Востоку – другими словами, за каждый фронт, на котором Россия реально продвигалась вперед.
В отличие от аппарата канцлера, Азиатский департамент не считал себя частью «Европейского концерта». Рассматривая страны Европы как препятствия к осуществлению собственных планов, Азиатский департамент считал европейские страны не имеющими отношения к его деятельности и при всякой возможности стремился достигать поставленные Россией цели посредством односторонних договоров или путем войн, развязываемых без оглядки на Европу. Поскольку Европа настаивала на том, чтобы вопросы, связанные с Балканами и Оттоманской империей, решались «концертом», частые конфликты были неизбежны, в то время как возмущение России росло по мере того, как ее планы все чаще срывались странами, которые она считала лезущими не в свое дело.
Частью оборонительная, частью наступательная, русская экспансия всегда носила двойственный характер, и эта ее двойственность порождала споры на Западе относительно истинных намерений России, которые продолжались и в течение советского периода. Одной из причин постоянных трудностей в понимании целей и задач России было то, что российское правительство, даже в коммунистический период, было более схоже с самодержавным двором XVIII века, чем с правительством супердержавы века XX. Ни императорская, ни коммунистическая Россия не породили великого министра иностранных дел. Такие, к примеру, министры иностранных дел, как Нессельроде, Горчаков, Гирс, Ламсдорф или даже Громыко, были подготовленными и способными людьми, но у них не было полномочий планировать долгосрочную политику. Они были чуть более чем слуги непостоянного и легко выходящего из себя самодержца, за благосклонность которого им приходилось соперничать с другими посреди множества узловых внутренних проблем. У императорской России не было ни Бисмарка, ни Солсбери, ни Рузвельта – короче говоря, ни одного практического министра, наделенного исполнительной властью по всем вопросам внешней политики.
И даже тогда, когда правящий царь был сильной личностью, автократическая система выработки в России политических решений мешала формированию согласованной внешней политики. Стоило кому-то из царей просто сработаться с каким-то министром иностранных дел, как последнего стремились удержать на посту до глубокой старости, как было с Нессельроде, Горчаковым и Гирсом. Все эти три министра работали на своем посту в течение большей части XIX века. Даже будучи престарелыми людьми, они оказывались неоценимо полезными для иностранных государственных деятелей, которые считали их единственными лицами, с которыми стоило встречаться в Санкт-Петербурге, потому что они были единственными сановниками, имевшими доступ к царю. Протокол запрещал практически всем, кроме них, просить аудиенцию у царя.
Процесс принятия решений в еще большей степени усложнялся тем, что исполнительная власть царя часто сталкивалась с его аристократическими представлениями о царственном образе жизни. Например, сразу же после подписания Договора перестраховки, в ключевой период в российских иностранных делах, Александр III уезжает из Санкт-Петербурга на целых четыре месяца, с июля по октябрь 1887 года, и катается на яхте, посещает маневры и наносит визиты к родственникам супруги в Дании. И в такой ситуации, когда единственное принимающее решения лицо находится вне пределов досягаемости, внешняя политика России испытывала большие трудности. При этом политические шаги царя не только часто были подвержены сиюминутным настроениям, но на них также оказывала огромное влияние националистическая пропаганда, раздуваемая военными. Авантюристически настроенные военные, типа генерала Кауфмана в Средней Азии, вряд ли вообще обращали внимание на министров иностранных дел. Горчаков, вероятно, говорил правду о том, как мало он знает о происходящем в Средней Азии, в беседе с британским послом, описанной в предыдущей главе.
К временам Николая II, правившего с 1894 по 1917 год, Россия была вынуждена расплачиваться за внутренние деспотические институты. Вначале Николай втянул Россию в катастрофическую войну с Японией, а затем позволил собственной стране стать пленником системы альянсов, сделавшей войну с Германией практически неизбежной. В то время как энергия России была направлена в сторону завоеваний и расходовалась на сопутствующие внешнеполитические конфликты, ее социально-политическая структура становилась весьма непрочной. Поражение в войне с Японией в 1905 году должно было послужить предупреждением о том, что время для внутренней консолидации, – как утверждал великий реформатор Петр Столыпин, – на исходе. Россия нуждалась в передышке; получила же она очередное рискованное заграничное предприятие. Остановленная в Азии, она вернулась к панславистским мечтаниям и прорыву к Константинополю, но на этот раз все вышло из-под контроля.
Ирония заключалась в том, что на определенном этапе экспансионизм более не умножал мощь России, но привел ее к упадку. В 1849 году Россия всеми считалась сильнейшей страной Европы. Через 70 лет династия рухнула, и она временно выбыла из числа великих держав. В промежутке между 1848 и 1914 годом Россия была вовлечена в более чем шесть войн (помимо колониальных), намного больше, чем любая другая великая держава. В каждом из этих конфликтов, за исключением интервенции в Венгрию в 1849 году, финансово-политические потери России намного превышали ожидаемые выгоды. Хотя каждый из этих конфликтов собирал свою дань, Россия продолжала отождествлять свой статус великой державы с территориальной экспансией; она страстно желала все больше земель, которые ей не были нужны и которые она не могла освоить. Ближайший советник царя Николая II Сергей Витте обещал ему, что «с берегов Тихого океана и с вершин Гималаев Россия будет господствовать не только в делах Азии, но также и Европы»[229]. Экономическое и социально-политическое развитие принесло бы гораздо больше пользы для статуса великой державы в индустриальный век, чем превращение Болгарии в сателлита или установление протектората в Корее.
Немногие из русских руководителей, например Горчаков, были достаточно мудры, чтобы осознать, что для России «расширение территории это расширение слабости»[230], но их точка зрения ни в коем разе не была способна умерить российскую манию относительно новых завоеваний. В итоге коммунистическая империя развалилась по тем же причинам, что и царская. Советскому Союзу было бы гораздо лучше оставаться в пределах границ, сложившихся после Второй мировой войны, а с другими странами установить отношения так называемой «спутниковой орбиты», наподобие тех, которые он поддерживал с Финляндией.
Когда два колосса – мощная, безудержная Германия и огромная, неугомонная Россия – сталкиваются друг с другом в самом центре континента, конфликт становится вероятным, независимо от того, что Германии нечего приобретать от войны с Россией, а Россия может потерять все в войне с Германией. В силу этого мир в Европе зависел от одной-единственной страны, которая на протяжении всего XIX века играла роль балансира так умело, проявляя при этом такую умеренность.
В 1890 году термин «блестящая изоляция» все еще являлся точной характеристикой британской внешней политики. Британские подданные с гордостью называли свою страну «маховиком» Европы, вес которого не давал возможности ни одной из коалиций континентальных держав стать господствующей. Участие в альянсах было традиционно почти так же неприемлемо для британских государственных деятелей, как и для американских изоляционистов. И тем не менее через 25 лет англичане будут сотнями тысяч умирать на топкой грязи болот Фландрии, воюя на стороне французского союзника против германского противника.
В британской политике произошли знаменательные перемены в промежутке между 1890 и 1914 годом. Нет ни малейшей иронии в том, что человек, проведший Великобританию через первый этап этого переходного периода, был олицетворением всего традиционного для Великобритании и британской внешней политики. Маркиз Солсбери был типичным англичанином. Он являлся отпрыском древнего рода Сесил, чьи предки служили первыми министрами британских монархов со времен королевы Елизаветы I. Известно, что король Эдуард VII, правивший с 1901 по 1910 год и происходивший из неожиданно выдвинувшейся семьи, по сравнению с Сесилами, то и дело сетовал по поводу снисходительного тона, к которому прибегал Солсбери в разговоре с ним.
Карьера Солсбери в мире политики была предопределена и не требовала каких-то усилий. Получив образование в колледже Крайст-Черч Оксфордского университета, юный Солсбери путешествовал по империи, совершенствовал свой французский, встречался с главами государств. К 48 годам, побывав в должности министра по делам Индии, он стал министром иностранных дел в кабинете Дизраэли и сыграл важную роль на Берлинском конгрессе, в ходе которого провел большую часть повседневных переговоров. После смерти Дизраэли Солсбери принял на себя лидерство в консервативной партии и, если не считать последнего периода пребывания Гладстона у власти в 1892–1894 годах, выступал как ведущая фигура британской политики в течение последних пятнадцати лет XIX века.
Позиция Солсбери в некоторых смыслах чем-то напоминала позицию президента Буша, хотя английский политик дольше занимал высший государственный пост в своей стране. Оба человека овладели миром, ставшим меньше к тому времени, когда они пришли к власти, хотя этот факт тогда ни для одного из них не был очевиден. Оба оставили свой след тем, что знали, как обращаться с тем, что они унаследовали. Взгляды Буша на мир были сформированы холодной войной, во время которой он достиг известности и завершением которой обстоятельства вынудили его руководить на самой вершине карьеры. Солсбери набирался опыта в эпоху Пальмерстона с ее абсолютным британским превосходством в заморских территориях и непримиримым англо-русским соперничеством, причем в период его руководства страной и то, и другое подходило к концу.
Правительство Солсбери должно было биться над проблемой ослабления относительного положения Великобритании. Ее огромная экономическая мощь теперь сравнялась с силой Германии; Россия и Франция расширяли свои имперские усилия и бросали вызов Британской империи практически повсюду. Хотя Великобритания все еще была ведущей державой, ее преобладание, которым она владела в середине XIX века, постепенно спадало. Точно так же, как Буш умело приспособился к тому, чего он не предвидел, к 1890-м годам лидеры Великобритании признали необходимость подстраивать традиционную политику под неожиданные реальности.
Тучный и помятый по своим физическим данным, лорд Солсбери скорее казался олицетворением приверженности Великобритании к статус-кво, чем носителем перемен. Автор выражения «блестящая изоляция», Солсбери на первый взгляд как бы обещал придерживаться традиционной британской политики, проводя твердую линию в заморских территориях против других имперских держав и вовлекая Великобританию в континентальные альянсы только в тех случаях, когда это было бы последним средством по недопущению изменения соотношения сил со стороны какого-то агрессора. Для Солсбери островное положение Англии означало, что идеальной политикой была бы активность на морских просторах и отсутствие прочных и обязывающих связей в привычных континентальных союзах. «Мы – рыбы», – прямо заявил он по какому-то поводу.
В конечном счете Солсбери вынужден был признать, что чересчур размахнувшаяся вширь Британская империя перенапрягается под натиском России на Дальнем и Ближнем Востоке и под натиском Франции в Африке. Даже Германия втягивалась в колониальную гонку. И хотя Франция, Германия и Россия то и дело вступали в конфликт друг с другом на континенте, они всегда сталкивались с Великобританией на заморских территориях. Причиной этому было то, что Великобритания владела не только Индией, Канадой и значительной частью Африки, но и отстаивала свое господство на обширных территориях, которые по стратегическим соображениям не желала отдавать в руки другой державе, даже если та не стремилась к прямому контролю. Солсбери определял такого рода требования как «нечто вроде клеймения территории, которую в случае распада Англии никак не хотелось бы отдавать во владение какой-либо другой державе»[231]. К этим районам относились Персидский залив, Китай, Турция и Марокко. В течение всех 1890-х годов Великобританию неотступно преследовали бесконечные столкновения с Россией в Афганистане, по поводу проливов, в Северном Китае, а также с Францией в Египте и в Марокко.
С заключением Средиземноморских соглашений 1887 года Великобритания стала косвенно связана с Тройственным союзом Германии, Австро-Венгрии и Италии в надежде, что Италия и Австрия укрепят ее позицию в отношениях с Францией в Северной Африке и с Россией на Балканах. И все же Средиземноморские соглашения оказались только временной мерой.
Новая Германская империя, лишенная главного стратега, не знала, что делать с открывавшейся перед ней возможностью. Геополитические реальности постепенно выводили Великобританию из «блестящей изоляции», хотя по этому поводу было много стенаний со стороны традиционалистов. Первым шагом в сторону большей занятости делами на континенте было стремление к потеплению отношений с императорской Германией. Будучи убеждены в том, что Россия и Великобритания отчаянно нуждаются в Германии, авторы немецкой политики полагали, что они смогут заключить сделку с каждой из этих стран одновременно. При этом не уточняли характер сделки, заключить которую очень хотели, или даже не представляли, что сами подталкивают Россию и Великобританию к сближению друг с другом. А когда Германия натолкнулась на решительный отказ на такие напрасные инициативы, ее руководители рассердились, а потом быстро перешли на грубость. Подобный подход резко контрастировал с французским. Франция медленно и постепенно, шаг за шагом в течение 20 лет подводила Россию и еще дополнительно полтора десятилетия Великобританию к предложению подписать соглашение. Несмотря на весь тот шум, который производила постбисмарковская Германия, вся ее внешняя политика носила откровенно любительский, близорукий и даже неуверенный характер, когда она столкнулась с созданной ею самой же конфронтацией.
Первым дипломатическим шагом Вильгельма II по пути, который оказался обреченным, стал отказ в 1890 году, вскоре после отставки Бисмарка, от предложения царя продлить действие Договора перестраховки на трехлетний срок. Отвергая инициативу России в самом начале своего правления, кайзер и его советники выдернули, возможно, самую крепкую нить из ткани бисмарковской системы взаимно переплетающихся союзов. Они исходили из трех соображений как причин их поступка. Во-первых, они хотели сделать свою политику, насколько возможно, «простой и прозрачной» (новый канцлер Каприви как-то признался, что не обладает способностью Бисмарка жонглировать восемью шарами одновременно). Во-вторых, они хотели заверить Австрию, что союз с ней является наивысшим приоритетом. И, наконец, они считали «перестраховочный» Договор препятствием к предпочитаемому ими курсу на сколачивание союза с Великобританией.
Каждое из этих соображений демонстрировало полное отсутствие геополитического мышления, из-за чего Германия Вильгельма II постепенно изолировала сама себя. Сложность предопределялась географическим положением и историей Германии; и никакая «простая» политика не способна была принимать во внимание многие ее аспекты. Именно двусмысленный характер одновременного наличия договора с Россией и альянса с Австрией позволял Бисмарку выступать в роли регулятора между австрийскими страхами и русскими амбициями в течение 20 лет, не порвав ни с одной из этих стран и не расширив присущих Балканам кризисов. Прекращение действия Договора перестраховки создавало ситуацию с точностью до наоборот: ограничение возможностей выбора для Германии поощряло австрийский авантюризм. Николай де Гирс, российский министр иностранных дел, сразу же поняв это, заметил так: «Посредством расторжения нашего договора [Договора перестраховки] Вена освободилась от мудрого и благожелательного, но одновременно жесткого контроля со стороны князя Бисмарка»[232].
Отказ от Договора перестраховки не только привел Германию к тому, что она лишилась рычагов воздействия на Австрию, но и, прежде всего, усилил русские опасения. Опора Германии на Австрию была истолкована в Санкт-Петербурге как новая предпосылка к поддержке Австрии на Балканах. Стоило Германии поставить себя в положение препятствия русским целям в регионе, который никогда не представлял для Германии жизненно важного интереса, как Россия непременно стала искать противовес, которым с превеликой охотой готова была стать Франция.
Соблазн, заставляющий Россию двигаться в направлении Франции, был подкреплен фактом заключения Германией колониального соглашения с Великобританией, что последовало почти немедленно после отказа кайзера возобновить «перестраховочный» договор. Великобритания получила от Германии истоки Нила и территории в Восточной Африке, включая остров Занзибар. В качестве quid pro quo, своего рода эквивалента, Германии досталась относительно незначительная полоска земли, соединяющая Юго-Западную Африку с рекой Замбези, так называемая «полоса Каприви», а также остров Хельголанд в Северном море, который, как считалось, имел определенное стратегическое значение для охраны немецкого побережья от нападения с моря.
Для каждой из сторон сделка была неплохой, хотя она превратилась в первое из серии недоразумений. Лондон воспринимал соглашение как средство урегулирования колониальных проблем в Африке; Германия же видела в нем прелюдию к заключению англо-германского союза; а Россия, пойдя даже еще дальше, истолковала его как первый шаг Англии к вступлению в Тройственный союз. Барон Стааль, русский посол в Берлине[233], исходя из этого, с беспокойством докладывал о пакте между историческим другом России Германией и ее традиционным врагом Великобританией в следующих выражениях:
«Когда кто-то связан с кем-то еще многочисленными интересами и позитивными обязательствами в какой-то точке земного шара, то он почти наверняка будет действовать с другим согласованно по всем крупным вопросам, которые могут возникнуть на международном поприще. …Фактически достигнуто дружеское согласие с Германией. Оно не может не оказать воздействия на отношения Англии с другими державами Тройственного союза»[234].
Бисмарковский кошмар коалиций начинал превращаться в их череду, так как конец Договора перестраховки проложил путь для франко-русского альянса.
Германия считала, что Франция и Россия никогда не вступят в союз, поскольку России незачем воевать за Эльзас-Лотарингию, а Франции ни к чему браться за оружие из-за балканских славян. Однако выяснилось, что это одно из множества грубейших концептуальных заблуждений постбисмарковского руководства императорской Германии. Как только Германия безоговорочно встала на сторону Австрии, Франция и Россия на деле стали нуждаться друг в друге, как бы ни отличались их цели, поскольку ни одна из этих стран не смогла бы выполнить стоящие перед ними задачи стратегического характера, не победив вначале или хотя бы не ослабив Германию. Франции это требовалось потому, что Германия никогда бы не отдала Эльзас-Лотарингию без войны, а Россия знала, что ей ни за что не унаследовать славянские земли Австрийской империи, не победив Австрию, против чего Германия, как она дала ясно понять, будет сопротивляться, отказавшись возобновить Договор перестраховки. А у России не было шансов на успех в противостоянии Германии без помощи Франции.
В пределах года с момента отказа Германии возобновить «перестраховочный» договор Франция и Россия подписали договор о «сердечном согласии», об Антанте, обеспечивающий взаимную дипломатическую поддержку. Престарелый российский министр иностранных дел Гирс предупреждал, что это соглашение не разрешает фундаментальной проблемы, заключающейся в том, что Великобритания, а не Германия является принципиальным противником России. Отчаянно пытающаяся выйти из изоляции, которой ее предал Бисмарк, Франция согласилась добавить к франко-русскому соглашению статью, обязывающую Францию оказать России дипломатическую поддержку в случае какого-либо колониального конфликта с Великобританией.
Для французских руководителей эта антибританская статья представлялась небольшой входной платой для создания того, что потом обязательно должно было бы превратиться в антигерманскую коалицию. И впоследствии французские усилия будут направлены на превращение франко-русского соглашения в военный союз. Хотя русские националисты приветствовали подобный военный пакт, который ускорял расчленение Австрийской империи, русские традиционалисты чувствовали себя тревожно. Будущий преемник Гирса на посту министра иностранных дел граф Владимир Николаевич Ламсдорф пишет у себя в дневнике в начале февраля 1892 года:
«Они [французы] также готовятся забросать нас предложениями о заключении соглашения о совместных военных действиях на случай нападения третьей стороны. …Но зачем излишним рвением портить хорошую вещь? Нам нужны мир и покой с учетом тягот вызванного неурожаем голода, неудовлетворительного состояния наших финансов, незавершенности нашей программы вооружений, ужасного состояния нашей транспортной системы и, наконец, возобновления активности в лагере нигилистов»[235].
В конце концов, французским руководителям удалось рассеять сомнения Ламсдорфа либо на него оказал давление сам царь. В 1894 году была подписана военная конвенция, согласно которой Франция соглашалась помочь России в случае нападения на Россию Германии или Австрии совместно с Германией. Россия поддержит Францию в случае нападения Германии или Германии совместно с Италией. Принимая во внимание то, что франко-русское соглашение 1891 года было дипломатическим инструментом и могло оправданно трактоваться как направленное против Великобритании так же, как и против Германии, единственным противником, упомянутым в военной конвенции, была Германия. То, что Джордж Кеннан позднее назовет «роковым альянсом» (франко-русская Антанта 1891 года, подкрепленная военной конвенцией 1894 года), знаменовало собой начало безудержной гонки Европы к войне.
Это было началом конца поддержания баланса сил. Баланс сил лучше всего работает, если в его основе лежит по меньшей мере одно из следующих условий. Первое условие, чтобы каждая страна имела возможность свободно объединяться с любым другим государством в зависимости от обстоятельств момента. На протяжении большей части XVIII века равновесие устанавливалось постоянно менявшимися союзами; точно так же обстояло дело во времена Бисмарка вплоть до 1890 года. Второе условие, когда при наличии постоянных союзов есть регулятор, следящий за тем, чтобы ни одна из существующих коалиций не получила преобладания, – подобная ситуация сложилась как раз после заключения франко-русского договора, когда Великобритания продолжала действовать в качестве регулятора и, по существу, ее обхаживали обе стороны. Третье условие, когда при наличии негибких союзов и отсутствии регулятора силы сцепления внутри союзов относительно слабы, так что по каждому конкретному поводу возможны либо компромиссы, либо перегруппировки в союзных отношениях.
Когда не действует ни одно из этих условий, дипломатия становится негибкой. Идет игра, ведущаяся с нулевым результатом, в которой любое достижение одной стороны воспринимается как проигрыш другой. Гонка вооружений и рост напряженности становятся неизбежны. Такова была ситуация во время холодной войны, и то же самое подразумевалось в Европе после того, как Великобритания присоединилась к франко-русскому союзу, тем самым сформировав Тройственное согласие, начавшее свою деятельность в 1908 году.
Но, в отличие от периода холодной войны, мировой порядок после 1891 года не сразу стал жестким после единичного вызова. Потребовалось 15 лет, прежде чем одно за другим были уничтожены все три составляющих элемента гибкости. После оформления Тройственного согласия перестало функционировать какое бы то ни было равновесие. Пробы сил стали правилом, а не исключением. Дипломатия как искусство компромисса прекратила свое существование. Выход событий из-под контроля в результате какого-либо кризиса стал всего лишь вопросом времени.
Но в 1891 году, когда Франция и Россия объединились против Германии, та по-прежнему надеялась, что ей удастся обеспечить уравновешивающий альянс с Великобританией, которого сильно желал Вильгельм II, но который оказался невозможным в силу его импульсивного поведения. Колониальное соглашение 1890 года не привело к союзу, которого так опасался русский посол. Отчасти этому помешали внутриполитические факторы в Великобритании. Когда уже пожилой Гладстон в 1892 году в последний раз занял пост премьер-министра, он ранил нежную душу кайзера тем, что наотрез отказался от какого-либо союза с автократической Германией или Австрией.
И все же главной причиной срыва ряда попыток организовать англо-германский союз явилось упорное непонимание немецким руководством сущности традиционной британской внешней политики, а также реальных требований собственной безопасности. В течение полутора столетий Великобритания отказывалась связывать себя открытым военным союзом. Она брала на себя лишь два типа обязательств: военные соглашения ограниченного характера по четко определенным, конкретно оговоренным угрожающим ситуациям или договоренности о дружеском согласии типа Антанты, в котором шла речь о дипломатическом сотрудничестве по тем вопросам, где возникали параллельные интересы с другой страной. В некотором смысле британское определение Антанты, как согласия, было, по существу, тавтологией: Великобритания согласна сотрудничать тогда, когда она захочет сотрудничать. Но согласие производило эффект создания морально-психологических связей, а также допущение – если не договорное обязательство – совместных выступлений во время кризисов. Такого рода союз разделял бы Великобританию от Франции и России или, по крайней мере, усложнял бы сближение с ними.
Германия отвергла такие неофициальные процедуры. Вильгельм II настаивал на соглашении «континентального типа», как он его называл. В 1895 году он так и сказал: «Если Англия нуждается в союзниках или помощи, то она должна отказаться от своей политики нежелания принимать какие-либо обязательства и обеспечить гарантии континентального типа или соответствующие договора»[236]. Но что мог иметь в виду кайзер под гарантиями континентального типа? После почти столетия «блестящей изоляции» Великобритания явно не была готова принять на себя постоянные обязательства на континенте, которых она так последовательно избегала в течение 150 лет, особенно в связи с Германией, ускоренными темпами становившейся самой сильной страной континента.
Этот немецкий нажим по поводу официальных гарантий фактически был обречен на провал. И причина состояла в том, что Германия, по существу, в них не нуждалась, потому что была достаточно сильна, чтобы нанести поражение любому предполагаемому противнику или противникам на континенте в любом их сочетании, при условии, что Великобритания не выступит на их стороне. Германии следовало просить у Великобритании не союза, а благожелательного нейтралитета на случай войны на континенте, – а для такого случая договоренности о согласии типа Антанты было бы вполне достаточно. Запрашивая то, что ей не нужно, и предлагая то, в чем Великобритания не нуждалась (всеобъемлющие обязательства по защите Британской империи), Германия вызвала у Великобритании подозрения в стремлении к мировому господству.
Немецкое нетерпение лишь усугубило сдержанность британцев, которые стали испытывать серьезные сомнения по поводу здравомыслия их партнера. «Мне не хочется пренебрегать откровенно выраженным беспокойством моих немецких друзей, – писал Солсбери. – Но вряд ли было бы разумным до такой степени руководствоваться их советом. Их Ахитофел[237] исчез. Они стали гораздо милее и приятнее в обиходе, но как же нам не хватает исключительной проницательности Старика [Бисмарка]»[238].
В то время как немецкое руководство лихорадочно изыскивало возможности вступления в союзы, немецкая общественность требовала проведения еще более жесткой внешней политики. Только социал-демократы какое-то время держались твердо на своем, хотя, в конце концов, и они подчинились общественному мнению и поддержали объявление Германией войны в 1914 году. Руководящие классы Германии не имели опыта европейской дипломатии, а еще меньше представляли себе, что такое Weltpolitik, на проведении которой так громогласно настаивали. На юнкеров, приведших Пруссию к господству в рамках Германии, после двух мировых войн ляжет пятно позора, особенно в восприятии Соединенных Штатов. На самом же деле юнкеры представляли собой социальную группу, как раз менее всего виноватую в переоценке во внешней политике, ориентированной на внутриконтинентальную политику и мало интересующейся событиями за пределами Европы. Скорее, в этом плане следовало бы говорить о новых управленческих кадрах в промышленности и растущих кругах интеллигенции, которые стали эпицентром национальной агитации в отсутствие парламентского буфера, уже несколько столетий существовавшего в Великобритании и Франции. В этих западных демократиях сильные националистические течения направлялись через каналы парламентских институтов; в Германии они вынуждены были искать свое выражение во внепарламентских группах влияния.
Несмотря на всю автократичность Германии, ее руководство чутко прислушивалось к общественному мнению и находилось под сильнейшим воздействием националистических групп влияния. Эти круги воспринимали дипломатию и международные отношения, как будто это какие-то спортивные состязания, все время подталкивая правительство к занятию более жесткой линии, расширению территориальной экспансии, приобретению новых колоний, усилению армии, увеличению военно-морского флота. Националисты воспринимали нормальную дипломатию взаимных уступок и взаимных выгод или малейший намек на шаг в сторону партнера со стороны германской дипломатии как вопиющее унижение. Курт Рицлер, политический секретарь германского канцлера Теобальда фон Бетман-Гольвега, занимавшего этот пост в момент объявления войны, весьма уместно заметил: «Угроза войны в наше время проистекает… из внутренней политики тех стран, где слабому правительству противостоит сильное националистическое движение»[239].
Такой эмоциональный и политический климат породил крупнейший германский политический промах – так называемую телеграмму Крюгеру, – в результате чего император подорвал саму возможность британского альянса, по крайней мере, до конца столетия. В 1895 году некий полковник Джеймсон, поддержанный британскими колониальными интересами и, самое главное, Сесилем Родсом, возглавил рейд на независимое бурское государство Трансвааль в Южной Африке. Набег окончился полнейшей неудачей и поставил в более чем неловкое положение правительство Солсбери, которое утверждало, что не имеет к нему никакого отношения. А немецкая националистическая пресса с ликованием требовала унизить британцев по полной.
Фридрих фон Гольштейн, главный советник и «серый кардинал» в министерстве иностранных дел, увидел в этом провалившемся рейде возможность показать британцам, какие преимущества дает дружественное отношение Германии, продемонстрировав им, каким она может быть колючим противником. Со своей стороны, кайзер не смог удержаться, чтобы не покуражиться. Вскоре после наступления нового 1896 года он направил телеграмму президенту Трансвааля Паулю Крюгеру и поздравил его с отражением «нападения извне». Это была прямая пощечина Великобритании. Возник призрак германского протектората в самом центре региона, который британцы считали сферой своих собственных интересов. На самом деле телеграмма Крюгеру не отражала ни немецких колониальных чаяний, ни немецкой внешней политики, поскольку она была чистой воды игрой на публику, и игра достигла своей цели: «Ни одно из действий правительства за многие годы, – писала либеральная „Альгемайне цайтунг” 5 января, – не давало столь полного удовлетворения, как это. …Это исходит из самой глубины души немецкого народа»[240].
Близорукость и невосприимчивость Германии усугубили эту тенденцию. Кайзер и его окружение убедили себя в том, что если обхаживание Великобритании не смогло привести к заключению союза, то, может быть, высокая цена немецкого гнева окажется более убедительной. К сожалению, для Германии подобный подход не соответствовал историческому опыту, в котором полностью отсутствовали примеры британской уступчивости в ответ на запугивания.
То, что началось как преследование с целью демонстрации ценности немецкой дружбы, постепенно стало превращаться в настоящий стратегический вызов. Ни один вопрос не смог бы превратить Великобританию в столь непримиримого противника, как угроза ее господству на морях. Но именно этим как раз и занялась Германия, похоже, даже не отдавая себе отчета в том, что этот вызов уже нельзя будет взять назад. Начиная с середины 1890-х годов внутри Германии стало нарастать давление по поводу необходимости строительства крупного военно-морского флота. Оно подогревалось так называемыми «флотоводцами», одной из многих возникших тогда групп влияния, в составе которой были и промышленники, и морские офицеры. Поскольку «флотоводцы» были заинтересованы в росте напряженности в отношениях с Великобританией, чтобы оправдать ассигнования на военно-морские нужды, они восприняли телеграмму Крюгеру как манну небесную. Так же восприняли бы любой другой повод для конфликта с Великобританией в отдаленных уголках земного шара, начиная с вопроса о статусе Самоа и кончая проблемой границ Судана и будущего португальских колоний.
Так начался порочный круг, завершившийся конфронтацией. И все это ради того, чтобы построить военно-морской флот, который в будущей мировой войне всего лишь один раз сойдется с британским в Ютландском бою, не принесшем решающего успеха ни одной из сторон. Германия умудрилась добавить к растущему списку противников еще и Великобританию. А поскольку никто не сомневался, что Англия станет сопротивляться тому, что уже обладающая самой сильной армией в Европе континентальная страна начала нацеливаться на достижение паритета с Великобританией на морях.
И тем не менее кайзер, как представляется, не обращал внимания на результаты своей политики. Британское раздражение в связи с немецким бахвальством и строительством военно-морского флота поначалу не меняло того непреложного факта, что Франция оказывает на Англию давление в Египте, а Россия бросает ей вызов в Средней Азии. Что, если Россия и Франция решат сотрудничать, одновременно оказывая давление на Великобританию в Африке, Афганистане и Китае? Что, если к ним присоединятся немцы и организуют нападение на империю в Южной Африке? Британское руководство стало сомневаться, приемлема ли еще внешняя политика «блестящей изоляции».
Наиболее важным и громогласным представителем группировки сторонников пересмотра прежней политики был министр по делам колоний Джозеф Чемберлен. Лихой и бесшабашный, принадлежащий к следующему за Солсбери поколению, Чемберлен как бы олицетворял XX век, призывая к вступлению в какой-нибудь союз – предпочтительно с Германией, – в то время как стареющий патриций строго придерживался изоляционистских побуждений предшествующего столетия. В важном выступлении в ноябре 1899 года Чемберлен призывал к созданию «тевтонского» союза, куда бы входили Великобритания, Германия и Соединенные Штаты[241]. Чемберлен до такой степени был одержим этой идеей, что передал этот план Германии без предварительного одобрения Солсбери. Однако немецкие руководители продолжали настаивать на официальных гарантиях и не обращали внимания на то, что такого рода условия не имеют никакого отношения к делу и что для них самым главным был британский нейтралитет в случае войны на континенте.
В октябре 1900 года ухудшившееся здоровье Солсбери вынудило его отказаться от поста министра иностранных дел, хотя он и сохранил за собой пост премьер-министра. Его преемником на посту министра иностранных дел стал лорд Лансдаун, соглашавшийся с Чемберленом в том, что Великобритания более не может обеспечить свою безопасность, проводя политику «блестящей изоляции». И все же Лансдауну не удалось обеспечить консенсус для полномасштабного официального союза с Германией. Кабинет не пожелал идти дальше договоренности типа общего согласия: «…понимания относительно политики, которую они (британское и германское правительства) могут проводить применительно к конкретным вопросам или в конкретных частях света, в которых они одинаково заинтересованы»[242]. Это в основном была та же самая формула, которая несколько лет спустя использовалась при заключении с Францией договора «сердечного согласия» и оказалась вполне достаточной, чтобы Великобритания вступила в мировую войну на стороне Франции.
И вновь Германия, тем не менее, отвергла достижимое, погнавшись за тем, что со всей очевидностью оказалось недостижимым. Новый германский рейхсканцлер Бюлов отверг идею договоренности в стиле Антанты с Великобританией, поскольку был более обеспокоен общественным мнением, чем геополитическими перспективами, – особенно учитывая его предпочтение в плане необходимости убедить парламент проголосовать за большое увеличение немецкого военно-морского флота. Он готов был бы урезать военно-морскую программу, но лишь получив в обмен не меньше, чем присоединение Великобритании к Тройственному союзу в составе Германии, Австрии и Италии. Солсбери отверг разыгранную Бюловом партию в стиле «все или ничего», и в третий раз за это десятилетие англо-германское соглашение не было заключено.
Существенную несовместимость представлений Великобритании и Германии о сути внешней политики можно было видеть из того, как оба руководителя объясняют свою неспособность достичь договоренности. Бюлов весь был во власти эмоций, когда обвинял Великобританию в провинциализме, игнорируя тот факт, что Великобритания вела глобальную внешнюю политику на протяжении более столетия до объединения Германии:
«Английским политическим деятелям мало что известно о континенте. С точки зрения континента они знают столько же, сколько мы знаем об идеях в Перу или Сиаме. Они наивны в своем сознательном эгоизме и в определенной своей слепой уверенности. Им трудно поверить в наличие у других действительно дурных намерений. Они очень спокойны, очень флегматичны и очень оптимистично настроены…»[243]
Ответ Солсбери принял форму лекции и тщательно продуманного стратегического анализа, преподнесенного беспокойному и неуверенному в себе собеседнику. Процитировав бестактное замечание германского посла в Лондоне, полагавшего, что Великобритания нуждается в союзе с Германией для того, чтобы избежать опасной изоляции, Солсбери написал:
«Обязательство защищать германские и австрийские границы против России тяжелее, чем обязательство защищать Британские острова против Франции… Граф Хатцфельд [немецкий посол] говорит о нашей «изоляции», как представляющей для нас серьезную опасность. Разве мы ощущали когда-либо эту опасность на самом деле? Если бы мы потерпели поражение в революционной войне, то наше падение не было бы по причине нашей изоляции. У нас было много союзников, но они не спасли бы нас, если бы французский император оказался в состоянии господствовать над Ла-Маншем. И, если исключить период его [Наполеона] правления, мы так никогда и не были в опасности; и поэтому мы не можем судить, содержит ли в себе «изоляция», от которой мы, как предполагается, страдаем, какие-либо элементы опасности. Едва ли было бы мудрым взять на себя новые и обременительнейшие обязательства, чтобы защищаться от опасности, в существование которой у нас нет исторических оснований верить»[244].
Великобритания и Германия просто не имели достаточного количества параллельных интересов, чтобы оправдать официальный глобальный союз, которого так жаждала императорская Германия. Британцы опасались того, что новое приращение германской мощи превратит предполагаемого союзника в нечто вроде доминирующей державы, чему они противодействовали на протяжении всей своей истории. В то же время Германия вовсе не стремилась играть при Великобритании роли второго плана по вопросам, традиционно находившимся на периферии немецких интересов, таких, как угроза Индии, а Германия была слишком самонадеянна, чтобы понять все выгоды британского нейтралитета.
Следующий шаг министра иностранных дел Лансдауна продемонстрировал, что убеждение германского руководства в абсолютной необходимости собственной страны для интересов Великобритании было всего более делом повышенной самооценки. В 1902 году Лансдаун потряс Европу, заключив союз с Японией, впервые с установления деловых отношений Ришелье с оттоманскими турками, когда какая-то европейская страна обратилась к помощи вне пределов «Европейского концерта». Великобритания и Япония договорились о том, что если любая из них окажется вовлеченной в войну с одной посторонней державой по поводу Китая или Кореи, то другая договаривающаяся сторона будет соблюдать нейтралитет. Если, однако, любая из договаривающихся сторон будет атакована двумя противниками, то другая договаривающаяся сторона будет обязана оказать содействие своему партнеру. В силу того, что этот союз мог действовать только тогда, когда Япония воевала бы с двумя противниками, Великобритания, наконец, нашла себе союзника, который прямо-таки рвался сдерживать Россию, не заставляя своего партнера, однако, брать на себя лишние обязательства. Да еще такого партнера, чье дальневосточное географическое положение представляло гораздо больший стратегический интерес для Великобритании, чем русско-германская граница. И Япония получала защиту от Франции, которая, если бы не было подобного союза, могла бы попытаться использовать войну для усиления своих претензий на русскую поддержку. С тех пор Великобритания потеряла всякий интерес к Германии как к стратегическому партнеру; действительно, со временем Великобритания станет рассматривать Германию как геополитическую угрозу.
Еще в 1912 году существовала возможность урегулирования англо-германских разногласий. Лорд Холден, Первый лорд Адмиралтейства[245], посетил Берлин, чтобы обсудить вопросы смягчения напряженности. Холден получил указания добиться договоренности с Германией на базе морского соглашения одновременно с заверениями в британском нейтралитете: «Если одна из высоких договаривающихся сторон (то есть Британия или Германия) окажется вовлеченной в войну, в которой ее не смогут охарактеризовать как агрессора, другая сторона будет по меньшей мере соблюдать по отношению к вовлеченной подобным образом державе благожелательный нейтралитет»[246]. Кайзер, однако, настаивал, чтобы Англия обязалась придерживаться нейтралитета, «если война будет навязана Германии»[247]. Это было воспринято Лондоном как требование, Великобритании остаться в стороне, если Германии вдруг вздумается начать упреждающие военные действия против России или Франции. А когда британцы отказались принять формулировку кайзера, тот, в свою очередь, отверг их текст; закон о флоте Германии был принят, а Холден вернулся в Лондон с пустыми руками.
Кайзер так и не понял, что Великобритания не пойдет далее молчаливой сделки, а именно это на самом деле только и было нужно Германии. «Если Англия намеревается протянуть нам руку лишь на условии ограничения нами собственного флота, – писал он, – то это безграничная наглость, в которой содержится еще и грубейшее оскорбление германскому народу и его императору. Такого рода предложения следует отвергать сразу же…»[248] Как всегда убежденный, что запугает Англию и заставит ее пойти на официальный союз, кайзер хвалился: «Я показал англичанам, что, когда они затрагивают наши вооружения, они тратят силу понапрасну. Возможно, этим я усилил их ненависть, но и завоевал их уважение, что и заставит их со временем возобновить переговоры, как можно надеяться, в более умеренном тоне и с более успешным результатом»[249].
Импульсивное и настоятельное стремление кайзера заключить союз лишь усилило подозрительность Великобритании. Военно-морская программа Германии, принятая на гребне антибританских оскорблений во время англо-бурской войны 1899–1902 годов, привела к всестороннему пересмотру британской внешней политики. На протяжении полутора столетий Великобритания считала Францию главной угрозой европейскому равновесию, которой следовало противостоять при поддержке одного из немецких государств, по большей части Австрии, но порой и Пруссии. И она рассматривала Россию как серьезнейшую опасность для своей империи. Но как только был достигнут союз с Японией, Великобритания начала пересматривать исторически сложившиеся приоритеты. В 1903 году Великобритания стала прилагать систематические усилия по урегулированию нерешенных колониальных проблем с Францией, кульминацией которых стал так называемый договор «сердечного согласия» 1904 года – договоренность именно такого рода неформального сотрудничества, которую постоянно отвергала Германия. Почти сразу же Великобритания начала изучать возможности достижения аналогичной договоренности с Россией.
Поскольку Антанта официально была колониальным соглашением, она не означала технический перерыв в традиционной британской политике «блестящей изоляции». И тем не менее практическим результатом соглашения стал тот факт, что Великобритания отказалась от роли регулятора равновесия и присоединилась к одному из противоборствующих альянсов. В июле 1903 года, когда вопрос об Антанте находился в процессе обсуждения, французский представитель в Лондоне заявил Лансдауну, что в качестве quid pro quo, своего рода ответного шага, Франция сделает все от нее зависящее, чтобы избавить Великобританию от русского давления где бы то ни было: «…что наиболее серьезная угроза миру в Европе заключается в Германии, что доброе взаимопонимание между Францией и Англией является единственным средством осуществления контроля над немецкими планами и что, если такое взаимопонимание будет достигнуто, Англия поймет, что Франция в состоянии осуществлять благотворное воздействие на Россию и тем самым освободить нас от множества неприятностей, связанных с той страной»[250].
За какое-то десятилетие Россия, прежде связанная с Германией Договором перестраховки, превратилась в военного союзника Франции, в то время как Великобритания, предмет постоянных попыток Германии превратить ее в своего партнера, присоединилась к французскому дипломатическому лагерю. Германия проявила потрясающее искусство, изолировав себя и сблизив трех бывших противников в нацеленную именно против нее самой и враждебную ей коалицию.
Государственный деятель, знающий о надвигающейся опасности, обязан принять принципиальное решение. Если он считает, что угроза возрастет с течением времени, то обязан сделать все, чтобы задушить ее в зародыше. Но если он посчитает, что маячащая угроза реализуется лишь при случайном и даже неожиданном стечении обстоятельств, ему лучше переждать в надежде на то, что время устранит риск. 200 лет назад Ришелье увидел опасность во враждебном окружении Франции – и, действительно, стремление ее избежать стало основой его политики. Но он также понял разные составные части этой потенциальной опасности. Он решил, что поспешные и непродуманные действия сведут окружающие Францию государства вместе. И тогда он сделал своим союзником время, ожидая, пока не проявятся открыто подспудные разногласия среди противников Франции. И только тогда, когда эти разногласия становились устоявшимися, он позволял Франции вступать в схватку.
Кайзер и его советники не обладали ни терпением, ни проницательностью для проведения подобной политики – хотя державы, в которых Германия видела угрозу для себя, были не чем иным, как ее естественными союзниками. А реакцией Германии на предполагаемое окружение была активизация как раз той самой дипломатии, которая в первую очередь и породила подобную опасность. Она попыталась расколоть еще молодую Антанту, ища предлог для конфронтации с Францией и тем самым показать, что британская поддержка является или иллюзорной, или неэффективной.
Возможность для Германии испытать на прочность Антанту представилась в Марокко, где французские планы являли собой нарушение договора, закреплявшего независимость Марокко, и где у Германии имелись существенные коммерческие интересы. Кайзер выбрал для соответствующего заявления свой круиз в марте 1905 года. Высадившись в Танжере, он объявил о решимости Германии поддержать независимость Марокко. Немецкие руководители пошли на авантюру, предположив, во-первых, что Соединенные Штаты, Австрия и Италия поддержат политику открытых дверей. Во-вторых, они полагали, что в результате русско-японской войны Россия будет не в состоянии вмешаться в том регионе. И, в-третьих, они надеялись, что Великобритания с превеликой радостью пожелает снять с себя обязательства перед Францией на международной конференции.
Все эти предположения оказались неверными, поскольку страх перед Германией оказался выше всех прочих соображений. Во время первого же брошенного Антанте вызова Великобритания поддержала Францию во всех отношениях и никак не соглашалась на призыв Германии принять участие в конференции до тех пор, пока на это не дала согласие Франция. Австрия и Италия весьма сдержанно отнеслись к предложениям, которые могли бы их поставить на грань войны. Тем не менее в этом нарастающем споре немецкое руководство поставило на карту весь свой престиж и исходило из того, что для него будет катастрофой нечто меньшее, чем дипломатическая победа, демонстрирующая ничтожность Антанты.
На протяжении всего своего правления кайзер лучше всего начинал создавать кризисы, чем с ними справлялся. Драматические столкновения казались ему захватывающими, но ему не хватало нервов для продолжительной конфронтации. Вильгельм II и его советники были правы в своих оценках того, что Франция не готова воевать. Но, как выяснилось, не были готовы и они. Добиться им удалось только одного, а именно смещения французского министра иностранных дел Делькассе, что явилось лишь символической победой, потому что Делькассе вскоре вернулся в другом качестве, сохранив за собой важную роль в деле осуществления французской политики. Что касается самой сути спора, то германские руководители, не обладавшие на деле той самой смелостью, которой изобиловала их хвастливая риторика, позволили себе ограничиться конференцией, намеченной через полгода в испанском городе Альхесирасе. Когда страна угрожает войной, а затем отступает в пользу конференции, которая будет проведена в какой-то поздний срок, она автоматически снижает вероятность собственной угрозы. (Именно таким способом западные демократии разрядили через полвека Берлинский ультиматум Хрущева.)
Степень самоизоляции Германии наглядно проявилась в момент открытия Альхесирасской конференции в январе 1906 года. Эдвард Грей, министр иностранных дел Великобритании в новом правительстве от либеральной партии, предупредил германского посла в Лондоне по поводу того, что в случае войны Великобритания выступит на стороне Франции: «…в случае нападения на Францию Германии, возникающее из нашего Марокканского соглашения общественное мнение в Англии будет таким сильным, что не позволит ни одному британскому правительству оставаться нейтральным…»[251]
Излишняя эмоциональность немецкого руководства и неспособность определять долгосрочные цели превратили Альхесирас в дипломатический разгром их страны. Соединенные Штаты, Италия, Россия и Великобритания – все отказались встать на сторону Германии. Результатом первого Марокканского кризиса была полная противоположность тому, чего немецкие руководители стремились достичь. Вместо раскола Антанты, этот кризис привел к франко-британскому военному сотрудничеству и придал стимул к созданию англо-русской Антанты 1907 года.
После Альхесираса Великобритания пошла на военное сотрудничество с континентальной державой, чего она избегала столь долгое время. Начались консультации между командованием британского и французского ВМФ. Кабинет был не в своей тарелке из-за такого нового поворота событий. Грей писал Полю Камбону, французскому послу в Лондоне, пытаясь защитить свои ставки от риска:
«Мы договорились, что консультации между экспертами не рассматриваются и не должны рассматриваться как вовлеченность, обязывающая каждое из правительств к действию в обстоятельствах, которые еще не возникли и могут никогда не возникнуть…»[252]
Это была традиционная британская оговорка о том, что Лондон юридически не считает себя связанным конкретными обстоятельствами, при которых он был бы обязан принять военные меры. Франция проглотила эту подачку и передала ее на парламентский контроль, будучи убеждена, что штабные переговоры создадут некую новую реальность, независимо от юридических обязательств. В течение полутора десятилетий руководители Германии отказывались предоставить Великобритании такого рода люфт. Французам хватило политической прозорливости смириться с британской двойственностью и исходить из убежденности в том, что выработается моральный долг, который, если произойдет кризис, принесет успех.
С возникновением англо-франко-русского блока 1907 года в игре европейской дипломатии остались лишь две силы: Тройственное согласие и альянс между Германией и Австрией. Окружение Германии стало полным. Как и англо-французская Антанта, британское соглашение с Россией началось как колониальное соглашение. В течение ряда лет Великобритания и Россия медленно разрешали свои колониальные споры. Победа Японии над Россией в 1905 году успешно разрушила дальневосточные амбиции России. К лету 1907 года Великобритания вполне легко смогла предложить России щедрые условия в Афганистане и Персии, поделив Персию на три сферы влияния: русским отдали северный регион, центральный регион был объявлен нейтральным, а Великобритания оставила за собой контроль над южным. Афганистан вошел в британскую сферу влияния. Англо-русские отношения, которые 10 лет назад были омрачены спорами, затрагивавшими треть территории земного шара от Константинополя до Кореи, в итоге стали спокойными. Степень британской озабоченности Германией наглядно демонстрирует тот факт, что для обеспечения российского сотрудничества Великобритания была готова отказаться от решительного противодействия доступа России к Дарданеллам. Как заметил министр иностранных дел Грей, «добрые отношения с Россией означали, что от нашей давней политики закрытия для нее проливов и противодействия ей на каждой из конференций великих держав следует отказаться»[253].
Некоторые историки[254] утверждают, что фактически Антанта – Тройственное согласие представляют собой два неверно истолкованных колониальных соглашения и что Великобритания хотела защитить свою империю, а не окружать Германию. Однако существует классический документ, так называемый «Меморандум Кроу». Он не оставляет никаких разумных сомнений в том, что Великобритания сознательно вступила в Тройственное согласие, дабы положить конец тому, что она полагала германским стремлением к мировому господству. 1 января 1907 года сэр Айра Кроу, известный аналитик британского министерства иностранных дел, объяснил, почему, с его точки зрения, примирение с Германией невозможно, а согласие с Францией было единственно возможным вариантом. В «Меморандуме Кроу» присутствует такая высокая степень анализа, которой никогда не достигал ни один документ постбисмарковской Германии. Конфликт возник между стратегией и грубой силой – а до тех пор, пока существует огромный перевес в силе, чего нельзя было сказать о сложившейся ситуации, стратег имеет преимущество, потому что он может планировать свои действия, в то время как его противник вынужден импровизировать. Признавая существование крупных расхождений, имеющихся у Великобритании, как Францией, так и Россией, Кроу, тем не менее, оценил их как такие, по которым может быть достигнут компромисс, поскольку эти расхождения касаются поддающихся определению, а следовательно, ограниченных целей. Германскую же внешнюю политику угрожающей делало как раз отсутствие распознаваемого рационального начала, стоящего за бесконечными глобальными выпадами, которые простирались даже до таких столь отдаленных регионов, как Южная Африка, Марокко и Ближний Восток. В дополнение к этому германское стремление стать сильнейшей морской державой было «несовместимо с выживанием Британской империи».
По мнению Кроу, необузданное поведение Германии гарантированно вело к конфронтации: «Объединение внутри одного государства крупнейшей сухопутной армии и крупнейшего военно-морского флота вынудит мир объединиться, чтобы избавиться от такого кошмара»[255].
Оставаясь верным основным положениям реальной политики, Realpolitik, Кроу утверждал, что структура, а не мотивация, определяет стабильность: намерения Германии не имеют никакого значения, имеют значение только ее возможности. И он выдвигает две гипотезы:
«Либо Германия четко и ясно нацеливается на всеобщую политическую гегемонию и достижение господства на морях, угрожая независимости соседей, а в итоге и самому существованию Англии. Либо Германия, не отягощенная подобными ясно выраженными амбициями и думающая в настоящее время только об использовании своего законного положения и влияния как одной из ведущих держав в совете наций, стремится обеспечить возможности для своей внешней торговли, распространения благ германской культуры, расширения масштабов приложения национальной энергии и создания новых германских интересов по всему миру, где бы и когда бы для этого ни представлялась мирная возможность…»[256]
Кроу настаивал на том, что эти различия не имеют никакого значения, поскольку, в конце концов, над ними возобладают искушения, присущие самому процессу роста мощи Германии:
«…Ясно, что второй вариант (полунезависимой эволюции и не без помощи искусства управления государством) может на любой стадии слиться с первым или с каким-либо сознательно продуманным планом. Более того, даже если на практике воплотится эволюционный план, позиция, доставшаяся таким образом Германии, будет, несомненно, представлять собой столь же ощутимую угрозу всему остальному миру, как и представлял бы преднамеренный захват аналогичного положения с «обдуманным злым умыслом»[257].
И хотя «Меморандум Кроу» не шел на деле далее возражений против достижения взаимопонимания с Германией, направленность его удара была очевидна: если Германия не оставит попыток добиться превосходства на морях и не умерит своей так называемой Weltpolitik мировой политики, Великобритания обязательно объединится с Россией и Францией в деле противостояния ей. И сделает это с тем же неутомимым упорством, с каким покончила с французскими и испанскими претензиями в предшествующих столетиях.
Великобритания дала ясно понять, что не потерпит дальнейшего наращивания германского могущества. В 1909 году министр иностранных дел Грей подчеркнул это обстоятельство в ответ на немецкое предложение замедлить (но не прекратить полностью) программу наращивания своих ВМФ, если Великобритания согласится оставаться нейтральной в войне Германии против Франции и России. Предлагаемое соглашение, как доказывал Грей, «…послужит установлению германской гегемонии в Европе и продлится не долее, чем это потребуется для достижения данной цели. На самом деле это приглашение помочь Германии в деле проведения европейской комбинации, которая может быть направлена против нас, как только ей понадобится ее использовать. …Если мы пожертвуем другими державами ради Германии, в конечном счете на нас тоже нападут»[258].
После создания Тройственного согласия игра в кошки-мышки, которой Германия и Великобритания занимались в 1890-е годы, стала абсолютно серьезной и превратилась в схватку между державой, придерживающейся принципа статус-кво, и державой, требующей перемен в системе баланса сил. С учетом того, что дипломатическая гибкость перестала играть свою роль, единственным способом нарушения баланса сил стало наращивание вооружений или достижение победы в войне.
Два альянса стояли лицом к лицу по обеим сторонам пропасти растущего взаимного недоверия. В отличие от периода холодной войны обе группировки собственно войны не боялись; они на деле были более озабочены сохранением своей целостности, чем предотвращением разборок. Конфронтация стала стандартным методом дипломатии.
Тем не менее еще существовал шанс избежать катастрофы, поскольку на самом деле было не так уж много поводов, которые оправдывали бы войну, разделяющую альянсы. Ни один из участников Тройственного согласия не вступил бы в войну, чтобы помочь Франции вернуть Эльзас и Лотарингию; Германия, даже пребывая в крайне экзальтированном состоянии, вряд ли стала бы оказывать поддержку агрессивной войне Австрии на Балканах. Политика сдержанности, возможно, отсрочила бы войну и даже позволила бы неестественным альянсам постепенно распасться – особенно с учетом того, что Тройственное согласие возникло в первую очередь из страха перед Германией.
К концу первого десятилетия XX века баланс сил выродился во враждебные коалиции, негибкость которых была сродни отчаянному пренебрежению теми факторами, которые содействовали их созданию. Россия была связана с Сербией, кишевшей националистическими и даже террористическими группировками, которая ничего не теряла и поэтому не испытывала никакой озабоченности в связи с риском всеобщей войны. Франция предоставила карт-бланш России, стремящейся восстановить самоуважение после русско-японской войны. Германия точно то же самое сделала для Австрии, отчаянно защищавшей свои славянские провинции от агитации, идущей из Сербии, в свою очередь, поддержанной Россией. Страны Европы позволили себе стать заложниками своих безрассудных балканских сателлитов. И вместо того чтобы сдерживать необузданные страсти этих стран, обладающих ограниченным чувством глобальной ответственности, они позволили, чтобы их втянули в паранойю ощущения того, что их беспокойные партнеры могут поменять союзы, если они не получат то, что они хотят. В течение нескольких лет кризисы удавалось преодолевать, хотя каждый последующий приближал неизбежное столкновение. А реакция Германии на появление Антанты-Тройственного согласия доказывала ее упрямую решимость повторять одну и ту же ошибку вновь и вновь; каждая проблема превращалась в испытание мужественности с целью доказать, что Германия решительна и сильна, в то время как ее оппонентам не хватает решимости и мощи. И тем не менее с каждым немецким вызовом узы, связывавшие Тройственное согласие, скреплялись все крепче.
В 1908 году разразившийся международный кризис по поводу Боснии и Герцеговины заслуживает отдельного рассказа, так как он является наглядной иллюстрацией исторической тенденции к повторениям. Босния и Герцеговина всегда была захолустьем Европы, ее судьба оказалась в двусмысленном состоянии на Берлинском конгрессе, потому что никто по сути не представлял себе, что с ней делать. Эта ничья земля, лежащая между Оттоманской и Габсбургской империями, где жили католики, православные и мусульмане, а население состояло из хорватов, сербов и мусульманских народностей, она никогда не была не только государством, но и даже самоуправляющейся территорией. Она лишь казалась управляемой, если ни от одной из групп не требовалось подчиниться другим. В течение 30 лет Босния и Герцеговина находилась под турецким сюзеренитетом, под управлением Австрии, а также имела местную автономию. Какое-то время не возникало каких-либо серьезных проблем для этого многонационального соглашения, которое оставляло вопрос окончательного суверенитета нерешенным. Австрия выжидала 30 лет, чтобы решиться на прямую аннексию, так как страсти многоязычной смеси были слишком сложными, что даже австрийцам было нелегко в них разобраться, несмотря на их большой опыт управления среди хаоса. И когда они, в конце концов, аннексировали Боснию и Герцеговину, то сделали это скорее ради того, чтобы выиграть очко у Сербии (и косвенно России), а не для того, чтобы достичь какой-либо логически последовательной политической цели. В результате Австрия нарушила зыбкий баланс, ведущий к ненависти.
Тремя поколениями позднее, в 1992 году, те же неудержимые страсти прорвались наружу в связи с возникновением сходных проблем, что повергло в изумление всех, кроме непосредственно связанных с ситуацией фанатиков, а также тех, кто хорошо знаком с весьма нестабильной историей этого региона. И вновь резкое изменение управления превратило Боснию и Герцеговину в кипящий котел. Как только Босния была объявлена независимым государством, все национальности набросились друг на друга в борьбе за главное положение, причем сербы стали сводить старые счеты особенно зверским образом.
Пользуясь слабостью России после русско-японской войны, Австрия легкомысленно воспользовалась секретным приложением 30-летней давности, заключенным в ходе Берлинского конгресса, по которому все державы разрешали Австрии аннексировать Боснию и Герцеговину. С той поры Австрия вполне довольствовалась фактическим контролем, поскольку ей не хотелось приобретать новых славянских подданных. Однако в 1908 году Австрия пересмотрела то решение, опасаясь, что империя может распасться под воздействием сербской пропаганды, и полагая, что ей нужен какой-то конкретный успех, чтобы продемонстрировать свое превосходство на Балканах. За прошедшие три десятилетия Россия утратила свое господствующее положение в Болгарии, а «Союз трех императоров» распался. Небезосновательно Россия была возмущена и оскорблена тем, что почти позабытое соглашение было вытащено на свет, чтобы позволить Австрии приобрести территорию, освобожденную в результате русской войны!
Но одно только возмущение не гарантирует успеха, особенно когда его объект уже завладел соответствующим призом. Впервые Германия откровенно и открыто поддержала Австрию, дав понять, что готова пойти на риск европейской войны, если Россия выступит против аннексии. Затем, нагнетая дополнительное напряжение, Германия потребовала официального признания Россией и Сербией действий Австрии. России ничего не осталось, как проглотить это унижение, поскольку Великобритания и Франция еще не были готовы участвовать в войне из-за Балкан, и поскольку Россия была не в состоянии воевать одна после поражения в Русско-японской войне.
Германия, таким образом, встала на пути России, да еще в районе, где у нее никогда не было жизненно важных интересов – фактически там, где Россия прежде всегда могла рассчитывать на Германию в обуздании амбиций Австрии. Германия продемонстрировала не только собственное безрассудство, но и серьезнейшее забвение исторической памяти. Всего лишь полстолетия назад Бисмарк точнейшим образом предсказал, что Россия никогда не простит Австрии унижения в Крымской войне. Теперь Германия совершала ту же самую ошибку, усугубляя разрыв с Россией, начатый на Берлинском конгрессе.
Унижать великую страну, но при этом ее не ослабив, это всегда опасная игра. Хотя Германия считала, что учит Россию ценить важность германской доброй воли, Россия решила никогда не допускать, чтобы ее заставали врасплох. Таким образом, две великие континентальные державы стали играть в игру, именуемую на американском сленге «трус», когда два водителя едут на своих машинах друг другу лоб в лоб, при этом каждый надеется, что другой струсит и отвернет в последний момент, а также рассчитывает на крепость собственных нервов. К сожалению, в эту игру в Европе перед Первой мировой войной уже играли несколько раз по разному поводу. Всякий раз столкновение предотвращалось, всеобщая уверенность в конечной безопасности подобной игры усиливалась, заставляя всех позабыть, что единственная неудача может повлечь за собой непоправимую катастрофу.
Германия, как будто желая быть абсолютно уверенной в том, что не упустила возможность подразнить очередного потенциального противника, или дала всем им достаточный повод сплотиться еще теснее для самообороны, бросила очередной вызов Франции. В 1911 году Франция, фактически взявшая в свои руки гражданское управление Марокко, отреагировала на местные беспорядки, направив войска в Фес, откровенно нарушив Альхесирасское соглашение. Под бешеные аплодисменты немецкой националистической прессы кайзер отреагировал на это посылкой канонерки «Пантера» в марокканский порт Агадир. «Ура! Дело сделано! – писала 2 июля 1911 года «Райниш-Вестфалише цайтунг». – Наконец-то действие, освободительный акт, который должен рассеять облако пессимизма повсюду»[259]. «Мюнхенер нойесте нахрихтен» рекомендовала правительству двигаться вперед изо всех сил, «даже если в результате подобной политики сложатся обстоятельства, которые мы не сможем предугадать сегодня»[260]. То, что германская пресса считала тонкостью, на самом деле было подталкиванием газетой Германии к войне из-за Марокко.
Этот высокопарно поименованный «прыжок пантеры» завершился точно так же, как и предыдущие попытки Германии прорвать ею же самой установленную блокаду. В очередной раз Германия и Франция оказались на грани войны, причем цели Германии были, как всегда, недостаточно четко определены. Какого рода компенсацию она искала на этот раз? Марокканский порт? Часть Атлантического побережья Марокко? Колониальные приобретения в каких-то еще местах? Она просто хотела запугать Францию, но не смогла найти другого действенного способа для достижения этой цели.
В соответствии с уровнем развивающих взаимоотношений Великобритания поддержала Францию гораздо тверже, чем в Альхесирасе в 1906 году. Сдвиг британского общественного мнения был наглядно продемонстрирован отношением к происшедшему со стороны тогдашнего канцлера казначейства Дэвида Ллойд Джорджа, имевшего заслуженную репутацию пацифиста и сторонника добрых отношений с Германией. По этому случаю, однако, он выступил с важным докладом, в котором содержалось предупреждение о том, что «…нам может быть навязана ситуация, в которой мир может быть сохранен отказом от великой и благотворной позиции, которую мы добывали себе веками героизма и достижений… и тогда я категорически заявляю, что мир, достигнутый такой ценой, стал бы унижением, не выносимым для такой великой страны, как наша»[261].
Даже Австрия холодно отнеслась к выходке своего могучего союзника, не видя смысла рисковать собственным выживанием из-за североафриканской авантюры. Германия отступила, приняв большой, но бесполезный участок земли в Центральной Африке. Эта сделка вызвала стоны и оханья в германской националистической прессе. «Мы практически шли на риск мировой войны ради нескольких конголезских болот», – писала «Берлинер тагеблатт» 3 ноября 1911 года[262]. Критиковать, однако, следовало не качество нового приобретения, но разумность угроз войны другой стране каждые несколько лет, не имея при этом возможности определить значимую цель, всякий раз усиливая тот самый страх, который изначально и привел к созданию враждебных коалиций.
Если к тому времени немецкая тактика сделалась стереотипной, то таким же стала и англо-французская ответная реакция. В 1912 году Великобритания, Франция и Россия начали военно-штабные переговоры, важность которых лишь формально ограничивалась обычной британской оговоркой на тот счет, что они не влекут за собой никаких юридических обязательств. Но даже это ограничение в какой-то мере уже снималось англо-французским морским соглашением 1912 года, согласно которому французский флот перемещался в Средиземное море, а Великобритания брала на себя ответственность за защиту французского Атлантического побережья. Через два года это соглашение будет применено как моральное обязательство Великобритании вступить в Первую мировую войну, поскольку, как было заявлено, Франция оставила побережье пролива Ла-Манш незащищенным в надежде на британскую поддержку. (Спустя 28 лет, в 1940 году, такого же рода соглашение между Соединенными Штатами и Великобританией даст возможность Великобритании перевести свой Тихоокеанский флот в Атлантический океан, а на Соединенные Штаты ляжет моральное обязательство защищать расположенные рядом азиатские владения Великобритании от японского нападения.)
В 1913 году германское руководство завершило процесс отрыва России очередными своими судорожными и бессмысленными маневрами. На этот раз Германия дала согласие на реорганизацию турецкой армии и направила немецкого генерала, чтобы он взял на себя командование в Константинополе. Вильгельм II усугубил этот шаг, сопроводив командирование учебно-тренировочной миссии типичными напыщенно-цветистыми словесными выкрутасами, выразив надежду, что «вскоре немецкие флаги будут висеть над крепостями на Босфоре»[263].
Не так уж много событий могло бы до такой степени вывести из себя Россию, как предъявление претензии Германией на то самое положение в проливах, в котором Европа отказывала России в течение столетия. Россия, хотя и с трудом, но соглашалась с контролем над проливами со стороны такой слабой страны, как оттоманская Турция, но она никогда бы не смирилась с господством на Дарданеллах другой великой державы. Российский министр иностранных дел Сергей Сазонов писал царю в декабре 1913 года: «Отдать проливы сильному государству было бы равнозначно подчинению экономического развития всей Южной России этой державе»[264]. Николай II заявил британскому послу, что «Германия намеревается занять такую позицию в Константинополе, которая позволит ей полностью запереть Россию в Черном море. И если она попытается проводить подобную политику, он будет сопротивляться изо всех сил, даже если единственным выходом будет война»[265].
Хотя Германия нашла спасающую престиж юридическую формулировку для того, чтобы убрать немецкого командующего из Константинополя (произведя его в фельдмаршалы, что, согласно немецкой традиции, означало, что он больше не может командовать войсками в боевой обстановке), непоправимый вред был уже нанесен. Россия поняла, что немецкая поддержка Австрии в вопросе о Боснии и Герцеговине не была каким-то заблуждением. Кайзер, рассматривая эти события как испытание его собственной мужественности, заявил своему канцлеру 25 февраля 1914 года: «Русско-прусским отношениям наступил конец раз и навсегда! Мы стали врагами!»[266] Через полгода разразилась Первая мировая война.
Возникла такая международная система, жесткость которой и конфронтационный стиль можно сравнить с более поздним периодом холодной войны. Но на самом деле сложившийся перед Первой мировой войной международный порядок был гораздо более переменчивым, чем в мире времен холодной войны. В ядерный век только Соединенные Штаты и Советский Союз обладали техническими средствами, достаточными, чтобы развязать всеобщую войну, в которой риски были до такой степени катастрофичными, что ни одна из сверхдержав не осмеливалась делегировать столь устрашающие полномочия ни одному из союзников, каким бы близким он ни был. В противоположность этому перед Первой мировой войной каждый из членов двух основных коалиций был в состоянии не только самостоятельно начать войну, но и шантажировать своих союзников, чтобы те его поддержали.
Какое-то время система альянсов обеспечивала некоторую сдержанность. Франция удерживала Россию в конфликтах, преимущественно включавших Австрию; подобную же роль играла Германия в связи с отношениями Австрии с Россией. В Боснийском кризисе 1908 года Франция дала ясно понять, что не будет воевать из-за балканского вопроса. Во время Марокканского кризиса 1911 года французскому президенту Кайо[267] было твердо сказано, что любая французская попытка разрешить колониальный кризис при помощи силы не получит русской поддержки. Еще в Балканскую войну 1912 года Германия предупреждала Австрию, что у немецкой поддержки есть свои пределы, а Великобритания оказывала давление на Россию с требованием умерить свои действия по поручению непостоянного и непредсказуемого в своих действиях Балканского союза, возглавляемого Сербией. На Лондонской конференции 1913 года Великобритания помогла разрушить планы Сербии в отношении аннексии Албании, что было бы нетерпимо для Австрии.
На Лондонской конференции 1913 года, однако, была сделана последняя попытка со стороны международной системы ослабить напряженность. Сербия проявила недовольство прохладной поддержкой России, а Россия обиделась на выступление Великобритании в роли беспристрастного арбитра и на явное нежелание Франции принимать участие в войне. Австрия, находившаяся на грани распада под давлением России и южных славян, была расстроена тем, что Германия не оказала ей более энергичной поддержки. И Сербия, и Россия, и Австрия – все они ожидали гораздо более решительной поддержки со стороны своих союзников; Франция, Великобритания и Германия опасались, что они потеряют своих партнеров, если во время следующего кризиса не поддержат их более решительно.
Затем каждую из великих держав внезапно охватила паника, вызванная тем, что примиренческая позиция создаст о них впечатление слабости и ненадежности и заставит их партнеров оставить их один на один перед лицом враждебной коалиции. И отдельные страны стали идти на такой уровень риска, который не предопределялся ни исторически сложившимися национальными интересами, ни разумными долгосрочными стратегическими целями. Правило Ришелье, утверждавшего, что средства должны быть соразмерны целям, нарушалось почти повседневно. Германия готова была пойти на риск мировой войны, чтобы ее считали сторонником поддержки австрийской политики в отношении южных славян, где у Германии не было никакого национального интереса. Россия готова была схватиться не на жизнь, а на смерть с Германией, чтобы выглядеть самым стойким союзником Сербии. Между Германией и Россией никаких крупных конфликтов не было; конфронтация между ними осуществлялась как бы по доверенности.
В 1912 году новый французский президент Раймон Пуанкаре[268] известил русского посла в отношении Балкан, что, «если Россия вступит в войну, Франция тоже это сделает, поскольку нам известно, что в этом вопросе за Австрией стоит Германия»[269]. Обрадованный русский посол докладывал о «совершенно новом французском подходе», заключающемся в том, что «территориальные захваты Австрии отрицательно влияют на общий баланс в Европе и, следовательно, на интересы Франции»[270]. В том же году заместитель британского министра иностранных дел сэр Артур Никольсон писал британскому послу в Санкт-Петербурге: «Не знаю, как долго мы еще будем в состоянии следовать нашей нынешней политике лавирования и избегать выбора той или иной определенной линии. Меня преследует тот же страх, что и вас – вдруг Россия устанет от нас и сторгуется с Германией»[271].
Не желая, чтобы его кто-нибудь переплюнул в безрассудстве, кайзер в 1913 году пообещал Австрии, что в случае возникновения следующего кризиса Германия, если понадобится, вступит в войну вслед за ней. 7 июля 1914 года германский канцлер объяснил политику, которая менее чем через четыре недели привела к настоящей войне: «Если мы заставим их [австрийцев] идти дальше, то они заявят, что это мы их подтолкнули; если мы станем их разубеждать, тогда это будет вопросом о том, что мы их бросили в тяжком положении. Тогда они обратятся к западным державам, чьи объятия всегда раскрыты, а мы потеряем нашего последнего союзника, каким бы он ни был»[272]. Конкретная выгода, которую Австрия смогла бы извлечь из альянса с Тройственным согласием, так и не была четко определена. Да и Австрия вряд ли вступила бы в одну группировку с Россией, старавшейся подорвать положение Австрии на Балканах. С исторической точки зрения союзы заключались для усиления положения той или иной страны на случай войны; по мере приближения Первой мировой войны основным мотивом вступления в войну было стремление укрепить союзы.
Руководители всех крупных стран просто не сумели ухватить сути находящейся в их распоряжении технологии или смысла союзов, лихорадочно ими создаваемых. Они, похоже, забыли об огромных потерях, которые принесла недавняя гражданская война в Америке, и рассчитывали на краткий и окончательный конфликт. Им не приходило в голову, что неспособность придать своим альянсам разумные политические цели может привести к разрушению той цивилизации, какой они ее знали. Каждый из союзов ставил на карту слишком многое, чтобы позволить вступить в действие традиционной дипломатии «Европейского концерта». Вместо этого великие державы сумели создать дипломатическую машину Судного дня, хотя они и не ведали, что сотворили.