Вы здесь

Джованни Боккаччо. Его жизнь и литературная деятельность. Место Боккаччо в истории литературы (Введение) (Алексей Тихонов)

Биографический очерк А. А. Тихонова

С портретом Боккаччо, гравированным в С. – Петербурге Константином Адтом




Место Боккаччо в истории литературы (Введение)

То, что называется в истории Средними веками, считается по справедливости временем мрака и невежества. Грубое господство феодалов, безнаказанный разбой, междоусобицы, зверские пытки и сжигание на кострах мнимых колдунов и колдуний, войны с еретиками, суеверия в общественной и государственной жизни, магия как наука, астрологи как непогрешимые предсказатели будущего, – вот картины, которые рисует нам воображение при напоминании о Средних веках.

Не говоря уже о низших сословиях, даже феодалы, занятые войнами и турнирами, большею частью не умели ни читать, ни писать. Просвещение сосредоточивалось тогда исключительно в руках духовенства. Монастыри считались хранителями всех ученых сокровищ. Отсюда и вся наука того времени носила богословский характер. Латинский язык был всегда языком католического богослужения, и потому тогдашние ученые, схоластики, писали только по-латыни, – хотя довольно грубо и неумело, – и занимались преимущественно догматами религии, которые они основывали на Евангелии, на сочинениях отцов церкви и отчасти на философских сочинениях Аристотеля, дошедших до них в латинском переводе. Все, что не согласовалось с этими догматами, признавалось ересью, и еретическим сочинениям грозило сожжение. Представителями поэзии были только трубадуры и миннезингеры. Все, что составляло изящную литературу древних Греции и Рима, было более или менее тщательно позабыто, и воспоминание о языческих божествах считалось греховным.

Книги существовали тогда только рукописные, на пергаменте, и поэтому являлись чрезвычайной и дорогой редкостью. Если монастыри в своих библиотеках и сохранили нам часть древних книжных сокровищ, то, как знать, не большую ли их часть они растратили. Недостаток в пергаменте, бедность и невежество некоторых благочестивых затворников породили, как известно, массу палимпсестов – рукописей по стертому. Творения древнего гения – быть может, лучшие, драгоценнейшие – стирались с древних свитков, и на вымытом пергаменте писались служебники и псалтири, а иногда из листов пергамента древней рукописи, наклеивая их один на другой, делали крышки переплетов для позднейших книг. Если бы изобретение бумаги и книгопечатания не положило конца этому расточению сокровищ прежней учености, кто знает, сколько бы их еще погибло таким образом.

Но, прежде чем с эпохой великих изобретений и открытий началась новая история, уже конец Средних веков ознаменовался стремлением снова вызвать к жизни лучшие стороны угасшей древнеримской и греческой образованности, и это пробуждение могло совершиться, конечно, скорее всего там, где памятники древней архитектуры и быта, не сокрушенные веками, служили как бы связью между потомками и предками – в Италии. Как будто после долгой темной ночи забрезжило наконец утро, – так знаменательная в истории человечества эпоха Возрождения наук и искусств охватила сначала Италию, а потом и другие, смежные с ней страны. Поднявшаяся тогда из глубин древнего мира могучая волна прежней образованности и культуры раскатилась далеко, и зыбь, вызванная ею в жизни новых народов, чувствуется еще и до наших дней.

Началось прежде всего с тщательного изучения латинских, а потом и греческих писателей, не имевших ничего общего с тогдашним суровым богословием и схоластикой, а под этим влиянием последовало и процветание наук и искусств. Люди, изучавшие древнюю классическую литературу, сбросив долгий гнет средневекового монастыря, искали свободы и простора человеческому духу и обратились к изучению собственно человека (homo) на земле и всего к нему относящегося, всего доступного свободному пониманию простым человеческим разумом; поэтому их, в отличие от прежних теологов, и называли (от homo, humanus) гуманистами, науки, которыми они занимались, – гуманитарными, а все умственное движение той эпохи – гуманизмом, явившимся в то же время антитезой, противовесом обскурантизму Средних веков. Каковы бы ни были ошибки гуманистов, впадавших иногда в крайности в своих воззрениях, они могут найти себе извинение в крайностях противоположного характера, с которыми гуманистам приходилось бороться.

Хотя довольно широко распространено мнение, что умственное движение эпохи Возрождения вызвано греческими учеными, рассеявшимися по Европе после падения Византии и перекочевавшими главным образом в Италию, но в действительности оно началось в Италии гораздо раньше, и если между этими греческими изгнанниками мы не находим ни одного особенно выдающегося, то, с другой стороны, Италия дает нам три громких имени: Данте, Петрарка и Боккаччо могут быть названы настоящими отцами гуманизма. При этом Данте является как бы предтечей и провозвестником, Петрарка – пророком, учителем, основателем школы, а Боккаччо – его ближайшим помощником и апостолом. И хотя все трое шли неодинаковыми путями, значение их в истории тогдашней литературы одинаково важно.

Но Данте, выбравший себе образцом и учителем Вергилия и руководимый им во время путешествия по аду и чистилищу, является все еще лишь теологом своего времени, и его знаменитая поэма полна католической догматики. Он еще охотно погружается в самые тончайшие хитросплетения теологии, и в нем еще сильно отвращение богослова к еретикам и сектантам. Мы не будем останавливаться здесь на его «Божественной комедии»; отметим лишь важное значение того обстоятельства, что она написана на итальянском языке, а не на латинском, считавшимся исключительным языком образованного класса. Отступая в этом случае от обычая, избирая для своего творения «вульгарный» язык, Данте дал большой толчок развитию итальянской литературы и вместе с тем, увеличив круг своих читателей, обеспечил своей поэме бессмертие. Когда друзья упрекали его за то, что он свое великое творение облекает не в надлежащее одеяние, разумея под этим итальянский народный язык, Данте с гордостью заявлял им, что он именно хочет этому презираемому языку сделать честь, избирая его выразителем своих великих идей. И он был тысячу раз прав, потому что в латинском языке, как показал опыт, ни он, ни другие никогда не могли возвыситься до классических образцов древности, и все произведения средневековой латыни не имеют никакой художественной ценности, а лишь историческое значение по их содержанию. Гораздо важнее было усвоение духа языка и произведений древности и применение его к новым формам жизни.

Настоящее воскрешение древних классиков со всеми их особенностями начинается Петраркой. Говоря о Боккаччо, нельзя не остановиться на Петрарке, имевшем на него огромное влияние как своими произведениями, так и личным общением. Сказанное о Петрарке будет пояснять многое в дальнейшем изложении жизни и деятельности Боккаччо.

Заслуга Петрарки заключается более всего в вызванном собственно им движении гуманизма. Он не только воскресил лучшие стороны древнего духа, но повел их в битву с окружавшим его современным миром и провидел уже в этой борьбе зародыши лучших дней в грядущем. Его гений дал направление многим позднейшим талантам, и хотя он во многих знаниях был впоследствии превзойден своими последователями и подражателями, но лишь в таком же смысле, как любой ученик нашего времени знает топографию Америки лучше, чем знал ее Колумб. В истории умственного развития человечества имя Петрарки всегда останется звездой первой величины.

В то время еще нужно было отстаивать для поэзии самое право на существование. Поэтов называли людьми, избравшими своей профессией вымысел, следовательно, ложь. Древних поэтов считали наставниками во всякой мерзости и совратителями в язычество. Даже Вергилий многими не исключался из общей оценки такого рода. Чтобы защищать древних поэтов, Петрарке приходилось приводить, например, такие доводы, что-де и отцы церкви, если бы не изучали древних ораторов, не могли бы быть столь красноречивыми в борьбе с еретиками, что сам Христос говорил притчами, а это и есть поэзия в аллегорической форме. Петрарка, всей своей славой обязанный поэзии, защищал ее всегда с той горячностью, с какой защищают только свое собственное, близкое к сердцу дело. Юношей выступил он на эту борьбу, и старость застала его все еще борющимся. И потом сотню лет еще продолжали дело защиты поэзии его ученики против все тех же врагов и почти тем же оружием, теми же аргументами. Церковь же и схоластики с озлоблением и ненавистью защищались против нового пришельца – светской поэзии, – пока наконец не были вынуждены принять его, дать ему место и право воздействовать на умы и сердца людей, дотоле исключительно им подчиненные.

В 1353 году приезжал в Авиньон, тогдашнюю резиденцию пап, где находился и Петрарка, – знатный византиец Николай Сигерос, для переговоров о соединении церквей греческой и латинской. Петрарка, поглощенный тогда мыслью о разыскании всех потерянных рукописей Цицерона, поклонение которому у него доходило до степени чуть ли не религиозного культа, обратился к Сигеросу с просьбой по возвращении в Византию поискать там заветные рукописи. Сигерос не нашел ничего, но зато прислал Петрарке в подарок экземпляр песен Гомера. И, несмотря на отчуждение, которое существовало тогда между двумя церквями, несмотря на веками укрепившуюся ненависть к схизматикам, восток и запад протянули на этот раз друг другу руки, и первым связующим звеном между ними явился певец Илиона. Этот экземпляр Гомера был первым беглецом, спасавшимся из Византии от угрожавшего востоку варварства турок. Петрарка принял его с распростертыми объятиями и, хотя едва мог читать его, стал ревностно пропагандировать изучение греческих писателей, помня, как высоко ценили Гомера римляне. С тех пор началось общение между Италией и Византией, имевшее такие огромные для просвещения последствия.

Являясь проповедником гуманизма и обращения к древним образцам, Петрарка резко нападает на всю науку схоластиков, называя ее кучей мусора, в которой скрыты лишь ничтожные крупицы золотой правды и мудрости, считает ее вредной и требует беспощадного ее устранения. Только то, что имеет непосредственное отношение к человеческой жизни, кажется ему важным и достойным изучения. Он упрекает схоластиков в том, что они сделали из искания правды, из науки ремесло для добывания денег, торгуя ей как товаром; он нападает на тогдашние университеты, облекающие невежд и глупцов степенями магистров и докторов; он нападает на астрологов, гадающих по звездам о судьбе народов и не знающих о том, что происходит вокруг них; на философов, проповедующих добродетель и мораль и не исполняющих в жизни того, что они проповедуют; на богословов, обратившихся в диалектиков и софистов: они не хотят быть любящими Бога детьми и созданиями его, а знатоками его свойств, и то лишь хотят не столько быть, сколько казаться таковыми; шарлатаны-доктора, алхимики, юристы, знавшие наизусть кодексы законов и не понимавшие философского смысла прав человека, – словом, люди всех профессий, не доверявшие тому знамени гуманизма, которое поднял Петрарка, нашли в нем фанатического преследователя.

Нужно было иметь много отваги, чтоб решиться выступить с такой проповедью, когда астрологи были важными персонами при дворах владетельных особ, а сами богословы поддерживали целый ряд суеверий в народе. В университетах Падуи и Болоньи были кафедры астрологии, и Петрарка недаром называл их рассадниками невежества и указывал им на то, что еще Цицерон возвышался над суевериями толпы, верившей в пред сказания авгуров.

Петрарка хотел, чтоб науки и философия имели своей задачей не пустые, отвлеченные понятия, а служили бы подъему нравственности и духа человека. Понятие о философии переходило у него в мораль. Настоящий философ представлялся ему в то же время истинным христианином. Нападая на тогдашних богословов и взывая к древним философам, Петрарка является в то же время апологетом христианства, которое он стремится очистить от всего, что к нему в разные времена приметалось из языческих суеверий, от диалектики и софистики невежественных схоластиков. Он ищет для себя лично непосредственного откровения только в учении Христа и ревностно защищает христианство, такое, каким он его понимает, от нападок, устремленных на него со стороны существовавшей в то время секты аверроистов: так называли последователей одного арабского философа, по духу своего учения и по образу их жизни называвшихся также атеистами и эпикурейцами. Против них Петрарке пришлось долго защищать христианское учение, и он говорил при этом, что их кощунство всегда подогревало в нем ослабевавшую в борьбе энергию. Хотя у своих любимых древних философов он встречается с другими, чем у христиан, понятиями о божестве, с понятиями языческими, но там он не находит кощунства, потому что христианское учение было им неизвестно, аверроисты же являются для него злейшими врагами. Нужно заметить, что в этой борьбе с аверроистами за христианство замешался в значительной степени и личный элемент: аверроисты насмехались над Петраркой, не признавая его учености, причем славолюбивый Петрарка не раз высказывал, что они затеяли весь спор с ним из зависти к его славе, и, понятно, тем ожесточеннее нападал он на своих противников.

Доходившая почти до болезненности любовь к славе, и в особенности к славе в потомстве, была у Петрарки отголоском его занятий классической древностью. Древнее, благородное славолюбие, ради которого люди самоотверженно шли на геройские подвиги, было не согласно с духом христианского смирения и мало-помалу было позабыто, исчезло из обращения. Оно воскресло вновь в Петрарке, страстно искавшем славы в потомстве, подобно его излюбленным героям древности. Вместе с этим Петрарка является и праотцом индивидуализма. Средневековый быт, отчасти под влиянием великого переселения народов, создал повсеместно общинное устройство: союзы, корпорации, цехи, рыцарские и монашеские ордена подавляли всякое проявление индивидуальности; люди жили и работали только в интересах и интересами общины, к которой принадлежали; жизнь масс была с внешней стороны до крайности однообразна, и если отдельные из них и выделялись, то лишь как первые между равными, как выразители мнений, желаний и целей своих единомышленников, от которых они так или иначе зависели, выступали представителями своего сословия, своей касты, а не как личности. Петрарка же, на том поприще изучения классической древности, которое он избрал себе целью жизни, никому ничем не обязанный, кроме самого себя и своих любимцев – древних мудрецов и поэтов, ни с кем в этих занятиях не связанный, ни от кого в них не зависевший, – Петрарка работал только по собственному побуждению и ради собственной славы. Везде на первом плане у него была его собственная личность. В Данте, одиноко бродящем вдали от шумной толпы, уходящем мечтой в загробный мир от мира живущих, над которыми он чувствует свое превосходство, мы видим уже начало новейшего индивидуализма, долженствовавшего сменить средневековую общинную безличность. У Петрарки этот индивидуализм проявляется ярче, разнообразнее и активнее. Не только сам он стремится выдвинуться из толпы, отличиться в ней, достигнуть почета у современников и неувядаемой славы в потомстве, но и самую эту толпу он рассматривает совсем не с прежней точки зрения безличной в своих составных частях корпорации, а видит ее состоящей из отдельных членов, из которых каждый обладает своими собственными качествами и свойствами и идет в этой жизни своим путем. Даже в истории жизнь и участь целых народов занимает Петрарку гораздо меньше, чем жизнь и подвиги отдельных лиц, героев. Всей своею жизнью Петрарка является пророком индивидуализма, и едва ли мы ошибемся, если будем искать уже в нем начало той свободы личности, которая гораздо позднее была сформулирована в словах: «Свобода каждого человека кончается там, где начинается свобода другого». Но вместе с познанием прав индивидуализма и стремлением к нему Петрарка увидел, что вся жизнь людей есть непрерывная борьба не только с природой и другими тварями, но и друг с другом, и даже в каждом отдельном индивидууме замечается вечная борьба с самим собой, и это сознание вызвало в Петрарке то мрачное, болезненное душевное состояние, которое как у него, так и в позднейшие времена носило название мировой скорби.

В Боккаччо Петрарка нашел преданного друга, последователя и энергичного помощника. Большая часть идей Петрарки была усвоена Боккаччо, и он пропагандировал их как достойный ученик своего учителя. Но нельзя не заметить, что лишь немногие из них развил он более подробно и самостоятельно. При этом, однако, у него бывали и такие моменты, когда он признавал даже астрологию за несомненно верную науку, полагая, что лишь несовершенство человеческого ума не дает нам возможности понять законы влияния сочетания звезд на судьбу человека. В отношениях к древним между ним и Петраркой была тоже разница. Петрарка, при всем благоговении перед древними мудрецами, нередко относился критически к их взглядам; для Боккаччо же они почти всегда и все были незыблемыми авторитетами.

Во время своих путешествий Боккаччо посещал ученых, разные памятники, монастыри и библиотеки и собрал на свои средства массу редких и драгоценных рукописей. Кроме этого, он сделал много списков собственноручно с удивительной каллиграфической тщательностью и украшенных теми пестрыми и рельефными рисунками из сусального золота, за которые библиофилы наших дней не щадят никаких денег. Не надо забывать, что это было в те времена, когда книгопечатания еще не существовало и хорошие переписчики встречались так же редко, как и хорошие рукописи. В изучении греческого языка Боккаччо далеко превзошел Петрарку и мог гордиться тем, что он первый из итальянцев прочел Гомера в подлиннике.

Но его заслуги для родного итальянского языка были еще важнее. То же, что сделали Данте и Петрарка для итальянской поэзии, сделал Боккаччо для итальянской прозы своими художественными рассказами.

Наибольший успех выпал на долю его ста новелл, собранных под общим названием «Decamerone». Название это взято с греческого и означает «десятидневник» (от ***(греч.) – десять и ***(греч.) – день).

В «Декамероне» сначала описывается свирепствовавшая в Италии в 1348 году чума. Флоренция подверглась опустошению больше, чем какой-либо другой город. Улицы и площади были пустынны, дома заколочены, храмы почти покинуты. В это-то время на паперти церкви Санта-Мария-Новелла встретились семь молодых дам, принадлежавших к высшему классу общества, красивых, умных. Во время разговора о печальном положении, в котором находились город и жители, одна из них предложила, чтоб рассеять их общее мрачное настроение и избежать заразы, удалиться на несколько дней на дачу в прекрасные окрестности Флоренции, где они найдут и лучший воздух, и будут только в своем, избранном обществе. Но так как они не могли отправиться одни, без мужчин, то к ним присоединились три молодых человека, состоявших с одними из них в родственных, с другими в любовных отношениях. На другое же утро эта веселая компания отправляется в отстоящую в двух милях от Флоренции богатую виллу, окруженную роскошными садами. Там они ведут веселый образ жизни, гуляют, играют, поют и танцуют, а чтоб чем-нибудь пополнить свободное время, придумывают особое развлечение: каждый должен рассказать какую-нибудь занимательную новеллу. Для соблюдения порядка выбирают ежедневно короля и королеву, распоряжающихся всеми занятиями и развлечениями и назначающих общий характер рассказов на каждый день[1]. Общество состояло из десяти человек, – следовательно, ежедневно рассказывалось десять рассказов, а так как рассказы продолжались в течение десяти дней, то и составилось ровно сто новелл.

В действительности «Декамерон» был написан Боккаччо в течение нескольких лет.

Слава, которую это произведение доставило своему автору, была громадна. Все, сколько было тогда в Италии ученых и знатоков, единогласно объявили, что гений итальянской прозы собрал в этой книге все сокровища языка, доведенного до величайшей чистоты и красоты. Восхищались и восхищаются не только содержанием и изложением самих новелл, но и той чудной рамкой, в которую они оправлены и которая, связывая их в одно целое, состоит из поэтических, художественных описаний природы и живых, занимательных диалогов между рассказчиками.

Но вместе со славой книга принесла и немало неприятностей своему автору, потому что на нее восстало тогдашнее духовенство, пороки которого осмеиваются в «Декамероне» самым беспощадным образом. Книга была объявлена безнравственной и считается таковой отчасти и поныне. Правда, в ней есть несколько рассказов и несколько выражений довольно фривольного характера; но надо заметить, что в этом отношении современная патолого-психиатрическая беллетристика ушла уже так далеко, что рассказы Боккаччо кажутся перед ней детски наивными. Притом нельзя же считать рассказы Боккаччо написанными только для праздного развлечения, как думали многие противники «Декамерона». Таких рассказов очень мало, а скабрезному элементу отведено в «Декамероне» не больше места, чем встречалось его в жизни при тогдашних нравах и сколько нужно было для нравоучительных целей автора. Из ста новелл двадцать пять или тридцать носят этот отпечаток в большей или меньшей степени, остальные касаются совсем других предметов. Зато по всей книге проходит яркой нитью свободное критическое отношение к человеческим слабостям и предрассудкам, насмешка бичует пороки и всякое насилие, а благородные стороны человеческой души выставляются побеждающими всевозможные препятствия. Боккаччо осмеивает лицемерие духовенства, склонного, как и все люди, к слабостям и порокам; рисует и смешные, и вредные стороны корыстолюбия, скупости, ревности; клеймит жестокость, суеверия, сословные предрассудки, нерадивость судей; с другой стороны – преданная дружба и преданная любовь, щедрость, веротерпимость, ум, остроумие, веселость находят в нем горячего поклонника. Сила любви является у него всемогущим орудием, совершающим чудеса: в рассказе о Кимоне и Ифигении звероподобный идиот, влюбившись в молодую девушку, делается человеком и, желая понравиться своей возлюбленной, совершенствуется настолько, что превосходит всех окружающих своими умственными и нравственными качествами. Для Боккаччо человек и его душевные свойства везде и всегда гораздо важнее положения этого человека. «Я скорее предпочитаю человека, нуждающегося в богатстве, – говорит у него богатая невеста о бедном женихе, – нежели богатство, нуждающееся в человеке». В знаменитом рассказе «Гризельда» дочь бедного крестьянина, сделавшись маркизой, является достойной этого нового положения и образцом нравственного совершенства, хотя надо заметить, что здесь взгляд Боккаччо на добродетельную покорность несколько односторонен.

«Декамерон», будучи в известной степени сатирическим произведением, замечателен тем, что здесь сатира нигде не является гневной, негодующей. Хотя права женщин и находят в Боккаччо защитника, но он не упускает случая выставить напоказ также и женское лукавство и малодушие. В отношении автора к его героям всегда как будто проглядывает мысль: если бы старость помнила, что и она была когда-то молода, она была бы снисходительнее ко многим грехам юности.

Неприязнь старости к грехам юности сказалась, впрочем, и в самом Боккаччо, когда он, состарившись, напуганный монахами, иногда раскаивался в том, что написал «Декамерон», и оправдывался тем, что «он должен был сделать это лишь по желанию, выраженному лицом, стоящим выше его, и которому он не мог не повиноваться». Здесь нужно разуметь, вероятно, королеву неаполитанскую Иоанну. Но, разумеется, такой ссылке Боккаччо на подневольное будто бы исполнение им этого труда нельзя придавать большого значения; хотя бы и по желанию королевы, он, во всяком случае, охотно взялся за это дело и выполнил его с любовью. Нам может казаться теперь странным, что подобное произведение могло быть вызвано и одобрено принцессой, что в нем молодые и образованные дамы не только слушают, но и сами рассказывают вещи, мало подходящие современным понятиям о приличном и неприличном, и что, наконец, все произведение Боккаччо посвятил именно «дамам». Но мы найдем оправдание этому во флорентийских нравах того времени, а нравы эти объясняются, в свою очередь, влиянием опустошавшей Флоренцию чумы, и Боккаччо недаром начинает свой «Декамерон» с описания этой ужасной болезни. Описание это, в котором Боккаччо отчасти подражает Фукидиду, одно из замечательнейших литературных произведений. В нем Боккаччо не только поэт, но и историк, и философ. Признавая, подобно древним, родиной чумы восток, откуда она была занесена во Флоренцию, он много распространяется о симптомах болезни, о ее заразительности, и вот что говорит он о панике, сопровождавшей ее, и о влиянии ее на нравы общества:

«Некоторые, полагая, что умеренность и воздержание во всем будут лучшими предохранительными мерами, удалялись от общества, жили одиноко или в ограниченном кругу, в домах, где не было ни одного больного, питались лишь изысканными кушаньями и пили лучшие вина в умеренном количестве, избегали всякого рода излишеств, ни сами не говорили и никому не позволяли говорить ни о смерти, ни о болезни и проводили время в слушании музыки и в других спокойных удовольствиях, которые могли себе доставить. Другие, напротив, считали несомненным, что лучшее средство против такой болезни – пить много, пользоваться всеми мерами жизнью, постоянно петь и веселиться, удовлетворять, насколько возможно, все свои фантазии и, что бы ни случилось, быть веселым и над всем смеяться. Они и жили сообразно с этой системой: проводили дни и ночи в шатанье из таверны в таверну и пили без конца и меры. То же, и еще охотнее, делали они в домах своих знакомых, если находили там что-либо доставляющее им удовольствие; это было тем легче, что каждый, как будто не надеясь более жить, не заботился ни о том, что ему принадлежало, ни о самом себе. Большая часть домов сделалась общими, чужой человек входил в них и пользовался всем, как хозяин. Избегали только встреч с больными.

Среди чрезмерного бедствия и скорби, в которые был повержен город, уважение к авторитету законов божеских и человеческих пало и как бы совсем исчезло; их представители и исполнители, как и прочие люди, были все или мертвы, или больны, или остались настолько одиноки, что не могли выполнять своего назначения; так что каждый мог позволить себе все, что ему вздумается. Некоторые же, будучи противниками всех этих излишеств, ни в чем не изменяли своего образа жизни, кроме лишь того, что в руках у них можно было видеть или цветы, или душистые травы, или какие-либо иные благовония, которые они вдыхали как лучшее средство для укрепления органов и предотвращения заразы, ибо, казалось, весь воздух был отравлен смрадом трупов, больных и лекарств. А некоторые другие были мнения хотя более жестокого, но зато, быть может, более верного: они говорили, что ничто так не помогает от чумы, как бегство от нее. Под влиянием этих взглядов множество мужчин и женщин, не думая ни о чем больше, как о самих себе, бросили свой родной город, свои дома, имущество, родных, дела и удалились в окрестности. Многие действительно избегли заразы; но многие были все-таки поражены ею и там, и тогда примеру, который они сами подали, будучи здоровыми, следовали и другие здоровые, оставляя их в свою очередь без внимания. Такое оставление друг друга было общим. Граждане избегали встреч: почти ни один сосед не заботился о своем соседе; родные перестали посещать друг друга и виделись лишь изредка и издали. Паника доходила до того, что брат или сестра оставляли брата, дядя – племянника, муж – жену и, что еще важнее, отцы и матери боялись посещать и лечить своих детей, которые становились для них как бы чужими. Больные, масса которых была неисчислима, не получали, таким образом, помощи ни от кого, кроме небольшого круга преданных друзей или от прислуги, ухаживавшей из жадности, в надежде на большое вознаграждение. Но и эти прислужники были редки и все – люди крайне ограниченные, малопригодные для таких услуг и способные лишь на то, чтоб подать больным, что им потребуется, или убедиться в наступившей наконец смерти; да и они часто при этом ухаживании погибали сами, лишаясь, таким образом, и того, что они заработали. От этого оставления друг друга соседями, родными, друзьями и от редкости прислуги явился неслыханный дотоле обычай, что ни какая женщина, как бы она ни была красива, молода и какого бы ни была происхождения, не задумывалась при заболевании принять услуги мужчины, безразлично – молодого или старого, и раздеться перед ним без стыда, как бы она сделала это пред женщиной, если болезнь ее этого требовала. Следствием этого было то, что у выздоровевших сохранилось меньше целомудрия и несомненно меньше стыдливости. От этих и от других причин появились между теми, кто остался в живых, привычки, совсем противоположные прежним нравам флорентийцев».

Далее Боккаччо описывает, как отразилось это народное бедствие на обрядах похорон: за весьма редкими исключениями, ни родственники, ни друзья покойников не сопровождали их гробов на кладбище; за недостатком гробов случалось, что клали в один гроб по два и по три человека; священники наскоро читали похоронную молитву над несколькими гробами сразу; присутствующие при погребении старались быть веселыми, чтоб этим предохранить себя от заразы. Таким образом, развилось полное равнодушие к жизни и смерти человека. Смертность была так велика, что в одной Флоренции в течение четырех или пяти месяцев погибло более ста тысяч человек. Положение окрестных местностей было не лучше.

«О, сколько огромных дворцов, – восклицает Боккаччо, заканчивая эту мрачную картину, – сколько красивых домов, благородных жилищ, в которых пред этим обитали многочисленные семейства, остались теперь без хозяев и слуг! О, сколько славных родов, сколько богатых наследств, сколько огромных сокровищ остались без наследников! Сколько достойных людей, красивых женщин и любезных юношей, которых Галлиен, Иппократ и сам Эскулап признали бы в самом цветущем состоянии здоровья, обедали сегодня в кругу своих родных, друзей и знакомых, а на другой день ужинали уже в другом мире вместе со своими предками!»

Замечательно, что Фукидид в своем описании чумы в Афинах, указывает на такой же точно упадок нравов и в те времена, только с разницей в обычаях и в верованиях древних афинян.

Начав «Декамерон» описанием флорентийской чумы и заканчивая его в последний, десятый, день исключительно нравственными и нравоучительными рассказами, из которых последний – о добродетельной Гризельде, Боккаччо этим как бы подстраховал себя от нападок со стороны слишком суровых читателей, могущих упрекнуть его в излишней вольности содержания других новелл.

Не все новеллы «Декамерона» составляют плод свободного творчества Боккаччо; многие из них заимствованы им из рассказов восточных, народных, французских и других, и впоследствии появились целые исследования об источниках «Декамерона»; но даже и эти заимствованные рассказы обработаны им настолько самостоятельно и облечены в такую форму, что их нельзя не считать его неотъемлемой собственностью.

«Декамерон» сделался, в свою очередь, источником, из которого черпали многие позднейшие писатели разных национальностей и в особенности Мольер («Школа мужей», «Жорж Данден» взяты целиком из «Декамерона»). Явились даже подражания самой форме.

Если большая часть тогдашнего распущенного католического духовенства, осмеянного в «Декамероне», нападала на книгу Боккаччо, то, с другой стороны, в той же самой среде духовенства находились и тогда, и позднее люди, достойные всякого уважения, которые защищали «Декамерон», доказывая, что от самих монахов зависит сделать все написанное про них в «Декамероне» клеветой: стоит только вести такую жизнь, какая подобает их сану. Ведь все позднейшее движение Реформации было вызвано распущенными нравами католического духовенства. Одним из самых смелых апологетов «Декамерона» был монсиньор Боттари, ученый прелат, читавший в академии в Круске лекции в защиту рассказов, в которых Боккаччо нападал на духовенство, на его шарлатанство и распущенность.

Невзирая на всякие нападки, «Декамерон», выпущенный автором в свет около 1353 года, распространился свободно по всей Италии в бесчисленном множестве копий и нашел место во всех библиотеках. С изобретением книгопечатания он появился в нескольких изданиях. Но, по мере увеличения числа изданий, он стал благодаря стараниям монахов подвергаться сокращениям и искажениям. Когда же возбужденные проповедями Савонаролы флорентийцы в 1497 году сжигали на кострах предметы роскоши и искусства, погибла и большая часть книг и списков «Декамерона», и теперь первоначальные издания его чрезвычайно редки.

Но власти никогда не препятствовали печатанию «Декамерона». Папы сменялись один за другим и ни один из них не запрещал ни издавать, ни читать эту книгу. Однако издание за изданием появлялось все в более и более искаженном виде. Не раз собирались ученые комиссии для исправления «Декамерона»; лучшее издание его было сделано в 1573 году. Были также попытки очистить его от скабрезных слов и подробностей, но они ни к чему не привели, и «Декамерон», конечно, никогда не будет книгой для молодых девиц. «Но в тот возраст, когда все позволено читать, – говорит Ginguené,– „Декамерон“ может сделаться одной из любимых книг, полезной для изучения языка, для ознакомления с нравами известного века и с людьми всех веков».

«Декамерон» давно переведен почти на все европейские языки, а в настоящее время выпущен, наконец, и у нас полный его перевод под редакцией профессора А. Н. Веселовского.