Глава вторая
Ой, Сашенька!.
Наша берлога – в подвале старого дома рядом с Курком, Курским вокзалом. Дверь в подвал завешена железной накладкой, в петле пробоя – здоровенный ржавый замок. Но если покрутить гайку, накладку можно снять, и дверь открывается. Это наш секрет, тайна.
Мы собираемся за столом, сделанным из листа толстой фанеры. Сидим, молчим и смотрим в угол, туда, где обычно стояла каталка Бройлера. Сейчас там пусто. На полке лежит несколько книжек и стоит кружка. Большая пивная кружка, из которой Бройлер любил пить чай. В кружке осталось немного чая. Бройлер любил заваривать крепкий чай, сыпал в него много сахара, а потом пил холодный.
«Где умирает надежда, там возникает пустота»[1], – часто повторял Бройлер.
Теперь пустота возникла там, где был он…
Губастый ерзает, старый диван скрипит и стонет под ним. Когда мы возвращались в берлогу, Тёха отправил Губастого к магазину – пошарить возле мусорки «на предмет пожрать». Губастый ничего не принес, но по дороге нарыл у остановки баллон «Очаковского». В баллоне оставалось с литр пива, и он тайком всосал все в однёху Тёха учуял пивной выхлоп и дал Губастому по шее. Теперь ему нужно в туалет, но Губастый – придурок, и он стесняется нарушить наше молчание.
– Не егози, – Тёха сурово смотрит на Губастого, потом обводит взглядом всех нас. – Че расселись? Жрать че будем?
Самый простой способ добыть еду – купить ее. Но для этого нужны деньги, а мы сегодня совсем пустые. Деньги можно заработать, можно украсть, можно «намолить» у ларьков на вокзальной площади. «Молить» долго, да и дают мало. Заработать в пробке нам сегодня не удалось. Остается одно – скачок.
– Хорек – на хозяйстве, остальные – вперед, – командует Тёха.
– И она? – кивает на Шуню Сапог.
– Все, – из темноты бурчит Тёха.
Он уже на лестнице. Губастый бежит за ним, высоко вскидывая худые ноги. Нас ждет вокзал – охранники, продавцы, пассажиры. И их барахло, затаренное по сумкам и чемоданам…
Выходим в переулок. Губастый отбегает на детскую площадку, отливает под грибком. На него орут какие-то тетки, но ему пох. В Губастом еще бродит пиво, и догнав нас, он начинает нести всякую муть про Бройлера – дескать, он был настоящий мудрец, ученый, изучавший жизнь и специально опустившийся на самое ее дно, как врачи в прошлом изучали оспу, прививая ее себе.
– Думаете, он профессором не мог бы быть? – бубнит Губастый. – Да на раз! Но профессора в университетах там всяких и академиях только чужие мысли лопатят. А Бройлер… Константин Иванович, он как Диоген, как Аполлоний Тианский, как Лука у Горького. Он был настоящий философ.
– Заткнись ты! – рычит Сапог.
Он видит, что Тёхе не нравится треп Губастого.
Губастый у нас самый умный. Теперь, когда не стало Бройлера, понятное дело. Он все время читает. Все подряд – книги, газеты, рекламу, даже бабские журналы, у которых скользкая бумага.
Мы познакомились с ним в детдоме. Его привезли вшивого, доходного – кожа да кости. Сам Губастый рассказывал, что жил с бабкой, а родители его были дипломатами и работали за границей. Работали-работали, а потом взяли и умерли. Или террористы их убили, не помню уже.
Бабка Губастого жила в Ебурге, в большой квартире, где было много книг. Как я понял, внука своего она любила и баловала, но однажды загремела в больницу и больше уже не вернулась. Губастый тогда учился в третьем классе. Он сидел дома и ждал бабушку. День сидел, два, неделю, месяц. Никому не открывал дверь, читал книжки, смотрел телевизор, ел варенье. Когда кончились все продукты, включая подсолнечное масло, Губастый позвонил в милицию по ноль два, чтобы узнать, где его бабка. Приехали менты, опечатали квартиру, а его увезли в детский дом.
Детский дом – это моя малая родина. Хотя какая там родина… Скорее как в анекдоте про двух червяков. Молодой спрашивает: «Папа, почему мир такой большой и прекрасный, а мы живем в вонючей навозной куче?» А старый ему отвечает: «Есть такое слово – родина, сынок».
Губастый появился у нас, когда меня и других пацанов моего возраста старшаки перевели из щеглов в гарсоны. Гарсонами у нас называли тех, кто гоняет щеглов и старшакам прислуживает. Переводят в гарсоны так: раскладывают на койке и бьют по спине цепочкой от питьевого бачка, чтобы дорожки красные на коже оставались.
Гарсоном быть лучше, чем щеглом. Щегла все гоняют – и воспиталы, и гарсоны, и старшаки. Но и у гарсона житуха не сахар. Не принес старшаку курева или денег, не сумел заставить щеглов быстро убраться в спальнях – огребешь и попадешь на припашку. Такой порядок.
Наш детдомовский завхоз дядя Сеня однажды сказал, что у нас дедовщина хуже, чем в армейке. Что почти как на зоне, на малолетке. Дядя Сеня знает, у него все руки синие от наколок. И в армии он служил, в железнодорожных войсках, БАМ строил. Как напьется, так и давай про этот БАМ рассказывать – как там водители замерзали в кабинах зимой и как в кочегарке узбеки своего земляка лопатами на части разрубили и в топке сожгли.
В общем, мы-то ко всему этому привычные, а Губастый словно в зоопарк попал. Поначалу он дергался, даже драться пытался со старшаками. Это смешно было. Потом плакать начал. Просто так. Утром встает – и плачет. На зарядке плачет. За завтраком. Врачиха сказала – это нервное, пройдет. И таблетки ему прописала, валерьянку. Мы ими завхозного кота накормили. Снова было смешно.
Кликуха, или, как говорит Тёха, погоняло, у Губастого – в самый цвет. Сам он худой, дохлый, шея тонкая, а лицо как картошка – круглое, лоб выпирает, глазки маленькие, вместо носа две сопелки. И здоровенные губени, как будто сарделины сложили да и прилепили заместо рта.
Мы с ним никогда не дружили особо. Пацаны в детдоме Губастого, понятное дело, считали за дурака, ну и я тоже. А когда началась вся эта дрянь с новым воспитателем, который массаж заставлял себе делать: «Ой, спина у меня болит. Вот ты, мальчик, у тебя руки красивые, сильные, помни мне поясницу. Хочешь торт “Сказку”? У меня два куска от дня рождения осталось, пойдем в методическую…», я понял – надо рвать когти. К старшакам за помощью не полезешь – они с этим воспиталом бухают вместе. И тогда я намылился ночью слинять. Собрал шмотки, фигню всякую – ручки, тетрадки, носки, – чтобы продать, – и ночью полез через форточку на втором этаже.
Вылез на подоконник, прополз по нему до козырька над дверью, вдруг слышу: «Помогите! Помогите!» Смотрю, а это Губастый. Он полез следом за мной и повис на форточке – ноги и задница на улице, а голова и руки внутри.
Наверное, надо было его обратно затолкать, но я видел – урод-воспитал и Губастого звал массаж делать. В общем, дернули мы оба-два. Всю ночь шли – темно, лес шумит.
Городок, где детдом наш был, Арамиль назывался. От Ебурга далеко, километров двадцать или даже больше. Автобусы ночью не ходят, а утра ждать нельзя. Утром сразу станет понятно, что мы свалили. В городе нас найдут в момент, там всякий подскажет. Не любили детдомовских в городе. Да и за что нас было любить?
В общем, всю ночь шли и утром добрались до Ебурга. На толчке задвинули все барахло мое, пожрали в кафе на вокзале, купили два билета на электричку до Ревды, оттуда до Красноуфимска доехали. К ночи уже в Чернушке были. Билеты мы покупали, чтобы к нам контролеры не прикапывались. Нам нужно было уехать быстро и далеко. В Москву. Потому что в Москве, как говорил завхоз дядя Сеня, «можно жить»…
Скачок – это не хала-бала. За скачок, если косари загребут, можно так огрести, что мало не покажется. И поехать с отбитыми почками в специнтернат. А там – Тёха рассказывал – порядки как на зоне. И чтобы не влететь, мы все делаем аккуратно. Мы – профессионалы. Так про нас говорит Менеджер, который рулит в скупке. Вообще-то он не то Арам, не то Абрам, но народ, который на Курке толчется, называет его Менеджером и несет ему мобилы, шмотье, драгоценности всякие – цепочки там, колечки, бусы. Менеджер платит, немного, но всегда.
На вокзале шумно. Люди топчутся у касс, в зале ожидания пассажиры с вещами сидят, дети бегают. Но нас туда не пускают, там только по билету. А жаль – у тех, кто на дальняк едет, бутор богатый.
Поэтому наша клиентура – это те, кто ездит в пригородных электричках. Тут и бухарика можно зацепить, и у бабки какой-нибудь баул стырить. Надо только быстро и осторожно.
Мы рассыпаемся в толпе, вертим головами. Вокруг все заняты своими делами, никому до нас дела нет. Девки воняют духами, мужики – перегаром. Из буфета пахнет слойками и кофе. Гам, крики, шарканье ног. Не зря говорят – «базар-вокзал».
Через час собираемся под часами на выходе, где платформы и поезда стоят.
– Голяк, – говорит Сапог. – Надо вечера ждать.
– Сегодня вторник. Может, и вечером ничего не будет, – отвечаю я. – А до пятницы еще столько времени.
Пятница – наш день. В пятницу после работы народ валом валит в забегаловки, пельменные всякие и закусочные – праздновать окончание трудовой недели. Некоторые так напразднуются, что на ногах не стоят. Их, конечно, косари пасут, это ж ментовский хлеб – бухариков потрошить. Но и мы свой кусок рвем, жить-то надо.
– Пошли в метро, – Тёха щурит глаза.
Метро – последняя надежда. Если и там пусто, останется только «молиться» в переходе или у ларьков на площади: «Дяденька, дайте рубль. На кока-колу не хватает».
«Курская» – станция большая, хитрая. Тут и радиальная, и кольцевая, и еще прилепилась сбоку «Чкаловская», где внизу всегда холодно, и зимой, и летом. Перроны соединены переходами, есть всякие закоулки и тупички. Косари, конечно, бдят, но везде постов не наставишь. В часы пик здесь столько народу, что иногда страшно становится – не задавили бы кого.
Сейчас средина дня. Мы окучиваем станции. Людей не особенно много, и похоже, что сегодня мы ляжем спать голодными.
И вот когда Губастый уже начинает неумело ругаться, что, мол, суки вокруг одни и твари, с «Чкаловской» прибегает на звонких каблучках Шуня.
– Там мужик сидит. Пьяный. С сумкой.
– Быстро! – произносит свое любимое словечко Тёха, и мы мчимся по эскалатору, прыгая через ступеньки.
Дальше уже дело техники. Расклад обычный – Губастый внизу, у лестницы, Сапог в средине зала, на передаче, Тёха основной, а я его прикрываю. Сапог сильнее, но наш бригадир всегда берет на прикрытие меня – бегаю я быстрее всех.
Правда, в этот раз Тёха велит мне взять с собой Шуню. Понятно – мы будем не просто прикрывать, а еще и отвлекать внимание. Так надежнее.
Шуня уже совсем отошла после утренней истерики. Она, взяв меня под ручку, пританцовывает рядом, весело несет какую-то девчачью пургу, размахивает свободной рукой и заливисто хохочет.
Тёха выдвигается вперед, обходя стоящих на платформе пассажиров. Походка его меняется, становится легкой и независимой. Он сейчас не похож на грозного бригадира – так, обычный московский парнишка, ждал-ждал поезда да и пошел к часам в конце зала время узнать. А чтобы все выглядело натурально, Тёха на ходу пальцами оттягивает уголки глаз, как это обычно делают близорукие люди.
Мужик сидит на крайней скамейке, возле железной бочки с дверцей, в которую, как говорят, в случае чего нужно прятать обнаруженное взрывное устройство. Голова его безвольно свесилась набок, набрякшие веки прикрыты, из приоткрытого рта тянется блестящая нитка слюны. Я сразу просекаю – прикинут мужик богато. Ботинки длинноносые блестят, брючки отутюжены, куртка кожаная цивильная, не черкизоновский ширпотреб. И сумарь. Хороший сумарь, пухлый. Темно-зеленый, на бочине написано «Найк». Много чего полезного – и ценного! – можно сложить в такой баульчик…
Наше счастье, что косари еще не засекли этот лакомый кусок. Счастье-то счастье, но долгим оно не бывает, надо торопиться.
Тёха, не поворачивая головы, проходит мимо мужика, останавливается у часов. Светящиеся цифры в окошках отсчитывают секунды до прибытия поезда: два – ноль один, два – ноль два, два – ноль три…
Народу вокруг немного, и все заняты своим делом – две тетки лалакают о своих бабских делах, парень в вельветовых штанах треплется по мобиле, симпотная телка читает книжку в пестрой обложке. Народу немного – но он есть! И брать сумарь сейчас нельзя. Нужно дождаться толкучки, суеты, кипеша. Словом, поезда.
Два – четырнадцать, два – пятнадцать, два – шестнадцать – бегут зеленые цифры. У меня холодеет в животе. Я вдруг понимаю, что Шуня уже давно молчит и испуганно прижимается ко мне.
Динь-динь-дон! – звенит над станцией сигнал прибытия. В черном зеве тоннеля зажигаются желтые точки и черточки, слышится глухой рокот. Тёха сует руки в карманы, опускает голову. Тугой ком теплого воздуха из тоннеля толкает нас, а следом уже летит, грохочет, скрежещет поезд. Все, началось…
С шипением разъезжаются двери, и толпа вываливается из душных вагонов на платформу. Я вижу, как Тёха делает шаг, другой, вынимает правую руку, готовясь подхватить сумку. И тут толпа выталкивает прямо на нас двух метрошных косарей – один с дубинкой, второй с плоской желто-черной коробкой металлодетектора на поясе.
Ловлю Тёхин взгляд – в нем злость и отчаяние. Он стоит в полуметре от мужика, но сделать ничего не может. Косари видят его и, самое главное, видят мужика. Они обрывают разговор, приосаниваются – почуяли, гады, добычу.
– Ой, Сашенька!.. – неожиданно вскрикивает Шуня, едва не переходя на визг.
Я дергаюсь, а она повисает на мне и вдруг начинает остервенело целовать меня теплыми мягкими губами – в губы, в шею, в щеки… Стою, как дурак, пытаюсь оттолкнуть ее, оторвать от себя. Косари оглядываются, смотрят на нас с интересом.
– Молодежь совсем с ума сошла! – ворчит какая-то бабка, проходя мимо. – Им еще сиську мамкину сосать надо, а они уже целуются взасос, да при всех!
Продолжая бормотать что-то себе под нос, бабка удаляется. Я больше не отталкиваю Шуню, я через ее плечо смотрю вслед бабке. Рядом с ней все той же беспечной походочкой идет Тёха.
И на плече его висит темно-зеленая сумка с надписью «Найк»…
За моей спиной косари кантуют пьяного. Он мычит и пытается драться. Шуня тихонько хихикает. Ее поцелуи горят у меня на лице. Я чувствую себя полным лохом. Все сделано без меня. Вот сейчас Тёха уже передал сумку Сапогу, и тот ринулся к Губастому, который поднимет нашу добычу наверх. Все сработали как надо. Один я оказался тормозом, не сообразившим в самый важный момент, что косарей надо отвлечь.
Нет, никогда я, наверное, не привыкну к этой московской теме – все надо делать быстро, жестко и желательно весело. Бройлер называл это «импровизационным стилем жизни». Я так никогда не умел и до сих пор не научился.