Глава 6. (01) (3 or 5)
Всякому мужчине дан инструмент, которым, согласно Писанию, предписывается пользоваться как можно воздержаннее и реже. И всякой женщине дано то, к чему этот инструмент предназначается и тоже, если обратиться опять же к Писанию, в единственном числе.
Однако зачастую мужчины и женщины Писания не знают или стараются не припоминать в самый необходимый момент, позволяя себе слабость и выявляя неспособность сопротивляться греху, напирающему сладостной похотью, и, хотя инструмент и то, к чему он предназначается, даны исключительно для продолжения рода, а удовольствие, испытываемое в процессе их соединения, является лишь приложением, призванным стимулировать этот богоугодный процесс, зачастую всё ставится с ног на голову. Желание испытать наслаждение, да ещё и уклонившись от своих обязанностей родителей, выходит у большинства людей на первое и единственное место, рождая тем самым множество пороков. Дети же всё чаще появляются, как случайное, да к тому же ещё и нежелательное последствие.
Человек разучился творить самое главное чудо – давать жизнь другому человеку, разменяв его на меркантильный интерес к тому, что считает Творец, не должно занимать его внимание и быть предметом его вожделения, переходящего в страсть.
И есть тот, кто заинтересован в этом самоуничижении человеков, ослеплённых плотской похотью, страстями и разнузданностью, которые мешают появлению детей, обязывающих кое к какой сдержанности и, если не порядочности, то упорядоченности своих отношений. Наверное, поэтому все развратные особы так ненавидят детей: чужих, но особенно своих. Они им откровенно мешают до самой старости.
Бегемот мучился. Лёжа рядом с холодной, бесстрастной женой, он не знал, что делать, не мог заснуть, потому что вовсе не хотел спать, и был к тому же сильно возбуждён как событиями прошедшего дня, так и недавней, только что произошедшей ссорой с Вероникой, которая теперь, как ему казалось, спала, отвернувшись к стене. Кроме того, несмотря ни на что, ему хотелось женщины, но вот уже сколько времени он не мог добиться близости от Вероники, с которой после свадьбы и медового месяца, проведенного на черноморском побережье, случилась разительная перемена: она охладела к нему весьма быстро и совсем неожиданно. Ему была непонятна причина такого разлада между ними, и потому он пугал его своей неопределённостью.
С одной стороны, Вероника, как рассуждал Жора, действительно могла скурвиться и, пока его отвлекали дела, ходила куда-то на сторону и находила там удовлетворение своей страсти.
Но ему очень хотелось верить, что, полагая так, он совершенно заблуждается.
И всё-таки, едва эта мысль овладевала его сознанием, всё его существо наполнялось клокочущим бешенством, растляющим его изнутри словно расплавленным свинцом, и тогда он чувствовал, что задыхается.
С другой стороны, женская психология, не имеющая никакой логики, вполне допускала такие неожиданные повороты от необузданного желания до полного затворничества, сменяющие друг друга как ясная и пасмурная погода. К тому же, Вероника могла забеременеть, хотя они предприняли все меры предосторожности, какие только были возможны и целесообразны, чтобы этого не случилось: ни он, ни она не горели желанием обзавестись чадами. Однако, Бегемот знал, что забеременевшая женщина теряет всяческий интерес к мужчине, и редко с какой это не случается. Характер же собственной жены оставался для него всё ещё полнейшей загадкой, что было вполне естественно, потому как и люди, прожившие вместе намного дольше, так мало продвигаются вглубь в познании друг друга.
И всё-таки, не смотря на обиду, которая засела нарывающей занозой в его душе, ему хотелось, чтобы с Вероникой произошло второе, и очень надеялся, что не ошибается.
Впрочем, могло быть вовсе не то и не другое. Возможно, что причина заключалась вовсе не в ней, а в нём. Может быть, запутавшись со своим рискованным делом, сулящим вернуть ему утраченное состояние, без которого Бегемот становился никем, он стал менее внимателен и ласков с ней.
Понимая это, Бегемот как бы торопил время, хотя оно от этого шло ещё медленнее, и мысленно уносился в неведомое будущее, где, как ему хотелось верить, возможно будет очень скоро выкроить с полмесяца на передышку, отойдёт от своих дел и забот и посвятит всего себя без остатка только лишь жене.
«А вдруг у неё и тогда не появится страсти? – испугался он совершенно неожиданно для себя. – Может быть ей вовсе и не нужно. Может быть у неё наступила фригидность? Может быть, что-то случилось с её темпераментом? Или она на самом деле беременна? Тогда почему молчит?»
Он повернулся к Веронике, лежавшей к нему спиной, прильнул к её телу, с вожделением и восхищением перед крутыми, переливающимися из малого в большее округлыми формами её великолепной фигуры, поласкал ладонью её гладкую, как шёлк, приятную на ощупь, упругую, ароматную кожу.
«Спит или нет? – подумал он. – Может быть, притворяется? На самом деле, лежит, притаившись и ждёт, когда я, наконец, догадаюсь приласкать её?»
Он приподнялся на локте, заглянул к ней в лицо и собрался поцеловать её уже со всей нежностью и страстью, которые с трепетом ощущал в себе, в шею, но Вероника, что-то пробормотав сквозь сон, повела рукой, отстранила его худым, хрупким плечиком, давая, видимо, понять, чтобы он отстал.
«Спит», – решил Бегемот, опускаясь на подушку, и в ту же минуту почувствовал, как обида заполняет его всего, без остатка.
Это было маленькое, но неприятное фиаско, тем более, что такое продолжалось уже не первую неделю. Для Бегемота, привыкшего к весьма лёгким победам над жернщинами, такое положение было вдвойне тягостно. Для него это был настоящий удар, который, ещё только обещал обрушиться на его психику в полной мере, но уже давал о себе знать.
«Сука!» – выругался про себя Бегемот.
Ему хотелось сейчас же вскочить, включить свет в комнате, сдёрнуть с неё одеяло, заставить проснуться и устроить ей дикий скандал до самого утра. Он знал, что не только может, но и готов это сделать, но почему-то не решался, вдруг ощутив внутри себя непривычную робость, несмелость и борьбу.
«Тварь! Стерва!» – продолжал он ругаться и с удивлением понимал, что только на это теперь и способен.
Ему почему-то вдруг припомнилась пора, когда он только открыл для себя существование запретного плода, доселе неизвестного. Тогда ему едва исполнилось четырнадцать лет, и он, в ту пору худосочный, нескладный и мнительный подросток, весьма часто болевший, лежал дома с очередной простудой в одиночестве. Мать была на работе.
Он и раньше баловался с изображениями обнажённых женщин, ему нравилось раздеваться под одеялом чувствовать обнажённым телом его прикосновения. Тело его блаженствовало, снимая оковы одежды, казавшиеся уже привычными и необходимыми. Когда Жора наверняка знал, что надолго остается дома один, он раздевался и ходил нагой по комнатам. Ему нравилось в таком виде сидеть на диване, смотреть телевизор и даже учить школьные уроки.
Мать приходила в одно и то же время, и к её приходу он одевался и ничем не выдавал уже своего пристрастия и наклонностей. Ему было непонятно, почему довольно-таки часто его член сам собой встаёт, напрягается, делается упругим, как пальчик и долгое время остаётся в таком положении. Но вот однажды, в тот самый раз, когда Жора болел, он разгадал эту загадку.
Лёжа в постели с перевязанным горлом, он, тем не менее, по привычке разделся и долго лежал в таком виде, размышляя о чём-то отвлечённом, теребя рукой свой возбуждённый кончик и рассматривая голых женщин на картах. Внезапно мысли его прервались странным наблюдением. Он заметил, что трогать его рукой не прост о приятно, как вообще прикасаться к своему обнажённому телу, а очень приятно. Он отбросил одеяло и стал с удивлением рассматривать свой член. Трогая его пальцами, Жора обратил внимание, что особенно приятно отодвигать кожицу назад и возвращать её обратно, и чем быстрее это делаешь, тем это более приятно. Вскоре это сделалось столь сладостно, что невозможно было уже остановиться, хотя до его сознания и доходило, что он делает что-то нехорошее, может быть, даже страшное и неприличное. Но чем сильнее становился испуг и отвращение к самому себе, тем непослушнее делалась собственная рука, и вдруг Жора ощутил внутри себя, в нижней части своего живота, во всём теле какие-то странные изменения. Ему показалось, что он умирает, но вместо этого его кончик изверг из себя нечто белёсо-розовое. Оно разбрызгалось мелкими капельками по постели. Рука тотчас же ослабела и упала, а тело, всё его тело плавало в волнах непонятной, впервые испытанной сладостной истомы.
Тот случай был для него серьезным потрясением, от которого он не мог оправиться весь остаток дня. Несмотря на то, что случившееся было само по себе жутко приятно, он осознавал, что совершил какое-то непоправимое преступление, и, как часто с ним случалось в детстве, долго убивался, катаясь по полу и вытворяя над собой ещё невесть что, от того, что нельзя повернуть время вспять и прожить этот день как-то по-другому, по-новому, не совершая этого страшного проступка. Но всё же к вечеру Жора успокоился и, так как всё ещё пребывал в одиночестве, соблазнился проделать это ещё раз, надеясь испытать силу воли и полагая, что уже ничего подобного не случиться.
Однако это повторилось снова, и он ничего не смог с собой поделать, хотя изо всех сил пытался остановиться.
Потом это повторялось бессчетное количество раз. Ему казалось, что он сходит с ума, но это настигало его по несколько раз на день: и тогда, когда он трижды из школы в пустую квартиру, и тогда, когда мать была дома (он просто запирался в туалете или в ванной). Это была его страшная тайна и большой позор, от страха разоблачения которого он стал ещё более стеснительным и замкнутым.
Тайные эти услады приобретали со временем всё более мрачные оттенки затворничества и всё большую неудержимую необузданность. Сперва он вёл ещё какой-то учёт, считал, сколько раз в день он это сделал, и, если удавалось обуздать свои инстинкты на несколько дней, то расценивал и воспринимал это, как самую большую победу. В такие дни Жорик становился веселей, раскованней в эмоциях и поступках, общительнее с друзьями и приятелями, сам рвался подольше побыть на людях, во дворе, в школе, весь мир казался ему светлее, чище и радостнее. Но потом всё начиналось сначала, и тогда чувства его уходили вглубь, мир мрачнел, и сумрачное царство затворничества на железной цепи рабского подчинения похоти затягивало его в себя, в яму сладострастия и горечи. И кошмар чередования безумных приступов онанизма и горьких угрызений совести, всякий раз следующих за ними, заставляющих терзать себя физически, доставлять себе боль, рвать волосы, наказывать своё тело за слабость похотливой души, повторялся снова и снова.
Когда вернулся из заключения отец, было слишком поздно, чтобы он мог что-то исправить. Да и чем он мог помочь Жоре?
Первое время после его возвращения Жорик как-то внутренне преобразился. Ему даже показалось, что душа его просветлела под лучезарным мужским авторитетом отца, которого он всегда почитал и уважал, несмотря на долгий срок, который ему «припаяли», и навсегда избавилась от этого ужаса. Та далёкая звёздочка, затерявшаяся где-то в тёмной ночи прошлого и безвременье ежедневного настоящего, которая называлась отцом, вдруг всплыла совсем близко и разогнала мрак ночи, в которую погрузилась жизнь сына.
День складывался с днём, а самого главного разговора, на который жора надеялся, почему-то не получалось. Несмотря на то, что признание отцу в такой страшной низости, которая никак не может украсить мужчину, должно было отсечь, как он надеялся, от него и помысли об этой липучей заразе, он всё-таки не осмелился так близко подпустить его к своей душе сразу. В их отношениях всё-таки чувствовалась какая-то незримая дистанция, которую преодолеть было не так-то просто. Жора надеялся, что со временем холодок отчуждения, сквозивший между отцом и сыном после длительной разлуки, пройдёт, и тогда он сможет ему всё рассказать, но вместо этого он вдруг с огорчением обнаруживал, что день ото дня, напротив, в их отношениях появляется всё больше трещинок, что они образуются вопреки его желанию сблизиться, и непонимание между ними не уменьшается, а увеличивается.
Месяц спустя Жора понял, что отец никогда не сможет понять его правильно и помочь ему, что он, вообще, чужой ему человек, который сможет лишь посмеяться над его откровенностью, и ст ого дня разрыв и отчуждённость между ними стали необратимы.
Для Жоры опять наступили времена одиночества и тайных от глаз посторонних оргий наедине с собой. Только теперь к прежним страхам у него прибавился ещё и страх перед неуправляемостью этой стихии, поселившейся внутри него. Он панически боялся, что она полностью завладеет его мыслями, вытеснив из них всё прочее, подчинит себе его слабую волю и однажды (о ужас!) заставит его не считаться более ни со стыдом, ни с рамками приличия, ни с моралью и мнением окружающих.
Несколько лет спустя, когда он уже заканчивал школу, к нему неотступно прилип ещё один страх: заработать импотенцию. Он уже давно потерял счёт этим беспорядочным приступам и как-то услышал, что мужчине до наступления полового бессилия отпущен природой некий определённый ресурс, который зависит от состояния здоровья, так называемой конституции, но всё равно колеблется что-то около десяти тысяч.
Жоре сделалось не на шутку страшно. Восприняв с юношеской непосредственностью, на полном серьёзе эту информацию, он взялся подсчитать, сколько же ему осталось, и оказалось, что им «выработана», истрачена уже целая треть этого ресурса, и что на всю оставшуюся жизнь (а Жора, как и любой нормальный человек, рассчитывал, надеялся и был уверен даже, что проживёт долго) осталось всего лишь около семи тысяч. Это было чудовищно. Жора с отчаянием понимал, что обкрадывает себя в радости, но ничего не мог поделать. Единственное, что он придумал себе в утешение, так это надежду на то, что слышанное им однажды является не более, чем досужим вымыслом или наукообразной, бездоказательной гипотезой.
В силу такой вот замкнутости, видимо, затворничества, Жора до самой армии не имел близких подруг. И сознание того, что женщины не интересуются им, ещё сильнее отягощало его комплекс неполноценности. Поэтому всякий раз, когда подворачивался случай познакомиться с какой-нибудь девушкой, он тушевался, становился в её присутствии неловким в движениях и косноязычным, сбивчивым в разговоре. Зачастую, уже когда свидание было позади, в его голове находились нужные слова, и его движения обретали привычную свободу и раскованность, но стоило ему вновь оказаться наедине с представительницей лучшей половины человечества, и всё повторялось сначала.
Надо ли обладать большим умом, чтобы стало понятно, в каком отчаянии, а порой и жгучей, неуёмной тоске проходили дни, недели, месяцы Жориной жизни. Его душа, распятая грехом, пригвождённая к позорному столбу, мучилась, предпринимая бесплодные попытки своего освобождения.
В жизни надо было что-то менять, чтобы вырваться из порочного круга. Он понимал это, но не знал, что…
Жора улыбнулся своим мыслям. Конечно, теперь он знал, что нужно было тогда сделать и как поступить. Теперь он знал ответы на многие вопросы, которые тогда, в ранней юности его, казались неразрешимыми. Проблемы, которые окружали тогда его бетонной стеной, теперь лежали у его ног. Но это несоответствие и забавляло его всей беспомощностью его положения. Он был не в состоянии ничем помочь себе. Знания и предмет их приложения навсегда были разделены непроницаемым и коварно-бесстрастным врагом – временем.
Теперь у него тоже были проблемы, и они так же, как и прежде совсем иные, окружали его неприступными стенами, и, быть может, лет через десять, вспоминая дни сегодняшние, он посмеялся бы над ними и над собой, потому что снова ничем не смог бы себе помочь.
Жора повернулся на другой бок и, пытаясь заглушить всё нарастающую страсть, снова предался воспоминаниям об истории его борьбы с ней.
В сущности, никакой борьбы и не было. Это было сплошное поражение, которому не видно было конца и края. Это было сумасшествие, с которым он не мог справиться, потому что его половые железы работали с завидной ритмичностью, и с тем же ритмом на него напирало желание освободиться от семени, едва он начинал освобождаться от тягостной мысли, что ещё вчера занимался мастурбацией.
Решением его проблемы, казалось бы, могла бы стать какая-нибудь похотливая шлюшка, о которых так много разговоров ходит в мужской среде. Но этот фольклорно-эпический образ, своего рода мужской идеал, созданный завладевшей воображением кобелиной похотью, сильно отличался от того, что встречалось в жизни, во всяком случае, в Жориной. Он убивался по этому поводу, сильно страдал и корил судьбу за то, что ему так не везёт с женщинами.
В жизни у Жоры всё было не так, как в досужих мужских россказнях: женщины сами на него не бросались, как это предполагалось, а вели себя весьма сдержанно и скромно. Это его несказанно озадачивало. Он не понимал тогда, да и просто не хотел понимать, что во всяком вопросе, в том числе и в таком, для достижения цели необходимо было приложить старание. Куда легче было, постоянно обижаясь на женщин, оскорбляя самого себя последними словами за то, что им не интересуются, как бы в оправдание заниматься онанизмом.
Как ни странно, но избавление пришло оттуда, откуда его Жора совсем не ждал: он загремел в армию и попал туда, где царили суровые законы и были самые жестокие и лютые дембеля – в спецназ.
Первое время он вообще не помнил себя.
Утро начиналось с непривычно раннего подъёма. Опаздывавших загоняли нещадными пинками и тычками в строй свирепые сержанты из старослужащих, для которых не было никаких законов, кроме своих собственных. Старшина-прапорщик, боров килограмм ста пятидесяти бешено вращал глазами. Тех, кто пробовал жаловаться на суровость казарменных порядков либо награждал усиленными нарядами в самые гнусные места, либо заводил в каптёрку и бил собственноручно под улюлюканье заслужившихся «дедов».
В пять ноль-ноль они уже совершали марш-бросок с полной выкладкой. Потом целый день занятий, где их учили только одному – убивать. Вечером заступление в наряд или, если случалось остаться в казарме, то мордобой и унижения со стороны «дедов».
В первые полгода армейской жизни Жора полностью забыл, кем он был. Воспоминания о прежней жизни провалились куда-то в бездонные глубины его памяти и больше не всплывали оттуда, оставив его один на один с этим адом, которым стала его жизнь. Пока он бодрствовал, он был под чутким взглядом «дедов», которые не давали ни ему, ни другим ни минуты продыху. Когда он спал, то спал как убитый, без снов. Он будто проваливался в чёрное небытиё, едва коснувшись жёсткой ватной подушки, и возвращали его к жизни лишь поутру пинки сержанта.
В армии Жора вообще забыл, что он мужчина и стал изредка вспоминать об этом лишь когда миновал первый год его службы. Но это было уже что-то другое. За этот год из хлюпика он превратился в плотно сбитого громилу, незаметно обросшего грудой мыщц. Его мысли стали грубее, прямее и проще, и себя прежнего он вспоминал не иначе, как с презрением, за что несказанно был благодарен суровой школе спецназа.
Когда минуло полтора года службы, Жора уже был сержантом и сам с не меньшим удовольствием гонял хлюпиков-новобранцев, воспитывал и бил им морды. Тогда он узнал, что по ночам в старшинской каптёрке бывают водка и женщины, и что, когда они выпьют, то бывают распутны не меньше, чем в мужских баснях, да и сами эти басни теперь выглядели блёкло и тускло на фоне того, что творили по ночам бабёнки из соседней деревни и дембеля-деды из спецназа.
В свой родной город Жора вернулся из армии совершенно другим человеком и внезапно обнаружил, что все женщины лежат у его ног, – выбирай по вкусу, какую хочешь. Правда, они были уже старше, эти женщины, с которыми он имел дело, и уже не требовали длительных ухаживаний, удовольствуясь принципом «сто грамм, прогулка на трамвае – и я твоя навек или на ночь». И всё бы было у Жоры ничего, если бы не встретилась ему Вероника.
Она прохладно встретила первый натиск бравого кавалера, и он заболел ей. Эта туша, которая познала не одну развратную оргию, ничего не смогла поделать с вновь проснувшейся душой, требовавшей и желавшей любви. Она была так неуместна в ней, что эта внутренняя дисгармония выплеснулась во внешний мир и закончилась женитьбой Жоры Бегетова, с которой, видимо, и начались все его злоключения: женщины все куда-то разом испарились, и теперь он лежал спиной к спине с бесстрастной женой, и некому было его согреть.