Вы здесь

День рождения. Дом с левой стороны (Л. М. Боровикова, 2014)

Дом с левой стороны

Дом в деревне не может быть один; он всегда между – соседи слева, соседи справа. И потому жизнь в деревенском доме всегда немножко подмостки, а соседи, хотят они иль нет, всегда немножко зрители. Сплошных заборов в деревнях не так уж много, и потому окно глядит в окно, крыльцо общается с крыльцом, и огороды рядом, и к мосткам ведет одна и та же тропка.

Дом соседей справа от нас был исключением из правил: стоял он не вдоль улицы, как прочие дома в деревне, а в глубине большого, с двумя сараями, участка, или усадьбы. Так далеко, что ни в одно окно не разглядишь, – не то что дом соседей слева. Его окошки гляделись в наши, а малина краснела по обе стороны ветхих штакетин между огородами.

Но дом этот давно был для нас только картинкой. Мы смотрели на него из кухонного окошка, сквозь разросшийся куст черноплодки, и радовались, что видна одна лишь крыша. Все остальное – крапива выше крыльца, остов холодильника возле колодца без воды, груда гниющих бревен (некогда сарай) и прочие приметы запустения – все затенялось празднично густой листвой и больше мнилось и мерещилось, чем виделось воочию.

История этого дома творилась на наших глазах, от лета к лету, когда мы переселялись в деревню и так или иначе наблюдали за происходящим у соседей. Хотя ведь «наблюдать» значит пытаться что-то уяснить, понять. А нам это и в голову не приходило – что можно разобраться в том, что происходит в соседнем доме: так переменно и порывисто летела мимо нас их удивительная жизнь.

Со временем громкоголосая семья стала стихать и таять. А два десятилетия спустя соседское жилище опустело: в нем осталась одна старая мать с немолодым и нелюдимым сыном. Тогда и начали обозначаться печали утратившего нужность дома. Сначала накренился и, прежде чем рухнуть, так и простоял согбенным пару лет штакетник; крапива мигом заселила огород и окопалась у крыльца; сарай, вплотную примыкавший к дому, стал уменьшаться на глазах, словно решил, пока не поздно, уйти под землю.

Смотреть на всё это нам не хотелось. Еще скучнее было слушать, как старая хозяйка с утра до ночи то плачет, то бранится с сыном. А тот как пропадал на речке, так и пропадает. Уйдет с утра, и даже вечером увидишь на мостках худющую фигуру с удочкой.

Казалось бы, что нам их вечные проблемы? Но за десятки лет существования бок о бок мы сжились, почти сроднились с нашими соседями. И когда старая хозяйка вместе с сыном переселилась в город и перестала навещать отцовскую избу, мы, незаметно для себя, осиротели.

Сначала, правда, нам казалось, что напротив – дождались покоя. И так чудесно, так непривычно это было, что каждый день воспринимался как подарок. Но наслаждались мы покоем не так уж долго. По мере того как превращался в нежилье обжитый, ни дня не пустовавший прежде дом, теряла смысл и наша радость. Иной раз думалось: пускай бы они там кричали друг на друга, скандалили, рыдали – всё лучше, чем умирающее на глазах жилище и эта мутная, тучнеющая, как крапива, тишина.

И вдруг – незаменимое в романах, но в жизни чаще устрашающее «вдруг», – до нас дошло, что в помощи нуждаемся мы сами. Наш аккуратный, милый, но очень старый дом пришел в упадок: полы уже не пели и скрипели, а ходили ходуном. Когда же вскрыли доски возле печки – ужаснулись: она держалась на честном слове и не сегодня, то уж завтра наверняка бы развалилась.

Ремонт, и капитальный, был неизбежен. Нашли рабочих (их рекомендовал надежный, уже имевший с ними дело человек), и те предупредили, что две-три недели дом будет непригоден для жилья, нужно искать пристанище на стороне.

Друзья нашли для нас два пустовавших дома. Но первый облюбовали крысы, а во втором гостили друзья наших друзей и мы, конечно же, стеснили б их. Как быть? Куда податься двум бездомным человекам?

Ремонт должен быть начаться через день. В окошко, сквозь пестревшую оранжевым и алым черноплодку (кончался август), я увидала, как на соседское крылечко поднялся человек, и машинально, про себя, отметила: Саша пришел с рыбалки, завтра уезжает. Любимый сын хозяйки, он стал теперь хозяином избы, но приезжал нечасто, раз или два за лето, с неделю пропадал на речке и исчезал. И тут я поняла, что делать.

Саша без звука отдал ключ от дома и удивился, что я благодарю его: «За что? Я только рад, что вы здесь поживете. Прости, что грязно».

Но дело было не в грязи, не только в ней. Поскольку рамы сгнили и больше чем наполовину выкрошились, Саша забил окна фанерой, оставив одно-единственное зрячее окошко, которое он тоже не открывал – оно могло рассыпаться в руках. Поэтому дышали в доме тем, что шло из-под земли: холодной глиной, плесенью и еще чем-то. Чем-то таким, о чем я запретила себе думать.

Мне удалось за полдня отмыть полы. А муж сменил прогнившие ступеньки на крыльце и сделал то, без чего жить в бездомном доме было невозможно: открыл окно и заменил труху надежной рамой из собственных запасов.

Рабочие приехали чинить наше жилище в прекраснейший из дней – веселый, теплый, сверкающий, как зеркало. Бывают дни такого света, что, кажется, конца ему не будет. Но сразу после нашего переселения настала темнота – в буквальном смысле слова.

Кой-как пережив ночь в чужой норе, мы заспешили к приоткрытому окошку и увидали в нем тяжелое, как перед снегом, стальное небо и дом, который погибал под этим небом, – наш собственный.

Его ломали легко и быстро, как коробок без спичек. Крыльцо – вполне сохранное, с перилами, где восседала обычно наша кошка, – погибло первым (а деревенский дом в отсутствие крылечка всегда нелеп, особенно такой простой и старенький, как наш). Мелькало в воздухе тряпье – оно использовалось вместо пакли. В распахнутые окна летели куски фанеры с наклеенными на них обоями, расколотый печной кирпич. С высокой, уже безлиственной рябины (поленница под ней была сплошь темно-алой от сыпавшихся ягод) свисали космы стекловаты.

А посреди куска земли, который вчера еще именовался огородом, росла гора из древесины, чудовищная груда бревен, досок, наваленных друг на друга как попало. Чего в ней только не было – от сорванной с петель старинной двери до каменной столешницы из дуба, зачем-то кем-то выброшенных вон.

И сразу, без оттяжки, начался ремонт. Дом возвращали к жизни так же лихо, как гробили его. За пять-шесть дней он был поставлен на фундамент (диковинно смотрелось это: как будто дом привстал на цыпочках, а опуститься не умеет). К началу следующей недели на крышу затащили лестницы, и это значило, что печь почти готова. Потом из черного пролома в крыше показался кирпично-красный кубик, а ближе к вечеру над домом возвышалась новорожденная труба.

Нам оставалось прятать удивление и молча ликовать: кончались холод, запах подземелья. Еще неделя – и наш дом вернется к нам. Но ликовать не получалось: что-то не то было с этим ремонтом, неправильное что-то. Так, класть фундамент начинали одни люди, а завершали незнакомые, другие. Глину с водой мешал веселый Николай, но смесь с цементом готовил темнолицый, с чугунным взглядом Тимофей, которого вчера еще в деревне не было.

Последняя ремонтная неделя, третья, началась с исчезновенья еще одного человека. А посреди недели исчезли все, и с бригадиром остался один чугунноглазый Тимофей. Им предстояло сделать невозможное – за три оставшихся до окончания срока дня настелить новые полы, обшить еловой планкой стены, заделать дыры и прорехи на фронтоне, срубить крыльцо, исправить разломанные сени. (Нам тоже предстояла встреча с невозможным, хотя и совершенно в другом роде, но мы об этом не подозревали.)

Поскольку договора мы, смешные люди, не заключали, во всем доверившись рекомендациям своего друга, настаивать на сроках было бесполезно. Ждать, мерзнуть, делать вид, что всё в порядке, – вот всё, что мы могли.

И еще странствовать, конечно. Набрав в запас плащей и курток – дожди, порой со снегом, не прекращались, – мы уходили в лес. Усыпанные хвоей и листвой дороги прекрасны, дождь только усугубляет их красоту.

Мы выбирали дальние маршруты, чаще тот, что вел в брусничник, за тридевять земель. Сосны цвета оранжевых углей стояли на мягко-изумрудном фоне мха просторно, вольно, порознь. Дождь пригасил оранжевое, сырость замглила блеск брусничника. И эта пасмурная красота была лекарством из лекарств.

Мы досыта дышали мокрой хвоей, срезали вымытые сыростью лисички – они во множестве росли на травянистой дороге среди сосен – ив ранних сумерках, продрогнув, брели домой.

В один из этих темных, неподвижных дней мы, возвращаясь с нашей обычной затяжной прогулки, заметили в деревне яркий свет. Горел какой-то ближний дом – не страшным алым пламенем, а электрическим огнем. Какой? Уж не соседский ли, не тот, который справа? Его хозяйка уезжала одной из первых: она была учительницей, преподавала в Костроме литературу. На крашеных дверях ее избы давно уже, со дня ее отъезда, висел замок.

О Господи, что там могло случиться? Но дом, знакомый нам как собственный (а где еще узнать погоду, разжиться хлебом, взглянуть на грядки? Кого из деревенских первым позвать на именины, на смородинный пирог), – дом с правой стороны был темен, замок висел на месте. Всё с ним было в порядке. А с нами – нет.

…Незабываемое это было зрелище: иллюминированная деревянная коробка с распахнутыми настежь окнами. Дождь, темень, тишина. Ни человека, ни приблудной кошки. Но тишина была неполной: еле-еле, как сквозь вату, в тумане проступали звуки – не то гармошка, не то крики. Наверное, на том конце деревни справляли праздник.

Мы постояли, послушали. Потом вошли в горящий без огня, без дыма дом – свой собственный, пустой, с доской-мостками над провалом пола. Закрыли окна, выключили свет, еще немного постояли с ним рядом в темноте. И побрели в свое убежище, в свою ночлежку с левой стороны.

Назавтра мы узнали, кто праздновал и почему. Как оказалось, бригадир, великолепный плотник и печник, был тяжелейший пьяница. Сдерживаясь от запоя, он вымещал свою тоску по алкоголю на рабочих: замучивал работой и выгонял без объяснений. На том конце деревни жили люди, осведомленные об этом. Они пришли в наше отсутствие с бутылкой, и бригадир сорвался, отправился за ними – пить, исполняя между делом всё, в чем нуждались те, кто его подпаивал: заделывать прорехи в крыше, подмазывать рассевшуюся печь, менять подгнившие столбы и прочее. Чугунноглазый Тимофей, как верный пес, не отлучался от него ни на минуту.

Через три дня они вернулись, и бригадир, не поднимая глаз, сказал, что «к послезавтрему всё будет». Действительно, весь день стучали молотки, под вечер были настланы полы, вчерне обшиты стены.

Но утром – «север, запад, юг в развале; пали троны, царства пали»… Утром случилось невозможное – то самое, которое не обойти, не отменить. С которым не справятся ни гнев, ни здравый смысл, ни осторожность.

Весь месяц, наблюдая за происходящим, мы понимали: случиться может что угодно. Разборки изгнанных рабочих с бригадиром, пожар, внезапная зима. Но пришло – не где-то и к кому-то, а к нам, сейчас, сегодня – то, от чего за полминуты пало тридцатилетнее, привычное и милое нам царство деревенской жизни.

…Темно и тихо было тем утром в нашем доме, зато горели окна в доме справа и что-то там гремело, грохотало, рушилось. Я бросилась туда.

Замок был сорван. В прибранном на зиму холодном помещении стояло густое глиняное облако, в котором черными тенями перемещались бригадир и Тимофей. Они крушили печь соседки. Предупреждая мой вопрос, вернее крик, бригадир выбрался из облака и буднично кивнул: «Ага, мы здесь. И не уйдем, пока не кончим. Достала нас ваша соседка. – (Дальше шло непроизносимое, грязнее некуда). – Названивает двадцать раз на дню: „Давай-давай! Скорей! Я заплачу-переплачу!“ Так что сидите ждите. А вообще – пошло всё…»

И занавес из дымной глины опустился. Но тут же поднялся еще на полминуты – пока я объясняла бригадиру, что инструменты их и вещи будут за порогом. Что беспокоить нас не нужно, ни завтра, ни потом. Что не доделанное ими – крыльцо, фронтон, проводка, сени и т. д. – доделаем мы сами. Ремонт окончен.

Муж ждал меня в нашем пристанище, нашем приюте с левой стороны. А я, войдя, увидела – до рези ясными, как только что промытыми глазами, – иную комнату, не ту, что видела обычно. Стены в доисторических открытках с мимозой и котятами, бумажные иконки, заношенные телогрейки и бушлаты на веревке над кроватью, свалка постельного белья в углу, раздолбанная швейная машинка на комоде – где всё это? Ни грязи, ни убожества, ни горького непонимания, зачем мы здесь. И даже холод отступил: старая плитка горела днем и ночью и воздух наконец согрелся, стал пригодным для жилья.

Я видела наш завтрак на столе – кофейник, две чашки, гренки с сыром. Рядом с подносом, в стеклянной вазе, рябиновая гроздь. Комод с наброшенной на швейную машинку тонкой шалью. Там же магнитофон и стопка дисков: Бах, Шуберт, Гайдн. Чистая, застланная пледом постель в углу (бушлаты с телогрейками на время перекочевали в кладовую). На верхней полке допотопного серванта – книги (все, что там было: розетки, пепельницы, пустые банки из-под кофе, я выгребла и разместила снизу).

Это был дом, хороший дом, в котором можно разговаривать, молчать, обедать, думать. Можно спокойно засыпать и просыпаться. Но – как там в «Синей птице»? – «прощайте, прощайте, пора нам уходить…»

Встревоженные глаза мужа спрашивали, что произошло. Я объяснила, следя за голосом и за руками: дрожь заразительна. Мы подогрели кофе, забыли про него и стали молча собираться.

Конец ознакомительного фрагмента.