Вы здесь

Дикий цветок. Глава четвертая (Наоми Френкель)

Глава четвертая

Звук дрели и голос почтальонши сливаются в ушах Адас. Дрель буравит стену, а почтальонша болтает направо и налево, и та и другая действуют на нервы. «Пришло письмо от Мойшеле», «Где оно?»

«В почтовом ящике Соломона».

В руках Адас открытка от Мойшеле. Гигантское многоэтажное здание сверкает перед ее глазами. Несколько слов: «Привет из Мюнхена. У меня все в порядке. Надеюсь, что и у тебя тоже. Мойшеле».

В узком помещении почты толпятся члены кибуца. Почтовые ящики, это, по сути, полочки с надписанными именами владельцев. Адас разглядывает открытку, а голоса ударяют в уши. Рука тянет за хвост ее волосы. Это Юваль. Он в цветной рубахе с полотенцем цвета сирени через плечо.

«Пошли в бассейн?»

«Отцепись».

Адас идет к почтовой полке Соломона и словно бы тянет за собой улыбку Юваля. Вот, и письмо, довольно объемистое, от Мойшеле. В письмах дяде Соломону он выкладывает все обиды и вкладывает цветные открытки, которые посылает из разных мест. В открытках всегда несколько слов, лишенных значения. Адас ощущает на себе любопытный взгляд Яффы. У доски объявлений ожидает ее Юваль и хватает за руку.

«Пошли».

«Не прилипай».

Резким движением освобождается от его руки. Дневной жар бьет ей в лицо. Первый хамсин – во всей своей силе. Вот уже третий день он свирепствует, и не видно ему конца. В свете полдня гора окрашивается в красноватый цвет. Все тропинки полны кибуцниками, идущими на обеденный перерыв. У большинства в руках газеты. Люди устали, как будто хамсин выжал из них энергию уже в начале весны. Жаркий день так же медлителен и ползуч, как и они. Гора обдает людей горячим дыханием. В серых рабочих комбинезонах, они выглядят в ослепляющем свете пол-дня, как силуэты, выплывающие из покрывающей весь кибуц тени от горы.

Напротив столовой, на траве, под раскидистым старым фикусом, сидит строитель-араб. Следы известки на его рубахе и брюках, панама надвинута на глаза и прикрывает лицо, черные ногти босых и непомерно больших ног бросаются всем в глаза. Вместо ремешков, у сандалий веревки. Он сидит недвижно, и, кажется, погружен в глубокий сон. Руки у него не вспотели, хамсин на них не действует. Но дуновение аромата духов Адас пробуждает его. Он отбрасывает панаму на затылок, достает лепешку с маслинами из синего платка, зубы его впиваются в лепешку, глаза – в Адас, проходящую по траве мимо него, к своему дому.

На жилище Адас опустилась дремота безумной жары. Хамсин шуршит в ветвях старого оливкового дерева, ударяющих в окно. Утром, уходя на работу в кухню, она оставила окна открытыми. Солнце, расположившееся на ее постели, заполняет дом тяжелым жаром. Адас опускает жалюзи, включает вентилятор. В комнате становится сумрачно, лишь полоски света пробиваются сквозь жалюзи, отражаясь на стене. Адас бросает письмо Мойшеле на постель и бежит в душевую, охладить пылающее тело. Голой она возвращается в комнату – лечь в постель, подставив себя вентилятору, но в постели лежит письмо Мойшеле. Глаза закрываются сами, она облачается в халат и заплетает волосы в косу. Выглядит она сейчас, как наивная стыдливая девушка. Берет письмо и садится в кресло. Здесь, в доме, далеко от остальных домов кибуца, она не находит никакой связи между желанием украсть письмо Мойшеле и собой. Она даже не хочет узнать то, что в нем скрыто. В одиночестве замкнутой комнаты реальность исчезает. Адас погружается в глубины сна, где разум не может ее достать. Только чувства бодрствуют.

В те долгие недели, когда она была погружена в написание писем дяде Соломону, Адас пристрастилась к собственным переживаниям до какой-то не прекращающейся тоски. Все эти переживания выпорхнули из нее, исчезли, когда она открыла все свои секреты дяде. Оставили ее – и Мойшеле, и Рами. Размылись грани между реальностью и сном. Воспоминания затуманились и переживания истаяли. Сначала она не уловила смысл душевного опустошения и пыталась с ним бороться, пока не убедилась в том, что не в силах воскресить прошлое. Оно показалось смутным сном, в котором происходили бессмысленные события. Долгие месяцы она вскакивала по ночам с криком от мучительных снов и не могла больше уснуть. Лежала, вперив глаза во мрак. Тело ее лихорадило, но у этой лихорадки не было никакого имени – ни Мойшеле, ни Рами. Он вся горела, и руки ее блуждали по груди, спускались между ног, словно сама с собой занималась любовью, ласкала каждый возбужденный нерв, сжимала руками каждое пылающее место, но не могла задушить страсть, заглушить желания тела. Вскочив с постели, подбегала к шкафу. Уткнувшись в военную форму Мойшеле, вдыхала запах пота. В этом остром запахе запыленных мужчин пыталась она оживить переживания прошлого, возбудить воспоминания и успокоить тело. С пугающей саму себя страстью набрасывалась на эту грязную, пропитанную потом форму, вдыхала ее запах, и тело восставало против нее. Не в силах овладеть собой, бежала в душевую. Вглядывалась в зеркало, и не узнавала себя. Лицо было чужим. Волосы растрепаны, глаза сверкают. Рот пылает на бледном и напряженном лице. Руки, быстрые и нервные, блуждали в волосах. Тело напрягалось и словно бы росло на глазах. Пыталась причесать волосы и заплести косу, но руки ей не повиновались. Приподняла груди и удивленно смотрела на новую и незнакомую Адас. Одна была – Адас дяди Соломона, кибуца, Мойшеле и Рами, другая – Адас, вдыхающая запах пота военной формы, задыхающаяся от изводящей ее страсти. Накрасила губы помадой, подвела глаза. Среди ночи надела все свои драгоценности, нарядилась в красное свое, ведьминское платье. Закурила сигарету и завела патефон. Танцевала по комнате и подпевала себе, пока не почувствовала усталость. И тут она огляделась, и, не поняв, где находится, упала в кресло Элимелеха и пришла в себя, словно бы отрезвела. Устыдившись, пошла в душевую, смыла краску с лица, но, вернувшись в комнату, боялась лечь в постель. Так и просидела в кресле до утра.

Все эти долгие месяцы ощущала Адас опасность, подстерегающую ее душу. Видела себя канатоходцем над бездной, и не было за что ухватиться. В отчаянии она искала убежище в прошлых воспоминаниях, и могла вспомнить только две встречи – с Мойшеле и Рами. Они только углубили душевные страдания и телесные муки.

Две встречи свалились на нее как одна. Первым явился Мойшеле. Война окончилась. Она страшно обрадовалась, увидев в газете большими буквами заголовок о перемирии. Значит, Мойшеле и Рами вернутся домой, и все прояснится. Завершилась война на истощение, длившаяся тысячу дней, и Адас освободилась от печали. Выводящие из равновесия сны перестали ее мучить. Она ожидала возвращения Мойшеле и Рами, но проходили дни, складываясь в недели, а они не появлялись. И она вновь лишилась душевного покоя.

Стоял жаркий день конца лета. Гора облысела от пылающих лучей солнца. Цветы увядали, трава пожелтела, на деревьях высыхали листья. Все ждали дождя. Иногда в небе над горой проплывали облака, но не роняли даже капли. Сухость обжигала горло. Ветер поднимал сухую пыль, и земля взлетала к небу серыми столбами, моля о дожде.

В полдень дремала Адас, голой. У постели жужжал вентилятор. Дверь не заперла и стук не услышала. Лай собаки вырвал ее из сна. В комнате стоял Мойшеле, держа на поводке огромного, жирного пса-боксера. Адас в испуге закуталась в простыню.

«Привет».

Не ответила, глядя на Мойшеле и его пса, как на привидения, еще больше укутавшись в простыню. Мойшеле не был похож на себя. Она ведь не видела его с начала весны. Он очень изменился. Он похудел и загорел, поэтому глаза казались большими и выцветшими. Джинсы плотно облегали бедра, он казался выше и стройнее. Голубая рубаха расширяла его плечи. Стоял он прямо, держа во рту трубку, и ароматный дым окутывал его лицо мужественным ореолом. Глаза Адас глядели на него, как на улицу чужого города, ища прежнего Мойшеле. Он растворился в этом серьезном мужчине с четко очерченным лицом. Адас не отводила взгляда, ожидая, что он подойдет к постели и снова станет прежним любимым Мойшеле. Пес высунул язык, страдая от жажды, и Мойшеле пошел принести ему воду. Адас быстро одела халат. Движения ее были нервными, тело дрожало. Мойшеле вернулся в комнату и принес воду псу в тарелке из красивого сервиза, подаренного в день их свадьбы. В свое время он берег этот сервиз, теперь принес из него дал пить псу. Глаза Адас и Мойшеле проследили за языком боксера и встретились:

«Выпьем кофе?»

«Идет».

Сидели на скамеечках перед персидским подносом. Скамеечки и поднос Адас получила в подарок от родителей недавно. Мойшеле ни о чем не спрашивал, и даже чудесная желтая роза, в тонкой стеклянной банке, поставленная Адас между чашками с кофе, не привлекла его внимание. Адас встала на колени, разливая кофе в чашки, и длинные ее волосы коснулись пола. Вдруг она замерла и задержала дыхание. Сидящий рядом с ней чужой мужчина смущал ее.

«Кофе выкипел».

Она наполнила его чашку, села напротив, подтянула короткий халат к коленям, сжимая его полы. Не хотела она приластиться к мужу, видя его оскорбительное равнодушие. Уродливый пес кружился возле него. Мойшеле пил кофе, хрустел печеньем и дымил трубкой. Голос Адас звучал отчужденно:

«Что слышно?»

«Закончили войну».

«Расстался с армией?»

«Да».

«И что сейчас?»

«Еду за границу».

«Когда?»

«На следующей неделе».

«Куда?»

«В Италию».

«На сколько времени?»

«Посмотрим».

Адас чувствовала, что этот разговор вызывает у нее недоумение, отражающееся на лице. Эту поездку он собирается совершить вопреки соглашению между ними. Ее решение в отношении его и Рами должно было быть принято с окончанием войны. Но, быть может, он уже решил, и то решение потеряло смысл? Взгляд ее был вопрошающим, и он от него не уклонялся, но взгляд этот как бы его не касался. Адас была ужасно взволнована. Она не хотела, чтобы он уезжал. Протянула к нему ноги и наткнулась на пса. Нет, не это уродливое животное разделяет их, а отчуждение. Чужим стал ей Мойшеле. Лицом, глазами, запахом табака, отличающимся от запаха его формы в шкафу. Подобрала Адас ноги под себя и отодвинулась от этого чуждого ее миру человека. В мире ее теней беседуют дядя Соломон и Амалия, и Соломон говорит ей, чтобы она перестала звать Мойшеле «деткой», он уже не детка, а зрелый мужчина. Нет, нет, Мойшеле не стал зрелым, он постарел и стал стариком. Седина пробилась в его волосах. Сидит равнодушно, явно не желая женщины. Мойшеле – старик. Рот его занят трубкой, но руки огромны и сильны. Пальцы длинны, и ногти остры. Руки у него грубы, они привыкли брать то, чего желают, и отвергать то, что им не хочется. Глаза Адас смотрели на гильзу от снаряда, которую когда-то принес Мойшеле и поставил в угол. В ночь перед кончиной Амалии он пришел домой и принес две задымленные гильзы, чтобы они могли служить медными вазами. В ту ночь он не был с ней нежен в любви, как раньше, а сорвал с нее ночную рубаху, как насильник, сделал ей больно своими объятиями и молчанием, в первый раз вел себя с ней, как с женщиной, а не как с ребенком. Она еще не успела прийти в себя, дрожа всем телом, как он хлопнул дверью, исчез во тьме ночи, и не возвращался к ней все дни этой долгой войны.

Сидела Адас на скамеечке, и смотрела на руку Мойшеле. Кончилась война, и рука его – на голове пса. Положила и она руку на голову боксера. Руки их встретились, но он не сжал ее руку. Трубка погасла, и он положил ее в пепельницу. Колечко дыма на мгновение взошло над подносом и растаяло. Встала и принесла сигареты. То, что она начала курить, было для Мойшеле новостью, и она надеялась, что он возьмет сигарету из ее рта, чтобы докурить. Не взял. Его равнодушие выводило ее из себя. Положила сигарету в пепельницу, возле трубки. Черное тяжелое дерево и белая тонкая бумага, поедаемая огнем, вызвали в ней давнее чувство, стоявшее преградой между ними: он – большой, она – маленькая, она красивая, а он талантлив. И Амалия провозглашала при каждой возможности, что красота преходяща, а талант вечен.

Погасила сигарету в пепельнице, а Мойшеле взял трубку, и стал ее набивать табаком медленными движениями, подстать медленной его речи. Эта его медлительность весьма подходила к его, можно сказать, торжественному появлению. Все это – трубка, пес, речь его и молчание, облик, жесткое лицо – навалились на Адас. Для чего он вернулся к ней? Пусть идет ко всем чертям! Он вообще не Мойшеле. Он – Мойше! Старшина десантников, который называл каждого не понравившегося ему молодого бойца – Мойше, и командовал целым батальоном таких Мойше. Рами удивительно подражал голосу этого усатого старшины: «Эй, ты, там, тупица Мойше, поди-ка сюда!» Адас прыснула, и Мойшеле повернул к ней голову:

«Что тебя рассмешило?»

«Боксер твой смешон».

«Правда».

«Он отправляется с тобой за границу?»

«Не дай Бог».

«Где же ты его оставишь?»

«У Ионы».

Какая еще Иона? Он же ее муж, и все права на него у нее. Даже на этого уродливого пса. Это ее боксер. Что она, с ума сошла? Держать на память это чудовище? Пусть берет своего боксера. Пусть убирается к своей Ионе. Наплевать. Лицо ее изменилось, глаза засверкали, губы сжались. Она покажет ему и его Ионе свою силу. Он продолжал набивать трубку табаком, и тут она увидела глубокий шрам на его ладони. Крепко сжала его руку:

«Что это?»

«Памятка войны».

Рука со шрамом вернулась к трубке, и снова дым обволок его лицо, и Адас сидела напротив, и отверженная ее женственность снедала ей душу. Обида жгла ее, выпрямила ее фигуру. Подняла она голову, выпятила покачивающиеся груди, руки ее прошлись по бедрам, она указала на сигарету, лежащую на подносе, и повелительным голосом сказала:

«Дай огня!»

Губы ее похотливо изогнулись, в лице появилось нагловатое кокетливое выражение. Она вытянула свои босые ноги, наткнулась на боксера и пнула его. Пес с воем отбежал. Он не запахнула свой короткий халат, а скрестила ноги, меняя их положение – вверх-вниз, гладя их рукой – вверх-вниз.

Мойшеле напрягся. Такой он ее не знал. Он зажег ей сигарету. Подставила ему красивое свое лицо, и он вложил ей сигарету между губами. Вернул трубку на поднос и не отрывал взгляда от Адас. Лицо его заострилось, губы втянулись и почти исчезли. Он пытался скрыть волнение. Втиснул руки в карманы, и сжатые кулаки оттопыривали джинсы. Смотрела Адас на стоящие торчком кулаки и смеялась. Глаза ее блестели. Закатное солнце бросало на нее блики, подчеркивающие ее бледность, окружая ореолом слабеющего света ее распущенные волосы, скользящие по щекам. Рот пылал на ее белом лице. Она сделала шаг к постели, он пошел за ней, но она остановилась. Дорога от его отчужденного молчания до постели не столь коротка. Адас желает прежнего Мойшеле, который развлекал ее любовными играми и всякими поэтическими нашептываниями, а не сразу приступал к делу, как сейчас. Не этот жесткий Мойшеле ей нужен, а муж ее, нежный и любящий. Оба замерли у постели. Когда он попытался ее обнять, она крикнула:

«Я не потаскуха!»

«Адас!»

«Хочешь со мной в постель без поцелуя и даже ласкового слова!»

Она заплакала, как маленькая девочка, которой сделали больно. Мойшеле накрыл ее руку. Большая его ладонь была горяча, как раковина, и дрожащая ее рука успокоилась в ней. Она вытерла слезы волосами. Он обнял ее за плечи и сказал:

«Я не хотел тебе сделать больно».

«Нет».

«Таково положение».

«Таково».

«Ты должна прервать всякую связь с нами».

«С тобой».

«С нами».

Опустила голову. Он раскрыл горячую раковину сжатой ладони, и рука ее выскользнула из нее. Молча стояли рядом и смотрели в окно. Первые вечерние тени сходили с вершины горы. Высокие скалы, подобно острым зубам, вгрызались в густеющие облака тьмы. Мойшеле снова сжал зубами трубку. Табачный дым потянулся к ней, она отступила, и свет заката сосредоточился на ее головке и тек в комнату волнами ее темных волос. Лицо ее, обращенное к горе и небу, очистилось и высветилось печалью. В красоте ее теперь не ощущалось ни капли кокетства. Она улыбалась Мойшеле, и в улыбке ее была глубокая обида, нанесенная его отказом. В эти минуты красота ее была неизъяснимой. Печаль слышна была и в голосе Мойшеле:

«Ты не изменилась».

«Ты изменился».

«Прошел войну».

«Она всему виной?»

«Не во всем ее вина».

Адас прижалась к нему, и он обнял ее. Не страсть, а глубокая печаль связывала их в эти мгновения. Не муж и жена, а две потерянные души стояли рядом, замерев, в тяжкий час расставания.

«Возьми меня с собой».

«Невозможно».

«Почему?»

«Хочу быть один, сам с собой».

«Ты же был один».

«Я был с войной».

«Она же кончилась».

«И я кончился с ней».

«Я могу тебе помочь».

«Ты не можешь мне помочь».

«Почему?»

«Слепой не может помочь слепому».

Адас напряглась в его объятиях, и руки его соскользнули с нее. Он пересек комнату быстрыми шагами и поднялся на мансарду, где временами занимался живописью. Пес пошел за ним. Адас собрала посуду с подноса и понесла на кухню, взялась за кран, но не открыла его. Над потолком, как в прежнее время, слышались шаги Мойшеле. Открыла кран и снова закрыла. И так несколько раз. Посуду не помыла. В зеркало не смотрела. Мойшеле спустился по внешней деревянной лестнице, ведущей с мансарды в сад. Дверь открылась и захлопнулась. Адас не сдвинулась с места. Стояла, замерев, ощущая в голове и в сердце пустоту. Без всяких чувств. Мойшеле позвал ее, и она пошла к нему. Он стоял посреди комнаты с большим чемоданом в руке, в котором она принесла все свои вещи из кибуца. Когда-нибудь, подумала она, он вернет ей чемодан, и сам, быть может, вернется в туманном будущем. Еще немного, и они должны расстаться, может, и навсегда. Голос его приглушенно донесся до нее, словно издалека:

«Он тебе нужен?»

«Бери его».

«Сложим все?»

«Давай».

Она встала на стул, чтобы снять с верхних полок шкафа его зимние вещи, которые посыпала нафталином. Острый запах заставил ее чихать. Слезы выступили на глазах. При этом она не позволила Мойшеле сменить ее. Он не принял ее возражений, обнял и снял со стула, Несколько минут, ощущая его сильные руки на своих бедрах, она парила в воздухе. Таким легким, казалось, как это парение, и было их расставание. Он опустил ее на пол, она вся дрожала. Сказала:

«Спасибо».

«Ты как слон в посудной лавке».

«Так-то лучше».

Поднялся на стул, как бы убегая от нее, и молча подавал ей вещи. Лицо в шкафу, руки выбрасывают оттуда одежду. Одна мысль не давала покоя Адас: «Он разбивает нашу жизнь, и это его не трогает».

Она разбросала его вещи по всей комнате, собирала в чемодан трусы, рубашки, брюки, носки. Складывала и упаковывала все с большим умением, все более нервничая. Он же давал ей указания с высоты стула:

«Все зимние вещи».

«А летние?»

«Меньше».

«Весной вернешься?»

«Кто знает?»

«Сколько у тебя одежды!» «Амалия очень обо мне заботилась».

Голос его при упоминании Амалии изменился, стал глубоким и мягким. Почувствовала Адас, что обозначился небольшой мостик к нему, и решила сделать первый шаг – ведь не может он от нее вовсе удалиться, они как единое целое, вместе с Амалией, Соломоном и Элимелехом, и это целое никогда не распадется, они навсегда вместе, но голос Мойшеле лишил ее надежды:

«Вижу, чемодан забит вещами».

Он спустился со стула и замкнул чемодан. Также замкнулись все ее надежды. Дверцы шкафа остались открытыми, оставшиеся вещи в беспорядке были разбросаны по всей квартире, которая выглядела, как после погрома. Среди вещей топтался боксер, все вынюхивал, высунув толстый шершавый язык, который раздражал Адас. Неприязнь к этому уродливому псу не давала ей покоя. Мойшеле поднял чемодан, определяя на глаз его тяжесть:

«Уверен, что лишнего веса нет».

Адас смотрела и молчала. Напряжение приближающегося расставания видно было по ее неспокойному взгляду. Мойшеле поставил чемодан у двери, повернулся и сказал мягким голосом:

«Пока».

Словно загипнотизированная, пошла Адас за этим его голосом, но ее опередил пес, и Мойшеле погладил его голову. Мягкие нотки в его голосе, оказывается, были предназначены псу. Обида послышалась в голосе Адас:

«Куда сейчас?»

«К машине».

«У тебя есть машина?»

«Это машина Ионы».

Схватила Адас чемодан, и оба держали его. На миг показалось, что оба тянут его в разные стороны, а пес между ними и поглядывает на них. Глаза Адас перенесли ненависть от собаки на Мойшеле, и она со скрытой неприязнью сказала:

«Пошли».

«Я сам управлюсь».

«Ты уже уезжаешь?»

«Еще немного».

«Ты же ничего не поел?» «Я еду к Соломону».

«Будь здоров».

Подставила ему лицо. Мойшеле легко приложился к ее губам, но она прижала к его рту свои губы, прикоснувшись языком к его зубам. Но он сжал зубы. В последнем отчаянном усилии вырваться из одиночества, избавиться от чуждых ей ночных страстей, прижалась к нему всем телом. Соски ее под тонким халатом встали торчком, и он чувствовал ее груди на своем теле, но он отодвинул ее от себя, и глубокая морщина обозначилась у него между бровей, он приложил ее руку к своему рту и запечатлел некое подобие воздушного поцелуя. Это был странный жест, ясно говорящий ей, что между ними пролегла грань, которую невозможно переступить. Она отпрянула и сказала:

«Чего ты такой, странный?»

«Я только хочу сделать, чтобы тебе было легче».

«Мне?»

«Нам».

И он снова поцеловал ее. Руки его блуждали по ее телу, сильные руки, лишенные сдержанности. Распахнул халатик и поцеловал ей соски. Секунду груди ее покоились в горячих его ладонях. Сверкал взгляд, не отрывающийся от ее глаз, взгляд прежнего Мойшеле, в которых не было ни жесткости, не сдержанности. Но все прошло, как короткий сон. Исчезли руки, исчезли любящие глаза, и хлопнула дверца.

Лай боксера удалялся и затих вдалеке. Тишина навалилась пустотой, лишенной малейшего звука. Адас замерла во мгле, Халат ее был распахнут. Дрожала на сухом ветру, который подобен был горячим рукам Мойшеле. Добралась до выключателя и зажгла свет. Разбросанные вещи мужа бросились ей в глаза, и она дрожащими пальцами застегнула халат. Руки продолжали дрожать, пока она собирала все вещи в узел и понесла для стирки в душевую. На кресле Элимелеха ветер ворошил листы газеты, занавески взлетали парусами под его порывами, за окном шумело масличное дерево, и голоса из кибуца долетали до нее словно из другого мира. Напряженными пальцами она смяла газету и швырнула на пол, уселась в кресло, смеясь. Слезы текли из глаз. Так просидела допоздна, надеясь, что Мойшеле вернется к ней. Конечно, сидит у дяди Соломона, курит трубку, пьет кофе и читает письма, которые она ему писала, а ей их возвращали. Наконец-то, он поймет, что творилось в ее душе.

Надежда, что Мойшеле вернется еще этой ночью, уверенно росла в ней.

Всю ночь она не переставала ждать. Каждый шорох за окном и лай собаки вызывал в ней напряжении. С рассветом упала навзничь в постель. Все тело ее болело. Свет нового дня вползал в комнату. Утренний ветер потряс дерево у окна. Кукареканье петуха и мычание коров – как будильник, звона которого она не ожидала. Нарядилась в красивое платье, заплела косу, и пошла на работу, как на праздник. Мойшеле, вероятнее всего, всю ночь провел за чтением писем, сейчас придет в столовую и улыбнется ей, как это было всегда. Но он не явился. Возник Соломон и сказал:

«Доброе утро».

Адас готовила столы к завтраку, и Соломон взял ее за руку и погладил по волосам. Этот его жалостливый жест вывел ее из себя, и она подняла голос на Соломона:

«Где Мойшеле?»

«Уехал».

«Он что, не спал у тебя?»

«Мы расстались вчера».

Опустила голову, повернулась к Соломону спиной, чувствуя его испытующий взгляд. Боясь его жалостливого прикосновения, убежала и спряталась в дальнем углу кухни. Огромные котлы сверкали и пугали, в большой кастрюле бурлило кипящее масло. В печи крутились на вертелах жарящиеся куры. Посудомоечная машина втягивала грязную посуду. И вся кухня была полна паром и шумами. Сквозь эту смесь паров, голосов, острых запахов до Адас долетали обрывки указаний:

«Отнеси вареные яйца в столовую».

Адас понесла корзину яиц. Лицо ее было бледно, как у больного человека. Голова трещала от боли, словно что-то в ней пылало, Это был приступ мигрени, она уронила корзину, и яйца раскатились по полу. Глаза сидящих за столами обратились к ней. Бледное лицо ее покрылось красными пятнами, глаза сверлили взглядом всех окружающих, следили за яйцами, закатывающимися под столы. Она не могла сдвинуться с места. Люди встали из-за столов и собрали яйца. Голос донесся издалека:

«Принеси новые яйца».

Без объяснения Адас убежала с работы домой. Тропа дышала жаром, подметки тонких сандалий жгли подошвы ног. Глаза были ослеплены, сами закрывались, головная боль усиливалась. В сумраке комнаты ей немного полегчало. Проглотила таблетку анальгина. Наливая из крана стакан воды, взглянула на себя в зеркало глазами, затуманенными мигренью, на потное свое лицо и волосы, прилипшие к голове. Села в кресло, в ожидании, что пройдет головная боль. Открыла шкаф, опять увидела себя в зеркале на дверце шкафа, и тут мелькнула у нее мысль: Мойшеле – в доме своего отца, Элимелеха, в Старом городе, в Иерусалиме. Он там, в постели со своей Ионой, светловолосой красавицей. Пряди ее волос рассыпались на его груди. Глаза ее не затуманены мигренью, полны страсти и знания, как овладеть Мойшеле. Им хорошо и радостно, и уродливый пес охраняет вход, высунув язык, с которого стекает пена, противный, вонючий пес. Из-за его вони невозможно зайти в дом Элимелеха. Рассмеялась Адас этому видению, и это был вчерашний смех – расставания с Мойшеле, и от этого смеха ослабела мигрень, и новая мысль высветилась перед ней. Вот, она, сияющая Адас из Иерусалима. Дерзкая и страстная, как Иона. Адас, которой предсказывали быть королевой на конкурсе красоты, смотрит на потную и наивную Адас. Эта Адас до сих пор тратила свою жизнь на Мойшеле и Рами, на Соломона и умершую Амалию, на кибуц и Иерусалим, на отца, и мать, и Элимелеха. Душа ее металась между всеми ими. Но теперь она займется только собой, той самой сияющей девицей. Иона это – будущая Адас.

И Адас почувствовала растущее в ней чувство, отделяющее ее прошлое от будущего, чувство, которое выведет ее из теперешнего состояния. Головная боль почти прошла. Она приняла душ, расчесала волосы, привела в порядок лицо, надела самое красивое и короткое цветное платье, обтягивающее грудь. Долго педантично и критически разглядывала себя в зеркале. Все еще в ней проглядывала кибуцница, все еще она не достигла уровня Ионы, но она этого добьется.

И все же, красавица смотрела не нее из зеркала, почти городская сияющая красавица. Короткое платье подчеркивало изящную фигуру и красивые длинные ноги. Теперь она чувствовала себя достаточно сильной, чтобы бороться с соперницей, взяла сумку и вышла в путь, в Иерусалим, к Мойшеле.

Остановилось такси. Она села. Молодой водитель с большим чубом и наглыми глазами, смешил Адас. Она расслабилась на сиденье, и машина вырвалась на шоссе, продуваемое ветром. Высунула Адас голову в окно, под ветер и капли воды, рассеиваемые в воздухе оросительными установками. Головная боль совсем прошла, и она буквально летела с необыкновенной легкостью вместе с колесами. Язык, прилипший к щеке, освободился, горло увлажнилось. Затем она втянула голову и раскрыла зеркальце, причесала волосы, подкрасила губы, оглядела лицо и осталась довольной. Водитель время от времени поглядывал на Адас.

«Зовут меня Йоси».

Адас быстро посмотрела не него, и снова стала глядеть на равнину. Они ехал по узкому шоссе в долине. Поля стелились по самой обочине, по краю пылающего асфальта. Долгое жаркое лето выжгло до желтизны совсем еще невысокие зерновые. Некоторые поля заросли чертополохом, и не были сжаты. Свежие стебли морского лука торчали белыми свечами в сухих зарослях, возвещая о близящейся осени. Утреннее солнце пробивалось сквозь жаркую пыль хамсина мутноватыми лучами, и пруды не блестели. Но оросительные установки вращали свои длинные крылья, не переставая, и ветер нес капли по воздуху. Трактора волокли плуги по тропам в долину, поднимая пыль. В местах, где уже было вспахано, земля казалась набухшей. Горы, дома, деревья словно росли из вспаханной земли, черной и насыщенной удобрениями. Стадо овец пересекло шоссе, и в машину ударил резкий овечий запах. Машина остановилась. Взгляд Адас не отрывался от животных. Водитель глядел на нее со стороны, облизывая губы. Спросил:

«Как тебя зовут?»

«Не имеет значения».

«Ты красивая девушка».

В машине было душно, и водитель сбросил рубаху, обнажив волосатую грудь, и вытянул, как бы напоказ босые ноги. Овечье стадо пересекло шоссе, оставив за собой черные катышки помета. Водитель увеличил скорость, и опять время полетело галопом. Мир за окнами машины превратился в мелькающие тени, в страну, где нет ни неба, ни земли, ни намека на ощутимую реальность. Это был сошедший с ума мир, в котором Мойшеле заблудился, и Адас мчалась по его следам. Длинный волос стелился по ветру, падал на водителя, и он смеялся, явно получая удовольствие. Одна рука его – на руле, другая – в ее волосах, он ощущает запах молодой женщины. Адас не почувствовала его пальцев в гуще волос. Перед ней лишь мелькали люди, деревья, животные, и здания, и все это были тени, и она не старалась особенно их разглядеть. Она словно бы летела в бесконечные дали. Все ближе и ближе к Мойшеле. Она громко смеялась. Глаза ее блестели ожиданием будущего. Она не знала, где она, и кто этот человек, который несет ее в дали, подобные снам.

Внезапно заскрипели тормоза, колеса протащились по асфальту, и Адас испугалась. Шоссе делало резкий поворот. Водитель засмеялся и положил руку ей на колено. Она очнулась от своих видений. Еще один резкий поворот, и она навалилась на водителя. Он обнял ее за плечи и обнажил свои белые крепкие зубы. Она освободилась от его объятий и сердито сказала; «Перестарался!»

Острая невыносимая вонь ворвалась в машину, окутала лицо и вызвала слезы. По узким канавам вдоль шоссе текли сточные воды из ближайшей молочной фермы. Машина остановилась на перекрестке узкой извилистой дороги, ведущей к этим фермам, и широкого прямого шоссе, идущего через долину, у огромного здания тюрьмы. По дороге ехала целая колонна грузовиков, везущих сельскохозяйственную продукцию из Галилеи в центр страны, перекрывая выход на шоссе. Сидели молча, в ожидании, и с охранных вышек по углам тюрьмы глядели на них вооруженные стражники. Двойной ряд колючей проволоки выставлял ржавчину в небо поверх стен, и чернели входные ворота. Пространство долин было перекрыто зданием тюрьмы, стенами, колючей проволокой, черными воротами и вонью нечистот. Глаза водителя пронзительно смотрели на Адас, и она прикрыла колени, которые он пытался обнажить. На ее пальце он нащупал обручальное кольцо.

«Замужем?»

«Еще как».

«Может, все же не очень так».

«Не надейся».

«Куришь?»

«Да».

Зажег сигарету, поднес к ее губам, пальцы его коснулись ее рта, глаза сделались требовательными. На миг ей показалось, что это Мойшеле подает к ее рту сигарету, пальцы его прикасаются к ее губам, и Мойшеле смотрит на нее жестким взглядом. Дым их сигарет смешался, голова его приблизилась к ее голове, и волосы, его, пахнущие дегтем, смешались с запахами отхожих вод. Словно издалека услышала она голос:

«Ну что, договорились».

Голос его был дерзок и похотлив, как лицо его и глаза. Адас отодвинулась от него, вышвырнула горящую сигарету в окно, взглянула с подозрительностью на его обнаженную грудь, взвешивая, стоит ли ей выскочить из машины. Внутренний голос остерегал ее от водителя, от его сильных рук. Но желание добраться до Мойшеле одолело предупреждение внутреннего голоса. Колонна грузовиков прошла, и парень снова помчался на большой скорости. Подозрения Адас несколько ослабели. Шоссе проходит между многими поселками, да и забито машинами. Сады и поля по обе стороны шоссе полны работающими людьми, – и что, в конце концов, может с ней случиться между всеми этими тракторами, комбайнами, стадами овец и коров? Она смотрела на долину, полную движения, и забыла про водителя. Внезапно машина свернула с шоссе, и пока она сообразила, они очутились в густой сосновой роще, с небольшим источником и прудом. Она хорошо знала эту рощу, не раз они устраивали здесь пикники. Сейчас здесь стояла пугающая, гипнотическая тишина, сковавшая тело и задержавшая дыхание. В ушах ее раздался смешок чужого мужчины и его взволнованный приказывающий голос:

«Давай, кукла!»

Он сбросил шорты, и грязные его трусы топорщились. Адас прижалась к сиденью и всеми силами уцепилась за руль. Но парень схватил ее, стараясь вытащить ее из машины. Она била его ногами, слыша собственный крик, а он отвечал:

«Что случилось, дорогуша?»

Когда он прижал ее к земле, она почувствовала, как мелкие камни впились ей в спину. Он порвал ей край платья и впился зубами и губами ей в груди. Тяжестью своего тела он душил ее крики. Где-то стрекотал трактор, Дома кибуца мерцали сквозь марево далеко в долине. На склоне горы между скал паслось стадо овец. Пастух стоял на тропе, ведущей по склону в рощу. Все ее ощущения и слух остро воспринимали каждый шорох, но все в отдалении. Весь мир отдалился от нее, оставив абсолютно беспомощной. Даже до пастуха не долетали ее крики. Но именно это одиночество придало ей силы. Внутренний голос подсказывал ей приемы борьбы. С неожиданной для нее самой силой она сбросила парня с себя, ударила в лицо, оцарапав его до крови. Оторопевший парень отпрянул, рука скользнула по ее бедрам, он нащупал щеку, увидел кровь и заорал:

«Стерва, ты что, разогреваешь мужика, чтобы дать ему по морде!»

Почувствовав, что тело его ослабело, она вскочила на ноги и побежала между деревьями в сторону пастуха. Водитель не погнался за ней. Она казалась обезумевшей в этом диком беге, порванное платье и волосы развевались на ветру. Водитель завел машину и скрылся.

Тишина наполнила рощу, и Адас остановилась между соснами. Глаза были полны испуга, лицо искажено, на руках виднелись синяки. Исцарапанные груди болели, раненная душа исходила безмолвным воплем. От грязного липкого пятна между ее ног шел запах мужского семени, и тошнота омерзения докатилась до горла. Окаменев, стояла она, глядя вслед пастуху, который стал двигаться вместе со стадом, пока не исчез в распадке между высокими скалами. Вся округа опустела, без единого признака человека. И только тогда, осознав собственную беспомощность, она заплакала, и стала искать платок, но не нашла сумки. Страх снова накатил на нее. Ведь в сумке были деньги и документы. Сумка осталась у насильника, а там имя ее и адрес. Она побежала по тропе, задыхаясь, упала на камни, встала и продолжала бежать. У пруда, в том месте, где он ее выволок из машины, нашла сумку, и ей немного полегчало. Вымыла в пруду грязь между ног, омыла лицо, в прозрачной чистой воде, начала приходить в себя. Села на камень, заплела косу. Снова ее охватило волнение, и она бормотала:

«Как это я спаслась, как?»

Вернулась на шоссе. Шла между полями, дремлющими поселками, все еще полная страха. Был полдень, и люди отдыхали в этот обеденный час. Стояла на автобусной остановке, и перед ее глазами переливались воды пруда, подобно цветной картине, словно закручивающиеся мелкой рябью воды вели беседу с лучами солнца. Дневной свет ослеплял Адас, впиваясь стрелами в голову, которая опять заболела. Обратила глаза к небу с молитвой к милосердному Богу, который спас ее в эти последние часы. Но взгляд ее наткнулся на самолет, который распылял удобрения над полями. Опустила глаза на раскалившуюся в полдень долину, стояла между тишиной окружающего мира и все еще не успокоившимся биением сердца, между громом самолета и эхом этого грома. Затарахтел приближающийся автобус, и дрожь прошла по ее телу, холодный озноб в разгар хамсина. Так она и въехала в Иерусалим.

В переулке, где жил некогда Элимелех, заключенном между широкими и шумными улицами, кажется, время застыло. Выросшие вокруг высотные здания поглядывают на старый переулок, словно желают вернуть молодость в горячем ритме нового Иерусалима. Переулок Элимелеха залег в одиночестве, и, забывшись в дремоте, плетет вязь плетущихся своих дней, пыль садится на невысокие разрушающиеся домики и покрывает стариков, сидящих у входов, словно бы они в этот миг возникли из давно исчезнувшей жизни. Пыль делает серыми даже стаи кошек, копошащихся у раскрытых мусорных баков.

Пыль эта вызывала раздражение в горле и носу Адас, вдобавок к острому запаху подгоревшего на сковородах подсолнечного масла, висящему над переулком. Все эти запахи вместе создавали один специфический запах переулка Элимелеха, запах серо-голубого цвета, и невозможно было отделить запах от цвета. Даже деревья были пропитаны этим запахом и цветом, деревья причудливых очертаний, выглядывающие из-за невысоких домов, главным образом, остановленные в росте смоковницы. Лишь стаи птиц галдели, нарушая дремоту переулка.

Идет Адас между домами, стариками и кошками, усталая, голодная, несчастная, страдающая от жажды. Она торопится к Мойшеле, и коса ее прыгает над едва прикрытым разрывом платья. Лицо ее печально, темные круги у нее под глазами, и она вовсе не выглядит городской и сияющей голубкой с какого-либо конкурса красоты. Камни мостовой стерлись в течение времени, шаги по ним легки, но стук сердца Адас отзывается громом в ушах.

Ветхая калитка открывается без труда. Во дворе, между скульптурами, высеченными Элимелехом из камня, на веревке развешано белье. Хамсин поигрывает мужскими трусами. Постучала в дверь, и незнакомый голос пригласил ее войти, не спрашивая, кто это. Тяжелая дверь раскрылась также без труда. Адас замерла на пороге. В комнате царил сумрак, и незнакомый ей мужчина лежал в постели. Рядом с ним лежал знакомый пес-боксер, и рука человека поглаживала его по спине. Пес залаял, человек приподнялся и посмотрел на Адас:

«Ты – Адас».

«Ты меня знаешь?»

«По рассказам».

«Где Мойшеле?»

«Уехал».

«Когда он вернется?»

«Не знаю».

«Сегодня?»

«Не думаю».

Парень зажег лампу на тумбочке, у постели. Слабый свет очертил его симпатичное лицо, которое глядело на Адас одним глазом, большим и голубым. Поверх глаза виден был высокий лоб, над которым петушиным хохолком курчаво вились светлые волосы. Рука его держала на поводке пса, и он сказал, глядя в стенку:

«Меня зовут Иона».

Адас опустилась в кресло и долго смеялась. В лице парня что-то сдвинулось, он выглядел удивленным, отпустил поводок. Боксер бросился к Адас и положил передние лапы ей на колени. Он оттолкнула его, закричав, и парень позвал пса:

«Кишта!»

Пес убрался, Адас поднялась с кресла и перестала смеяться. Парень настороженно смотрел на нее. Может, она оскорбила его своим истерическим смехом? Как объяснить ему, что смеялась она так, ибо душа ее исходила слезами? Кто он вообще? Один из многих, тянущихся хвостом за Мойшеле, потому что он любит друзей – мужчин. Сказала, извиняясь:

«Тебя удивил мой смех?»

«Точно».

«Из-за Мойшеле?»

«Что, из-за Мойшеле?»

«Когда он говорил мне о тебе, я решила, что ты девушка».

Тут он повернулся к ней всем лицом. Извиняющаяся улыбка появилась на ее губах. Щека, которую он до этого момента скрывал от нее, была обожжена и пересечена шрамом. Только полные губы соединяли две половинки лица – красивую и уродливую. Смотрела на него Адас в страшном смущении, не зная, куда себя деть. Он улыбнулся, провел здоровой мускулистой рукой по раненой щеке, сказал:

«Обычный египетский снаряд».

«Ничего страшного».

«Кто сказал, что это страшно».

Глубокий его бас связывался лишь со здоровой частью лица и голубым глазом. Адас опустила глаза, и пальцы ее перебирали длинную косу. Свет лампочки окружал ее ореолом, и синяки на ее руках, и царапины на шее умаляли ее красоту. Друг Мойшеле смотрел на нее с большим вниманием, и спросил:

«Дорожная авария?»

«Почти изнасилование».

«Ехала попутной?»

«Да».

«Что-то с тобой случилось?»

«Ему не удалось».

«Ну и отлично».

Попыталась снять смущение легким смехом, но ничего у нее не вышло. Пришли слезы. Долго сдерживаемое чувство обернулась плачем. Он приблизился к ней и коснулся рукой разорванного на груди ее платья. Он понял ее испуганное движение, и сказал:

«Сейчас для тебя важнее всего стакан горячего кофе».

«Помоги мне».

«Моя кофеварка помогает всегда».

Он пошел в кухню широкими уверенными шагами. Энергичный парень этот друг Мойшеле. Комната словно бы опустела, и Адас смотрела на дверь, за которой он исчез. Затем глаза ее стали осматривать комнату Элимелеха. Ничего здесь не изменилось с того момента, когда она была в этом доме с дядей Соломоном. Мойшеле ни разу ее не привел сюда, и не показал ей нарисованные им в детстве на окнах раковины. Запах застарелой пыли на вещах опахнул лицо Адас. Две кровати, покрытые арабскими коврами, низенькие скамеечки, на письменном столе скрипка и чернильница с давно высохшими чернилами. У стен – странной формы скульптуры Элимелеха. Животные и люди, вырезанные из древесных корней. По углам паутина, старая метла и пара ботинок без шнурков, и от всего несет специфическим запахом переулка Элимелеха, только, что серо-голубой цвет здесь, в комнате обрел желтый оттенок.

Адас чувствовала, что Мойшеле стоит рядом, проводит рукой по синякам и царапинам, и даже ощущала боль от его прикосновения. Мойшеле смотрит на ее разорванное платье, и запах мужчины, который надругался над ней, доходит до него. Он отворачивает от нее лицо, движется к скульптурам Элимелеха, тонет в облаке желтого света и исчезает. Раздается звук скрипки, брошенной на столе, звук расставания с Мойшеле, от которого остался лишь желтый свет, и пыль, и омерзительный запах, идущий от ее тела.

«Можно помыться в душе?»

«Пожалуйста».

Иона принес полотенце и положил на ее плечо. Вел себя, как беспокоящийся и заботливый отец. Больше не старался скрыть от нее раненую щеку. Его доброе настроение и сердечность покорили ее. Все было естественно и понятно, и он сказал:

«В этом доме все наоборот. Из голубого крана идет горячая вода, а из красного – холодная».

В душевой – зеленые пятна плесени на стенах и потолке. Смешались все запахи – плесени, мыла для бритья, влажных полотенец, грязных носок и кофе – из кухни. Горячая вода хлестала прямо из трубы, приятно обдавая струями все тело. Она даже язык поскребла и промыла водой. Вытерла полотенцем всю себя, взяла платье, увидела омерзительное грязное пятно, отшвырнула, в отчаянии огляделась и увидела в углу военную форму, вероятнее всего, Мойшеле. Надела гимнастерку и утонула в ней до самых колен. Затем закатала рукава, расчесала волосы, увидела себя в зеркале в том самом серо-желтом свете переулка, и стало ей легко на душе.

Вошла в комнату, легла на постель, и пес кружился возле нее. Адас любила животных, но этого пса Мойшеле ненавидела всей душой. А теперь положила руку на его спину, почесала его затылок и почувствовала, что примирилась с ним. Голос Ионы из кухни словно бы смешался теплом, идущим от боксера.

«Сколько сахара?»

«Одну ложечку».

«Я тоже кладу одну».

Вернулся Иона из кухни, окутанный запахом кофе, и в руках его кофеварка, чашки, лепешки, маслины и сыр. И нес он это все как жонглер.

Увидел ее, лежащей в гимнастерке, и сказал:

«Моя форма тебе подходит».

«Твоя?»

«Чему ты так удивилась?»

«Что ты в армии».

«Я – штинкер».

«Кто ты?»

«Не знаешь, что в армии так называют тех, кто служит в разведке?»

«Откуда я могу знать?»

«От Мойшеле».

«Он мне ничего не рассказывает».

«Такой он».

Иона разложил на скамеечке еду, налил кофе в чашки и приготовил ей лепешку с сыром. Все это он делал молча, не отрывая взгляда от ее босых скрещенных ног и влажных волос, обрамляющих ее лицо. Так и сидел на скамеечке у постели, и аромат кофеварки заполнял пространство между ними. Сидели они, отрезанные от мира, за плотно закрытыми окнами, рисунками, в желтом свете лампочке, усиливающей красоту Адас. Иона смотрел на нее, не отрываясь, и не притронулся к кофе.

Вот, она, сидит напротив него, как романтическое приключение, еще более красивая, чем рисовалась в его воображении по рассказам Мойшеле, и красота ее воплощает всё, что дано было ему в прошлом, до того, как египетский снаряд изуродовал ему лицо. И, быть может, говорит он в душе своей, можно жить во имя такой красоты, сидеть на скамеечке и смотреть издалека на красивую женщину, и ощущать горячее чувство счастья. Сидя, он повернул к ней уродливую сторону лица, чтобы не видела в здоровой половине его возвышенную душу, но она ощущала его волнение по чашке, которая дрожала в его руке, обхватила свою чашку двумя руками и сказала:

«Кофе просто чудо».

«Я говорил тебе».

Голос солдата дрожал, и он повернул к Адас все свое лицо. Удивление и обожание сверкали в голубизне его глаза. Он и ни скрывал этого, и она спросила его в смущении:

«Ты холост?»

«Как раз женат».

«И живешь здесь?»

«Решил идти своей дорогой».

«К Мойшеле?»

«Мы друзья».

Молчали. Кофеварка опустела, лепешки были съедены, и крошки рассыпались в постели. Иона отодвинул посуду, и они сидели близко друг от друга, лицом к лицу, она на постели, он на скамеечке. Он обнял ее ноги, и она положила руку на дрожащее тело пса. Страдания тяжкого этого дня словно бы отдалились от нее. Смотрела на Иону, и облик его сливался со скульптурами Элимелеха, лицо – с раковинами, нарисованными рукой Мойшеле. Оба они, Адас и Иона, словно бы плыли по невидимым волнам, которые текли между ними и уносили их в неизвестную даль. Иона здесь гость, и она здесь гость, а хозяин дома – Мойшеле. Может, он вернется сюда ночью? Страх снова закрался ей душу. Ни за что не хотела видеть его после этого тяжелого дня. Эта ночь – ночь Ионы. Но надо встать и уходить, и так ей этого не хотелось. Испугано посмотрела на часы. Уже шесть вечера.

Иона проводил ее взгляд, и тоже испугался. Только бы она не ушла! Как заставить ее остаться? И вечер, и ночь, и завтрашний день, и вовсе не для того, чтобы она встретилась с Мойшеле. Только бы не ушла! Как он останется в одиночестве после этого тепла, которое пробудила в нем ее красота, заставив забыть горечь своей судьбы? Впервые после ранения он ощутил свободу, которую несло ему его уродство, свободу отталкивающей его внешности. Он может ей сказать все, что хочет только потому, что он такое чудовище. Он мог говорить обо всем, даже о том, что хотел бы ее любить. Все равно ведь она никогда не будет ему принадлежать. Эта женщина вне его жизни. Если она даже захочет его, не доберется до него. Он свернулся в своей уродливости, замкнут в своем мире калеки. Осталась у него лишь свобода открыть рот. И слова сами вышли из его уст:

«Останься».

«Я должна идти».

«Почему должна?»

«Должна».

«Из-за Мойшеле».

«Из-за этого тоже».

«Он ни в чем не будет нас подозревать».

Она поглядела на него в изумлении. Голубизна глаза была влажной и полна была ее обликом. Она словно бы окунулась в этот любящий взгляд, и не могла от него оторваться. С большой печалью сказала:

«Правда в том, что я и не хочу встречаться с Мойшеле».

Встала. Высокая и тонкая ее тень обрисовалась на полу, отогнав желтый свет лампочки. Иона обнял рукой эту тень, и оба следили за их обнявшимися тенями. Он не скрывал своих чувств и взглядом пытался ее остановить. Но она уже пошла в душевую и вдруг закричала:

«Что мне делать?»

«Что случилось?»

«Платье мое абсолютно грязное».

«Купим новое».

«У меня ни гроша».

«Деньги это не проблема».

«Я тебе верну».

«Мойшеле вернет».

«Не смей ему рассказывать!»

«Ладно».

«Я верну тебе эти деньги».

«Все будет в порядке».

Она вернулась из душевой в грязном изорванном платье, прикрыв косой разрыв на груди. Стояла посреди комнаты и не приближалась к двери, которую заслонял Иона своим огромным широким телом, готовый сделать все, чтобы ее не отпустить, и даже уверить ее, что будет жить лишь ради нее. Вместе с тем, он знал, что не остановит ее и жить для нее не будет – она пойдет своей дорогой со своей красотой, а он останется здесь, одинокий и пришибленный. Подал ей сумку и сказал:

«Положил тебе в сумку немного денег».

Вместе дошли до ворот, стояли, оглядывая каменные фигуры Элимелеха, перекидываясь незначащими словами. Темнота скрывала их печальные лица. Сошел вечер, проглотил пыль со стен и прикрыл трещины старых домов. Сумрак, подобно волшебнику, вернул переулку чары его древности. Иерусалим вокруг словно бы и не прикасался к ним. Светящиеся рекламы подмигивали издалека, из другого мира, в эту старость, вовсе им не желанную, и шум проспекта, проходящего совсем рядом, тоже казался смутным и далеким. Одиноко стояли они в безмолвном переулке, где звучал лишь голос Ионы:

«Еще немного, и вся магазины закроются».

«Ну, и что?

«Платье».

Он легко прикоснулся к ее локтю, она кивнула головой. Пожали друг другу руки, и она пошла своей дорогой, оставив его стоять у ворот. Сандалии ее постукивали в тишине переулка. Остановилась на миг и повернулась к нему. В темноте помахала ему рукой, и он ответил ей тем же жестом, но оба не различили этих движений. Сразу же ускорила шаги и скрылась за поворотом, а Иона стоял еще битый час, вглядываясь во мрак, проглотивший Адас.


Вынырнула она из темноты и попала в другой мир. Ее окружали высокие здания, ослепляющие множеством огней, роскошные магазины, толпы текли по тротуарам и машины потоком ползли по мостовой. Центральная улица Иерусалима. Зашла Адас в небольшой магазин одежды. Выбрала белое платье и купила его. Свое же, грязное и разорванное, оставила в примерочной кабинке. Приближалось время закрытия магазинов. В витрине одного из дорогих магазинов приглянулось ей красное платье весьма смелого покроя с глубоким вырезом, отливающее красноватым оттенком меди. Разглядывала она ее, говоря в голос:

«Это мое новое начало».

Мойшеле начал новую жизнь с отъезда за границу, она – с этого платья устремится к сияющей, городской Адас. Вошла в магазин, но продавщица не хотела снимать платье с витрины, ибо время приблизилось к семи. Адас настаивала, и тут чей-то голос пришел ей на помощь:

«Принеси ей это платье».

Курчавый молодой человек с черными глазами смотрел на нее. Их отражения взирали на них из окружающих зеркал. Парень улыбнулся ей, и она ответила ему улыбкой. Когда, надев платье, Адас приблизилась к большому зеркалу, он уже стоял возле него. Платье прилегало ее телу и настолько выделяло фигуру, что Адас почувствовала себя обнаженной перед мужчиной. Плечи ее были открыты, и платье держалось на шее тонкой тесемкой. Оно было настолько узким, что только длинный разрез сбоку позволял ей двигаться. Глаза парня, в изумлении ощупывающие взглядом ее фигуру, встретились с ее глазами в зеркале, и он сказал:

«Сандалии не подходят».

Сбросила сандалии и почувствовала подошвами ног мягкость ковра. Приятен ей был взгляд парня, который откровенно выражал восхищение:

«Позвольте мне».

Он взялся за ее длинные волосы. Руки его были осторожны, но лицо решительно и глаза дерзки. Расплел косу, и тотчас из зеркала на нее взглянула новая и совсем другая Адас: прекрасная женщина, госпожа, с высоким лбом и узким лицом, сверкающие глаза которой сливались с блестками платья. Хотела улыбнуться этой женщине в зеркале, но не решилась, боясь нарушить новый лик каким-либо движением. Приказывала госпожа Мойшеле приблизиться к ней и поцеловать ей руку, и он коснулся губами ее пальцев. Хозяин магазин суетился вокруг нее, пользуясь, то тут, то там скрепками, затем разогнулся, оглядел Адас как некое свое произведение и сказал:

«Фантастика!».

Рука его скользнула в зеркале по ее фигуре. Испугалась, увидев перед собой лицо водителя в роще, у источника, глаза его, требовательные и страстные. Хотя глаза молодого человека и руки его, касавшиеся ее обнаженных плеч, должны были ей помочь совершить бросок в желаемый ею мир, она вдруг осознала, что магазин пуст, она одна с мужчиной, руки которого на ее плечах, и совсем потерялась от страха. Нажал парень на ее плечи, усмехнулся, указал на синяки и сказал, подмигнув:

«Муж или любовник?»

Адас быстро освободилась от его рук, убежала в кабинку, тяжело дыша.

Теперь она знала, что никогда не бросится в новую, другую жизнь, не будет плыть по бурным волнам, а останется навсегда в замкнутом своем мире. И, словно сдавшись собственной судьбе, опять облачилась в скромное белое платье. Красное, лишенное стыда, переливающееся блестками платье перебросила через руку. Хотела вернуть ее хозяину магазина, но тут же взбунтовалась, и решила, что не отступит и не смирится, а развернет паруса и поплывет по иному морю в иное место. Выйдя из кабинки, протянула с холодным высокомерием отливающее медью платье молодому человеку и потребовала завернуть покупку. Вышла на быстро пустеющую улицу. В ночном небе рассеивались облака хамсина, высыпали звезды. Изящная и хрупкая, грустная и замкнутая, шла Адас к дому своих родителей.


Смотрит Адас на дверцу шкафа. Висит рядом с военной формой Мойшеле, платье, отсвечивающее медью, платье тяжких ее ночей. Закрывает объемистое письмо своего мужа дяде Соломону. Напряжение сна на грани пробуждения виснет между тенями, заполняющими комнату, и тишина вокруг Адас враждебна.

Ушел Мойшеле, пришел Рами.

В тот день, прежде чем она встретила его во дворе кибуца, прокрался Рами в ее мысли. Осенние хамсины были тяжкими, замедляющими ритм жизни. Даже раскаленный ветер дул, казалось, с трудом. Казалось, даже горы молились о пощаде и просили первого дождя. С утра небо было покрыто туманом, но к обеду облака рассеялись. Это была первая осень без Амалии.

Удушье и сухость затрудняли дыхание, и Адас без конца пыталась откашляться. Соломон сидел напротив нее в кресле. Последние лучи солнца исчезали за горой, оставляя на стенах комнаты пятна размытого света. В эти часы двор кибуца наполнялся шумом голосов. Семьи располагались одна рядом с другой на траве, пили кофе, жевали печенье и пироги. Из транзистора доносилась песня, голос ребенка смешивался с лаем собак, трещал трактор, и мотор автомобиля отвечал ему сердитым баритоном. Из всей этой смеси звуков возник один ясный голос, заглушил речь Соломона, и Адас перестала слушать дядю. Женский голос рассказывал кому-то о числе «три», которое подчинило себе чью-то жизнь:

«Шула, которая живет на улице Третьей, в доме номер три, была незамужней до тридцати трех лет. Поехала Шула в Канаду искать жениха, встретила там холостяка-израильтянина сорока трех лет, они полюбили друг друга, поженились, вернулись в Израиль. И теперь они проживают по улице Третьей, в доме номер три…»

Обернулась буква «Т» подобием вил, приподнявших Адас, и тут же изменила конфигурацию, превратившись в одну долгую линию, подобно столбу, несущему электрические провода, видимому в окне Соломона. Адас посмотрела на верхушку столба, где провода были подобны воздушным мостикам, затем перевела взгляд вдаль, пока не увидела дум-пальмы, и тут возник голос Рами:

«На нас троих положил глаз наш командир отделения. На Эрана, потому что он чемпион по боксу среди молодежи команды «Апоэль» в Натании, а командир отделения не любит мускулистых парней. На Мойшеле, потому что он – Мойшеле, и даже на офицерских курсах не перестал быть Мойшеле, и я – потому что все добрые вещи идут по три».

Сидели они тогда под этой пальмой, с овцами. Она, уставшая от любви и полдневного жара, дремала, прижавшись к Рами, чуб которого и борода были растрепаны, волосатая грудь – обнажена. От тела его шел запах овец. Она рассмеялась и сказала:

«Можно представить тебя козлом в стаде».

Тут же он начал рассказывать о Мойшеле. Так он всегда вел себя с ней. Как только она заостряла свои сравнения, он тут же мстил ей историями о Мойшеле, словно вызывая его дух в тот момент, когда она всеми силами стремилась его забыть.

«Нас троих командир отделения третировал при любой возможности, а Мойшеле больше всех. Однажды зимой вернулись мы с маневров, ноги стерты до костей. Мойшеле прохватил понос, и он окопался там, где можно было окопаться, а командир отделения за ним, и оба в одной уборной, говорят между собой через щели в перегородке. Командир отделения орал, что Мойшеле убежал, хотя не было команды – «Разойдись». Наказал. Всю ночь Мойшеле стоял у столба, как распятый Иисус».

«Его что, привязали к столбу?»

«Ну, ты уж совсем. Только приказано ему было петь всю ночь».

«Всю ночь!»

«Нечего тебе беспокоиться, малышка. Несмотря на его пение, мы все заснули».

«И ты не пришел ему на помощь?»

«Ему на помощь? Если бы даже посадили меня на верхушку столба, я бы тут же заснул».

«Добрая душа».

«Жалеешь Мойшеле?»

«Представь себе».


Замолк голос за окнами Соломона. И звучавший в памяти голос Рами замолк. Сумерки сошли на кибуц, и темнота в комнате Соломона сгустилась. Отвела Адас взгляд от столба и вернулась к речи Соломона, голос которого был медлителен, подобно каплям из плохо закрытого крана. Битый час она слушает его. Кофе выпила, и пора ей встать и уйти. Но надо же идти туда, где на кресле лежит красное платье. С момента, как она вернулась из Иерусалима, не прикасалась к нему. Перестала следить за собой и ходила непричесанной. Не ускользнула от ее внимания враждебность членов кибуца после того, как она внезапно оставила работу в кухне. Вернулась-то она на следующий день, но не отвечала на бесчисленные вопросы, касающиеся ее странного поведения. Из-за упрямого ее молчания не нашелся ни один, поддерживающий или защищающий ее, за исключением дяди Соломона. Он верен ей, и дает ей мудрые советы:

«Забудут, детка. В кибуце все забывается. И хорошее и плохое».

Негромкий голос и любящие глаза дяди отдалились от нее, не касаясь ее ни словом, ни взглядом. Со дня, как она сбежала из кибуца в Иерусалим, и затем вернулась, она замкнута в каком-то, можно сказать, бесхозном пространстве, где нет ни Адас, ни иного человеческого существа, никого и ничего. Равнодушна она ко всему, глуха к окружению. Ни испытывает обиды или ущерба ни от какого-либо чувства или боли. В этом пространстве нет Мойшеле, нет насильника, нет ничего. Единственный Рами, соблазняющий и велеречивый змей, тайно проскользнул в травах и ворвался в ее запертый сад. Но она вырвалась из его объятий и вернулась в то свое привычное одиночество. И взгляд ее скользил по стене, дошел до старого глиняного кувшина Амалии, остановился на нем. Голос Соломона теперь раздавался из него, как колокол, который утонул в глубине кувшина, и сейчас доносится до нее смутными звуками.

«И я как-то так вот встал и сбежал. Но, что верно, то верно: не из-за этого на меня сердились в кибуце. В те дни бегство из кибуца было нормальным явлением. Убегали, возвращались и снова убегали. Никто никого за это не обвинял. Сердились на меня за то, что я ушел искать Элимелеха».

«Ты сбежал, чтобы найти Элимелеха?»

«Именно».

«Тебе это просто так захотелось?»

«Ну, не просто так, детка, ни в коем случае просто так. Я тоже был сторожем в ту ночь. Четвертинка луны как-то уж очень печально светилась. Небо было черным, как пропасть. Кибуц в те дни составляли всего лишь несколько палаток и бараков. Окружены были забором и настораживались при каждом легком шорохе. Слышится кашель, и все знают, кто это кашляет. Скрип кровати, и всем известно, кто скрипит. В те дни еще слышали дыхание кибуца. И я один в этом квадратном дворе, в центре которого заросли с гнездом голубей. Вот, ребенок заплакал. Тогда у нас родились первые дети. Пошел я к детскому бараку, осветил плачущего ребенка фонариком. Я очень любил наблюдать за их такими естественными движениями, любил сгустившиеся запахи в детском бараке. Запах роста, запах полей и земли, впитавших пот. Это присутствие в детском бараке ночью было для меня как день работы в поле. Это было и вправду чудесно».

«Что же так чудесно в дневной работе в поле?»

«Детка, я любил взрыхлять бороздами старую и сухую землю, я видел Бога в отвалах этой земли, словно история народа свернута в них. В этих пластах я видел тайны мира, следы человека, которые стерлись, и клады человеческого опыта, которые забыты. Древняя земля, детка, открывшись заново, свежими отвалами, словно бы возвращается к своей девственности. И я, Соломон, пахарь, рассекаю ее…»

«Рассекаешь девственницу?»

«Ну, детка!»

«Не хочешь мне рассказать об Элимелехе?»

«Хочу».

«Почему его выгнали из кибуца?»

«Он отличался от всех».

«Из-за этого?»

«Из-за этого и я убежал в ту ночь, когда все вокруг ныло, выло и стонало, младенцы, шакалы, собаки. Четырех щенков родила худая сука. Не было еды для людей, где найти ее для собаки и ее щенков. Голодные, они выли, разбудив голубей в зарослях, и те тоже подали голоса, и ночь всполошилась мычанием коров, кудахтаньем кур, завыванием собак. На востоке уже возникла светлая полоса, и я стоял среди всего этого воя, глядя на кибуц, и думал: что здесь происходит? Что весь этот шум и вой – утренняя молитва или просто шум грубого скота?»

«И тогда ты замкнулся в себе?»

«Нет, детка. Тогда пришла Голда».

«Голда!»

«Голда. Чего ты так удивляешься? Она работала на пасеке. Как раз в это время пчелиная матка отложила яйца, и нуждалась в подкреплении ко времени приближающегося цветения. Я пошел помочь Голде. Поднял крышку улья, налил из бутыли в корытце жидкий сахар. Я не мог доказать свои добрые намерения даже пчелам».

«И Голде тоже?»

«Но я же говорю о пчелах. Эти дуры подозревали меня в плохих намерениях, злились и шумели».

«Что ты сделал Голде, дядя Соломон?»

«Что ты так упрямишься с Голдой, детка? Я говорю о пчелах, которые, в конце концов, поняли меня, кружились вокруг корытца, и их жужжание показывало, что происходит в улье. Молодая матка откладывает яйца».

«Голда была тогда молодой девушкой?»

«Опять Голда. Все мы были молодыми, и пчелы тоже. Постаревшая матка яиц не кладет, пчелы молчат. Никакого жужжания. Но в ту мою ночь…»

«В твою ночь с Голдой».

«Если ты так хочешь, в ту мою ночь с Голдой, пчелы не молчали. Они шумели и волновались, и волновалось мое сердце. Занялась заря, гора нахмурилась, кладя тень даже на восходящее солнце. И я, и Элимелех – никак не могли смириться с восходом солнца над нашей лысой горой. Всегда нам снилось, что солнце на земле Израиля всегда восходит над водами Иордана, сея свои лучи по всей стране. Это была наша мечта еще там, в далекой Польше».

«Большими мечтателями вы были».

«Да, большими мечтателями».

«Чудесно было вам»

«Какое там чудесно? Чего стоили мои мечты без Элимелеха?»

«Но ты же был с Голдой?»

«Может, оставишь уже в покое Голду? Она закончила свою работу, а я – свою, и ходил по двору кибуца, как потерянная душа. В читальном зале горела керосиновая лампа. На фоне зари барак этот казался старой синагогой, в которой сидят молящиеся. На миг показалось мне, что среди них сидит Элимелех. Ворвался я в барак, а там – ни молящихся, ни Элимелеха. Погасил я лампу, и сбежал».

«От чего ты сбежал?»

«Сбежал. Просто был пролом в заборе рядом с бараком, я и протиснулся в него. Бежал в поисках Элимелеха, и не нашел его».

По голосу чувствовалось, что Соломона охватила тоска по давно потерянному другу. Адас опустила голову, отняла пальцы от пустой кофейной чашки, сидела неподвижно. В комнате стояла темнота, но Соломон не встал, чтобы зажечь свет. Адас закашлялась, и кашель этот освободил их горечи и молчания:

«Приготовлю тебе чай».

«Я должна идти к себе».

«Сегодня есть кино»

«Не для меня».

Соломон не приготовил чая, Адас не встала с кресла. За окнами зажглись фонари. По асфальтовым дорожкам шли члены кибуца к лужайке, где будет показано кино, несли с собой стулья и одеяла, весело переговариваясь. Четверг, вечер кино, – самое большое развлечение в кибуце. Голоса ворвались в комнату, но даже не коснулись Адас и Соломона. Она подвинулась в самый уголок дивана, словно желая совсем исчезнуть. Ветер раскачивал фонарь за окном, и полосы света колебались на ее лице. Сидела и ждала, когда начнется фильм. Двор опустеет, и она сможет выйти. С момента, как она сбежала в Иерусалим, Адас старалась не встречаться с людьми из кибуца. Голоса смолкли. Адас встала с дивана, намереваясь уйти. Дядя Соломон остановил ее:

«Садись, поговорим».

«Уже сидела».

«Детка, мне надо с тобой поговорить».

«Пожалуйста».

«Оставь эту работу на кухне».

«Ну, и что с этого».

«Вернись пасти скот».

«В каком мире ты живешь?»

«Что ты имеешь в виду?»

«Ведь продали все стадо».

«Не знал».

«Теперь я ухожу».

«Посиди еще немного».

Соломон зажег свет. Адас зажгла сигарету. Донеслась до них музыка фильма. Соломон прокашлялся, сдвинул брови, пересел с кресла на диван, рядом с Адас, положил руку ей на плечо, от чего все тело ее напряглось. Но она не отодвинулась от него и не сняла его руки со своего плеча. Голос его дрожал:

«Детка, я предлагаю тебе нечто, что мне предложить нелегко».

«Что?»

«Ты должна покинуть кибуц».

«Здесь все кончено».

«Ты здесь просто несчастна».

«И куда я пойду?»

«В Иерусалим».

«Я должна подумать, дядя Соломон».

Адас отвернулась от него, и посмотрела на кувшин Амалии. Соломон замолчал, не сводя с нее глаз. Сигарета погасла, но она не зажгла новую. Звуки фильма продолжали доноситься с улицы. Взошел месяц, подглядывая в комнату. Опять ее взгляд остановился на верхушке электрического столба, где восседал Рами и сообщал с высоты: что бы не случилось, кибуц я не оставлю.

Дядя взял ее руку в свою, и она почувствовала тепло раковины, широкую ладонь Мойшеле, и сказала, как бы не обращаясь ни к кому, в глубину комнаты: «Ушел Мойшеле».

Освободила руку из ладони дяди Соломона, встала и ушла, захлопнув дверь.

Она бродила по пустынным дорожкам. Фильм продолжался, звуки его заполняли пространство, а она старалась отдалиться от людей и от звуков. Вышла во двор кибуца, приблизилась к воротам. Зашумела машина на шоссе, свет фар ослепил ее, захлопнулась дверца. Рами стоял перед ней. Возник из темноты ночи и поразил ее, как молния. Она пыталась поверить, что это он, и не верила глазам своим. Перед нею стоял капитан Рами, в форме, с оружием, рюкзаком и бородой. Темнота обнимала его и делала столь же темной его бороду. Адас смутно различала его, но ясно слышала его уверенный, чуть дрожащий от волнения, голос:

«Привет, малышка».

«Привет».

«Что слышно?»

«А у тебя?»

«В лучшем виде».

«Ну, а так».

«Тянем лямку».

Убрал Рами машину с шоссе, и они пошли в сторону дум-пальмы, между рыбными прудами. Шли и молчали. Казалось, торопились к памятному им месту в полной темноте. Облака обложили небо, скрыли луну и звезды. Фонари кибуцев светились на холмах, плывя кругами огней в глубинах сумерек. Ночь распростерлась над просторами. Адас и Рами исчезли в этой мгле, которая сгустилась именно благодаря тем цепочкам дальних огней на холмах. Они шли, пытаясь разговаривать. И Рами сказал:

«Что ты искала у ворот?»

«Просто так».

«Не пришла ли встретить меня?»

«А ты пришел ко мне?»

«Пришел».

Опять молча продолжали идти по тропинкам. Оставленные сельскохозяйственные машины возникали на их пути. Иногда ветер приникал к вспаханной земле, подбрасывал и вертел в воздухе столбы мелкой пыли. Закончилась уборка винограда, и в воздухе стоял запах увядания и плесени. Одинокие деревья внезапно вставали на пути, как существа, лишенные жизни. Тропа изогнулась в сторону прудов и ноги их наткнулись на груды камней. Рами ловко обходил все преграды, не спотыкаясь, но Адас на все глядела слепыми глазами, отключенная от всего вокруг, заблудившаяся в забытой стране, потерянная в глубокой темноте. Тянула ноги и шла за Рами по острому запаху, идущему от его формы, старому запаху, знакомому ей по форме Мойшеле. Запах напоминал ей одинокие ночи в запертом доме, и она бормотала про себя:

«Ушел Мойшеле, пришел Рами».

Он шел впереди, вернее, скользил во мгле почти беззвучно, как хищный зверь, не обращая внимания на ее спотыкающиеся шаги. Она шла за ним, а не рядом, вглядываясь в черное пятно его спины, и всякое теплое чувство к нему улетучивалось из ее сердца. Чего она тянется за ним? Остановилась и взглянула вверх, на небо и огни на холмах. Ветер усилился и разогнал тучи. На горизонте огни двигались вместе с ветром. Они втягивались в глубь тумана золотистыми цепочками, и в них слышалась Адас отдаленная печальная мелодия. Очарованно смотрела Адас на эти огни и на луну – тонкий серп, окутываемый кольцами облаков, и тонкий хвост света тянулся от его края, и смотрел на нее с высоты неким подобием скрипки, скрипки Элимелеха. Печальный мотив посылает ей Элимелех, парящий в небе и видящий ее с Рами, и пробуждает в ней щемящее чувство тоски по Мойшеле.

Рами услышал, что шаги ее смолкли, обернулся к ней, стоящей на тропе, лицом к небу. Вернулся к ней, обнял ее за плечи, и так стояли они, глядя на луну, и Рами сказал:

«Луна эта похожа на банан».

Когда Рами назвал скрипку Элимелеха бананом, исчезли все нежные и печальные звуки, и Адас опустила голову, вглядываясь в тропу. Рами ощутил внезапный холод, идущий от нее и отдаляющий ее от него. Маленькая, опустившая плечи, стояла она перед ним, сжавшаяся в себе и печальная. Рами выдавил улыбку и сказал:

«Идем!»

Как будто убегая от нахлынувших тяжелых воспоминаний, они ускорили шаги, словно куда-то торопясь. Тяжелые воинские ботинки Рами разбрасывали по сторонам камни и пыль. Теперь они шли рядом, близко, так, что его автомат ударил ее в плечо, и тут же возникла мысль: вместо пса Мойшеле, автомат Рами. Она приказала:

«Убери автомат!»

Он перекинул оружие на другое плечо и сжал ее руку. Хватка удивила ее силой, и она снова остановилась. Так, тигр охотится за жертвой, и вот, хищные клыки пальцев схватили ее. Автомат соскользнул с его плеча, и шершавые ладони обхватили ее лицо, но она вырвалась быстрым движением, и вновь подняла голову к луне-скрипке, которая возобновила нить мелодии. Странное, какое-то даже скандальное чувство возникло в ней: с помощью Элимелеха она как бы изменяет Мойшеле. Ушел муж, пришел любовник. И нет выхода из лабиринтов судьбы. И тут ночь разорвали душераздирающие звуки, и вся долина огласилась ужасным завыванием разгоряченных страстью котов. Адас прикрыла глаза, прошептав: какая бестолковая ночь! Ночь дяди Соломона, Элимелеха и Рами, и только Мойшеле в ней нет. Заткнула пальцами уши, и снова они стояли на тропе друг против друга, отдалившись, каждый в себе самом. Коты не переставали рыдать:

«Так они всегда!»

«Рыдают, когда занимаются любовью».

«Это у них идет вместе?»

«В этом их наслаждение».

«Когда-то ты умел подражать разгоряченному коту».

«Когда-то».

«Сейчас нет?»

«Нет».

«Почему?»

«Стареем, малышка».

И снова они двинулись с места, рука Адас в руке Рами, и он ведет ее, обходя все препятствия. Ветер усилился, облака отдалили мерцающие холмы на горизонте, и в кибуцах фонари закачались под порывами ветра. Над дальним холмом мерцала одинокая звезда, подобная поминальной свече, которую зажег Всевышний в небе – в память обо всех потерянных душах на земле. Адас бежала за Рами, словно торопясь к этой одинокой звезде. Наконец добежали они до прудов, и запах вод, рыб, гниющих растений – ударил им в ноздри. Пришла осень. Рами сорвал кустик морского лука и подал его Адас. Он сказал:

«Хоть бы пришел первый дождь».

«До такой степени сухо?»

«Но закончили войну».

«Придет новая».

«Что с тобой, малышка?»

Ветер раскачивал одинокую лодку, и волны катили на своих спинах темноту ночи. Из пруда выскакивали маленькие головастики, извиваясь в воздухе, как чертенята, и падали опять в глубину. Дум-пальма дрожала в порывах ветра. Стояла она как бы оголенной. Все заросли вокруг нее исчезли. В прошлом они так и не могли спастись от колючек, которые рвали им одежду и оставляли царапины на коже, теперь все кругом было чисто. Чужаки овладели этим пространством, и пальма стала обычным деревом на обычном клочке земли. В кроне ее обосновались летучие мыши, хлопающие в тишине крыльями. Адас вскрикнула:

«Что сотворили с нашей дум-пальмой!»

Она отдалилась от дерева, смотрела него, и угнетенное ее состояние усиливалось. Рами обнял ее за плечи, но она не реагировала. Нерешительными пальцами он гладил ее, но в них не ощущалось никакой страсти. Поцеловал ее в губы, и ощупывал ее лицо без всякого желания, как слепой нащупывает дорогу. Голос Мойшеле звучал в душе Адас: слепой не может помочь слепому. Застыв, она глядела на пальму, словно бы та заставляла ее силой заняться с Рами любовью, только во имя прошлой памяти этих мест. Беспомощно стояла она перед этой памятью переживаний, которые отдалились от нее, до того, что обрели самостоятельность, вне ее души. Тело ее замерло в объятиях Рами, и, пытаясь очнуться от столбняка, она тоже обняла его. И тут пальцы ее обнаружили то, что скрывала темнота. Рами отрастил живот, и ребра его покрылись жирком. Что с ним произошло? Рами уже не тот Рами, как и Мойшеле не тот, кем был. Руки ее соскользнули с его тела, и она их скрестила на животе, как будто ей очень холодно. Рами тоже разжал объятия и пытался потащить ее к дум-пальме. Она заупрямилась и не сходила с места. Каждое сильное прикосновение напоминало ей водителя-насильника. Рами охватил смех, сконфуженный и прерывающийся. Ночь проходит впустую. Когда он зажег сигарету, увидела Адас его удрученное лицо, и неожиданная жалость к нему прошла волной по ее телу. Всей душой захотела она подарить ему то давнее наслаждение, но знала, что тело ее будет сопротивляться ее желанию. Что можно сделать, если сердце опустошено, и она так смята нападением таксиста и равнодушием Мойшеле? Не осталось у нее выхода кроме как замкнуться в себе – и пусть Рами делает с ее телом, все, что ему захочется. Господи Боже, как она умеет обманывать саму себя, поддаваться иллюзиям! Она очарована звуками Элимелеха, а он для нее это Мойшеле, и тоска ночных темных небес это печаль ее сердца! И, несмотря на это, она займется любовью с Рами из жалости. В печали ее есть наивность, и она, быть может, предпочтительней любой страсти. Она сжала руку Рами и сказала:

«Не здесь».

«А где?»

«В другом месте».

Обогнули пруд медленным шагом, чтобы продлить прогулку насколько можно. Руку об руку шли в полном безмолвии, и сплетенные пальцы были холодны. Исхоженная тропа вела их к домику, где хранился корм для рыб. Инструменты валялись вокруг, и ни одно дерево здесь не росло. Длинная жестяная труба, выходящая из домика, сверкала серебряной краской. Фонарь освещал площадку. Снова она вспомнила Мойшеле, и спросила резким голосом:

«Мойшеле расстался с тобой?»

«Но мы разошлись по-доброму».

«Потому ты явился?»

«Нехорошо, что я это сделал?»

Волна разбилась о берег пруда – надежда разбилась, и желание пропало. Это Мойшеле послал к ней Рами. Совершили сделку, и он продал ее другу ценой обретенной свободы. Теперь ей вообще все равно. Она села на упакованные брикеты у домика и сказала:

«Здесь, пожалуй, можно».

Волны плескались в пруду, жестяная труба скрипела на ветру, вскрикнула со сна птица, и коты не переставали рыдать. Автомат Рами ударился о землю, когда он сбросил гимнастерку. Он расстелил ее на земле, и Адас легла на нее. Лицо ее пылало, глаза были закрыты. Рами лег на нее, но она показалась ему чужой и странной. Попытался рукой расстегнуть пуговицы ее рубашки – она иногда любила, когда он ее раздевал. На этот раз она отвела его руку:

«Я сама управлюсь».

Лежала тихо, как частица тьмы этой ночи. Фонарь освещал ее тело, но свет соскальзывал с него и не вносил жизнь в ее красивую фигуру. Летучие мыши проносились над жестяной трубой, мелькая по серебру тенями, и руки Рами стали особенно чувствительными, прикасаясь к ее телу. Ветер бил в стены домика, и ночное безумие разгоряченных течкой котов продолжалось. Адас слышала каждый звук, но рук Рами не ощущала. В отчаянии Рами пытался разбудить в ее теле желание любви, но она сжалась, и мышцы ее замкнулись. Обида, которую нанес ей Мойшеле, словно иссушила ее тело, и эта сухость отталкивала от нее Рами. Он провел по ее телу влажными губами, но мышцы женщины еще сильнее сжались, и тело не принимало его ласк. Наконец, он откинулся, обмяк и прошептал в отчаянии:

«Адас».

Голос его пришел издалека, но тон его разбудил в ней чувство, и она всем сердцем пыталась ему помочь. Прижимала к себе, целовала в губы, пыталась расслабиться, но как только он снова к ней приник, сжалась и замкнулась. Снова она начала его гладить, но руки ее ощутили, что он совсем ослабел, и она в испуге отдернула их. Все это произошло с невероятной быстротой, но она знала, что эти мгновения останутся в ее душе навсегда.

Рами опрокинулся на спину рядом с ней, она села и обняла руками свои ноги, положив на колени голову. Хотела поправить одежду, но руки ей не повиновались. Тело ее дрожало от напряжения и холода. Она ощущала себя глубоко несчастной, но глаза оставались сухими, как и все тело – сухое и бесплодное. Она стыдилась смотреть в сторону Рами, лежавшего ничком рядом с ней и глядящего в небо. И тут на нее напал кашель. Рами спросил:

«Ты больна?»

«Ничего серьезного».

«Нет?»

«Нет!»

Они говорили громко. Она собрала одежду, Рами опустил глаза, застегивая пуговицы на штанах, и как бы мельком сказал:

«У тебя Мойшеле и я как один человек».

Она не ответила и не посмотрела на него. Нет, шептало ей сердце, Мойшеле и Рами – не один человек, а двое. Третий – Элимелех., ибо все хорошие вещи делятся на три: Элимелех, Соломон и Мойшеле – в одном образе. Отсюда вся бестолковость этой несчастной ночи с Рами. Мойшеле, мягкий мой муж, пришел ко мне твердым, как металл. Мойшеле мужчина настоящий, и в то же время он – Рами. Я желала его, но он меня не хотел. Ушел мой муж, пришел любовник. Рами напал на меня, как ястреб, и пытался клювом своим вырвать из меня чувство. Но клюв его сломался, мужское достоинство ослабело, и он уже не может мной овладеть. Мужа я желала, а с любовником не получилось. Я влюбилась опять в мужа, потому что он пришел ко мне, как Рами в прошлом, сильный и дерзкий. Замкнула я себя перед любовником, потому что пришел ко мне, как Мойшеле в прошлом, расслабленный и мягкий. Рами уже не тот Рами, как и Мойшеле не тот Мойшеле. И я тоже уже не Адас одного мужа и одного любовника. Теперь я Адас многих – Соломона и Элимелеха, Рами и Мойшеле и даже насильника-водителя. Кто принес мне все это смятение? Элимелех, и дядя Соломон, и печальная четвертинка луны. Мойшеле послал ко мне Рами, как исполняющего его обязанности, а Элимелех послал мне мелодию, чтобы ввести меня в соблазн, и принять Рами вместо моего мужа.

Голос Рами прервал ее раздумья. Подняла глаза, увидела его. Рами стоял, прислонившись к домику, и зажигал сигарету. Руки его дрожали. Он не взял сигарету в рот, а крутил ею широкими кругами:

«Отступил герой войн Израиля и покинул страну».

«Чего вдруг?»

«Сбежал от такой малышки, как ты».

«Всего-то поехал немного развлечься».

«Полагается ему. Мы ведь войну закончили».

«А что с тобой?»

«И я оставлю армию».

«И что будешь делать?»

«Вернусь домой».

«Когда?»

«Давай не будем говорить о том, когда…»

«Сядь рядом».

«Вернемся домой».

«Дай покурить».

Дал ей докурить, посидели еще немного и вернулись в кибуц. Шли медленно, Рами первый, она за ним. И не было никакой близости между ними. Иногда они смотрели на небо, но ни луны, ни звезд не было видно. Все небо было огромным серым облаком, тяжестью своей сужающим полоску зари и касающимся на горизонте земли. Двор кибуца был пуст, несколько стульев, оставшихся на лужайке, где вечером показывали фильм, покачивались на ветру. Окна домов были темными, лишь в разных местах светилось то одно, то другое. Часы рассвета были уделом одиночек, блуждающих между ночью и днем. Рами подошел к машине, стоящей у столярной мастерской, и сказал:

«Принес тебе подарок»

«Оттуда?»

«Из пустыни».

Рами открыл багажник, обнял Адас за плечи, пригнул, и глаза ее утонули в груде сухих колючек. Руки его были руками прошлого Рами, и дрожь прошла по ее телу. Наконец-то, она ощутила ожидаемое биение сердца. Смотрела она на колючки, а видела ирисы, которые цвели на горе. Это была весна в разгар тяжелой войны, и раненый Рами петлял по тропе в гору, поднялся на вершину, и хромающая его нога сшибала камни вниз по склону. Она следила за ним, скользящим, подобно змею, между скал, рыщущим в любой пещере и расселине в поисках редкого горного цветка – ириса пурпурного цвета. Сорвал Рами этот цветок, который запрещено срывать, стоял на вершине скалы, и цветок пылал в его руке, и она кричала, что он воришка.

Он скользнул вниз по склону, пришел к ней и воткнул цветок ей в волосы. Часы на горе прошли под сенью скалы, которая давала им тень, и цветок был забыт в пылу любви, упал на землю и был расплющен их телами. Так и весна того года осталась единственной в своем роде среди их весен. Долгая война закончилась. Мойшеле уехал, и Рами уедет, и Адас не двигалась с места, опустив глаза на груду сухих колючек в багажнике воинской машины. Колючки вместо ирисов. Но сердце ее расчувствовалось, как тогда: быть может, все же они не расстанутся. Мойшеле-то ушел, но, может, Рами останется. И она стояла, замерев в его объятиях, пока он не сказал отчужденным голосом:

«Для тебя».

«Колючки?»

«Ты уже не собираешь колючки?»

«Я помню ирисы».

«Те самые?»

«И ты тоже их помнишь?»

«Ты помнишь не то, что надо, и не в тот час».

Отодвинул ее от себя и резко захлопнул крышку багажника. Извлек из кармана связку ключей и позвенел ими. Звон расставания?! Внезапно ее объял страх одиноких ночей, ожидающих ее в будущем, и она бросилась ему на шею. Он обнял ее, и ключи позванивали за ее спиной.

«Не уезжай!» – сказала она, испытывая удушье от страха.

«Мы изменились, малышка».

«Давай, не будем говорить об этом».

«Почему это нам не говорить об этом».

«Потому что нечего об этом говорить».

«Надо признаться, что ничего у нас вместе не получается».

«Один раз, и ты уже…»

«Давай, не будем об этом».

Рами исчез в ночи, как и возник из нее. Адас, замерев, стояла у ворот, пока не затих шум удаляющегося мотора, и шоссе снова опустело. В курятнике куры беспрерывно кудахтали. Адас добежала до дома и рухнула в кресло Элимелеха. Утренний ветер шумел и в комнате. Фонарь за окном швырял смутные пятна на стены. Двор кибуца пробуждался к новому дню, и голодная скотина мычала и блеяла.

Адас поглядела на себя в зеркало, на измотанное свое лицо, красные от бессонницы глаза, потухшие от невероятной усталости. Стояла перед собственным отражением и бормотала: Мойшеле и Рами виноваты во всем. Оба они ввели меня в тайны любви с уродливой ее стороны. Когда я уже раскрылась мужу, я надоела ему, и он послал мне любовника. И тело мое замкнулось от обиды. Мойшеле пришел ко мне с приблудным псом, а Рами – с сухими колючками, лишний раз напомнить о моем сухом теле и высохшей душе. Чего вдруг колючки? Наивной девушкой я видела в колючках особую красоту, но дни эти прошли, Господи, Боже мой, как далеки эти дни!

Испугалась Адас этих мыслей, вернулась из душевой и упала на постель.

Зазвенел будильник. Она пошла на работу в кухню, и весь день тело ее было тяжелым, как свинец.

Прошла осень, завершившая Войну на истощение, пришла зима мира и тоже промелькнула. Пришла весна 1971-го года, что была удивительно похожа на прошедшую осень, ибо сошла на страну тяжким суховеем. В сезонные одежды облачились тени прошлого, преследующие Адас. Мойшеле и Рами сбежали из ее жизни. Только все их переживания, изложенные в письмах Соломону, валяются заброшенной грудой на его письменном столе, покрываясь пылью. Рами с той встречи она больше не видела, а Мойшеле все еще за границей и возникает лишь редкой цветной открыткой. Жизнь ее все более запутывалась, показывая ей, насколько она одинока.

Она все смотрела на письмо Мойшеле Соломону, украденное с почтовой полки дяди. Сколько она будет сидеть в кресле Элимелеха с невскрытым конвертом в руке? Смотрит она на адрес Соломона, аккуратно написанный педантичной рукой Мойшеле, и взгляд ее витает в пространстве. Что ей делать с этим письмом? Вернуть дяде Соломону или не вернуть? Конечно же, она вернет. Все время, пока она держит письмо в руках, ее будет преследовать прошлое. Вскакивает Адас с кресла и торопится к дяде.