4. Пятьдесят три
Четверо суток провалялся в беспамятстве. В полубеспамятстве. Какое тут вспоминать? Ничего не ощущал. Помню, поел на следующий день после обследования в клинике, поел и тут же всё выблевал. Прилёг на диван, освежил в памяти вчерашние воспоминания, о врачишке-растишке подумал, о военвраче капитане Красильникове. И провалился. Ненадолго очнулся – Егор передо мной. И Малосмертов. Вдвоём, что-то надо мной колдуют, пахнет спиртом, как никогда не пахло в военном лазарете. А где капитан Красильников?..
Потом опять пустота, короткие прозрения – то ли сон, то ли явь. Бред? Только сегодня утром стал понимать – кто я и что со мной. Видать, не рассчитал сил, соглашаясь на обследования. Всё, хватит. Больше в клинику – ни ногой! Только вперёд ногами – на вскрытие. Давайте, мужики, режьте меня, кромсайте, ищите место в моём трупе, где гнездилась болячка! И думайте, чем её там можно было загасить. Но только после моей смерти. А пока живой, не трогайте. Мне ещё самому… успеть всё вспомнить надо.
Малосмертов, наверное, подумал, когда я чуть было дуба не врезал, что его расчёты ошибочны, и никаких девяти с половиной недель у меня не было (кстати, уже семи с половиной!). Я бы тоже так подумал, если бы мог думать в течение прошедших четырёх суток, неодушевлённым предметом валяясь на двуспальной итальянской кровати. Четверо суток беспамятства прошли как мгновение. Как мгновение, резиновой тягучестью растянувшееся на четверо суток. Тьфу ты, чёрт! Зациклился на этих сутках… И на красивых фразах.
Умереть я готов, но не так. А что, и такой вариант ведь не исключён. Вот так и уйду, не осознавая, что ухожу. Не хочется так уходить…
Вот поэтому, наверное, я и вернулся. Вернулся и сразу понял: не умер, потому что не успел вспомнить всё.
Странно, очнулся и сразу вспомнил – что впал в беспамятство, что бредил… Сил нет совершенно, а голова ясная. Сколько же меня не было?.. Надо Егора спросить.
Егор ночевал на моём диване в гостиной. Видимо, он услышал, что я заворочался как пропеллер намертво заржавевшего вертолёта, или по дыханию определил, что я очнулся. А может быть, подошло время проверить умирающего работодателя?
Он зашёл в спальню и сразу увидел, что я адекватен.
– Ну, ты, дядь Жень дал!
– Дуба? Не дождётесь. Сигарету, живо!
На этот раз Егор со мною не спорил. Я закурил, сигарета в руке показалась бревном.
– Какое сегодня?
Егор ответил, я подсчитал. Четверо суток выпали из остатка – прямо скажу, не очень большого остатка – моей жизни. Я без особого веселья усмехнулся:
– Ну что, испортил тебе праздник старый пердун?
– А-а, – отмахнулся Егор и спросил: – Как ты? Давай-ка давление смерю.
– Нормально. Не надо мерить давление. Я себя хорошо чувствую. Голова в порядке, а это главное. Немного ослаб.
– Ну, до этого-то ты сильный был… Как насчёт поесть?
– Не хочу.
– А надо. Бульончику. Глюкоза капельно – это ведь не еда.
– Так вы с Малосмертовым меня глюкозкой кормили?
– А чем ещё?
– То-то я смотрю, во рту приторно, как от килограмма халвы.
Егор улыбнулся, оценив мою шутку, или сделал вид, что оценил. Подыграл старику. Конечно, шутка так себе – не самая лучшая из моих шуток.
– Я мигом, – сказал он и умчался на кухню.
Зашумела микроволновка. Через пару минут я припал губами к пиале с ароматным куриным бульоном. Странно, но я отметил его вкус. Оно и понятно – после сладкого…
– Сейчас всё нормально будет, – заверил я Егора. – Ты, наверное, из-за меня хвостов в институте нахватал, пока я тут умирающего из себя изображал?
– Да нет, в принципе… – Егор посмотрел на часы. – Но… Я сейчас в Академию сбегаю ненадолго, а, дядь Жень? Приду, нормальным обедом тебя накормлю. Борщ я сам доел, а тебе вчера вечером бульон из курицы сварил. Как знал, что сегодня ты очухаешься. Приду, заправлю. С вермишелью, ага?
– Давай, давай, беги. Я в порядке. Сейчас-то уж точно не сдохну. Давай, беги, кому сказал! Мне тут поразмыслить кой над чем надо, а ты мешаешь.
Не о том я думаю, не то вспоминаю, сказал я себе, когда Егор ушёл. Скопычусь – и не замечу. А о главном не вспомню. Вот на фиг, спрашивается, мне этот долбаный Красильников? Какой след он оставил в моей жизни? Шрам от фурункула на левом предплечье? Маленький белый шрамик, заросшая дырочка. Да хрен с ним, с этим шрамиком! Много шрамов и шрамиков у меня на теле, ещё больше – на душе. О каждой отметине вспоминать – никаких семи с половиной недель не хватит.
И всё-таки, решил я, буду вспоминать всё. И хорошее и плохое – всё. Из прожитой жизни нельзя выкидывать некондиционные куски, жизнь – не пьеса, а память человека – не отснятый на киноплёнку материал, который можно монтировать, как захочешь. Серафима занимает в моей памяти центральное место, но всё, что вокруг неё – обрамление бриллианта.
Когда я в первый раз поцеловал Серафиму…
Я едва не заржал (и заржал бы, если б сумел) когда возникла первая фраза воспоминаний. Получилось как у Нестора Петровича из «Большой перемены»: «когда я в первый раз поцеловал Полину…»
Когда я впервые поцеловал Серафиму, она сжала губы, но вырываться не стала.
– Ты не умеешь целоваться? – спросил я, оторвавшись от её твёрдых губ. Спросил, как удивился.
– Не умею. Никогда не целовалась. А ты?
– Я тоже не умею, – признался я.
– Я о другом спрашивала. Ты раньше целовался с кем-нибудь?
– Не-а, – ответил я. – Ты у меня первая.
Серафима глянула на меня снизу вверх и засмеялась.
– Ты что смеёшься? – спросил я, – не веришь?
– Почему? Верю. Просто смешно стало. Мы с тобой прямо как взрослые. Стоим, целуемся.
– Это называется – целуемся? А давай ещё раз попробуем? Только ты… – я замялся.
– Что?
– Губы разожми.
Сима воровато оглянулась по сторонам – мы стояли на аллее весенних клёнов Первомайского сквера – в поле видимости прохожих не наблюдалось. Убедившись, что нас никто не видит, Сима закрыла глаза и протянула мне свои мягкие расслабленные губы. Не помню уже точно, насколько хорошим был этот поцелуй, насколько он был правилен, но теперь мне кажется, что тот поцелуй был самым сладким в моей жизни. У меня заколотилось сердце, а душа наоборот, замерла.
Сейчас всё не так. Сейчас четырнадцатилетний парень и девушка, его сверстница, решив заняться любовью, ищут место и занимаются ею. Они вдоволь насмотрелись эротических и порнографических фильмов, начитались газет и журналов подобного толка и знают о сексе всё, во всяком случае, гораздо больше нас, стариков. Они знают, как предохраняться от СПИДа и от нежелательной беременности, знают, что надо делать, чтобы получить самому и доставить партнёру максимальное удовольствие. Они знают многое. Мы, четырнадцатилетние конца шестидесятых годов, не знали про это ничего. У меня даже не возникло желания залезть Серафиме под кофточку. Впрочем, ничего существенного я бы там и не обнаружил. Не было там ещё ничего существенного. Мы просто целовались с Серафимой, и это было восхитительно.
Мы и после, когда уже освоили науку поцелуев, не пытались зайти дальше дозволенного. Кем дозволенного? Наверное, почерпнутыми из общедоступной литературы и массового совдеповского киноискусства представлениями о взаимоотношениях полов, пуританством того времени и собственной нерешительностью и страхами, вполне возможно, ложными, что в совокупности можно назвать двумя словами – внутренние тормоза. Да, у нас были внутренние тормоза. Мы думали (и были уверены) – тайна должна открыться позже. А может быть, и не думали, просто мы были подростками.
Я прожил жизнь. У меня были женщины. Не скажу – много, но были. Только официально я был женат дважды. Были у меня минуты райского наслаждения и сумасшедших оргазмов. Было всё. Но никакие удовольствия и сексуальные восторги ничто по сравнению с теми нежными поцелуями в аллее сквера. Странно, мне уже пятьдесят три, без малого пятьдесят четыре, и те поцелуи уже давно покрыты и перекрыты множеством других, но их вкус я чувствую до сих пор. Это вкус клубники с молоком и чего-то ещё, неуловимого… Затрудняюсь описать этот вкус словами…
Далеко не каждый день мы с Симой целовались. Мы просто дружили с ней, зная, что придёт время (мы станем взрослыми) и тогда наша дружба станет взрослой дружбой и любовью навек. Мы и в те далёкие времена любили друг друга, но как-то по-детски, с оглядкой на свой возраст, на учителей и на родителей. С оглядкой на обстоятельства…
В четвёртом классе меня усадили с Серафимой за одну парту помимо моей воли – другого свободного места не было. Четыре года я просидел с ней по привычке. А в конце седьмого класса, если кому-нибудь из учителей и пришла бы в голову бредовая мысль нас рассадить, у него бы ничего не вышло. Мне приятно было сидеть за партой и чувствовать, что Сима рядом. Она по-прежнему была тиха и неразговорчива на уроках (примерная ученица!), но мне и не нужно было трещать с ней во время занятий, мне было вполне достаточно того, что она рядом. И я знал, что на перемене мы наговоримся всласть, и что после уроков пойдём вместе – либо ко мне, либо к ней – готовить домашнее задание. Но перед этим, конечно же, погуляем.
Конец ознакомительного фрагмента.