I
– Не трогай, брось, говорю тебе, постылая харя, не то проучу! Смотри, захнычешь еще у меня не так!
Чей-то злобный, кричащий голос произносил эти слова как раз в ту минуту, когда под тяжелыми шагами Джемса Понтина скрипнула последняя ступенька лестницы. Такие крутые лестницы бывают в лондонских домах, сверху до низу переполненный мелкими, бедными квартирами. По всей вышине её царила непроглядная тьма, за исключением одной площадки, освещенной слабым серым просветом сквозь случайно открытую дверь. Через эту дверь, в глубине комнаты, можно было различить с полдюжины грязных ребятишек, которые как черви ползали во всех углах и только передвижением с места на место выделялись на грязном полу; тут же женщина, с перебитым носом, сидела у стола и медленно раскачивалась над пустою рюмкой. Джемс, росший в грубой деревенской среде, не отличался чувствительностью, но, взглянув мимоходом на эту семью, он почувствовал какое-то странное физическое и нравственное отвращение и пошел дальше, вверх, по скрипучим ступенькам лестницы, напоминающей темный колодезь. Возможно ли было, чтобы родной брат его, такой же, как и он, почтенный и уважаемый Понтин кончил жизнь в такой трущобе? Вот что значит делать и по-своему и жить не так, как, бывало, жили отцы и деды. Ошибочно было бы предполагать, как это часто делается, что только одному дворянству свойственно гордиться родовыми и наследственными преимуществами: в душе представителя всех почтенных и уважаемых Понтинов было то же смутное чувство оскорбленного семейного достоинства, когда он постучался в дверь квартиры своего умершего брата. Джемсу как будто послышался на мгновение прежний резкий, крикливый голос и грубая ругань и показалось, когда он заглянул в комнату через щель, сквозившую между полуоткрытою дверью и колодой, что женщина в трауре сердито размахивала рашпером и кому-то угрожала; но деревенскую умственную восприимчивость нельзя считать пластинкой, готовой всегда воспринять моментальное фотографическое изображение, и когда Джемс очутился посреди комнаты, прежде чем полученное впечатление успело наложить свой отпечаток, оно уже стерлось в его голове. Комната была темная; в одном углу стояла широкая грязная кровать, а посредине – стол, с ободранною и пропитанною жиром скатертью и немытою посудой. Тут же стоял сломанный комод и три стула; другой мебели не было, если не считать козлы, на которых, вероятно, стоял перед тем гроб. Женщина в трауре все еще была у стола, но рашпер лежал уже на полу, и она стояла выпрямившись во весь рост, с полным сознанием важности своего траурного платья, обшитого таким широким крепом, что любая великосветская барыня без унижения могла бы признать его годным для ношения, хотя, в то же время, цвет крепа напоминал о происхождении его из ближайшей на углу лавчонки готового платья. Женщина была высокого роста и красива, но сломанные зубы с первого же взгляда придавали какую-то уродливость её улыбке; к тому же, по всему было видно, что она и не привыкла, и не особенно старалась казаться не тем, чем она была на самом деле. Хотя слезливо-жалобный тон, с которым она предложила стул своему деверю, и отличался резко от пронзительного крика, долетавшего до него на лестнице, но голос не был приятнее прежнего. Впрочем, в данном случае это было безразлично, так как если бы даже она была первейшею актрисой в мире, её искусство не произвело бы никакого впечатления на брата Джемса. В течение уже многих лет он знал и привык в мысли, что Селина, жена брата Джорджа, была из «беспутных», а то, что он знал, знал он крепко; он был не из тех людей, которые легкомысленно меняют свое, раз установившееся мнение о людях потому только, что этим людям заблагорассудится вдруг ни с того, ни с сего изменить свое поведение. В тех случаях, однако, когда смерть похищает одного из членов семьи, остающиеся в живых обязаны оказывать друг другу особенную взаимную вежливость, а мистер Понтин всю свою жизнь умел сохранять, даже при самых безразличных обстоятельствах, род своеобразного достоинства, отличающего его от других людей, – такого достоинства, которого, однако, нельзя было приписать ни особенному развитию ума, ни природному благородству. И так, придвинув стул и садясь на него, он приступил к обычному обмену приветствий.
– Надеюсь, мистрис Джордж, что вы чувствуете себя, все таки, не дурно.
– Настолько, насколько это возможно при данных обстоятельствах. Благодарю вас, мистер Понтин. А как ваше здоровье?
Затем Джемс выразил сожаление, что он опоздал на похороны, и эти слова звучали не как учтивые только фразы, были как будто выражением искренних чувств, чуть ли и упреком.
– Если бы я узнал днем раньше, то непременно приехал бы во-время, чего бы мне это ни стоило. В прошлый вторник минул год с того дня, как умер наш двоюродный брат Гэль и мне помнится, что я встал в три часа утра, чтобы присутствовать при его похоронах в Ватлингтоне. Я бы никогда не мог себе представить, чтобы моего родного брата похоронили без меня!
– Это было сделано по приказанию санитарной полиции сказала мистрис Джордж, надувая губы с недовольным видом, но как будто извиняясь. – Санитарный чиновник требовал, чтобы труп не оставался с нами в одной комнате. – Наступила минутная пауза, и Селина погрузилась в размышления, затем не без некоторого презрения в тоне продолжала: – Надо признаться, что труп Джорджа был довольно жалкий, но я, все таки, не щадя денег, похоронила его на премию за страхование его жизни. Ни одна душа не скажет, чтобы я не сделала всего, что следует, да еще и самым приличным образом, хотя он далеко не был таким мужем, каким мог бы быть, мистер Понтин. Поверьте, не был… помяни его Господи!.. да, не было не был… и вы, сударыня, знаете очень хорошо, что я говорю только одну святую истину, так что не советую вам перечить мне с вашею обычною наглостью!
Последние слова с особенною силой были обращены в сторону дырявого полога над кроватью, из-за которого на мгновение высунулось маленькое бледное личико с выражением безусловного протеста против неблагоприятных отзывов Селины о покойнике.
– Так это Анна? – спросил Джемс не без некоторого участия.
Анна принадлежала к числу тех детей, которые инстинктивно не любят делать из проливаемых ими слез предмета наблюдения для каких бы то ни было зрителей, хотя бы сочувственно относящихся к ним. Успев за пологом кровати обтереть слезы и оправиться после этого вопроса, она выступила вперед и, стоя совершенно прямо, тихо и вежливо отвечала:
– Да, дядя.
В действительности ей было пятнадцать лет, но на вид она была так мала и худа, что казалась совершенным ребенком в своем простеньком, мешковатом черном платье – она сохранила свои детские большие влажные глаза, синий цвет которых отражался даже на белках и которые попадаются так часто, но так мимолетно среди детей южной части средней полосы Англии. И волосы её также были светлы и мягки, как волосы ребенка. Джемс Понтин несколько секунд молча смотрел на нее, а затем сказал:
– Отец её говорил мне, что она пошла в нашу семью. У тебя есть что-то общее с твоею теткой Сюзанной, и действительно, моя милая… знаешь, с той, которая умерла в чахотке, вот уж тому минуло в Михайлов день как раз двенадцать лет…
– Я бы ничуть не удивилась, если бы в недалеком будущем и Анна умерла в чахотке, – заметила Селина, равнодушно осматривая дочь с головы до ног. – Она, в самом деле, вся в отца. Была у нас еще девочка, Юлия, вот та была похожа на меня, – большая такая, славная, здоровая девочка. Если бы не скарлатина, я бы, кажется, сумела воспитать ее, – ну, а все другие дети, можно сказать, со дня рождения дышат на ладон.
Пока она говорила, деверь медленно вытаскивал из бокового кармана связку запачканных писем и несколько истертых плоских кожаных бумажников.
– Ведь, вы знаете, что бедный брат мой писал мне, чтобы я приехал и забрал к себе Анну? – спросил он.
Селина об этом, по-видимому, ничего не знала. По примеру многих людей, желающих распорядиться значительным и важным наследством, её муж высказался только тогда, когда очутился под защитой могилы, не желая при жизни начинать борьбу, которую должно было вызвать его посмертное распоряжение.
Селина, однако, не была особенно расположена вести борьбу. Она простояла несколько минут молча, опустив глаза, как бы взвешивая мысленно свое положение. Она мигом смекнула, что, при недостаточном знакомстве с юридическою стороной дела, она могла без всякой выгоды для себя столкнуться с законным правом деверя над Анной; а в таком случае лучше добровольно уступить. Как бы то ни было, вряд ли выгодно было для неё оставлять при себе дочь, принимая во внимание несоответствие между склонностями матери и дочери. В Анне была какая-то врожденная порядочность, которая делала её общество для Селины часто тягостным и не предвещала много пользы для матери при том образе жизни, который она уже наперед себе начертила. Но высказать откровенно свою готовность отделаться от дочери было бы глупо, тем более, что таким путем она теряла лишний шанс получить хоть немного денег в вознаграждение за свою материнскую жертву.
– Все это так, – захныкала она в ответ, приготовляя носовой платок для ожидаемых слез, – но сами посудите, как тяжело для бедной вдовы лишиться единственной дочери как раз в такие годы, когда она может быть полезна матери.
– Ведь, это для её же пользы, мистрис Джордж, вы это знаете.
– Как! от меня отбирают моего единственного ребенка, так что мне не с кем будет даже промолвить слова, а она, к тому же, такая мастерица у меня для всякого шитья! Ей часто удавалось уже зарабатывать по полтора шиллинга в день за штопанье носков и белья.
Её утверждение, очевидно, страдало неточностью, вследствие чего произошел мгновенный обмен сердитых взглядов между матерью и дочерью.
Между тем, Джемс Понтин осторожно развернул два скомканных письма и разложил их на столе перед своею невесткой; но глаза последней быстро перенеслись дальше, к другой жесткой бумажке, поменьше первых, которую деверь медленно расправлял на столике. При этом пальцы его не спешили расстаться с бумажкой: в такие тяжелые времена не легко человеку расставаться с пятью фунтами, но что же делать? Никто из Понтинов никогда еще не обижал семьи в денежном отношении, да, к тому же, уплатив эту сумму, он рассчитывал покончить все счеты с Селиной.
– Ведь, это для её же пользы, – медленно повторил он. – Кроме того, вот вам, мистрис Джордж, возьмите эти пять фунтов. Они более чем достаточно покроют всякие убытки, которые вы можете при этом понести. Но помните, больше вы ничего и никогда не получите.
Он еще не успел договорить этих слов, как уж деньги вместе с носовым платком очутились в кармане Селины.
– Это, без сомнения, для её пользы, мистер Понтин, как вы сами говорите, – подхватила она с живостью. – Вы, вероятно, заедете за ней завтра рано утром?
– Неужели вы думаете, что я соглашусь провести ночь в Лондоне? – возразил он почти негодующим тоном. – Мне и без того не в моготу в вашем городе. Нет ужь, сделайте одолжение, если вопрос об отъезде Анны решен, проститесь с ней сегодня, – не все ли вам равно, завтра или сегодня? Не много времени, вероятно, потребуется ей, чтобы собрать свои пожитки, и если мы с ней захватим сегодняшний поезд, то до сумерек еще будем дома.
– Слышишь, Анна? Ну-ка, поварачивайся! – сказала горюющая мать, всовывая деньги в старый кошелек и стягивая его резиновою тесемкой.
Анна, которая до того времени стояла молча, прислонившись к кровати, тотчас выпрямилась с растерянным видом и, открыв коммод, начала перебирать в нем крохотную и жалкую кучу изношенных одежд. Мать её разостлала на полу лист оберточной бумаги, который должен был служить чемоданом на дорогу, и начала суетливо укладывать её вещи.
– Что это за дрянь ты берешь с собой? – немного погодя спросила она презрительно у дочери.
– Вещи эти принадлежали отцу, – отрезала Анна, и с этими словами углы её кроткого детского рта приняли то выражение непреодолимого упорства, которое было так хорошо известно Селине. При других обстоятельствах это не удержало бы мать от ссоры с девочкой, хотя она и знала, что при этом добиться чего-нибудь от дочери было совершенно невозможно, но в данное время деньги, находящиеся в её кармане, наполняли все её существо блаженством, похожим даже на благодушие, под влиянием которого она оставила дочь в покое.
Действительно, не много времени понадобилось Анне, чтобы собрать свои ничтожные пожитки. Очень скоро неуклюжий узел в оберточной бумаге, внешний вид которого так неприятно знаком обычному путешественнику третьего класса, очутился в руках дяди, и Анна вскоре уже стояла около него совсем готовая к отъезду, в черной шляпке, обшитой грубым крепом, и в худом плаще с капюшоном.
– Прощай, Анна, – сказала Селина, как бы птичьим клювом дотрогиваясь губами до её щеки. – Постарайся вести себя лучше у дяди, чем ты вела себя у меня.
– Маменька, я жалею, если дурно вела себя относительно вас, и надеюсь, что вы простите мне, – отвечала девочка безжизненным, формальным тоном, а затем последовала за дядей все с тем же неподвижным и потерянным взглядом. Но, дойдя до двери, она неожиданно и круто повернулась, как будто Анну кто-нибудь позвал, и остановилась, как вкопанная, напряженно уставясь на кровать. Джемс Понтин тоже остановился в изумлении, держась за ручку двери. Он собирался тронуть ее за плечо, как вдруг, не говоря ни слова, одним прыжком она очутилась на другой стороне комнаты, бросилась на кровать и зарыдала глухими судорожными рыданиями.
– О, отец, отец! – простонала она, – отец!
Дядя подошел к ней и стал у кровати.
– Успокойся, дитя мое, – проговорил он с участием, – не нужно так огорчаться. Все к лучшему.
– Конечно, все к лучшему, – вторила ему мать с нетерпением, ощупывая свой карман. – Сколько раз заходила к нам дама-благотворительница нашего прихода и говорила и ей, и отцу её, что глупо роптать против воли Божией. Но вот посмотрите: говори, не говори, все одно, – как о стену горох, – ее не скоро проберешь.
Рыдания так же быстро прекратились, как и начались, и девочка встала на ноги.
– Так недавно было это… в воскресенье… – сказала она, глядя на противуположную стену.
Она хотела сказать, что еще в воскресенье изнуренная фигура её больного отца сидела тут, подпертая этими же самыми подушками. «Мне жаль оставлять тебя, Аня, голубчик мой», – с трудом и еле слышным шепотом сказал он ей в этот день. Казалось, что целые годы прошли с тех пор, но она все как-будто ожидала, что опять предстанет здесь перед ней лежащая фигура с знакомым болезненным лицом, которое одно только в целом мире и смотрело на нее любящими глазами.
– Вот глупенькая! ведь, это было не в воскресенье, а в. понедельник, – фыркнула на нее Селина, воображая, что девочка говорила о смерти отца.
– Прощайте, маменька, – опять сказала Анна и дверь затворилась за ней и за её дядей. Слышно было, как фермер, тяжелыми шагами и неловко цепляясь за ступеньки, спустился по темной лестнице, а Селина, между тем, достав из-под кровати темную бутылку, уселась и принялась с жадностью разглядывать свой маленький капитал.
Вдоль пограничной линии Оксфордшира тянется длинный и совершенно прямой холмистый кряж, направляющийся от севера с югу. На одном конце кряж этот, как волна прибрежного буруна, поднимается выше и затем круто обрывается, переходя в широкую долину, расстилающуюся вдаль. Как раз на этом обрыве гнездится деревня Гайкрос, напоминая своим местоположением, даже среди полного несоответствия всех остальных условий, старинный укрепленный город, украшающий своими башнями и стенами какой-нибудь скалистый утес в Италии. Чудный вид кругом придавал не меньший блеск и мирной деревушке с её скромными хижинами и стогами сена, чем поседевшим от времени стенам средневековой крепости. Неправильный ряд черепичных деревенских крыш, сбоку небольшое, поросшее травой кладбище с своею обычною нисенькою каменною оградой и своим старым, с незапамятных времен стоящим тут тиссовым деревом, отлогое поле, золотящееся под желтыми лютиками или зреющею рожью, – все эти самые обыкновенные принадлежности английской деревни, резко выступая на ярко-синем фоне туманной дали с её волнистыми и неясными очертаниями, принимали совершенно особенный вид и имели поэтический характер. История нагорной деревушки отличалась эпизодами, тоже напоминавшими бурное прошлое укрепленного города. На утесистом выступе южного склона стоит замок времен Елизаветы, превратившийся теперь в ферму, хотя и поныне высокая терраса, пруды, напоминающие крепостные рвы, тиссовые изгороди и величественные ворота у входа остались без всяких изменений. Также и на северной стороне, в том месте, где дорога круто спускается по отвесному обрыву кряжа, виднеются стены из рыхлого камня, которые когда-то служили оградой для другого старинного барского дома; один из невежественных или глупых потомков бывшего величия снес все старые здания и от них ничего почти не осталось, за исключением столбов и высокого восьмиугольного павильона, стоящего в виде сторожевой башни на северном карнизе гор. В этих укреплениях, защищающих деревню с обеих сторон, можно видеть указание на историческое прошлое этой местности, и действительно, она когда-то служила убежищем остаткам разбитой роялистской армии во времена парламентских войн. Крутым гористым склонам её, покрытым травой и рожью, а также и узкому серому каменному мосту, переброшенному через протекающую внизу речку, пришлось испытать на себе удары пушечных ядер и испить свою долю человеческой крови. В самом конце улицы, при выходе из села, немного не доходя до старого барского дома, как продолжают и теперь еще называть место разрушенного здания, находится ферма Понтина, низкая постройка с остроконечною крышей. Дом был выстроен лет двести назад одним из Понтинов и с тех пор Понтины не переставали владеть им, но и они разделяют теперь участь всех фермеров и платят ренту неизвестному им владельцу, разрушившему древнее жилище своих праотцев. Небольшой сад отделяет ферму от дороги и как раз перед фасадом дома ростут три или четыре больших вяза, под тенью которых стоит каменный крест. За этою частью сада начинался спуск с горы и за полуразрушенным крестом, высоко возвышающимся над неровными ступеньками, расстилается бесконечная лесная даль, на туманной и волнистой синеве которой в солнечные дни выделяются бледно-серые башни и колокольни ближайшего города. После долгой и скучной езды по полям и проселочным дорогам среди непробудной сельской тишины, которая сильно поразила и привела в смущение маленькую урожденку Лондона, экипаж, наконец, остановился под тенью вязов, и Анна Понтин вышла из него. В честь её прибытия дядя остановился у садовой калитки, вместо того, чтобы въехать во двор фермы; оттуда вышел к ним молодой парень, не по годам физически развившийся, с тупыми и некрасивыми чертами лица, и увел лошадь с экипажем. Мистер Понтин своим обычным серьезным и строгим голосом задал молодому парню несколько вопросов и можно было заметить, что он уже наперед был недоволен в ожидании медленных и невнятных ответов. Между тем, со ступенек креста, не торопясь, сошел мальчик, по-видимому, идиот, с большою головой, бессмысленно вглядываясь и мыча на новоприезжую.
– Еще не попадался мне такой глупый парень, как этот Джес, – пробормотал про себя фермер, бросая возжи своему работнику, и, показывая Анне дорогу, направился вперед по тропинке, выстланной плитняком и ведущей в дому. Дверь была отперта и они вошли в дом.
– Тетушка! эй, тетушка! Где же это вы запропастились? – начал он громко звать.
– Вот тебе и на! – отвечало что-то невидимое, очевидно, более удивленным, чем довольным голосом, – да неужели вы успели уже вернуться, мистер Понтин? А я только что вымыла чайную посуду и раньше ужина ни в каком случае не думала видеть вас!
– Трудно с поездами-то наперед угадать, – как бы извиняясь, отвечал мистер Понтин. – Назад мы ехали гораздо скорее, чем туда.
Тем временем они вошли в невысокую комнату с кирпичным полом и с совершенно заросшим зеленью окном. По трем стенам комнаты тянулись полки, на которых стояли миски с молоком и сливками, тарелки с маслом и с разложенными в маленькия кучки яйцами всевозможных оттенков, начиная с прозрачной жемчужной белизны вплоть до красновато-коричневых.
Мистрис Понтин, как всегда, в пятницу вечером считала яйца и складывала их в корзину для отправки на рынок. Она была женщина невысокого роста, весьма обширных размеров, с длинными руками и круглым красным лицом. На ней было темнокрасное ситцевое платье и старая черная соломенная шляпка с темнокрасною лентой.
– Вот Анна, – сказал Джемс, положив руку на плечо девушки.
Мистрис Понтин подошла, обтирая свои толстые мокрые пальцы о передник, и пристально посмотрела на Анну.
– Мы рады тебе, моя милая, – сказала она. – Я надеюсь, что ты добром заплатишь людям, которые готовы отнестись к тебе хорошо. Здесь не жалеют, правда, труда, но за то и кормят хорошо. Мы все должны работать, чтобы жить, и могу сказать тебе наперед, что и я себя не жалею в этом отношении. Право, не знаю, что бы дядюшка делал без меня.
Затем она снова пристально взглянула на Анну. Селину она видела только раз в жизни и, по-видимому, её ожидания не сбылись относительно её дочери: она ожидала худшего в некотором отношении, но в другом, может быть, и лучшего. Анна, в её представлении, должна была непременно носить на шее медальон, шияпу с перьями, по пустякам улыбаться, иметь здоровый цвет лица и большие, круглые, черные глаза, постоянно глазеющие по сторонам, – словом, мистрис Понтин наделила ее всеми внешними признаками тех склонностей, которые ей так мало были понятны и которые, она думала, сумеет обуздать. Выкупающие эти недостатки качества воображаемой Анны должны были заключаться в крепком телосложении и длинных руках, обладающих неисчерпаемою и в скрытом состоянии находящеюся способностью мыть и перетирать носуду и носить ведра. Настоящая же Анна была мала и бледна, с серьезными и робкими глазами; по внешности она была достойною дочерью того самого Джорджа, жалкий труп которого, по мнению его жены, делал так мало чести его семье.
– По всей вероятности, комната Бена уже приготовлена для неё? – спросил мистер Понтин.
– По всей вероятности, ничего подобного не могло и придти мне в голову, – резко отрезала его жена и затем, наклонившись над корзиной, она продолжала некоторое время отсчитывать яйца. Она, однако, вскоре обернулась и возобновила разговор. – Вот еще выдумали… комната Бена! Только этого недоставало. А что бы мы делали в тот день, когда Бен, может быть, вернется? Да он, к тому же, всегда так дорожил обстановкой своего помещения… Анна, иди за мной и не обращай внимания на дядюшку.
Такое бесцеремонное обращение с человеком, настолько проникнутым собственною важностью, как её дядя, поразило слегка Анну, но она молча последовала за мистрис Понтин наверх, во второй этаж, по крутым ступенькам, и очутилась в маленькой мансарде с покатыми стенами.
– Здесь тебе будет, наверное, очень хорошо после Лондона, – сказала ей тетка добродушно. – В этой комнате жила горничная в те времена, когда я держала прислугу. Уж эти мне девчонки! Я рада, что избавилась от них. Никакой нет от них пользы, только одна обуза, больше ничего, и я всегда так говорила. Лучше самой сделать все, что нужно, чем бегать за ними и доделывать, да переделывать всю их работу, уверяю тебя.
Это замечание неизменно приводилось теткой каждый раз, как заходил разговор о «девчонках»: оно входило в ограниченный круг тех замечаний, которые составляли её разговорный репертуар. Все-таки, оно подействовало удручающим образом на молодую девушку, которая должна была заменить «девчонку». Сильно покраснев, Анна робко проговорила:
– Боюсь, что не окажусь хорошею помощницей для вас, тетушка.
– Ничего, моя милая, – возразила мистрис Понтин, не унывая. – Я так привыкла к всякого рода хлопотам, что сама не знаю, что бы я делала без них. Трудиться, трудиться, с утра до вечера трудиться – вот мое правило в жизни. Недаром дядюшка Понтин говорит, что во всю свою жизнь не встречал такой женщины.
Она повесила полотенце на спинку единственного в комнате стула и тяжело побрела за куском мыла.
Постельное белье в комнате Анны было старое, но хорошее, и красная метка Д. П. красовалась в углу с тщательно придуманными украшениями. Когда Анна, утомленная пережитыми за день событиями, легла, наконец, в постель, то не могла не почувствовать всей свежести этого белья и с удовольствием вдыхала аромат, оставшийся в нем от сушеных трав. Если уж правду говорить, то вряд ли обширные ноздри мистрис Понтин обращали внимание на какие бы то ни было запахи, хорошие или дурные, но один из традиционных обычаев дома состоял в том, чтобы в известное время года собирать душистые колосья с лавендовых кустов, ростущих по обеим сторонам крыльца, и обкладывать ими шкафы с постельным бельем. Простыни были пропитаны ароматом этих трав: проникая всюду, он был, в то же время, так же неуловим, как и безмолвная молитва тех, которые в давнопрошедшие времена собственными руками так заботливо шили и приготовляли это белье, которые некогда грелись и нежились в нем, а теперь лежат забытые под высокою травой заброшенного кладбища.