Вы здесь

День гнева (сборник). День гнева. Повесть и рассказы (С. Ф. Гансовский)

© С. Гансовский (наследник), 2018

© А. Жикаренцев, состав, 2018

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018.

Издательство АЗБУКА®

* * *

День гнева

Повесть и рассказы

Хозяин бухты

…Нет, месье, это был не плезиозавр. И вообще, не из породы тех гигантских ящеров, о которых теперь говорят, будто они сохранились в болотах Центральной Африки. Совершенно особое животное… Если вам действительно интересно, я расскажу, как мы с ним встретились. Ваш самолет опаздывает на час, мой – на целых полтора. Только что объявляли по радио. По-моему, лучше посидеть здесь, в ресторане, чем жариться на солнцепеке. А мне особенно хочется с вами посоветоваться, после того как я узнал, что месье – биолог по профессии… Нет-нет, это был и не моллюск…

Итак, месье, ваше здоровье, и я начинаю свое повествование. Впрочем, простите… Что это за орден у месье в петлице? Орден Великой Отечественной войны? Значит, месье – участник войны. Тогда, если позволите, еще рюмку за ваш орден и за наших доблестных союзников… Что вы говорите?.. Ах, медаль! Действительно, я участник Сопротивления и получил медаль, когда был в маки́… Благодарю вас, благодарю…

Да, надо сказать, что я не в первый раз в Индонезии. Именно здесь все и произошло десять лет назад. То есть не совсем здесь, не в Джакарте, конечно. На Новой Гвинее, или в Западном Ириане, как его теперь называют.

Не буду долго рассказывать, как я там очутился. По специальности я кинооператор, и в 1950 году вышло так, что мы с товарищем отправились в Индонезию. Одна французская фирма хотела получить видовой фильм о подводной жизни в тропических морях.

В первый раз об этом животном мы услышали возле маленькой деревушки. Не то Япанге, не то Яранге, что-то в этом роде. Один папуас сказал нам, что далеко к западу от Мерауке обитает чудовище, которого еще ни разу не видел никто из белых. Что этого морского зверя невозможно ни застрелить, ни поймать в сеть и что местные жители панически боятся его и называют хозяином. Что питается хозяин огромными акулами и сильнее его нет на свете живого существа.

Нельзя сказать, чтобы мы очень к этому прислушались: папуасы большие мастера фантазировать. Но так или иначе наш маршрут шел как раз мимо Мерауке, на запад, диким побережьем Арафурского моря. И вот 15 июля мы бросили якорь возле деревни с названием Апусеу. Не знаю, что это означает на папуасском или на каком-нибудь другом наречии. Помню только, что деревушка называлась так по довольно большому острову, который лежал неподалеку.

Остров Апусеу и деревушка того же названия – тут-то нас и ожидало то, о чем я хочу рассказать… Еще по одной рюмке, месье. Ваше здоровье! Благодарю вас…

Нам было известно, что в деревне вместе с папуасами постоянно живет один белый. Мы только не знали, что это за человек – чиновник, назначенный голландскими властями, или какой-нибудь авантюрист. Во всяком случае, мы собирались попросить его помощи для съемок охоты на крокодила. (В числе всего прочего фирма потребовала, чтобы мы сняли подводную охоту на крокодила. Дурацкая мысль, не правда ли? Папуасы действительно охотятся в воде. Но в Париже никому не пришло в голову, что крокодилы-то живут в болотах и речках, где вода такая мутная, что собственных ног не увидишь.)

Помню, что деревушка произвела на нас странное впечатление. Папуасы, вообще говоря, народ шумный и общительный, но тут с моря все казалось вымершим, а на берегу это впечатление еще усилилось. Первые две хижины, куда мы заглянули, были пусты. Потом мы обнаружили несколько женщин и мужчин. Но все они выглядели чем-то запуганными, и мы от них ничего не добились. Один мужчина бормотал что-то о желтом туане и показывал на отдаленный край деревни, где одиноко стояло довольно большое для этих мест строение.

Добрались мы туда около двенадцати. Постройка представляла собой большой сарай, запертый на замок, – верный признак того, что он принадлежал белому. Рядом было несколько грядок маниока.

Мы уселись в тени и стали ждать.

В июле в тех краях стоит совершенно адская жара, месье. Сидишь не двигаясь в тени и все равно непрерывно потеешь. А этот пот тут же испаряется. То есть на своих собственных глазах сам переходишь сначала в жидкое, а потом в газообразное состояние. Противное чувство.

Прямые солнечные лучи сделали все вокруг белым, и от этой белизны болели глаза. У меня начался очередной приступ малярии, и я забылся каким-то полусном. Потом проснулся и, помню, подумал о том, как хорошо было бы очутиться сейчас в парижском кафе, в подвальчике, где прохладный полумрак и на мраморных столиках блестят выпуклые лужицы пролитого вина.

Я проснулся и увидел, что рядом стоит папуас. Крепкий парень, широкогрудый и коренастый. На теле у него была одна только набедренная повязка – чават. Да еще маленький лубяной мешочек, повешенный на грудь. В таких мешочках лесные охотники носят свое имущество.

В отличие от других туземцев он не выглядел испуганным.

Парень держал акулу в руках и бросил ее на песок.

– Пусть туаны посмотрят. Туаны никогда такого не видели.

– Чего тут смотреть? – проворчал Мишель (моего друга звали Мишель). – Обыкновенная дохлая акула.

Это была голубая акула около полутора метров длины. Мощные грудные плавники, откинутые назад, делали ее похожей на реактивный самолет. Спина была шиферного цвета, а брюхо – белое. И вся нижняя часть тела начиная от грудных плавников была у нее как бы сдавлена гигантским прессом.

Вы понимаете, месье, передняя часть рыбы осталась, как она и должна быть, а задняя вместе с хвостом представляла собой длинную широкую пластину не больше миллиметра толщиной. Как будто акула попала хвостом в прокатный стан.

– Она не дохлая, – сказал папуас. – Она живая. Петр принес живую акулу.

(Он говорил о себе и обращался к собеседнику только в третьем лице. Как офицер старой прусской армии.)

Папуас присел на корточки, вынул из лубяного мешочка нож и ткнул в жаберное отверстие хищницы. Акула дернулась и щелкнула челюстями.

Мы просто рты разинули. Вы понимаете, месье, акула была жива и в то же время наполовину высушена.

– Кто ее так? – спросил Мишель.

Бородатый папуас гордо посмотрел на нас. (Вообще папуасы не любят растительности на лице, но у этого была черная густая борода.)

– Это хозяин.

– Какой хозяин?

И тут мы вспомнили о хозяине, о котором говорил папуас из Яранги.

– Это хозяин бухты, – сказал бородатый Петр. – Он может съесть и не такую акулу. Он сожрет и ту, которая в три раза длиннее человека. Сожмет лапами и выпьет кровь.

Папуас еще раз ткнул акулу ножом. Она шевельнулась, но уже совсем слабо.

– А какой из себя хозяин? Он живет в воде?

– В воде. Он все, и он ничего. Сейчас он есть, а сейчас его нету. – Петр помолчал и добавил: – Только один Петр не боится хозяина бухты. Петр не боится ничего, кроме тюрьмы.

– Он большой, хозяин?

– Большой, как море. – Петр обвел рукой полуокружность.

– А ты можешь его показать?

– Петр все может.

Мы стали уговаривать Петра отправиться смотреть хозяина сейчас же, но оказалось, что, во-первых, для этого нужна лодка, а во-вторых, к хозяину безопасно приближаться только завтра. Почему именно завтра, Петр не объяснил.

Потом папуас ушел, пообещав вечером принести еще одну раздавленную акулу.

Мы вернулись на шхуну, приготовили аппарат для подводной съемки и акваланги, а позже, к вечеру, отправились навестить голландца. Мы были страшно возбуждены и всю дорогу рассуждали о том, как нам повезло и какая это будет сенсация, если мы заснимем чудовище…

Месье, не знаю как кто, но я не люблю людей, которые ничему не удивляются. Я просто испытываю боль, когда вижу такого человека. Мне кажется, что своим равнодушием ко всему он старается оскорбить меня. Ведь на свете есть множество удивительных вещей, не правда ли? В конце концов, удивительно даже то, что мы с вами живем. Что бьется сердце, что дышат легкие, что мыслит мозг. Верно, а?

Белый человек, голландец, к которому мы пришли, нисколько не удивился нашему появлению. Как будто все происходило где-нибудь на улице Богомолок в Париже, а не в этом диком месте, где киноэкспедиции не было от самого сотворения мира.

Возле сарая на обрубке железного дерева сидел здоровенный детина лет сорока пяти в брюках и куртке цвета хаки. Впрочем, о цвете приходилось лишь догадываться, так как под слоем грязи его было не разобрать. У детины была рыжая борода и лысина, которую обрамлял венчик огненно-красных волос. Огромные руки он свесил с колен. Взгляд у него был неприязненный.

Рядом, на маниоковом огороде, копалась молодая папуаска с угрюмым темным лицом.

Когда мы с Мишелем подошли, детина даже не поднялся и только мрачно посмотрел в нашу сторону.

Мы поздоровались, неловко помолчали, а затем спросили, не слышал ли он о морском чудовище, которое обитает в этих краях, о хозяине.

На ломаном французском он ответил, что не слышал, а потом сразу заговорил о другом. О том, что, мол, некоторые воображают, будто в этих краях деньги сами сыплются с неба. Ничего подобного. Деньги тут достаются еще труднее, чем в других местах. Папуасы ленивы и думают только о том, чтобы нажраться саго и петь свои песни. А работы от них не дождешься, нет. Паршивенький огород вскопать и то только из-под палки.

Он начал говорить громко, а потом сбился и забормотал, как бы для самого себя, глядя в сторону.

Молодая женщина, работавшая на огороде, в это время повернулась, и я увидел, что вся спина у нее в шрамах.

– Ну а как все-таки насчет зверя? – спросил Мишель. – Нам тут показали акулу, половина которой была выжата как лимон. Вы таких не видели?

Нет, он не видел. А если и видел, то не запомнил. Он такими вещами не занимается. Акула или не акула – это еще ничего не доказывает…

Женщина снова повернулась к нам спиной, и Мишель тоже увидел ее шрамы. Рыжеволосый перехватил взгляд Мишеля и, нахмурившись, крикнул женщине по-малайски, чтобы она убиралась прочь. Та прижала к груди кучку корней маниоки и ушла за сарай.

– Да, – сказал я после неловкой паузы, – значит, этот зверь вас совершенно не интересует?

– Абсолютно, – отрезал рыжий.

Солнце уже почти закатилось за горизонт. Там, где небо смыкалось с океаном, громоздилась полоса черных туч. Над ними небо было розовым, выше – бледно-серым, еще выше – сине-серым. В джунглях немыслимым голосом кричала птица-носорог.

С ума можно было сойти от этой красоты!

По песчаному берегу, держа в руках большой банановый лист, шел папуас. На фоне розовой полоски неба он выглядел как высеченный из черного камня.

Папуас подошел ближе и оказался бородатым Петром.

– Петр принес еще акулу, – сказал он. – Петр обещал и принес.

Он бросил на песок свою ношу. Это был не банановый лист, а раздавленная акула метра два длиной. Она упала с сухим треском.

Мы с Мишелем склонились над этим чудом. Вы понимаете, месье, даже зубы были раздавлены и превратились в какое-то крошево, которое рассыпалось под пальцами. Она была так сплющена, эта огромная рыбина, что ее можно было бы просунуть под дверь, как письмо.

– Там таких много? – спросил Мишель. – Где ты их находишь?

– Петр может принести таких акул сколько угодно. Петр смелый. Он два года учился у белых в Батавии. Петр ничего не боится, кроме тюрьмы…

Тут папуас замолчал. А у сарая стояла молодая женщина и смотрела на него.

Рыжеволосый вскочил. Он замахнулся на женщину и разразился градом ругательств. Женщина отступила на шаг, продолжая смотреть на Петра.

Голландец схватил ее за руку и толкнул в темноту. Потом он повернулся к Петру:

– А тебе какого дьявола здесь надо?

– Потише, потише, – сказал Мишель, поднимаясь с корточек. – Петр пришел к нам.

– Петр не пришел к желтому туану, – с достоинством сказал папуас. – Петр пришел к двум туанам. – При этом он все же отступил на шаг.

– А ну пошел вон! – закричал рыжий. – Проваливай, пока я тебе брюхо не прострелил!

Он вытащил из кармана револьвер и взвел курок.

Дело запахло убийством, и я почувствовал, что у меня вдруг вспотела спина.

– Петр придет к двум туанам на шхуну, – сказал папуас. – Завтра можно ехать смотреть хозяина. Петр придет со своей лодкой. – Он повернулся и быстро пошел прочь.

– Вот-вот, – крикнул ему вслед голландец, – близко сюда не подходи! – Он обернулся к нам: – Совсем обнаглели, свиньи! Никакого уважения к белому человеку!

– А может быть, и не надо, – сказал Мишель. Он набивался на драку.

Но детина уже не слушал его. Он бормотал что-то свое.

Мы подобрали акулу и пошли к себе. Когда мы были уже довольно далеко от сарая, сзади послышался топот и тяжелое дыхание.

– Послушайте, – сказал рыжий, догоняя нас, – послушайте, может быть, у вас на судне есть ром или виски. Я могу взамен дать копал.

– У нас у обоих язва желудка, – объяснил Мишель. – На шхуне нет ни капли спиртного.

– А-а, – сказал голландец и отстал.


Ночь я почти не спал из-за малярии, задремал только к утру, а когда проснулся, увидел, что у борта шхуны качается на волне папуасская лодка. Пока мы спускали туда акваланги и аппарат – у нас был «Пате» с девятимиллиметровой пленкой, – Мишель успел рассказать мне то, что выведал у нашего бородатого друга. Выяснилось, что все окрестные папуасы находятся здесь в полном подчинении у рыжего голландца. Он появился в этом краю сразу после войны, вооруженный, остервенелый, злой, и заявил, что будет вождем всей округи. Тотчас погнал папуасов в горы за копалом и стал забирать для себя в деревнях лучших девушек. Когда трое парней попробовали протестовать, рыжий с помощью голландских властей засадил их в тюрьму в Соронге. (По мнению Мишеля, наш Петр тоже побывал за решеткой.)

– И понимаешь, – сказал Мишель, – вот что меня озадачивает. Оказывается, этого рыжего с револьвером папуасы тоже зовут хозяином.

Тут мы посмотрели друг на друга. А что, если папуасы из Япанги, или Яранги, говоря о ненасытном чудовище, имели в виду как раз этого гнусного типа? Но раздавленные акулы! Но Петр, который явился со своей лодкой, чтобы ехать к хозяину!

Одним словом, я был несколько ошарашен этой новостью. Однако размышлять было уже некогда.

Петр стал на корме с большим однолопастным веслом – пагаём в руках. Папуасская техника кораблестроения не предусматривает в лодках скамеек, поэтому сидеть там чертовски неудобно. Кое-как мы устроились на корточках, вцепившись в борта руками.

Мне трудно рассказать, месье, о первой поездке к хозяину. Эти вещи нужно пережить, чтобы иметь о них представление.

В тех краях по всему побережью тянется полоса коралловых рифов, которые порой отстоят от берега на три – пять километров, а порой прижимаются к нему вплотную. В рифах есть проходы, иногда широкие, иногда узкие. Через эти проходы во время прилива (да и во время отлива) вода несется со скоростью электрички. Кроме того, у берега постоянное морское течение с юга на север, да еще реки, скатывающиеся с гор, да еще ветер, который тоже дует, куда ему вздумается.

Пока мы были возле шхуны, стоявшей в затиши, мы всего этого не чувствовали. Но Петр вел лодку все левее и левее от деревни, ближе к рифу, который грохотал, как десяток товарных поездов. И вот тут-то оно началось. Лодка была легкая, как яичная скорлупа, и волны делали с ней что хотели. То горизонт взлетает над твоей головой, как будто весь мир взбесился (а ты уже насквозь мокрый), то солнце вдруг очертя голову стремглав кидается вниз, а где-то возле сердца сосет и подташнивает, потому что твое чувство равновесия не поспевает за всеми этими скачками. Впереди то черная кипящая пропасть, то мощная зеленоватая стена, окаймленная белой пеной, – бесчисленные сотни тонн тяжелой соленой воды, которыми море играет шутя, как ребенок игрушкой.

Но ко всему привыкаешь, месье, привыкли и мы к этой каше. А Петр только скалил зубы на корме, глядя на наши скорчившиеся фигуры.

Так мы и плыли около часа, подошли совсем близко к ревущему рифу, обогнули песчаный мыс. И неожиданно вышли в тихую воду.

Прямо на нас медленно двигался большой скалистый остров – остров Апусеу. Теперь риф был уже позади него. Справа, примерно в километре, остался берег, где зеленые занавеси джунглей перемежались с известковыми скалами.

Вдруг сделалось тихо. Грохот рифа доносился издалека, как проходящая стороной гроза. Петр греб осторожно и внимательно вглядывался в воду. У нас с собой было двуствольное нарезное ружье «голланд» тринадцатимиллиметрового калибра. Папуас кивнул, чтобы мы его приготовили.

Сердце у меня сжалось от волнения. Хозяин был где-то здесь. Кто такой, наконец, этот зверь? На что он похож?

Мы переглянулись с Мишелем, и он облизнул пересохшие губы.

Остров Апусеу был перед нами, потом оказался слева. Это было удивительное место в том смысле, что тут совсем не было волнения. Позади, в каких-нибудь трехстах метрах, бесновались кипящие волны, у берега – мы видели это отсюда – волны пенились барашками, а тут поверхность воды была как зеркало, как кристалл. Тихое, спокойное озеро среди моря. И ничем не отделенное от моря. Какой-то каприз течений, прибоя и ветров.

Петр последний раз опустил весло, и лодка остановилась.

– Здесь, – сказал он. – Хозяин здесь.

– Как здесь?

– Пусть туаны посмотрят на берег.

Петр показал рукой на узкую песчаную кромку у подножий скал на острове. Мы туда взглянули и охнули. Десятки раздавленных и высосанных акул валялись на белом песке, и еще несколько вода качала у самого берега.

Какой там аппарат! Мы и думать забыли про съемки. Я сжимал ложу ружья с такой силой, что у меня пальцы побелели.

– А где должен быть сам хозяин? – спросил Мишель. Он перешел на шепот. – Там, на берегу?

– Здесь. – Папуас ткнул пальцем вниз, на воду. – Он здесь, под лодкой.

Мы стали вглядываться в воду, но там ничего не было. Отчетливо мы видели мелкие камешки, водоросли, всевозможных ракообразных (так отчетливо, как бывает только в очень прозрачной воде в солнечную погоду). А дальше дно уходило вниз.

Петр сделал еще несколько осторожных гребков. Теперь дна уже не было видно, под нами мерцала зеленоватая глубина.

Небольшая, сантиметров десять, полосатая рыбешка вильнула возле самой лодки, замерла на миг, а потом как-то косо, трепеща, стала опускаться и исчезла внизу, во мраке. И одновременно в воздухе раздался какой-то слабый треск. Даже не треск, а щелчок.

Мы сидели очень тихо и ждали. Ружье было приготовлено. Нам казалось, что вот сейчас со дна начнет подниматься нечто страшное.

Мишель вдруг положил руку на маску акваланга:

– Я нырну.

– Нет, – сказал Петр.

– Да, – сказал Мишель.

– Нет, – повторил Петр. – Это опасно.

– Ну и пусть. – Мишель кивнул мне. – Страхуй.

Он натянул на лицо маску, сунул в рот резиновый мундштук и перекинул ногу через борт. Через мгновение он был уже в воде, и мы видели, как он стремительно погружается, сильно работая руками.

Мы переглянулись с папуасом. Петр был испуган, но не очень. Только сильно возбужден.

Прошла минута. Мишель исчез, гроздья пузырьков поднимались из зеленоватой тьмы… Еще минута… Еще одна.

Нервы мои были напряжены до предела, месье. Надеюсь, вы меня поймете. Что-то жуткое было разлито кругом. Эта тишина, такая странная в бушующем море, мертвые скалы острова, остатки акул на песке…

Не знаю, что это со мной случилось, но после трех минут ожидания я вдруг неожиданно для себя поднял ружье и наискосок выпалил в воду из обоих стволов.

Выстрелы грохнули, и в ту же минуту мы с Петром увидели, как Мишель поднимается из глубины. Он стремился наверх отчаянными рывками, как человек, за которым кто-то гонится. Он вынырнул метрах в пяти от лодки и тотчас поплыл к нам. Я помог ему перелезть через борт, а Петр навалился на противоположный, чтобы лодка не перевернулась.

Мишель сдернул маску, и скажу вам, он был серый, как штукатурка. Несколько мгновений он молчал, стараясь наладить дыхание, потом сказал:

– Я здорово испугался.

– Чего?

Он пожал плечами:

– Сам не знаю чего.

– Но ты спустился до дна?

– Да, до самого дна.

Петр тем временем осторожными движениями стал выгребать к бурливой воде.

Мишель глубоко вздохнул несколько раз.

– Там что-то было, – сказал он, – только я не знаю что. Понимаешь, в какой-то момент стало ясно, что я не один там, в глубине. Что-то следило за мной. Что-то знало, что я здесь. Я это ощутил всей кожей. Здорово испугался.

– А что это такое было?

– Не знаю. Я опустился на дно, и сначала ничего не было. Дно как дно. Такой же песок, как везде. И отличная видимость – прекрасные условия для съемки… А потом я это почувствовал. Очень ясно. Что-то там есть.

Рыбка, похожая на окуня, мелькнула у весла. Вода возле нее вдруг помутнела, и опять раздался щелчок, который мы уже слышали. Рыбка косо пошла ко дну.

Петр кивнул:

– Хозяин позвал ее к себе.

– Как позвал? Что же такое этот хозяин? Где он прячется?

Мы накинулись на папуаса с вопросами, но он ничего толком не мог нам ответить. Вы понимаете, месье, по-малайски мы знали всего несколько десятков самых простых фраз, и этого оказалось недостаточно.

По словам Петра выходило, что хозяин иногда бывает огромным, как море, а иногда маленьким, как муравей. Но что это такое, было непонятно…

На этом, собственно говоря, и закончилась наша первая поездка к хозяину в район острова Апусеу. Довольно долго – теперь уже часа три – Петр выгребал против течения, и мы вернулись на шхуну совсем замученные. Петр сказал, что снова поедем к хозяину через день.

Вечером к нам на судно вдруг неожиданно пришел голландец. Удивительный визит, месье! Было абсолютно непонятно, зачем он пришел, этот рыжий. Появился на берегу, посигналил, чтобы за ним выслали шлюпку, поднялся на борт и уселся на бухту каната.

Даже нельзя сказать, что мы разговаривали. Просто он сидел, смотрел в сторону и время от времени начинал бормотать что-нибудь вроде того, что все папуасы, мол, свиньи и что жить в этом краю очень тяжело.

Мы с Мишелем подчеркнуто не обращали на него внимания, а занимались своим делом, то есть сортировали и упаковывали отснятую раньше ленту. Когда ветерок дул от голландца к нам, то несло такой кислой и душной вонью, что нас обоих передергивало. Видимо, этот человек не мылся и не купался в море по крайней мере год.

Мы, не сговариваясь, решили, что ни при каких обстоятельствах не пригласим его ужинать, и действительно не пригласили.

Когда он говорил, то сначала как будто бы обращался к нам и первые слова произносил явственно, но потом тотчас сбивался и переходил на свое невнятное бормотание.

Этот вонючий полусумасшедший с револьвером в кармане казался мне живым воплощением колониализма. Серьезно, месье. Эта ненависть к цветным и в то же время нежелание уезжать отсюда, эта тупость и этот запах гниения…

Мы с Мишелем еще раньше подумали, что рыжий детина у себя на родине сотрудничал с гитлеровцами, наверняка был одним из моффи, как голландцы называли фашистов, и приехал в Новую Гвинею, чтобы избежать суда. Я его спросил:

– Чем вы занимались в Голландии во время войны, при немцах?

Что-то юркнуло у него на лице, и он промолчал.

А деревня на берегу выглядела совсем вымершей. Ни костров, ни песен и плясок, на которые так охочи папуасы.

Голландец ушел так же неожиданно, как и появился. Встал и полез в шлюпку. И уже снизу сказал, что хочет поехать вместе с нами к острову Апусеу. Хочет набрать там черепашьих яиц.

Я ответил ему, что относительно поездки он должен справиться у Петра, а не у нас. Лодка принадлежит Петру, и он командует всем предприятием.

По-моему, голландец меня не понял. Наверно, у него в голове не укладывалось, что белый о чем бы то ни было может спрашивать разрешения у туземца.

Он еще раз сказал, что хочет набрать яиц. Ему нужны черепашьи яйца, а папуасы боятся выходить в море.

Ночью мне приснился рыжий детина. Он обхватил Петра руками и ногами и сосал кровь из горла.


Мишель и я ожидали, что Петр не захочет брать голландца на остров, но папуас проявил неожиданный энтузиазм.

Желтый туан хочет поехать к хозяину? Очень хорошо. Тогда лодка пойдет не завтра, а сегодня. Пусть два туана собираются, а Петр побежит за желтым туаном. Пусть два туана торопятся, выехать надо как можно скорее.

Петр бегом отправился за голландцем, а мы принялись стаскивать в лодку акваланги, аппарат, ружья.

Рыжий детина появился почти тотчас же. Он тащил с собой большую корзину. Карман брюк у него оттопыривался. Очевидно, он в этом краю не расставался с револьвером ни днем ни ночью.

По указанию папуаса мы уселись в лодку. Мишель – на носу, затем я, потом голландец и, наконец, сам Петр на корме. Все сели лицом к движению. Папуас принес еще одно весло, и я должен был помогать ему грести. Кроме того, Петр спросил, есть ли у нас динамитные патроны. Мы взяли с собой три штуки.

На этот раз Петр гнал лодку так быстро, что в район острова мы добрались минут за тридцать. Снова сильно качало, и голландец за моей спиной всякий раз ругался при сильных ударах волн. Снова волнение прекратилось, когда мы оказались вблизи острова. Опять поворачивались перед нами белые скалы, у подножия которых валялись остатки пиршеств чудовища.

Но тихое озеро среди моря было теперь несколько другим. Вода рябила. Какие-то птицы с криком носились над нами. Повсюду слышалось характерное потрескивание. И пузыри, месье. В разных местах под нами возникали гирлянды крупных пузырей, торопились к поверхности, здесь собирались в гроздья и лопались.

Казалось, море дышит.

Во всем этом было какое-то ожидание, какая-то тревога. И мы эту тревогу почувствовали.

Мишель вынул из кармана динамитный патрон, я взялся за ружье. Петр на корме пристально вглядывался в воду, глаза у него заблестели.

Голландец отложил корзину в сторону и сунул руку в карман. На лице у него появилось выражение тупой недоуменной подозрительности.

То, что произошло дальше, заняло не больше двух минут.

Петр вдруг поднял весло и с силой ударил плашмя по воде. Мы еще не успели удивиться, как вдруг прозрачная вода начала мутнеть, в глубине обозначились какие-то ветвистые белые трубки, которые тянулись к лодке. И одновременно раздалось сильное щелканье. Как будто кто-то ударил бичом.

Вода сделалась еще темнее, побурела. Лодку сильно толкнуло. Вода загустела, на наших глазах она превратилась в какое-то желе, а через мгновение это была уже вообще не вода, а что-то твердое, живое.

Месье, в это трудно поверить, но лодка вдруг оказалась лежащей на живой плоти, на чьем-то гигантском теле, бесформенном, безглазом, безголовом, которое корчилось под нами и пыталось схватить лодку, но только выдавливало ее наверх.

Сзади раздалось ругательство рыжего, затем мои уши ожег револьверный выстрел. Я услышал чей-то слабый крик.

Но ни я, ни Мишель не могли оглянуться: лодка так накренилась, что мы чуть не вывалились наружу, в объятия этой плоти, которая корчилась под нами.

Мишель схватился за борта, а я уперся дулом ружья во что-то упругое, пульсирующее. Это упругое вдруг подалось под моим напором и потянуло ружье. Я бросил ружье и попытался оттолкнуться руками от этой плоти и так боролся какие-то мучительные мгновения, стараясь сохранить равновесие. А скользкие мускулы ходили под моими ладонями.

В этот момент чья-то рука схватила меня за волосы и потянула наверх.

Тут же надо мной мелькнуло тело Мишеля в стремительном изгибе.

Где-то неподалеку раздался грохот взрыва. Я понял, что Мишель кинул динамитный патрон.

И тотчас все быстро пошло обратным порядком. Бурая плоть превратилась в желе. Желе мгновенно растаяло. Лодка выпрямилась. Вокруг снова была вода, мелькнули и пропали белые трубки.

Прошло две или три секунды – и лодка уже качалась на спокойной, прозрачной воде.

Хозяин появился, и хозяин исчез.

Мы с Мишелем, тяжело дыша, смотрели друг на друга. Мы были так ошеломлены случившимся, что не сразу поняли, что на нашей лодке что-то изменилось. Но что? Почему нас только трое, а не четверо?

Рыжего голландца не было.

Мы повернулись к папуасу.

Он развел руками:

– Желтый туан упал. Петр хотел вытащить желтого туана, но хозяин взял его к себе.

Тут Мишель вдруг вздохнул, глаза его расширились.

Я взглянул туда же, куда уставился он, и почувствовал, что все волоски у меня на коже встают дыбом, один отдельно от другого.

Месье, я был на войне и видел много страшных вещей, но такого я не видел никогда.

Внизу, под лодкой, немного в стороне, медленно опускалось что-то похожее на большой лист бумаги, вырезанный в форме человека. Там было все – и рыжая борода, и розовое лицо с рыжим пушком на макушке, и куртка, и брюки цвета хаки. Только все это было не толще газеты, и, как мокрая газета в воде, все это складывалось и сминалось, опускаясь на дно.

«Хозяин взял его к себе».

У меня к горлу подступила тошнота, и я присел, чтобы не упасть.

Следующие несколько часов как-то выпали у меня из памяти. Помню только, что в лодке открылась трещина и мы с Мишелем по очереди откачивали воду футляром киноаппарата, а Петр все взмахивал и взмахивал своим пагаём. Потом был пляж, деревня, Петр, окруженный толпой папуасов, которых вдруг оказалось очень много в деревне…


Окончательно мы пришли в себя только на борту шхуны. Пришли в себя и принялись обдумывать то, что видели. Нас не занимала смерть рыжего негодяя, нет. Этот человек заслужил свое. Мы думали о том, что такое хозяин.

Вы понимаете, месье, гигантское животное – а оно было именно гигантским, поскольку, в то время как мы боролись в лодке, живая плоть простиралась на несколько метров кругом, – это животное не поднялось со дна. Просто вода превратилась в живое тело.

Оно не пришло к нам. Оно стало, а затем его не стало. Оно ассоциировалось как будто бы из ничего, а затем растворилось, распалось на какие-то мельчайшие, даже микроскопические частицы.

Сначала оно возникло и образовало эти белые трубки, мышцы страшной силы, способные раздавливать кости, а потом, когда Мишель бросил заряд, оно снова превратилось в прозрачную воду.

Я много размышлял об этом впоследствии, когда мы уже покидали Индонезию. Может ли существовать животное, которое состоит из отдельных частей, объединяющихся в случае необходимости? Ведь мы привыкли к тому, что животные – это всегда цельный, неделимый организм. Мы привыкли, что делить организм на части означает убивать его.

Все это так, месье, но я пришел к выводу, что у нас тем не менее есть животное, которое состоит из отдельно существующих частей. Муравей… То есть, простите, как раз не муравей, а муравейник. Муравьиная семья.

В самом деле, что такое отдельный муравей? Можем ли мы считать его самостоятельным организмом, отдельным животным? Чтобы ответить на этот вопрос, зададим себе сначала еще один: а что же такое животное?

По моему разумению, месье (я ведь не специалист), животное – это такой организм, который способен к самостоятельному существованию, хотя бы и паразитическому, и участвует в акте продолжения рода. Конечно, это не полное и не научное определение. Но так или иначе животным мы называем то, что живет, то есть питается – так или иначе поддерживает свою жизнь, – и что воспроизводит себе подобных.

Так вот, с этой точки зрения отдельно взятый рабочий муравей не есть животное. Ведь он не участвует в продолжении рода. Не воспроизводит себе подобных. Только обслуживает матку. Он как бы мускул муравейника, его рабочий орган, точно так же как муравьиная матка является органом воспроизводства.

Ведь если б матка была обыкновенным животным, ей следовало бы рождать только самцов и таких же маток, как она сама. Так ведь получается у львов, у свиней, у кого угодно. Но матка рождает еще и бесполых, бесплодных рабочих муравьев и солдат. Другими словами, она создает еще и отдельно существующие рабочие и защитные органы своего тела. Рождает мускулы.

Таким образом, я хочу сказать, что муравейник – это организм, который состоит из отдельно существующих частей. Причем это не механическое собрание отдельных единиц. Именно организм, который всегда действует согласованно и управляется общим и очень сложным инстинктом.

Мне кажется, что именно таким же было и чудовище, с которым мы встретились у острова Апусеу.

По-видимому, хозяин – это животное, состоящее из невообразимо большого числа микроскопических частиц (то, что они микроскопические, доказывается прозрачностью воды возле острова). В состоянии покоя частицы пребывают взвешенными в воде. Но когда животное приступает к охоте, по какому-то сигналу взвешенные частицы мгновенно объединяются и образуют стальные мышцы, которые схватывают и сдавливают добычу, создают трубки, которые высасывают из жертвы кровь и соки, образуют аппарат, который с фантастической быстротой распределяет пищу и наделяет ею каждого участника охоты.

Вы понимаете, по всей вероятности, животное, когда оно голодно, реагирует на появление в своей среде инородного крупного тела, например акулы. И нашу лодку оно тоже приняло за акулу. Пожалуй, нас спасло только то, что папуасские лодки имеют очень малую осадку. Хозяин попытался ее схватить, но вместо этого выдавил на поверхность.

Папуас из Яранги, который первым рассказал нам о чудовище, был прав, утверждая, что его нельзя ни застрелить, ни поймать в сеть. Попробуйте попасть в него пулей или поймать, если животное просто перестает существовать в качестве целого в момент опасности…

Мы много думали с Мишелем о том, как могло возникнуть и развиваться такое чудовище. Наверно, вначале были какие-то «водяные муравьи», которые в процессе эволюции, приспосабливаясь к окружающей среде, делались все мельче и мельче и дошли наконец до микроскопических размеров. И вместе с этим шел процесс специализации. Одни из этих мельчайших существ стали служить только для того, чтобы в нужный момент составлять трубки, другие – мускулы и так далее. И тогда они уже окончательно утеряли самостоятельность, перестали быть организмами, а сделались одним организмом.

Очень может быть, что где-то на дне в бухте у острова прячется и общая матка этого животного, которая и сейчас порождает и порождает миллионы составляющих его частиц…

Что вы сказали?.. С муравьями? Да-да, я тоже задавал себе этот вопрос. Муравьи тоже охотятся скопом. Особенно тропические муравьи. Нападают и раздирают на части даже довольно крупных животных. Но разница в том, что муравьи при этой охоте не образуют никакой структуры. А хозяин, насколько я все это понял, образует.

Вообще говоря, все это сложные и интересные вопросы, месье. Иногда я думаю о том, какие удивительные и принципиально новые формы жизни могут быть еще открыты наукой. Пожалуй, где-нибудь в космосе, в других мирах, людям могут встретиться и такие организмы, которые смогут ассоциироваться и возникать из мельчайших частичек и диссоциироваться в случае необходимости. И не обязательно они окажутся низшими животными. Возможно, это будут и мыслящие существа…

Вы не согласны? Мозг… Да, возможно. Действительно, мыслящее существо должно иметь мозг. Но тогда это могут быть животные с чрезвычайно сложным и развитым инстинктом. Такой сложности, что мы даже и представить себе не можем…

Я не утомил вас этим рассказом? Нет?.. Благодарю вас. Но мне все равно осталось рассказать уже очень мало.

Мы пробыли в этой деревне еще три дня. Экспедиция должна была заканчиваться, и срок, на который мы зафрахтовали наше суденышко, тоже истекал.

Удивительно переменилась деревня после гибели голландца. В тот же вечер на берегу зажглись костры. Из хижин вышли папуасы, множество молодежи. Начались песни и танцы. И все радостно кричали о том, что хозяин умер.

Утром на шхуну пришел Петр. Вид у него был несколько смущенный. Он поздоровался с нами, пожал нам руки, а затем спросил, не можем ли мы написать ему бумагу. Какую бумагу? Зачем?

Выяснилось, что, если в деревне не окажется написанного белыми документа о том, что голландец погиб в результате несчастного случая, половина жителей будет арестована и посажена в тюрьму.

Месье, положа руку на сердце, я не могу сказать, был ли тут виноват несчастный случай. Я слышал за спиной выстрел. Кроме того, Петр как-то слишком заторопился, когда узнал, что рыжий поедет с нами. Как будто хотел попасть к определенному часу.

Все это – с одной стороны. Но с другой… Одним словом, мы написали такой документ. И чтобы не создавать трудностей для следствия, не стали упоминать ни о выстреле, ни о крике. В конце концов вся история с рыжим голландцем была суверенным делом жителей деревни…

Были ли мы еще раз у хозяина?.. Нет, не были. Это оказалось просто невозможным. Папуасы устроили пир, который длился все время, что мы там оставались, и должен был длиться еще неделю. Петр праздновал свадьбу с той самой молодой женщиной, которая… Одним словом, вы понимаете с какой. Да кроме того, нам самим, честно говоря, не очень хотелось ехать тогда к острову. Слишком живы были воспоминания о том, что чудовище сделало с голландцем. Мы теперь собираемся отправиться на остров. Вот сейчас. Мишель ждет меня в Мерауке.

Но я не сказал вам еще об одной детали. Вы понимаете, когда мы, испуганные и потрясенные, возвращались в тот второй раз, Мишель, оказывается, набрал фляжку воды из бухты.

Мы вылили эту воду в стакан и поставили на стол в каюте. Месье, в тропиках открытая вода зацветает буквально через несколько часов. Но эта вода не зацветала. Прошел день, другой, третий, а вода в стакане оставалась такой же кристально прозрачной. И стенки стакана на ощупь были даже холодными – это при сорокоградусной-то жаре. В конце концов Мишель взял да и сунул туда палец. И представьте себе…

Месье, простите! Это ваш самолет. Да-да, осталось пять минут. Бегите! Бегите!.. Нет, позже. Я просто напишу вам. Бегите, а то вы не успеете… Месье, спасибо, что вы меня выслушали! Нет, бегите!.. Взаимно, месье, взаимно… Да, обязательно. Я записываю. Напишу сразу, как вернемся… Записываю. Москва… Так… Так… Я вам непременно напишу.

До свиданья!

Ослепление Фридея

Иногда мне просто хочется кусать себе пальцы, когда я думаю об этом, – так глупо все получилось. То есть, конечно, я и так не маленький человек. Если я с женой появляюсь в концертном зале – у нас в городишке недавно сделали концертный зал, – по рядам проносится: «Бескер на концерте», и многие привстают в креслах, чтобы поймать мой взгляд и поздороваться. Но это все не то. Если б Фридей не совершил своего дикого поступка, я бы уже не жил в этой дыре. Ворочал бы миллиардом, как Рокфеллер. Шутка судьбы, да?..

Собственно говоря, мои отношения с Фридеем можно разделить на два этапа. Университет и после университета. После университета он меня и подвел так трагически.

Я его знал давно. Мы, собственно, были земляки, потом учились на одном курсе в университете и как-то в течение двух семестров даже жили вдвоем в одной комнате. Многие считали его талантом, но, по-моему, это раздуто. Конечно, он был усидчивым и посвящал занятиям больше времени, чем мы все. Редко принимал участие в разных вечеринках и не был членом ни одного из наших студенческих объединений. Но мне даже не кажется, что это из-за того, что он был так уж предан науке. Просто у него, по-моему, как-то не хватало жизненной силы, чтобы танцевать ночи напролет или гоняться на автомобиле из одного города в другой. Кроме того, он и не пользовался популярностью на факультете. Не блистал остроумием, одевался плохо, а если и попадал случайно куда-нибудь в компанию, то сидел целый вечер где-нибудь в углу неподвижный. Другими словами, ему и нечем было заниматься, кроме как наукой.

Вообще, честно говоря, я не верю во все эти разговоры о таланте и гениальности. Когда речь идет о великих открытиях, на девяносто процентов все решает случай. Взять, например, пенициллин. Если бы у Александра Флеминга в чашку с культурой не попала случайно плесень, до сих пор не было бы никакого пенициллина и о самом Флеминге мы думали бы не больше, чем о прошлогоднем снеге. А теперь он считается гением и благодетелем рода человеческого.

То есть бывают, конечно, люди, которые в восемнадцать-двадцать лет выступают уже с какими-нибудь своими всеобъемлющими теориями. Вроде Эйнштейна, скажем. Но Фридей-то как раз не был таким. Никаких особых теорий у него не было, или, во всяком случае, никто не слыхал, чтобы они были. Просто он сидел целые дни в физической лаборатории, с помощью призмы разлагая свет, или валялся в общежитии на койке, расставив на полу стопки книг.

А на самом-то деле он был даже туповат. Уж наверняка тупее меня. Никак не мог запомнить, например, с какой стороны нужно чистить апельсин, чтобы шкурка легче снималась. Я ему раз десять объяснял, что с той, где плод прикрепляется к ветке. Но как только апельсин попадал ему в руки, он обязательно начинал чистить его неправильно. Глупо, верно?.. Так что о какой-то гениальности Фридея не может быть и речи.

Между тем в целом-то я ему симпатизировал. И даже жалел его после той истории, которая у него случилась с Натти. Дело в том, что Фридей вообще не пользовался успехом у девушек. Это и неудивительно, если учесть, что он не умел ни танцевать, ни водить машину, а каждое слово из него приходилось вытаскивать чуть ли не клещами, как искривленный гвоздь из доски. Но он был довольно высок ростом, держался прямо, и его усидчивость создала ему какой-то ореол учености. Так или иначе, всем на удивление, его полюбила Натти Паерлс, лучшая партия в нашем городе. Веселая и живая, она, кроме того что была дочерью самого крупного в наших краях человека, отличалась еще одной особенностью – у нее были огромные и совершенно фиолетовые глаза. Многие ребята в университете не отказались бы видеть ее своей женой, и, конечно, то, что она предпочла всем Фридея, выглядело полным идиотизмом. Поэтому мне даже кажется правильным появление того письма. Когда Натти и Фридей стали встречаться каждый день и прошел слух, что у них уже все сговорено, кто-то послал старому Паерлсу письмо, где было сказано, что у Фридея плохая наследственность, поскольку отец сумасшедший. Хотя письмо было анонимное, старик Паерлс проверять ничего не стал, а просто увез дочь в Европу. В университет она больше не вернулась и года через два вышла замуж за какого-то банковского туза в Неваде.

На Фридея все это произвело, кажется, очень мало впечатления. Единственное, что можно было по нему заметить, так это то, что он как-то побледнел. Он родился и вырос на ферме, и первые три года в университете на щеках у него так и оставался степной загар. Но после истории с Натти он побледнел и таким бледным уже и остался на все те годы, что я его знал.

О Натти потом ходили слухи, что она несчастлива в браке и что однажды ее видели совершенно пьяной в каком-то отеле в Чикаго. Лично меня это как-то успокоило. В свое время я тоже прицеливался на Натти, но что же я теперь стал бы делать с женой-пьяницей?..

Первое свое открытие Фридей сделал… или, вернее, на первое свое открытие Фридей наткнулся, когда был еще студентом четвертого курса. Об этом в «Университетском вестнике» была статья с длинным названием. Что-то вроде «Образования пары вещества из лучей гамма радия при прохождении через сильное магнитное поле». А может быть, это звучало немного иначе и имелись в виду лучи не гамма радия, а световые… Во всяком случае, речь шла об опытном доказательстве теории Дирака. Насколько мне помнится, на факультете это никого не заинтересовало, за исключением двух-трех преподавателей физики.

При зарождении его второго, так сказать, «открытия» я присутствовал сам. В это время – на пятом курсе университета – нас как раз поселили в одной комнате. Однажды вечером я зашел в физическую лабораторию, чтобы взять у Фридея ключ, – свой я где-то потерял. Фридей сидел над рисунком, который он сделал сам. Это были прочерченные на пестром поле прерывистые, строго концентрические окружности. При долгом взгляде они казались спиралью, а при коротком – выглядели окружностями, как это и было на самом деле. Фридей освещал рисунок искрой и следил, сколько времени нужно, чтобы глаз начинал видеть спираль вместо окружностей. Глаза у него уже устали, и он попросил меня несколько раз взглянуть на рисунок, в то время как сам освещал его искрами разной длины. Потом он сказал, что в голове у него есть прибор, который мог бы с большой точностью определять потребное глазу время, чтобы начать видеть неистинное изображение вместо истинного. Такой промежуток он называл «единицей инерции зрения» и считал, что она у каждого человека разная. Прибор этот под названием «Инерциатор Бескера – Фридея» теперь широко известен в медицине, применяется всеми врачами-офтальмологами, так что я не буду его описывать.

Тогда, в тот вечер, разговаривая о приборе, мы пошли к нам в комнату и Фридей набросал мне чертеж. Принцип действия прибора я понял так быстро и легко, что мне сразу пришло в голову, что я и сам мог бы изобрести такой же, если б вообще задумывался над тем явлением, которое Фридей называл «инерцией зрения».

Целую ночь мы обсуждали чертеж, и, по-моему, я тоже внес в него кое-какие усовершенствования. В предполагаемой конструкции была одна сложность, которую мы сначала никак не могли решить. Пять предложенных Фридеем вариантов я отверг, а шестой показался мне, как, впрочем, и ему, удовлетворительным. Оба мы очень устали, но тем не менее утром я сказал, что было бы неплохо еще сегодня зарегистрировать наше детище в Бюро патентов. Фридей согласился. Вообще надо сказать, что его обычно интересовала только чисто научная сторона той или иной проблемы.

После этого наступила, так сказать, золотая пора научной деятельности в университете Фридея и моей. Неожиданно для себя я обнаружил большие способности к физике. Метод творчества вдвоем выглядел у нас так: обычно мы ложились вечером на койки и Фридей начинал излагать мне идеи, которые у него накопились за годы затворничества в лабораториях. Если я чего-нибудь не понимал, он принимался объяснять это мне, и таким образом те или иные положения уточнялись для него самого. Затем, благодаря своей способности обобщать, я отбирал наиболее существенное из мыслей Фридея и понуждал его думать именно в этом направлении. Те идеи, которые он высказывал при мне, я считал как бы нашими общими, в дальнейшем надзирал над ними и подбадривал Фридея ставить новые опыты. Так нами был написан «Этюд о происхождении „слепого пятна“ в глазу» и созданы приборы для зрительного определения квантовой прерывной природы света и для определения величины порога зрительного раздражения.

Не скрою, что на факультете нашлись завистники, которые утверждали, будто я лишь примазываюсь к открытиям Фридея. Но в действительности это было не так. Во-первых, уже тот факт, что я так легко понимал мысли, высказываемые Фридеем, показывает, что я тоже мог бы к ним прийти. А во-вторых, многое из того, что осенило Фридея, являлось ему только в результате соприкосновения со мной. Он рассказывал мне и начинал вдохновляться сам. Я бы сказал, что он высекал искры именно ударом о меня.

Кроме того, напомню, что вообще-то Фридей был весьма недалеким парнем. Как раз тогда я в этом и убедился. Поскольку мне хотелось, чтобы он лучше отдыхал, я сделал попытку ввести его в свою университетскую компанию и несколько раз знакомил его с хорошенькими девушками. Но с этими знакомствами он меня только конфузил. Однажды, например, он доказал свою тупость, когда мы пошли в кино и специально для него я пригласил одну очень умную девицу. Мы смотрели какой-то французский фильм. «Удары судьбы» или «Тяжелые удары», с Симоной Сеньоре в главной роли. Когда мы возвращались к себе, девица стала объяснять, что в этой картине она видит влияние экзистенционализма, фрейдизма и еще какого-то «изма», которого я не помню. Одним словом, настоящий разговор об искусстве, профессиональный и в то же время вполне светский. И что же, вы думаете, выкинул Фридей? Он вдруг остановился посреди тротуара, вперился в эту девицу злобным взглядом и сказал:

– Но неужели вы не понимаете, к чему призывает этот фильм?

И ушел, оставив нас на месте окаменелыми. Идиотизм, верно? Уж если не разбираешься в искусстве, молчи…

Вообще на последнем курсе университета характер у него стал заметно портиться.

Он и так был довольно угрюмым типом, а после истории с Натти эта угрюмость возросла. Кроме того, он постоянно испытывал денежные затруднения. На факультете он был совсем одинок, за исключением меня, не дружил ни с кем, да и мне бывало порой нелегко выдерживать его вспышки плохого настроения.

Но при всем этом наша научная деятельность шла вперед, и даже мой отец поверил, что передо мной открывается карьера крупного ученого. Если я видел, что Фридей начинает злиться, когда я слишком часто произношу «наша теория» или «наш способ», я давал ему возможность совершенно самостоятельно напечатать что-нибудь в научном журнале и, клянусь, не испытывал никакой ревности.

Но тут дурацкий случай все разрушил.

У нас в университете было студенческое мужское объединение «Альфа-Лямбда», и тот, кто хотел стать его членом, должен был пройти целую серию испытаний. Самым глупым было одно, заключавшееся в том, что абитуриенту следовало украсть что-нибудь, обязательно вскрыв при этом чемодан. Один из первокурсников, стремившийся в «Лямбду», не нашел ничего лучшего, как забраться в мой чемодан, когда ни меня, ни Фридея не было в комнате. На мое несчастье, он наткнулся на копию того письма, которое когда-то было послано отцу Натти.

Само собой разумеется, копия еще ничего не доказывала. Во всяком случае, для непредубежденного свидетеля. Если бы у меня в чемодане нашли рукописную копию «Гамлета», было бы глупо утверждать, что я Шекспир, не правда ли? Но у каждого заметного человека есть недоброжелатели и завистники. Одним словом, дело раздули, и… Короче говоря, я ушел из университета.

Интересно, что именно Фридей отнесся к случившемуся с полным равнодушием.

Когда я пришел в нашу комнату, чтобы забрать свои вещи, он как раз был дома. Он сидел у стола и, закусив губу, что-то очень быстро записывал на листе бумаги. Я начал было объяснять ему, что копия письма попала ко мне случайно, но он прервал меня, махнув рукой:

– А, плевать!

Теперь, оглядываясь на прошлое, я прихожу к выводу, что добровольный уход из университета был одним из самых перспективных и дальновидных поступков моей жизни. В сущности, я не ученый по натуре. Чтобы стать новым Максом Планком или Робертом Вудом, мне недостает смирения перед фактами. Обычно я всегда старался стать выше фактов, добытых опытным путем, и только добросовестная, но несколько скучноватая усидчивость Фридея как-то осаживала меня.

В то же время в другой области – в сфере руководства и координации – я чувствую себя вполне на месте. Как только я начинаю координировать и указывать, я сразу делаюсь умнее, содержательнее и интересней. Возможно, это зависит от того, что в этой сфере приходится иметь дело не столько с фактами, сколько с мнениями.

Так или иначе, я покинул тогда университет, уже через год стал руководителем отдела рекламы в фирме отца.

Фридей тоже вернулся в наш город, но мы не встречались. Краем уха я слышал, что он устроил себе небольшую лабораторию, где занимается проблемами света. Несколько раз он печатал статьи в специальных журналах, и однажды мне сказали, что им получена какая-то очень почетная премия от Общества врачей-глазников. Позже стали говорить, что он сделался совсем нелюдимым и живет один.

А потом, через пять лет после того, как мы с ним расстались, он вдруг пришел ко мне. Вот в этот раз он меня и подвел самым жутким образом.

Я очень хорошо помню его появление. В тот день – в середине августа – над городом стояла жуткая жара, и я, поскорее закончив дела в конторе, приехал домой уже к четырем, выкупался, переоделся и поднялся в зал к жене и детям, с которыми я, как правило, провожу послеобеденный час.

Я только собрался послушать, как мой младший читает стишок о козленке, заданный ему в школе, как вошел Форбс и сказал:

– К вам посетитель, сэр.

(Форбс – это мой лакей. То есть на самом деле его зовут как-то иначе, но для меня он Форбс. Это мое правило – лакей, который меня обслуживает, зовется Форбсом.)

Я сказал:

– Но вы знаете, Форбс, что я принимаю только в конторе. Есть специальные часы.

– Он говорит, что он ваш знакомый, сэр. Его зовут Фридей.

И тут меня кольнуло в сердце. Вы понимаете, Фридей! Интуитивно я почувствовал, что это неспроста. Все-таки Фридей знал меня достаточно хорошо, чтобы понимать, что без дела приходить ко мне не имеет смысла.

Я извинился перед Эмилией, потрепал своего младшего по щеке и спустился на первый этаж.

Вестибюль у меня в доме большой, просторный и сделан в готическом стиле. Свет от высоких окон падал прямо на Фридея. При первом же взгляде меня удивило, как он похудел. Пиджак висел на его костях, будто на вешалке.

Когда я вошел, он повернул голову:

– Джим?

– Да, – сказал я.

Голос у него был хриплый, а лицо поражало какой-то странной неподвижностью. Он сделал несколько шагов ко мне и вдруг споткнулся о край ковра. На миг я даже подумал, что он пьян.

– Послушай, – сказал он, подходя, – мне нужно помочь. Мне нужно, чтобы ты мне помог.

– Да? – спросил я.

Дело в том, что я ненавижу неудачников. Неудачнику как ни помогай, все равно это не принесет ему пользы. Я с этим уже несколько раз сталкивался. Но Фридей, несмотря на свою бледность и поношенный костюм, не выглядел неудачником. Наоборот, в нем было даже что-то гордое. И кроме того, я помнил о наших работах в университете и о той премии, которую он получил от Общества врачей-офтальмологов.

Поэтому я осторожно добавил:

– А в чем дело?

– Поедем сейчас ко мне, – сказал он. – Я тебе покажу одну штуку. Кажется, я этого добился – видеть в темноте. Едем скорее.

– Как? Сейчас?

– Да, сейчас, – сказал он нетерпеливо.

Не знаю, как кто-нибудь другой поступил бы на моем месте, но я люблю скорые решения. Мы сели в машину и поехали.

Фридей жил в западном районе. Автомобиль мы оставили у дома и поднялись на четвертый этаж.

Фридей ввел меня в первую комнату, где окна были плотно задернуты толстыми черными шторами, и сказал:

– Ну вот, смотри.

– Как смотреть? Я же ничего не вижу.

Действительно, из-за этих штор кругом стоял почти непроницаемый мрак.

– Ах да! – сказал Фридей. – Сейчас я сделаю. – В темноте он подошел к окну и отдернул штору. – Посмотри на этот агрегат. Я над ним работаю три года.

Передо мной был большой длинный лабораторный стол, на котором стояло что-то вроде реостата. От него несколько проводов шло вверх к потолку, где на крюках был укреплен небольшой металлический ящик с присоединенным к нему на гибком шланге отражателем. Отражатель был похож на троллейбусную фару, только побольше.

– Что это такое? – спросил я.

– Сейчас. – Фридей возился с проводами. – Сейчас я тебе продемонстрирую, а потом объясню. Стань вот сюда.

– Куда?

– Вот сюда. – Он показал мне под отражатель. – Не бойся. Это совсем безопасно.

– Я и не боюсь, – сказал я неуверенно.

Я стал на указанное место, а Фридей положил руку на рубильник, смонтированный рядом с реостатом.

– Спокойно.

Он включил рубильник, и я чуть не вскрикнул. Черт возьми, тут было чего испугаться! У меня вдруг стало пусто в глазах. Даже трудно описать это ощущение. Я перестал что-либо видеть, и глаза мне заволокло светом. Красным светом, ровным и несильным. Примерно так, как бывает, если нырнешь с открытыми глазами в мутной воде, ярко освещенной солнцем. Только тогда свет, конечно, зеленовато-желтый. А здесь он был красный. Как будто я смотрел на огромный – во все поле зрения – светящийся экран. Я закрыл лицо руками, затряс головой, а в глазах сиял тот же свет, который как бы проходил через мои ладони, через веки, через все. Как будто он был во мне самом, в моей голове, что ли.

– Что за черт! – вырвалось у меня.

– Спокойно, – донесся до меня голос Фридея. – Не бойся ничего. Сейчас я немного увеличу силу тока. – (Я услышал, как он шагнул куда-то в сторону.) – Это не опасно.

Красный свет делался все ярче, как будто у меня в глазах было раскаленное железо. Яркость возросла, уже стало больно глазам.

– Сделай шаг в сторону, – сказал Фридей.

Я шагнул в сторону, и свет исчез. Я снова был в комнате, и только по стенам плавали бурые пятна, как бывает, если посмотришь на солнце.

– Черт! Что это за штука?

Фридей чуть заметно усмехнулся. Даже не усмехнулся, а просто коротко выдохнул через нос. Потом он вынул из кармана сигарету, спички и закурил.

– Это лучи, – сказал он, – «Лучи-В», так я их назвал. Ты стоял под лучами.

– Что же это за лучи? – спросил я. Глаза у меня все еще болели.

– Ты и сам должен был бы догадаться, в чем тут дело, – сказал Фридей. – Мы же занимались этим в университете. Светом и строением глаза.

Потом он объяснил мне суть своего открытия.

Как известно, свет распространяется волнами. Длина их бывает разная – от тысячных долей миллимикрона (миллимикрон – одна миллионная доля миллиметра), как у гамма-лучей, например, до десятков километров, как у радиоволн, которые тоже принадлежат к световым явлениям. Из всего этого практически бесконечного диапазона наш глаз воспринимает только маленький участок – волны с длинами примерно от 400 до 700 миллимикрон. Это и есть то, что мы в быту называем светом, наш видимый спектр от фиолетового цвета через синий, голубой, зеленый, желтый и оранжевый до красного. Ультрафиолетовые лучи мы уже не видим, точно так же как и инфракрасные.

Но что было бы, если б глаз мог видеть световые лучи с волной больше, чем 700 миллимикрон, то есть инфракрасные, например? Оказывается, тогда человек практически стал бы слепым.

Дело в том, что светится не только солнце, но и всякое нагретое тело. (Не светятся только абсолютно холодные тела с температурой –273 °С, каких на Земле нет.) Причем слабо нагретые тела испускают именно инфракрасные лучи. И поскольку это так, то светится и наше собственное тело, и внутренность глаза, например, которая имеет температуру около 37° и испускает также инфракрасные лучи. Теперь представим себе на минуту, что глаз получил способность видеть их. Энергия инфракрасных лучей на единицу площади сетчатки будет очень велика, и по сравнению с этим внутренним светом для нас потухло бы и солнце, и все окружающее. Мы видели бы внутренность своего глаза, и ничего больше.

Открытие Фридея как раз и состояло в том, что он нашел способ заставить глаз видеть инфракрасный свет. Для этого он облучал глаз какими-то лучами с помощью своего отражателя.

– Понимаешь, – сказал Фридей, – красный свет – это не самоцель, конечно. Я искал способ видеть в темноте. Помнишь, я думал об этом еще в университете?.. Ну-ка стань еще раз под отражатель.

– Но…

– Стань, не бойся.

Понимаете, мне не хотелось повторять опыт, но я вдруг почувствовал, что сейчас надо слушаться Фридея. За всем этим стояло дело. Даже очень большое. На такие вещи у меня нюх.

Я стал на прежнее место.

Фридей подошел к окну, опустил штору и тщательно подоткнул ее. В комнате стало совсем темно.

– Темно? – спросил он.

– Да, темно.

– Ты ничего не видишь?

– Решительно ничего.

Он вернулся к столу, что-то щелкнуло, и в глазах у меня вспыхнул прежний красный свет.

– Внимание, – сказал Фридей. – Теперь я уменьшаю силу тока.

Красный свет у меня в глазах стал меркнуть, в мутной красной пелене я увидел вдруг какую-то плоскость. Это был стол… Потом вынырнули стулья, фигура Фридея, внимательно глядящего на меня, стены, окна, завешенные шторами…

Я видел комнату. Но она была другая. Вся красная. Различных оттенков красного цвета.

– Видишь что-нибудь?

– Да. Вижу.

Это было удивительно, но я видел все. Очень ясно. Только все было красного цвета. Как на модернистской картине.

– Вот, – сказал Фридей. Он выключил аппарат, поднял штору, отчего комната приобрела прежний нормальный вид, и сел на стул. – Ты видел тепловое излучение. Не отраженный свет, какой мы обычно видим, а тепловое излучение.

Потом он стал рассказывать про будущее своего изобретения, как он себе его представлял. По его словам, человечество до сих пор вынуждено было двигаться неэкономичным путем в вопросах освещения. Мы освещаем то, что хотим увидеть. Но таких предметов очень много, и поэтому приходится тратить огромное количество энергии. Между тем было бы гораздо выгоднее «освещать» глаз, а не предмет, то есть воздействовать на глаз такими лучами, с помощью которых он мог бы воспринимать невидимое в обычных условиях тепловое свечение. Небольшой портативный аппарат, надеваемый на голову в виде шлема, маленькая батарейка в кармане – и вот уже отпадает нужда в десятках миллионов всевозможных ламп, которые вечером и ночью освещают дороги, улицы, производственные помещения и жилые комнаты…

Все это звучало неплохо, и я сразу представил себе довольно-таки фантастическую картину ночного города, совершенно темного со стороны – с неосвещенными улицами и черными окнами, – но такого, в котором кипит жизнь и который становится светлым, лишь только наденешь на голову аппарат Фридея. Но вместе с тем я чувствовал, что тут кроется еще более крупная и всеобъемлющая проблема. Я еще не понимал, какая именно.

– Ну как? – спросил Фридей.

– Ничего, – согласился я. – И что же ты хочешь?

– Мне нужно помочь. – Фридей выглядел очень усталым. – Вот это и есть аппарат. Но он очень громоздок, как видишь. Нужна будет конструкторская работа. И во-вторых, придется проделать еще ряд опытов. В малых дозах облучение нисколько не вредит, это я сам выяснил.

Он стал шарить на столе, чтобы найти коробок спичек, который только что туда бросил. Он шарил, глядя вперед прямо перед собой, и его лицо опять поразило меня неподвижностью. По этой неподвижности – даже не по руке, которая нервно двигалась по столу, – я вдруг понял, почему он споткнулся о ковер у меня в вестибюле и почему на улице так нелепо тыкался в мое плечо.

Он был слеп, Фридей! Он был слеп, как дождевой червь, и ничего не видел.

В тот момент, когда я это осознал, меня одновременно осенила идея. Неожиданно для себя я понял, в чем же состоял главный смысл его изобретения.

– Послушай, ты ведь слепой, – сказал я.

Его бледное лицо слегка покраснело, он смущенно усмехнулся, нашарил наконец свой коробок, чиркнул спичку и закурил.

– Ну, не совсем, – сказал он. Руки у него дрожали. – Не совсем. У меня действительно довольно плохое зрение теперь. Днем… Но зато я вижу в темноте. Собственно говоря, цель достигнута. И мне даже не нужно аппарата. Но теперь я стал как филин. Забавно, да?

Я поднялся со стула и шагнул к двери. Фридей тревожно повернул голову. И я очень ясно видел, что его взгляд направлен не на меня, а чуть в сторону.

– Ну так как? – спросил он. – Ты сможешь мне помочь, Джим? Мне нужен толковый помощник. – Он откашлялся. – Деньги у меня есть, но необходим человек, который хоть чуть-чуть разбирается в оптике. Здесь никого не найти в городе. А ты все же кое-что помнишь из университетского курса. Кроме того, мне нужно отдохнуть. Очень переутомился за последние годы. Что-то с нервами. И вообще надо подлечиться.

Я прошелся по комнате взад и вперед. Не скрою, все это меня взволновало, и на миг у меня даже вспотела спина.

Потом я справился с собой и спросил:

– А как ты ослеп?

– Дал большой поток лучей. Стал под отражатель и по ошибке передвинул стрелку слишком далеко. Был очень утомлен тогда.

– Прекрасно, – сказал я. (То, что он говорил, свидетельствовало о правильности моей идеи.) – Отлично. А на каком расстоянии действуют лучи? Ты не пробовал облучать кого-нибудь с дальней дистанции? Прохожих на улице, например.

Он смущенно улыбнулся:

– Пробовал. Когда еще сам видел… Конечно, очень слабым лучом. Но лучше этого не делать, потому что люди пугаются, естественно… Вообще расстояние зависит от мощности установки.

– Я хотел попробовать, – сказал я. – Давай испытаем, на каком расстоянии лучи действуют, и после этого я тебе скажу, сумею я помочь или нет.

Фридей согласился – правда, очень неохотно, – мы сняли отражатель с потолка и, пользуясь тем, что шланг был достаточно длинен, установили его на ближайшем к окну конце стола. Во время этой операции я понял, что Фридей кое-что все-таки видит и при свете. Во всяком случае, он ощущал, в какой стороне окно, и даже замечал мелькание моей руки в воздухе.

Я взял отражатель и попытался направить его на кого-нибудь внизу на улице. Интереснейшая это была штука – стоять вот так у окна с аппаратом. Конечно, мне было бы легче, если б лучи были видимыми. Тогда бы я работал как с прожектором.

Несколько минут я впустую водил отражателем вправо и влево, прицеливаясь в пожилого господина, который брел с палочкой в руке, распахнув белый летний пиджак. Но его мне так и не удалось зацепить, и он благополучно удалился за пределы видимости. Потом я сосредоточил внимание на молодом клерке нервозного вида, который шагал, широко размахивая руками.

И тут оно совершилось.

Молодой человек шагал, а я, находясь от него метров за сто, нашаривал его отражателем.

Он шагнул и вдруг остановился, как бы натолкнувшись на стеклянную стенку. Остановился с размаху. Как если бы его дернули сзади невидимым канатом.

Секунды две или три он стоял неподвижно, потом поднял руки и прижал ладони к глазам. Затем опустил руки и помотал головой. Потом опять схватился за глаза руками. (По его испугу я понял, что луч рассеивается мало.)

Молодой человек протянул руки вперед и вбок и осторожно, как слепой, стал двигаться к стене дома.

Позже я заметил, что это было первым побуждением почти для всех облучаемых. Как только они временно делались слепыми, так сразу старались уйти с открытого пространства и прижаться спиной к чему-нибудь твердому и неподвижному. Как будто они боялись нападения сзади.

Молодой человек сделал еще шаг и вдруг вышел из зоны действия луча. И сразу его поза переменилась. Он неуверенно повертел головой и огляделся.

Наверное, он сказал себе:

«Что за черт? Что это со мной?»

Он помотал головой, потер глаза. И в этот миг я его снова поймал на луч.

На этот раз он здорово испугался. Раскинул руки и закричал. Наверное, крик прозвучал очень громко. Из окна было видно, как широко он разинул рот.

Какая-то женщина шарахнулась от него в сторону, затем остановилась, пригляделась к нему и подошла. И тоже попала в луч. Вероятно, она взвизгнула, так как у нее также открылся рот. В руке у нее была сумка с продуктами, она ее уронила.

Я даже рассмеялся. Смешно было смотреть, как они застыли, схватившись за глаза руками.

К обоим приближался полисмен. Я хотел было направить луч на него, но в этот момент рядом раздалось:

– Ты чему смеешься? – Фридей подошел к окну. – Ну что – убедился?

– Убедился, – сказал я. – Все в порядке. Я убедился.

Он выключил реостат и поставил отражатель на стол.

– Садись, – сказал я. – Садись на стул.

Я усадил Фридея, сам сел напротив него и раздельно сказал:

– Ну хорошо. А как мы будем реализовывать это наше изобретение?

– Наше? – повторил он. – Я вижу, ты не изменился.

– Да, наше, – сказал я. (В таких обстоятельствах всегда лучше идти напрямик. Это мое правило.)

Некоторое время он молчал, потом спросил:

– А что ты предлагаешь?

После этого мы договорились, что аппарат, когда его удастся создать, будет зарегистрирован под именами Бескер – Фридей и так же поступит впоследствии в продажу. Капитал вкладывал я, а Фридей возвращал мне половину этой суммы, по мере того как мы начинали получать от изобретения доходы, которые делились на две равные части. (На самом-то деле у меня в голове была несколько другая идея, и я надеялся, что до аппарата для видения в темноте вообще не дойдет.)

Затем я вызвал нескольких рабочих, перевез всю лабораторию и самого Фридея к себе в дом. Ему я отвел две комнаты на втором этаже и объяснил Эмилии и детям, что нужно создать для человека домашний уют.

Сам побежал в кабинет и стал связываться со своим шурином, который знает одного человека, который, в свою очередь, близок к правлению фирмы «Армо», – знаете, танки, самолеты и вообще выполнение заказов военного министерства.

Шурин прилетел на следующее утро. Я смонтировал установку в зале второго этажа, поместил шурина под лучи. Он быстро все понял, прочувствовал и, в свою очередь, уселся за телефон. В середине дня возле моего дома остановился «кадиллак», и оттуда вышел человек, относительно которого еще издали можно было сказать, что он стоит миллион. Вы бы посмотрели, как он шел по саду. Все вокруг освещалось и приобретало какую-то совершенно другую цену от соприкосновения с ним.

Опять установка, опять лучи. Тип, который стоил миллион, выглядел очень задумчивым после опыта. Но он быстро стряхнул с себя задумчивость, попросил меня выйти из кабинета и тоже принялся куда-то звонить. Ночью меня разбудили, подъехало два «доджа», и оттуда высыпало человек тридцать в штатском. Они оцепили дом, а потом и сад, так что и кошка не могла бы пробежать незамеченной. Тип объяснил, что это обычная предосторожность, когда речь идет о большом деле. Конкуренция, промышленный шпионаж и прочее. Я его, кстати, отлично понимал и без этих объяснений.

Он сказал, что члены правления фирмы прибудут утром, и я пошел к Фридею.

Вы понимаете, идея, которая меня осенила при первом знакомстве с лучами, была куда перспективнее, чем это самое видение в темноте. Фридей по своей наивности и сам не понимал значения того, на что он наткнулся. Главное в этих лучах было вовсе не то, что возникала возможность в будущем отказаться от всех видов освещения. Представьте себе, что самолет, снабженный таким аппаратом, но более мощным естественно, пролетает над территорией вражеской страны. В нужный момент аппарат включается… Впрочем, даже не самолет. Спутник, движущийся на огромной высоте. В точно рассчитанный момент лучи начинают воздействовать на лежащую под ними территорию, у каждого в глазах вспыхивает раскаленный красный свет, и…

Я изложил все это Фридею и сказал, что мы передаем наше изобретение фирме «Армо».

Он сидел на своей постели и, пока я говорил, один раз пытался перебить меня, но потом замолчал и стал слушать. Когда я кончил, он покачал головой:

– Нет!

– Как – нет?

– Так – нет! Что ты придумал, болван! Ты, может быть, воображаешь, что я для этого работал всю жизнь? Пожалуй, я вернусь к себе.

Наивный человек. Я пожал плечами, встал, подошел к окну и позвал одного из парней внизу. Тот откликнулся. Тогда я объяснил Фридею, что выбора нет. Фирма фактически уже завладела изобретением и не отдаст его никому. Теперь наша задача состоит лишь в том, чтобы дороже продать то, что мы придумали.

С этим я его оставил и побежал к членам правления, которые были готовы выслушать меня.

…Да, надо сказать, что сам я тогда еще и не знал толком принципа действия аппарата, который индуктировал луч. Главный узел был в небольшом металлическом ящике, заваренном стальным швом. Фридей как-то вскользь обмолвился, что важной частью узла является некий искусственный минерал. До поры до времени я не настаивал на объяснениях, так как понимал, что Фридей никуда от меня не уйдет…

Следующие три дня прошли в каком-то угаре. Демонстрация аппарата, переговоры. Фридей в этом не участвовал, я видел его за эти дни только два раза мельком. Мне тогда показалось, что он как-то одумался. Он сделал вид, будто собирается работать над усилением мощности аппарата, и даже спрашивал меня, где в доме ввод электрического кабеля.

Кульминационным пунктом всей истории был момент, когда я в присутствии всех этих господ установил аппарат на крыше дома и ясным солнечным днем направил отражатель на перекресток двух улиц.

Вот это был эффект!

Мы даже не знали, на кого и на что смотреть. Пешеходы остановились как по команде и все сразу схватились за глаза. Большой открытый «шевроле», который ехал миль на сорок, резко затормозил, рванул в сторону и врезался в угол дома. Потом были какие-то две или три секунды тишины, пока люди старались осознать, что же с ними случилось. И после этого начался крик. Сначала тихо, а потом все громче и громче.

Те, кого красный свет в глазах захватил на середине улицы, старались скорее добраться до тротуара. А другие, тоже испуганные, хотели узнать, что же случилось на мостовой, спешили на перекресток и сами попадали в зону действия отражателя. И тотчас теряли голову, не в силах догадаться, что им довольно лишь вернуться на тротуар, чтобы прозреть.

И все время рос и рос общий соединенный крик над перекрестком. Пожалуй, примерно так же было в Хиросиме, когда над ней взорвалась атомная бомба.

Этот последний опыт все решил.

Оформление документов заняло несколько часов, и когда я вернулся к себе на первый этаж, наступила ночь. На улице началась гроза, ударил сильный ливень, и за окнами стояла непроницаемая темнота.

Я только собрался сообщить Эмилии и детям, что все кончилось хорошо, как вдруг в комнате погас свет.

Такие вещи у нас бывают, правда очень редко. Я решил, что это какая-то неисправность с пробками, и стал ждать, пока их заменят. Прошло три минуты, потом пять… Свет не зажигался. Я подошел к окну, отворил его, высунулся под дождь и убедился – свет погас не только в левом крыле и на первом этаже, но по всему дому.

Из соседней комнаты Эмилия спросила, нет ли у меня случайно спичек. Я напомнил ей, что не курю. Потом попытался звонком вызвать Форбса, но звонок был нем.

Весь дом был полон народу. В коридоре кто-то прошел. А свет все не зажигался, и, поскольку на улице хлестал дождь, во всем доме был полный мрак.

И вдруг мне почему-то пришло в голову, что ведь Фридей-то видит в темноте.

Не то чтобы я что-то заподозрил в этот первый момент. Просто я подумал, что он единственный зрячий во всем доме, в то время как все остальные слепы. Я спросил у жены, не знает ли она, где сейчас Фридей, и услышал, что десять минут назад она видела, как он спускался в подвал, где у нас стоит распределительный щит электроэнергии.

Вот тут уже мне стало нехорошо.

Я ощупью нашел дверь в комнате и вышел в коридор. Кромешная тьма. Кто-то, сопя, двигался мимо. Чиркнула спичка, и огонек на миг осветил физиономию того типа из «Армо», который приехал первым. Он был очень раздражен и спросил меня, когда будет прекращено безобразие со светом.

Я извинился, обошел его и, держась рукой за стену, направился к лестнице. Аппарат был на втором этаже в зале, и, хотя там постоянно дежурили парни из агентства, я уже начал испытывать острое беспокойство.

Я добрался до лестницы, когда услышал первую автоматную очередь наверху. Этот звук мне прострочил прямо по сердцу. Не разбирая ступенек, я кинулся вверх, упал, вскочил, выставил вперед руки и бросился в темноте к залу.

За окнами ударила молния. На миг все мертво и сине осветилось, и в этом мгновенном свете я увидел, что по коридору идет человек, а у входа в зал лежит неподвижное тело.

Я ринулся навстречу идущему, зацепился за что-то, что позже оказалось вторым парнем, упал. Идущий приблизился, я слышал его шаги, метнулся к нему на четвереньках и сумел схватить за ногу.

Я схватил его, он вырвался, и в тот же миг я получил страшный удар ногой в зубы. (Вы видите, у меня вставные челюсти. И верхняя, и нижняя.) Рот у меня сразу залился кровью, я растянулся животом на полу, закричал, потом все же вскочил и бросился за Фридеем, потому что это был именно Фридей.

Я не успел сделать и трех шагов, как слева раздалась автоматная очередь, красные точки прочертили темноту.

…Одним словом, мне попало так, что, уже выписавшись из госпиталя, я еще полгода не мог ходить без костылей.

Но тогда, даже раненный, я пытался бороться. Я понимал, что́ теряю. Я дополз до лестницы, зовя на помощь. Но тут ударила новая очередь из автомата, а после уж началось что-то невообразимое.

В доме было человек десять вооруженных, и столько же в саду. Все эти ребята знали, что они здесь охраняют какое-то изобретение огромной важности, и, когда ночью погас свет и прозвучали первые выстрелы, все сразу начали пальбу. Те, что дежурили в саду и за садом, решили, будто кто-то пытается прорваться из дома, и взяли под обстрел окна и двери. А внутри подумали, что их атакуют, и заняли оборону.

Одним словом, бой бушевал всю ночь. Я лежал на втором этаже, истекал кровью и не мог шевельнуться без того, чтобы не вызвать в свою сторону несколько выстрелов.

Утром, когда все немного опомнились, оказалось, что у нас два десятка раненых, и из них трое – тяжело. Я очень надеялся, что Фридей будет найден где-нибудь в саду хоть раненым, хоть убитым.

Но Фридея не было, как не было и металлического ящика с главным узлом аппарата. Вы понимаете, что сделал этот сумасшедший. Вечером он спустился в подвал, в щитовую, и пожарным топором перерубил там ввод электрического кабеля в дом. А после этого поднялся в зал, пользуясь кромешной темнотой, оглушил там обоих охранников и унес главный узел аппарата.

Под моим руководством у «Армо» потом в течение года работала лаборатория. Но я слишком мало успел узнать от Фридея, чтобы восстановить аппарат. Поскольку он упоминал о каком-то искусственном минерале, мы перепробовали их все – вплоть до искусственного булыжника. Но безрезультатно. О самом Фридее стало известно, что он уехал в Нью-Йорк, а потом оттуда в Европу.

Ну вот и все, собственно. Что касается меня, я и сейчас не маленький человек. Когда я с женой появляюсь в концертном зале… Хотя я об этом уже говорил.

Новая сигнальная

…По всей вероятности, тут что-то такое есть. Хотя, конечно, это глупая фраза, почти мещанская. Послеобеденная фраза, которая говорится, когда гости и хозяева немного осовели от сытости и, перебрав все сплетни, захотели «чего-нибудь для души».

Конечно, дело не в том, что «что-то такое есть». Просто наука еще не дошла и не раскрыла. Я сам, когда думаю об этом, начинаю обвинять себя чуть ли не в мистике. Но не будем приклеивать ярлыки. Это, в конце концов, проще всего. Давайте лучше припомним собственные ощущения. Например, на фронте.

Со мной такая штука была три раза, и один раз на Ленинградском фронте в сорок первом в начале сентября возле Нового Петергофа (теперь он называется Петродворцом).

Мы возвращались с товарищем из разведки и шли по дороге так, что справа у нас был Финский залив с Кронштадтом где-то там, в темноте, за волнами, а слева кусты и заросли Петергофского парка. Территория была здесь прочно наша, потому что передовая проходила тогда примерно в двух километрах за железной дорогой, а весь парк был набит нашими частями, которые постепенно скапливались на Ораниенбаумском плацдарме, отступая перед превосходящими силами дивизий Лееба. Мы шагали беззаботно и даже автоматы закинули за спину. И вдруг я почувствовал, что в нас сейчас будут стрелять. Вот сию минуту. Это была необъяснимая и в то же время такая сильная уверенность, что с криком: «Ложись!» – я прыгнул на своего напарника, ничего не ожидавшего, сбил его с ног и с ним вместе упал на асфальт. Сразу же над нами в серой темноте бесшумными красными искорками из придорожных кустов пробежала цепочка трассирующих пуль, а через миг как бы отдельно ударил звук автоматной очереди. Конечно, мы тотчас открыли пальбу по этим кустам, а потом бросились туда, но там, естественно, уже никого не нашли.

Вот что это было такое, что сказало мне, будто в нас кто-то целится? Откуда возникла во мне эта уверенность, когда мы шли по совсем спокойному месту? Но она действительно возникла, потому что, не кинься мы тогда на асфальт, обоих перерезало бы через пояс, утром нас нашли бы на дороге задубевших, с серыми лицами, и после прощального жиденького винтовочного залпа ребята из соседней 7-й морской бригады, нахмурившись и молча, закидали бы нас землей в братской могиле. И я не мог бы сейчас ничего вспоминать.

Или, скажем, другой случай. В сорок втором году под Калачом, когда против нас стояла 8-я итальянская армия…

Хотя нет. Не надо! Не будем отвлекаться и перейдем к тому, что произошло с Колей Званцовым, к той истории, которую он рассказывал нам в Ленинграде зимой сорок третьего года в здравбатальоне на Загородном проспекте, в большом сером здании напротив Витебского вокзала. (Теперь это здание стоит не только напротив Витебского вокзала, но и напротив нового ТЮЗа, нового Театра юных зрителей, построенного взамен того, что был на Моховой). Мы находились тогда в здравбатальоне, куда человек, как известно, попадает из госпиталя, когда, собственно, госпитальное обслуживание ему уже не нужно, но какая-нибудь рана не совсем затянулась, требует перевязок и сам он не вполне готов нести воинскую службу. Днем, кто не был освобожден, занимался боевой подготовкой – изучением оружия и строевой. А вечером, лежа на деревянных топчанах, мы рассказывали друг другу, кто что знал, видел и слышал. О том, как пригород Ленинграда Урицк шесть раз в рукопашном бою переходил из рук в руки, о Невской Дубровке, о переправах на Волге, о боях под Моздоком, обо всяком таком. Почему-то мы все толковали о войне. Возможно, оттого, что сами были тогда в тылу. Это уже замечено: во время войны на передовой бойцы редко говорили о боях, а больше о прошлой, довоенной жизни, если выдавалась тихая минута. А в госпиталях и на отдыхе всегда вспоминали передовую.

Такими вечерами Николай Званцов и рассказал нам, что с ним произошло однажды. Впрочем, даже не «с ним», а скорее «через него». Какая-то странная сила, новая, неизвестная нам способность организма проявилась через него, сделала, так сказать, свое дело и ушла.

Это было в мае сорок второго года, во время нашего наступления на Харьков с Изюмского выступа. Операция, как известно, оказалась неподготовленной. Из района Славянска немцы перешли в контрнаступление, ряд дивизий наших 6-й, 9-й и 57-й армий попали в окружение и с боями стали пробиваться назад, за Северный Донец.

Званцов служил в пулеметно-артиллерийском батальоне, и в конце мая их рота две недели держала оборону возле одной деревушки, название которой он забыл. Обстановка сложилась тревожная. На участке роты было тихо, но впереди происходили какие-то крупные передвижения. Орудийная канонада доносилась уже с флангов, было известно, что соседний полк разбит и отступил. Назревала опасность захода противника в тыл, ждали приказов из дивизии, но связь была прервана.

Местность кругом обезлюдела, и сама деревня, в которой они заняли оборону, уже не существовала как населенный пункт. Сначала ей досталось, еще когда немцы в сорок первом взяли Харьков и в этом краю шли крупные бои. А случайно уцелевшие тогда дома окончательно дожгли эсэсовцы из 4-й танковой армии, отступившие во время нашего недавнего прорыва к Мерефе и Чугуеву.

Так что деревня представляла собой лишь пожарища и развалины, там и здесь начинавшие зарастать кустарником. Был один-единственный кирпичный полуразрушенный дом, где разместился КП роты и где в подвале ютились двое оставшихся в живых и неэвакуировавшихся жителей – старик лет шестидесяти пяти и его глухонемая дочка. Старик делился с бойцами картошкой, которой у него в подвале был насыпан немалый запас. Он был еще довольно крепкий, вместе с дочкой рыл с солдатами окопы и помогал копать позиции для орудий.

Вот тогда-то, в той деревне, с Николаем и начались странности в виде его удивительных снов. Впрочем, вернее, не совсем так, поскольку это в самый первый раз проявило себя, когда однажды утром командир роты послал Званцова в разведку.

Николай и еще один боец, Абрамов, пошли, чтобы уточнить, где, собственно, находится противник. Они прошагали около пяти километров, не обнаружив ни своих, ни чужих, а потом за небольшим лесочком, лежа на высотке, услышали шум приближающихся танков. Машины показались из-за рощицы. Званцов узнал наш быстроходный Т-70 и с ним две тридцатьчетверки. Это мог быть взвод танковой разведки, и Николай решил подождать, пока танки подойдут поближе, затем остановить их и выяснить общую обстановку.

Они с Абрамовым лежали и ждали, и вдруг Званцов почувствовал, что не одни они наблюдают за танками, что еще и другие внимательные глаза – и не одна пара глаз, а множество – следят за приближающимися машинами и рассчитывают расстояние до них. Это чувство просто как ударило его в голову, он обернулся и, пошарив взглядом по местности, показал Абрамову на другой лесок, метрах в двухстах от них. Они стали туда вглядываться и оба сразу увидели, как из-за кустов едва заметно приподнялся ствол «змеи» – противотанковой немецкой пушки, которую на фронте так называли за длинный тонкий ствол и маленькую головку дульного тормоза.

И сразу грянул первый точный выстрел; просверливая воздух, полетел снаряд. Головной Т-70 вздрогнул, башня покосилась, танк дохнул огромным клубом черного дыма, и Николай Званцов почти физически ощутил, как там, внутри, в миг взрыва боеприпасов в дикой ярости высоких температур разом испепелились три тела, разом оборвались мысли, страхи, храбрости, планы и три русских парня перестали быть.

Званцов с Абрамовым вскочили и закричали, как будто этим криком могли чем-нибудь помочь танкистам, но потом опомнились и легли, чтобы не обнаружить себя.

Бой между тем разгорался. Противотанковая батарея, сделавшая засаду в леске, открыла беглый огонь по двум оставшимся танкам. Тридцатьчетверки, отстреливаясь, стали разворачиваться.

И тут Николай опять почувствовал, что еще новая группа людей сверху видит и их двоих, и батарею, и танки. Он дернул Абрамова за руку, они скатились с высотки в канаву. И вовремя, потому что над ними плыл на небольшой высоте «Юнкерс-88», и по песчаному гребню канавки сразу легла строчка ямочек со стеклянными капельками внутри, которые образуются, когда в песок попадают на большой скорости пули из крупнокалиберного пулемета.

И тут же, вот в этот самый миг, Званцов непонятным и непостижимым образом ощутил всю картину боя. Он ощутил ее как огромный пространственный многоугольник с движущимся верхним углом – ревущим самолетом, с углами на поверхности земли – противотанковой батареей немцев, где щелкали и перекатывались на лафетах стволы орудий, железно рокочущими танками, уходящими от обстрела, им самим с Абрамовым и последним углом – нашей танковой группой из десятка машин, которые молча прятались в дальнем редком леске, но были уже обнаружены с «юнкерса». (Он твердо знал, что танки там есть, хотя и не мог понять, почему, как и чем он это чувствует.)

Углы гигантского, перемещающегося над землей и по земле многоугольника были связаны отношениями, и именно отношения каким-то образом давали Званцову возможность ощущать себя. Артиллеристы фашистской батареи хотели расстрелять тридцатьчетверки, танкисты рвались уйти из-под огня, командир «юнкерса» видел танки в дальнем лесу и намеревался бомбить их, а его пулеметчик жалел, что не попал в две маленькие фигурки на опушке леса, которые были Званцовым и Абрамовым. Все эти стремления, намерения и сожаления проходили через сознание Званцова и все происходящее скрепляли для него в одно. Как будто он получил еще новое, добавочное внутреннее зрение.

И не только это.

Он знал, что происходит, на какой-то миг был способен и предвидеть, что будет происходить.

Он знал наперед, что два танка повернут не в сторону рощицы, откуда вышли, а двинутся открытым местом на дальний лес. И действительно, едва Званцов почувствовал это, передний танк стал отворачивать от деревьев.

Званцов знал, что «юнкерс» не будет теперь охотиться за двумя танками, а пойдет на лес, и, как бы слушаясь его, самолет взял правее и двумя секундами позже повернулся через крыло и стал падать в пике там, вдали.

Он знал, что батарея сейчас начнет огонь рубежами, и, прежде чем успел осмыслить это свое знание до конца, «змеи» прекратили прямой огонь по танкам и начали пристрелочные выстрелы впереди.

Какие-то несколько мгновений Званцов понимал все за всех. Он видел такое, чего нельзя увидеть зрением, читал все мысли в пространстве на несколько километров и чувствовал не только настоящее, но и ближайшее будущее.

Потом это кончилось, и он снова стал самим собой.

Танки скрылись за холмом, батарея замолкла. Разведчики по-пластунски добрались до леска и пошли в часть доложить обстановку.

И целый день потом Званцов размышлял об этом удивительном многоугольнике и о том, каким же образом он мог видеть и чувствовать то, что недоступно ни глазу, ни чувству.

А после начались сны.

Первый он увидел в тот же вечер, когда лег на полу в доме, где помещался их ротный КП.

Причем сон был очень сильный, отчетливый и явственный.

Званцову приснилось, будто он находится в большом красивом саду. Даже не в саду, а в парке, наподобие Гатчинского парка под Ленинградом, с большими, столетними деревьями, дорожками, посыпанными песком, и пышными клумбами. Сбоку, за поляной, был виден двухэтажный дворец, чистый и хорошо отремонтированный, а прямо перед ним, перед Званцовым, стоял маленький домик без окон. Даже не домик, а какой-то облицованный мрамором куб с дверкой в нем. Этот домик, или куб, был обнесен чугунной узорчатой невысокой решеткой.

Начав видеть сон – а он понимал, что тут именно сновидение, а не явь, – Званцов каким-то краем сознания подумал, что ему повезло с этим сном, и обрадовался, что хотя бы во сне отдохнет немного в таком прекрасном саду. А отдохнуть ему хотелось, поскольку он был на фронте уже почти одиннадцать месяцев, отступая в боях от самой границы, и даже на переформировках нигде не задерживался больше чем на неделю.

Но очень скоро в ходе сна он понял, что тут будет не до отдыха, поскольку все разворачивалось не так, как ему хотелось бы.

Он, Званцов, стоял, широко расставив ноги. Вдали послышался рокот мотора, в парк въехал большой открытый грузовик с молочными блестящими бидонами. Грузовик остановился. Два человека, приехавших с ним, отослали шофера прочь и подождали, пока он уйдет. Потом они открыли борт и поспешно стали сгружать тяжелые, наполненные бидоны.

В руке у Званцова оказалась связка ключей. Он открыл калитку в чугунной ограде, затем дверь в домик. Внутри была небольшая комната без окон, а в полу – люк, куда вела широкая винтовая лестница. Званцов, а за ним люди с тяжелыми бидонами спустились вниз, в новое помещение. Здесь на невысоких постаментах стояло пять или шесть дубовых гробов.

Дальше пошло уже совсем необъяснимое. Званцов и люди, которыми он, по-видимому, руководил, стали снимать крышки с гробов, оказавшихся пустыми. Молочные бидоны все были снесены вниз. Один из мужчин открыл первый бидон, и Званцов увидел, что в бидоне никакое не молоко, а разобранные на части автоматы с дисками.

Это до того удивило Званцова, что он проснулся. Он проснулся и увидел, что в двух шагах от него, тут же в КП, на полу сидит незнакомый ему человек в большой фуражке и глядит на него широко раскрытыми светлыми и даже какими-то жадными глазами.

Миг или два они смотрели друг на друга, затем человек в фуражке погасил глаза и отвернулся. Званцов был озадачен появлением незнакомца на КП роты. Но в остальном в комнате все было в порядке. Мрачный лейтенант Петрищев, командир роты, сидел, как обычно, за столом, склонившись над картой, освещенной горящим куском немецкого телефонного провода. Разведчик Абрамов спал на единственной постели, лежа на спине, раскинув руки и раскрыв рот. И все другие на КП тоже спали, а в окне было видно звездное небо и чернела фигура часового, опершегося на винтовку.

Званцов повернулся на другой бок, закрыл глаза, и тотчас включилось продолжение сна. Но как бы после перерыва. Теперь он находился уже во дворце. Это можно было понять по тому, что он стоял в комнате, а через окно был виден тот же сад с аллеями и клумбами. Рядом со Званцовым был седой господин в зеленом пиджаке, брюках гольф и высоких зашнурованных ботинках (во сне Званцов определил для себя этого человека именно как «господина», а не «гражданина»), Званцов и господин разговаривали на каком-то иностранном языке, причем Николай в качестве, так сказать, персонажа этого сна знал язык, а в качестве действительно существующего бойца Званцова, в тот момент спящего и сознающего, что спит, не понимал ни единого слова.

Они разговаривали довольно бурно и жестикулировали оба. Седой господин повернулся к двери, что-то крикнул. Тотчас она отворилась, двое мужчин ввели третьего, оказавшегося тем шофером, который в начальном сне привел грузовик в сад. Но теперь он был похудевший, с затравленным лицом и разорванной губой. Седой господин и Званцов – опять-таки в качестве героя этого странного сна – набросились на шофера и принялись его избивать Сначала тот не защищался, а только прятал голову. Но вдруг в руке у него мелькнул нож, он бросился вперед и ударил Званцова в лицо. Нож скользнул по подбородку и задел шею. Тогда другие сбили шофера с ног, а Званцов, зажимая рукой шею, отошел в сторону, вынул из кармана зеркальце и заглянул в него.

Он заглянул в зеркальце и увидел там чужое, не свое лицо. Дико было. Сон снился Званцову. Званцов был субъектом этого сна, действовал в нем и сознавал свое «я». Но когда он посмотрел в зеркальце, там было не его, а чужое лицо…

Тут Званцов почувствовал, что его трясут, и проснулся.

Была его очередь заступать на пост у КП. Он встал совсем не отдохнувший, взял свой полуавтомат, пошатываясь, вышел на улицу и стал на пост, с сожалением отмечая, как предутренний ветерок выдувает у него из-под гимнастерки застрявшие там кусочки тепла.

Он оглядел деревню, над которой уже занимался рассвет, и вдруг понял, что где-то уже видел то лицо, которое во сне глянуло на него из зеркальца. Он видел его сравнительно недавно: то ли месяц назад, то ли неделю, то ли день. Но в то же время, как это часто бывает со снами, теперь он совершенно не мог вспомнить, какое же оно было.

Новые сутки прошли в роте напряженно. Удалось ненадолго связаться со штабом дивизии. Оттуда пришел приказ держать деревню насмерть, чтобы обеспечить отступление других крупных частей. Но противник не показывался, и даже та батарея, которую засекли разведчики, куда-то убралась.

И вместе с тем уже с той ночи, когда Званцову приснился первый сон, через расположение роты стали поодиночке проходить солдаты пехотной дивизии, которая первой приняла на себя танковый таран немцев под Мерефой, не отступила ни на шаг и была почти полностью уничтожена вместе с командиром и штабом. Раненых мрачный лейтенант Петрищев направлял дальше в батальон, а здоровых задерживал и оставлял на укрепление своей обороны.

Тогда же ночью, как потом узнал Званцов, в расположение роты приблудился и незнакомец в фуражке. Это был своеобразный парень, уполномоченный Особого отдела дивизии. Их отдел еще в самом начале мая на марше наткнулся на засаду танкового дивизиона эсэсовцев и потерял три четверти сотрудников. Удубченко, так называл себя незнакомец, состоял тогда в ординарцах у начальника отдела и после этой катастрофы, по его словам, был сразу произведен в уполномоченные. Еще через три дня дивизия была разрезана на части, отдел попал под жестокую бомбежку, и в живых остался только он один. Он взял с собой уцелевшее имущество отдела – огромную и очень неудобную пишущую машинку «ундервуд» и единственную несгоревшую папку с делами – и с этим стал пробиваться на восток к своим.

До выяснения личности Петрищев оставил его при КП. Удубченко, очевидно, очень хотелось быть особистом, а не переходить в рядовые бойцы. Ни днем ни ночью он не расставался со своей папкой. Солдаты в роте посмеивались над ним и спрашивали, стал бы он машинкой «ундервуд» отстреливаться от немцев, если бы пришлось. На это он ответил, что у него есть пистолет ТТ, и показал его.

К Званцову Удубченко относился с каким-то повышенным интересом. Николай заметил, что тот все время старается остаться наедине с ним, и, когда они работали на окопах, несколько раз ловил на себе его пристальный, жадный взгляд.

Следующие два дня в роте было спокойнее. Командиры взводов с бойцами отрывали запасные окопы и ходы сообщения, уточняли секторы обстрела для пулеметов. Противник же как будто решил оставить батальон в покое. Грохот артиллерии переместился к востоку. Только очень часто, и днем и ночью, над позициями батальона пролетали немецкие транспортные самолеты Ю-54, держа курс на Изюм.

И опять Званцову начали сниться сны.

Однажды ему приснилось, будто он идет подсолнуховым заросшим полем, постепенно повышающимся. Стоит ночь, и темно. Но он идет уверенно и выходит к опушке леса. У самой опушки над полуобвалившимся старым окопом, накренившись, нависает обгоревший советский двухбашенный учебный танк – ветеран боев сорок первого года. Броня у него раздута изнутри, очевидно от взрыва боеприпасов. И по раздутому месту белой краской коряво и безграмотно чьей-то рукой намалевано по-русски: «Бронья крипка, и танки наши бистри». Званцов знает эту надпись, но не возмущается, а только улыбается про себя. Но отсюда, от танка, он перестает идти свободно, а пригибается и кошачьим легким скоком начинает перебегать от дерева к дереву. Так он двигается около полукилометра, затем ложится на траву и ползет по-пластунски. Перед ним, освещенная лунным светом, показывается поляна. Званцов видит силуэты каких-то больших машин с крытым верхом и людей в черных шинелях, которые стоят и ходят возле этих машин. Званцов долго наблюдает, затем удовлетворенно кивает чему-то и ползком пускается в обратный путь…

На этом месте сон прервался. Некоторое время мелькали разрозненные кадры старого сна – в саду. Потом снова пошла целая большая часть без перерывов.

Теперь Званцов, опять-таки ночью, стоял на большой пустынной поляне среди леса и чего-то ждал, напряженно глядя вверх, на небо. Наконец издалека послышался звук самолета. Званцов вынул из кармана фонарик, посигналил несколько раз. Невидимый самолет наверху приблизился, потом стал уходить. Званцова это не беспокоило. Он лег на траву и принялся ждать.

Через некоторое время на большой высоте в небе, но уже не сопровождаемый звуком моторов, вспыхнул огонек. Званцов тотчас вынул из кармана второй фонарик и посигналил двумя. Огонек стал стремительно падать, затем погас. Но на фоне светлеющего неба была уже видна темная птица, несущаяся к земле. Это был планер. На высоте метров в двести он вышел из пике, черной тенью скользнул над лесом, приземлился, запахивая выпущенными шасси траву на поляне, пробежал шагов полсотни и остановился неподалеку от Званцова.

Тотчас брюхо его раскрылось, десяток темных фигур высыпались наружу. Званцов вскочил, поднял руку, и, подчиняясь его команде, десантники поспешно и бесшумно пустились за ним в лес. Они вышли к обгоревшему танку с безграмотной, издевательской надписью, сделанной немецкой рукой, и оттуда двинулись очень осторожно. Впереди почувствовалась поляна. Званцов разделил свой отряд на три группы. За деревом была видна фигура часового в черной шинели. Званцов вынул нож из ножен, легко, как это бывает во сне, шагнул к часовому, со спины зажал ему одной рукой рот, а другой погрузил нож в горло. Тотчас сзади него раздался свист, пришедшие с ним люди бросились вперед, к машинам с крытым верхом, которые стояли на поляне.

Солдаты в черных шинелях кинулись им навстречу, завязался короткий горячий бой. Одна из машин неожиданно вспыхнула багровым пламенем и взорвалась, разметав в стороны несколько фигур. Но Званцов с пистолетом в руке уже пробивался к другой. Там метался человек, лихорадочно чиркая по борту какой-то коробочкой. Второй, в кабине, пытался завести мотор. Званцов выстрелом снял первого, затем второго, бросился в кабину и, даже не задерживаясь, чтобы вытолкнуть убитого прочь, нажал стартер, дал полный газ, слыша, как сзади взрывается третья машина, вписался в мощную короткую дугу поворота и вырвался с поляны.

Уже рассвело. Лесная дорога с мелкими, поросшими травой колеями неслась ему навстречу Бросая машину из стороны в сторону, на полную окружность поворачивая баранку, он мчался к цели, которую знал. Группа каких-то людей пыталась преградить ему путь, но они лишь брызнули, спасаясь из-под колес, и только радужными звездочками от пуль расцветилось стекло кабины.

Потом лес сдернулся назад, светло вспыхнул полевой простор. Впереди, пониже, шел бой. Маленькие, издалека как игрушечные, разворачивались танки, батарея стреляла по ним, перебегали ломкой цепочкой солдаты.

Слившись с машиной, Званцов низвергался с холма дорогой извилистой, как след от удара кнута, которая вела его в самый центр боя. Рядом с ним убитый колотился головой о подушку сиденья, и Званцов все не мог, не мог, не имел ни секунды, чтобы открыть дверцу и выкинуть его.

Бой приблизился, уже звучно строчили пулеметные очереди. Набежала линия окопов, бойцы с удивленными лицами вскакивали, поднимали руки, стараясь остановить его. Он пролетел мимо них, пролетел через минное поле – рядом взорвалась мина, но он уже был далеко, – проскочил цепочку атакующих. Опять мчащаяся грунтовая дорога напряженными дугами легла ему под колеса. Казалось, не он поворачивает машину, а вертится сама земля – мелькающие куски горизонта, вытянувшиеся в линейку кустарники, зеленые холмики перелесков, – вертится, чтобы пустить ему под радиатор две колеи и спрямить его молниеносный путь.

Наконец новый лес набежал на него тенью и прохладой. Ветки зашелестели по кабине. Званцов стал убирать газ, повернул на лесной проселок, пронесся к небольшому домику, затормозил и стал.

Несколько человек в штатском бросилось ему навстречу. У него от пережитой скорости еще качались в глазах деревья и плыла поляна с домиком, но он уже выскочил из кабины и вместе со штатскими стал сдирать с машины брезентовый верх. Под ним была большая рама с продольными металлическими желобами.

Спеша, подъехали еще три грузовика, набежали еще люди. Молча, не теряя секунд на слова, Званцов со штатскими лихорадочно закидали ветвями машину, которую он привел, и на руках откатили ее в лес, в самую гущу, под деревья. Брезентовый верх был натянут на другой грузовик, откуда-то тащили еще такой же брезент и деревянные стойки. Появились три солдата в зеленых мундирах. Они сели в три новые машины и один за другим, поднимая пыль, покатили прочь от домика.

И тотчас Званцов другим, не этим зрением увидел, как там, за линией фронта, которую он только что проскочил, на аэродромах, поднятые по тревоге, бегут к самолетам маленькие фигурки, услышал, как раздается команда: «От винта!» – как, взревев, начинают петь моторы.

Через миг он был уже не только Званцовым, но и летчиком в самолете. Земля провалилась, провисла под ним огромной вогнутой чашей, на уровень глаз стал убежавший в бесконечную даль горизонт. А он, летчик, пытливо всматривался вниз, прикусив губу, искал что-то среди макетных домиков деревень, выпуклых ковриков перелесков и рощ, среди узеньких, посыпанных светлым дорожек. Потом внизу на лесной дороге он увидел медленно торопящегося жука-машину с крытым верхом. Это было то, что нужно. С радостным приливом в сердце он пошел в пике, приготовляясь отпустить тяжелый бомбовый груз.

И так, поочередно, Званцов был тремя летчиками и, будучи ими, один за другим уничтожил три грузовика с крытым верхом, которые были отправлены с той поляны в лесу. Но одновременно он был и прежним Званцовым, оставшимся с самой первой, главной и значимой машиной, спрятанной глубоко в лесу. С той машиной, в кузове которой он сидел и где в кабине, так и не убранный еще, лежал убитый шофер…

Потом этот сон снился Званцову целых три ночи подряд и замучил его. Стоило ему закрыть глаза, как сразу начинался ночной бой с людьми в черных шинелях на поляне, или дорога мчалась под радиатор грузовика, или он поднимался на самолете, преследуя не ту, другую, ложную машину.

На четвертую ночь явилась как бы шапка, заключительная часть этих снов.

Он лег вечером на КП, снял сапоги, примостил под плечо шинель и сунул голову в шлем. (Вообще-то он шлем не любил и так не носил его, но для спанья пользовался охотно, поскольку мягкий внутренний каркас шлема по удобности почти равен подушке.) Он закрыл глаза, и в тот же миг ему стал сниться сон.

Званцов ехал по железной дороге. Стучали колеса, внизу сыпались и сыпались шпалы, а он знал, что везет и уже благополучно довозит что-то чрезвычайно ценное. Поезд остановился на чужой, незнакомой станции. В сизого цвета форме с фашистским знаком на рукаве двое рабочих возились рядом у стрелки. Чужие солдаты в комбинезонах вольно стояли на перроне. К Званцову бежал начальник станции с белым жезлом в руке, потный, с выражением почтительности и страха на лице. А он, Званцов, ждал его объяснений холодно, презрительно и властно…

Затем станция исчезла, он находился в большом зале с террасой с правой стороны. Впереди никого не было. Но сзади, Званцов это знал, плотной молчащей толпой стояло множество народу, почти все в мундирах: маршалы, генералы и полковники фашистской армии. В зале было тихо, но в какой-то момент сделалась уже совершенно гробовая тишина. Широкая белая дверь впереди отворилась, послышались быстрые шаги, и в зал вошел… Гитлер, Гитлер с усиками и челкой, одетый в серый френч и бриджи. Гитлер шел навстречу Званцову, сзади замерла толпа военных. А Званцов напрягся, готовясь резким пружинным движением выбросить вперед руку в фашистском приветствии и чувствуя, как от этой напряженности еще плотнее облегает его плечи по мерке сшитый офицерский френч.

Гитлер остановился, его костистое лицо было бледно. С минуту он смотрел на Званцова бешеным и в то же время нежным взглядом. Потом глаза его зыркнули куда-то назад, за званцовскую спину. Оттуда вышли два фанфариста, стали рядом со Званцовым справа и слева, набрали воздуху в легкие, задрали головы, и… резкий крик петуха огласил зал.

Петушиное кукареканье и разбудило Званцова.

Это был единственный сохранившийся в деревне петух, который чудом сумел пережить и немецкое наступление сорок первого года, и проход эсэсовских частей в сорок втором.

Петух разбудил Званцова, и он проснулся совершенно ошарашенный.

Что это могло быть и почему ему виделись такие картины?

Он понимал, что эти сны снятся ему неправильно, что здесь чужие сны, которые не могут сниться ему, советскому солдату Званцову, и просто по ошибке попадают в его голову.

Но чьи же тогда эти сны?

Сидя в комнате на полу, он огляделся. Вернувшись с обхода боевого охранения, спал мрачный лейтенант Петрищев, командир роты. (Он был почти всегда мрачен, потому что в Бресте у него остались жена и две совсем маленькие девочки и он ничего не слышал о них с самого начала войны.) Но лейтенанта Петрищева Званцов знал хорошо, вместе служил с лейтенантом под Брестом и был в нем уверен, как в самом себе.

Рядом со Званцовым храпел Вася Абрамов, напарник Николая по разведке. Абрамов попал в их часть недавно, после госпиталя. По его рассказам Званцов знал всю его биографию и понимал, что биография эта была как раз такой, какая ему рассказывалась. До войны Абрамов служил действительную в Особом железнодорожном батальоне Краснознаменного Балтийского флота в Ленинграде. Это была интересная воинская часть, единственная, возможно, на всех флотах мира. Под Ленинградом есть форты Красная Горка и Серая Лошадь, которые связываются с Большой Ижорой специальной железнодорожной веткой. Для обслуживания ветки, по которой на форты подвозятся вооружение, боеприпасы и всякое другое, и был в свое время создан Особый железнодорожный батальон. Служили в нем железнодорожники и исполняли железнодорожные обязанности. Но вместе с тем они носили флотскую форму и принадлежали к КБФ. Служа в этом батальоне, Абрамов по выходным часто наезжал в Ленинград, хорошо знал его, и Званцов, сам ленинградец, имел все возможности точно проверить это знание. (Абрамов даже бывал в той новой бане на улице Чайковского, которую Званцов как раз строил перед войной, будучи бригадиром каменщиков.) Да и вообще они были друзья, вместе ходили в разведку, и не один раз жизнь одного зависела от совести и смелости другого.

Еще один человек спал на КП. Связист Зорин. Но он был совсем молодой паренек двадцать третьего года рождения и весь на виду, с молодым пушком, еще не сошедшим со щек, с приходившими в часть письмами, где деревенская родня передавала ему многочисленные поклоны.

Никому из этих троих не могли предназначаться сны, которые по ошибке попали к Званцову.

Раздумывая обо всем этом, Николай вдруг почувствовал, что на него сзади кто-то смотрит. Он обернулся и увидел, что особист Удубченко сидит у стены и глядит на него светлыми глазами.

Потом он поднялся, подошел к Званцову и неожиданно спросил тихим голосом:

– А ты немецкий знаешь?

– Нет, – сказал Званцов.

– А польский?

– Тоже нет.

Званцов действительно не знал никаких иностранных языков. Вернее, он учил когда-то в школе немецкий, но от всего этого обучения у него в голове осталось только «Их хабе, ду хаст…» и еще немецкое слово «печка» – «офт», относительно которого он не был даже уверен, что это именно «печка», и которое могло быть немецким словом «часто».

Удубченко миг смотрел на Званцова с каким-то ожиданием, потом сказал: «Ладно» – и вышел из КП.

Все это было подозрительно. Это даже могло звучать как пароль: «Знаешь ли ты немецкий язык?» – «Нет». – «А польский?»

Но в то же время Званцов понимал, что не может сейчас ничего сделать.

Терзаясь сомнениями, Званцов свернул козью ножку, высек кресалом огонь, прикурил от фитилька, отчего верхний слой махорки стал распухать, затрещал и запрыгал в стороны маленькими искорками, накинул на плечи шинель и вышел на улицу.

Дурацкий и подлый сон! Чтобы он, Званцов, вытягивался перед собакой Гитлером! Да он бы разорвал его пополам, доведись оказаться рядом, и оба куска этой твари затоптал бы в землю. В землю своими кирзовыми сапогами, а потом бы еще пошел и потребовал у ротного старшины, чтобы тот выдал другие сапоги, а те, первые, сам выкинул бы.

– …! … … …!!!

Званцов затянулся козьей ножкой, помотал головой, вытряхивая сон, и огляделся.

Стояла душистая, бархатная, мягкая украинская ночь. Пахло яблоневым цветом и жасмином. Но деревня, залитая синеватым фосфоресцирующим светом луны, была уродлива и безобразна. Дико и заброшенно торчали трубы сожженных домов, тишина казалась кладбищенской, и повсюду – в темных местах развалин, в овраге за садом, в дальнем леске за полем – притаились угрозы.

Обстановка на фронте была скользкая, и Званцов знал, что за леском уже может накапливаться фашистская пехота, что вражеский лазутчик, возможно, смотрит на него в этот миг из-за полусгнившей прошлогодней скирды на поле.

А главное, было неясно, в какой стороне противник, в какой свои и куда роте нужно повернуться лицом, чтобы ей не ударили в спину.

От этих мыслей Званцову сделалось неуютно и холодно. Он опасливо переложил цигарку так, чтобы огонек был в закрытой ладони.

В дальнем краю сада между яблонями мелькнуло какое-то серое движение. Званцов вздрогнул, напрягся, вглядываясь туда. Движение повторилось. Он, стараясь не наступать на сучки и пригнувшись, пошел вперед и увидел глухонемую девушку, дочь старика.

Она, одетая в серое холщовое домотканое платье, босая, короткими и сильными, но в то же время какими-то неуклюжими рывками рыла землю лопатой. Рядом валялся большой, грубо сколоченный ящик, а на нем – мешок с зерном.

Почувствовав присутствие Званцова, немая испуганно обернулась и отскочила в сторону.

Званцов посмотрел на яму, ящик и мешок. Он понял, что старик с дочерью не верят, что рота будет удерживать деревню от немцев, и заранее закапывают хлеб, чтобы его не отобрали фашистские мародеры. От этих мыслей ему стало горько и совестно перед немой.

Он жестом попросил у нее лопату, поплевал на ладони и в рыхлой, податливой садовой земле быстро выкопал яму. Вдвоем они уложили туда ящик с мешком внутри, закидали все и утоптали.

Званцову захотелось пить. Он сначала спросил у девушки воды, потом сообразил, что она не слышит, и стал знаками объяснять, чего он хочет.

Она тупо смотрела на него, не понимая. Потом поманила за собой. Они подошли к дому. Немая нагнулась к окошку в подвал, замычала. Внизу зажегся огонек коптилки, по лесенке поднялся старик. Пока он поднимался, луна освещала его лысину, обросшую по краям длинными нечесаными волосами.

Узнав, что Званцов хочет пить, старик сказал, что угостит его чаем с медом, и позвал вниз к себе. Званцов стал отказываться. Хотя ему очень хотелось чаю с медом, он понимал в то же время, что этот мед, картошка да хлеб, закопанный в саду у яблони, станут, возможно, единственной пищей этих двоих на долгие месяцы вперед.

Пока они разговаривали, за изгородью опять мелькнул особист, и старик, неодобрительно глядя на него, сказал:

– Вот все ходит-ходит. А чего надо?

Потом старик все же уговорил Званцова на чай, сам полез в подвал вперед. Лестница, приставленная изнутри к окну, была узкая и шаткая. Немая подала Званцову руку, чтобы он не упал в темноте. Ладонь у нее была мясистая и от этой мясистости неприятная. Руку она сначала подала по-деревенски лодочкой, но потом Званцов почувствовал, что пальцы ее крепко и доверчиво обхватили его ладонь. От этой маленькой ласки у него потеплело на сердце, он вспомнил жену с сынишкой в Ленинграде, от которых почти год не было известий, и в темноте у него увлажнились глаза.

Подвал был большой, и в одном углу от пола до потолка завален картошкой, которая начала прорастать бледными ростками. Пахло кислым. Стояли скамьи с тряпьем – постели старика и дочки, стол, какие-то ящики. На сырой кирпичной стене на ржавом костыле висело небольшое с молочным налетом зеркало в деревянной рамке.

Старик прибавил свету, вытащив фитиль в коптилке, развел самовар, в котором вода была уже подогрета. Они стали пить липовый чай с медом. Разговор не клеился, старик был немногословным. Оказалось, что он учитель, и Званцов заметил, что у него действительно руки человека не деревенской, а городской, интеллигентной работы.

Немая смотрела в лицо Званцову и все время улыбалась, но какой-то бессмысленной улыбкой. Старик сказал, что она всю жизнь прожила здесь, в соседней деревне, не знает языка глухонемых и неграмотна. Из-за ее уродства и из-за того, что они только что вместе закопали хлеб в землю и оба понимали, что это значит, Званцову все время было очень совестно перед немой и ее отцом. Ему не сиделось в подвале.

Наверху, над бревенчатым потолком, послышались шаги – подвал находился как раз под комнатой, где расположился ротный КП. Званцов сказал, что это пришел командир роты, которому он может понадобиться, поблагодарил за чай и выбрался на улицу…

Этой же ночью грохот артиллерийской канонады раздался совсем в тылу званцовского батальона, а наутро пришел приказ из дивизии держать позиции в течение трех суток, после чего батальон должен идти на соединение с дивизией на восток.

Но немцы так и не показывались в окрестностях деревни. Мрачный лейтенант Петрищев совсем извелся, потому что он ждал боя и готовился к нему, а неопределенность была еще хуже и опасней, чем любая определенная опасность.

С утра Званцов с Абрамовым опять пошли искать противника. Они побывали в той роще, где когда-то стояла немецкая противотанковая батарея, потом отправились кругом с юго-запада на северо-восток к лесу, который должна была занимать одна кавалерийская часть и в котором разведчики ни разу не бывали.

Ни на опушке, ни в километре вглубь никаких воинских частей не оказалось. Званцов с Абрамовым пошли опушкой дальше, так что деревня, где стояла их рота, оказалась у них за солнцем.

Место было неровное. Они спустились в овраг, по дну которого там и здесь валялись стреляные почерневшие снарядные гильзы, вышли наверх, где по гребню проходила линия старых окопов. Званцову почему-то стало казаться, что он уже бывал здесь и знает места. Они перескочили через несколько полуобвалившихся ходов сообщения, многократно переплетенных серыми телефонными проводами. В просвете между деревьями что-то зачернело. Странное предчувствие укололо Николаю сердце.

Перед разведчиками, накренившись над окопом, стоял двухбашенный старый танк из званцовского сна. По вздутому борту шла надпись корявыми буквами: «Бронья крипка, и танки наши бистри».

Званцова это так удивило, что у него сразу вспотела вся спина и он почувствовал, как гимнастерка облепила кожу.

И тут же в лес шла тропинка, которую он тоже помнил по снам.

Он откашлялся – у него сразу пересохло в горле, – кивнул Абрамову, и они осторожно двинулись по этой тропинке.

Они не прошли и километра, как впереди раздалось резкое: «Стой! Руки вверх, не двигаться!» Из-за кустов с нацеленным автоматом в руке вышел человек.

Он был в черной шинели.

В матросской.

– Кто такие?

– Свои, – ответил Званцов из-за дерева. (Они успели оба отскочить за деревья.) – Пехотная разведка. А ваша что за часть?

– Руки! – раздался другой голос.

Разведчики оглянулись и увидели, что второй матрос стоит позади них с автоматом.

– А ну-ка давайте отсюда, ребята, – сказал первый матрос. – Наша часть секретная. В расположение хода нет. Не задерживайтесь. Петров, проводи.

Второй матрос довел их до опушки, и разведчики отправились в свою роту. Но еще прежде, чем они ушли, Званцов успел заметить за деревьями силуэт какой-то большой машины, прикрытой ветками.

Они вернулись в деревню уже затемно, причем Званцов шел в самой глубокой задумчивости.

По дороге, уже ближе к роте, Абрамов стал вспоминать свою собственную службу на флоте и гадать, что же за секретная часть это может быть. Но Званцов почти не слушал его, с ужасом думая, что сейчас не доверяет ни Абрамову, ни Петрищеву, никому из тех, с кем он ночевал на КП, и даже самому себе. Сон переходил в реальность, и Званцову начало казаться, что он сходит с ума.

До самого позднего вечера он не мог решить, нужно или не нужно рассказывать лейтенанту о своих снах, и, ничего не решив, совершенно замученный, улегся на своем месте на КП. В комнате было шумно. Петрищев удвоил боевое охранение, приходили связные из взводов, и телефонист держал постоянную связь с батальоном.

Званцов заснул лишь к середине ночи, и как только глаза его закрылись, так сразу ему представилось, что он глядится в какое-то мутное стекло, в запыленное зеркало, и в нем отражается лицо. Но снова не его, а чужое. Лицо!

Будто что-то ткнуло его в сознание. Он проснулся, мгновение соображая. Некая мысль озарила его. Он поспешно встал, взял свой полуавтомат и вышел из дому.

Эта новая ночь была ветрена. Поворачивало на непогоду, небо по западному краю затянуло тучами.

Званцов огляделся, подождал, пока глаза привыкнут к темноте, проверил в ножнах нож и спорой походкой пошел из деревни. Он знал, где сегодня стоят часовые, и, чтобы не наскочить на них, через огороды двинулся где ползком, а где короткими перебежками. Потом огороды остались позади, он вышел на тропинку, огибающую овраги. Сначала он шагал неуверенно, но затем перед ним легло подсолнуховое поле, и Званцов понял, что идет верно.

Он заторопился. Часто оглядываясь, почти побежал. На выходе из поля перед ним начала мелькать тень. Не теряя ее из виду, он пошел за ней и в лесочке нагнал поближе. То был старик из погреба. Но теперь он выпрямился, походка его стала легкой и гибкой. Чтобы не шуметь, Званцов скинул сапоги. В какой-то миг ему послышались шаги сзади, он спрятался в кустах и увидел, как мимо него, бледный, озираясь, скользнул особист Удубченко.

Званцов так и думал, что он должен здесь появиться, пропустил его и пошел сзади.

Он миновал лесок, но на широкой, просторной поляне увидел, что особист исчез и по траве идет один только старик. Званцов удвоил осторожность, обошел поляну краем и приблизился к старику, когда тот остановился, глядя в небо.

Званцов уже осторожно взялся за предохранитель автомата, чтобы спустить его, и оглянулся, прикидывая, как ему действовать на случай нападения сзади. Но тут под ногой его что-то хрустнуло.

Старик обернулся в его сторону, и было неясно, видит он Николая или нет.

Туча нашла на луну, потом освободила ее.

Званцов приготовился было шагнуть за куст.

Старик, глядя на Званцова, сказал что-то не по-русски. И вдруг Николай ощутил свирепейший удар по голове. В мозгу у него как что-то взорвалось. Он обернулся и увидел, что в шаге от него стоит глухонемая дочка старика, держа в руке продолговатый предмет.

У него стали отниматься руки и ноги, и он подумал: так умирают. Но в этот момент оглушительно, как может только пистолет ТТ, грянул выстрел. Пуля слышимо пролетела мимо Званцова и ударила в старика, который охнул и согнулся. За спиной глухонемой девки появился особист Удубченко, на ходу одним махом сбил ее с ног и кинулся к старику.

Через две минуты все было кончено. Старик и девка, которая теперь уже не была глухонемой, а злобно ругалась по-немецки, связанные поясными ремнями, лежали на траве, а Удубченко, дрожа от возбуждения, говорил Званцову:

– Вот гады! Вот гады… Понимаешь, а я думал, ты вместе с ними. Чуть в тебя не выстрелил. Чуть тебя не срезал.

Николай, у которого начало проходить кружение в голове, подобрал на траве продолговатый фонарь, выроненный девкой, и пошел на середину поляны.

Немецкий самолет уже гудел в высоте, и Званцов уже ему сигналил, когда на поляне, поднятые выстрелами, появились моряки в черных шинелях, которые в соседнем леске стояли с батареей гвардейских минометов, или «катюш», как их стали называть позже.

Званцов им все объяснил. А дальше события стали развиваться точно как во сне Николая.

Самолет улетел. Некоторое время над поляной было тихо. Потом в небе возник огонек. Огромная черная птица бесшумно проплыла над верхушками деревьев. Планер, скрипя, снизился и побежал по поляне, срывая дерн своими шасси, обкрученными колючей проволокой.

Раскрылась дверца.

Но Званцов с Удубченко и моряки были наготове. Полетела граната, раздался залп. Фашистские десантники, захваченные врасплох, даже не пытались оказывать сопротивление. Весь их отряд был захвачен и, за исключением убитых, доставлен в роту Званцова.

А наутро фронт пришел в движение. Два батальона немцев при поддержке танков ударили на тщательно продуманную оборону лейтенанта Петрищева. Позади деревни начали выходить из окружения потрепанные дивизии 57-й армии и дивизион гвардейских минометов. А мрачный Петрищев сражался, обеспечивая их отход. Его рота была больше чем наполовину уничтожена, но выполнила приказ и ушла из деревни только на третью ночь, унося раненых и забрав с собой два оставшихся в целости орудия. Лейтенант Петрищев тоже катил пушку, вернее, держался за лафет. Он оглох, голова у него была туго забинтована. Но он продолжал отдавать приказания. Только их никто не слушал. Потому что он был в бреду.

Однако Николай Званцов именно в этих боях не принимал тогда участия и узнал о них позже по рассказам товарищей. Вместе с Удубченко, со стариком, бывшей глухонемой и оставшимися в живых немецкими десантниками его сразу направили в штаб дивизии, в Особый отдел армии. Выяснилось, что «старик» был крупным немецким разведчиком-диверсантом, а ложная глухонемая – его помощницей. Их специально оставили в тылу отступивших немецких частей, чтобы выкрасть у нас новое оружие – одну из «катюш», значение и силу которых уже тогда понимала ставка Гитлера.

Фашистский диверсант обнаружил батарею и по рации, которая у него была спрятана в картошке в подвале, вызвал десант на лесную поляну. Но до того как вызвать, он несколько раз продумывал всю операцию, вернее, почти постоянно думал о ней и представлял себе, как она пройдет, как он вывезет «катюшу» через фронт, даже как доставит ее в Германию и получит награду от Гитлера. Он мечтал и представлял себе все это по ночам, сидя в погребе под ротным КП, и все эти мечты и представления каким-то непостижимым образом транслировались Званцову и возникали в его снах. И Званцов во сне даже говорил по-немецки и по-польски, чем и вызвал подозрения Удубченко.

Возможно, что этот фашист мечтал как-то очень активно и страстно и возбуждал вокруг себя некое неизвестное нам электромагнитное поле. Но скорее всего, дело было не в качестве его мечтаний, а в каких-то особых способностях, которые вдруг проявились в Званцове. Ведь над этим «стариком» на КП роты ночевало много народу, а сны снились только Николаю. Да и кроме того, раньше был еще тот случай с многоугольником.

В Особом отделе армии Званцов рассказывал и о своих первых снах, о грузовике с бидонами и шофере. И немец показал, что это относилось к его воспоминаниям о тридцать девятом годе в Польше, когда они еще летом стали тайно завозить оружие в немецкие поместья на территории польского государства и создавать там фашистскую «пятую колонну». Об одной такой истории, когда их чуть не выдал польский шофер, «старик» и вспоминал в ту ночь, когда Званцову снились парк и склеп, где прятали автоматы. (Тот маленький домик без окон был склеп.)

В Особом отделе очень удивлялись способности Званцова чувствовать чужие мысли и даже хотели задержать его при штабе армии, чтобы ему снились мысли тех пленных немецких офицеров, которые были убежденными фашистами и отказывались давать нужные показания. Но Николаю уже ничего не снилось, он чувствовал себя неловко при штабе и стал просить, чтобы его отпустили в батальон, что в конце концов и было сделано.

А Удубченко остался служить при Особом отделе. Он сдал туда пишущую машинку «ундервунд» и ту папку с делами. Его назначили ординарцем при одном подполковнике, и он сразу радостно приступил к исполнению обязанностей.

Вот такая история приключилась с Николаем Званцовым, и он рассказывал нам ее долгими вечерами в феврале сорок третьего года в Ленинграде, на Загородном проспекте, напротив Витебского вокзала. Одни сразу поверили ему, а другие выражали осторожное сомнение и говорили, что тут еще надо разобраться.

Действительно, тут еще не все ясно. Но с другой стороны, мы и в самом деле не до конца знаем свой организм. Вот, скажем, друг рассказывал мне, что, когда он во время войны был в партизанах в районе Львова, в лесах, их часть наткнулась на одного танкиста. Этот парень бежал в сорок первом году из плена, но ему не повезло, он не сумел присоединиться ни к одной из групп и целый год прожил в лесу один, пока не встретился с нашими. Так за это время у него, например, выработалось такое обоняние, что за пять километров он мог почуять дым и даже определить, что за печь топится – на хуторе или в деревне. Опасность он чувствовал тоже на очень большом расстоянии и ночью, лежа где-нибудь во мху под деревом, просыпался, если даже в километре от него проходил человек. Кроме того, он мог еще идти через любое болото, даже такое, где никогда раньше не был. Каким-то чутьем он уверенно вставал под водой на те кочки, которые не проваливаются, и свободно обходил опасные места. В партизанском отряде он стал потом разведчиком и однажды вывел людей по совсем непроходимой трясине, когда они были с трех сторон окружены немецкими карателями.

Хотя, пожалуй, это уже другое…

Вообще, в те времена, когда мы слушали Николая Званцова, вопрос о передаче мыслей на расстояние вовсе не затрагивался печатью. И позже долгое время почему-то об этом ничего не говорили, так же как, например, о кибернетике. Но в последние годы положение переменилось. Не так давно в журнале «Техника – молодежи» была целая дискуссия по этому поводу. Там же было напечатано, что, когда в Москву приезжал Норберт Винер, прогрессивный зарубежный ученый, который написал книгу «Кибернетика», в Московском университете студенты его спрашивали, способен ли мозг давать электромагнитные волны такой мощности, чтобы их можно было принимать. Он ответил, что частота излучений мозга – та, которая пока известна, – настолько низкая, что для передачи и улавливания потребовалась бы антенна величиной с целый Советский Союз. Но тут же он добавил: не исключено, что мозг способен излучать и излучает более высокочастотные ритмы.

А недавно в одной из газет была заметка, где говорилось, что образы, например, – не слова, а образы, – возможно, и могут передаваться, и рассказывалось об опыте двух американских ученых, из которых один сидел в лаборатории и представлял себе разные фигурки, а другой в это время был далеко на подводной лодке и кое-какие из этих фигурок принимал в мозгу.

Конечно, было бы хорошо, если бы Коля Званцов мог прочитать эту заметку. Ему очень приятно было бы узнать, что наука уже подходит к объяснению того, что с ним случилось. Но, к сожалению, он не может прочесть эту газету, поскольку он погиб на самом краю войны в 1945 году.

Один парень, который позже служил вместе с ним, рассказал мне, что тогда, после здравбатальона, Званцов участвовал в освобождении Луги, снова был ранен и, выйдя из тылового госпиталя, попал на 4-й Украинский. А там благодаря одной из случайностей, столь частых на войне, в один прекрасный день вместе с группой бойцов пополнения предстал перед лейтенантом Петрищевым, с которым вместе встретил 22 июня сорок первого года под Брестом.

С Петрищевым Званцов вошел в Венгрию, зацепил даже кусочек Румынии, освобождал Дебрецен, повернул потом на Мишкольц, перевалил Карпаты и взобрался на невысокие горы Бескиды – уже в Чехословакии. Он исправно нес солдатскую службу, грудь его украсилась многими медалями и орденами, и он вырос уже до старшего сержанта. Но в зеленом месяце мае, когда их часть поддерживала танкистов генерала Рыбалко, в одной из схваток был ранен Петрищев. Званцов сам вынес с поля боя мрачного лейтенанта Петрищева, который, собственно говоря, был уже не лейтенантом, а капитаном и не мрачным, а, наоборот, веселым и радостным, так как война кончалась, и семья его была освобождена войсками 2-го Украинского фронта, и он получил даже письмо, из которого понял, что жена его осталась жива и две маленькие девочки тоже остались живы и были уже не такими маленькими, поскольку подросли за четыре года войны и смогли даже написать ему кое-что в этом письме, но только печатными буквами. Званцов вынес капитана Петрищева и сам сдал его в санбат, и капитан записал ему свой адрес в далекой России, а Званцов положил эту бумажку с адресом в нагрудный карман гимнастерки. Потом он пошел в свою часть, но за это время обстановка переменилась. Батальон оказался отрезанным от санбата, и Званцову пришлось одному пробираться в направлении на Пршибрам. Он бодро пустился в путь, лесом обходя дороги, которые были заняты отступавшими фашистскими дивизиями, шел день, выспался ночью в лесу на поляне и утром увидел вдали городок, в котором рассчитывал найти своих. Но в долине внизу двигался большой отряд из «ваффен СС» – все в черных рубашках со свастикой на рукаве и в петлицах, с автоматами в руках и кинжалами у пояса. А когда он поглядел направо, то увидел там дым и гарь догорающей деревни, а когда посмотрел налево, по пути движения отряда, то увидел, что в другой деревне бегут женщины и дети, крестьяне выгоняют скотину из сараев, и услышал, что там стоит крик и стон.

Миг он смотрел на эту картину, потом кустами перебежал вперед, спустился пониже к дороге, выбрал местечко с хорошим сектором обстрела, прикинул, где он будет тут перебегать и маневрировать, снял автомат с плеча, лег, подождал, пока те, в черных рубашках, подойдут так, чтобы он мог видеть, какого цвета у них глаза, скомандовал сам себе и открыл огонь.

Но эсэсовцы тоже были, конечно, не лопухи. Для них война шла уже как-никак шестой год, они тоже все знали и понимали. Ни одной секунды паники они не допустили. Когда первые упали под выстрелами Званцова, другие тотчас залегли, рассредоточились, быстро сообразили, что он тут один, и, подавляя его огнем своих автоматов, стали продвигаться вперед.

Званцов стрелял в них и, когда его ранило первый раз, в ногу, сказал себе, что хорошо, что не в руку, например, но тут же подумал, что, пожалуй, это уже не имеет значения, потому что жить ему осталось не часы, а минуты. И пожалел он чуть-чуть, что именно этой дорогой пошел отряд «ваффен СС» в черных рубашках, потому что и ему, конечно, лестно было бы вернуться в Ленинград и увидеть свою жену Нюту, с ней и сынишкой пойти весенним воскресным утром в Летний сад при всех орденах, постоять у прудика, где написано: «Лебедей не кормить», и посмотреть, как солнечные блики играют на аллеях. Но делать ему было нечего, и он продолжал стрелять до тех пор, пока с гор не сошел партизанский чешский отряд и не ударил эсэсовцам во фланг, и они откатились и ушли, прогрызая себе путь на запад, чтобы сдаться в плен американским, а не советским войскам.

Чехи из чешского партизанского отряда подошли к Званцову и хотели сделать для него все хорошее. Но они уже ничего не могли для него сделать, поскольку Званцов лежал в луже крови и умирал. Они обратились к нему по-чешски, и он их почти понял, так как, двигаясь по Европе, изучил уже многие иностранные языки и, в частности, по-чешски знал слово «друг», которое на этом языке звучит, кстати, совершенно так же, как и по-русски.

Небо для него раскололось, запели невидимые трубы, дрогнули земли и государства, и Николай Званцов умер.

Чехи из партизанского отряда подняли его, понесли на высокую гору и положили на маленькой красивой полянке в таком месте, где между больших камней, поросших травой, под соснами бьет сильный ручей с холодной кристальной водой.

И там Званцов и лежит до сих пор.

Но каменный уже.

Вышло, что в той чешской деревне был один чех по специальности скульптор. Из большой глыбы на той поляне он вырубил памятник. Из гранита сделана плита, а на ней упал на спину, запрокинув голову и раскинув руки, солдат. Вода из ручья бежит прямо по его груди, журчит и падает вниз.

Званцов лежит там один. Над ним качаются верхушки сосен, он смотрит в небо. Днем его освещает солнце, а ночью – луна, и всегда дует свежий горный ветер.

Один он лежит. Но внизу, метров на тридцать – тридцать пять ниже, есть такая поляна, побольше, где встречаются на свиданиях чешские девушки и парни, смеются, дразнят друг друга и плескаются из ручья.

А вода все льется и льется из его бесконечного сердца.


Ну что вы, ребята, загрустили и задумались? Кто там ближе, налейте еще по стопке, будем разговаривать дальше, вспоминать товарищей и то, что было.

Голос

Не беспокоит, синьор, нет?.. Вы понимаете, эту бритву я купил полгода назад и с тех пор ни разу не точил. Конечно, она уже садится. Но страшно отдавать. Сами знаете, как теперь точат…

Синьор, кажется, иностранец?.. Ну правильно. Чувствуется по акценту. Да и, кроме того, когда живешь в таком городишке, как наш, знаешь каждого, кто приходит к тебе в парикмахерскую… Вам понравился наш городок? Конечно, в Италии таких много. Но наш Монте-Кастро все-таки город особенный. Синьор слышал что-нибудь о театре Буондельмонте и о певце Джулио Фератерре?.. Да-да, многие считали, что он станет рядом с самим непревзойденным Карузо. Так вот, вся история происходила в нашем городе, на наших глазах. Театр Буондельмонте – это у нас. А Джулио живет здесь рядом. Он мой сосед. Больше чем сосед…

Что вы сказали?.. «Только один год»? Нет, синьор, даже не год, а гораздо меньше. Джулио Фератерра выступил всего три раза, и этого было довольно, чтобы мир затаил дыхание. Первый концерт прошел почти незамеченным, а последний слушала вся Италия. Но больше он уже не пел. Никогда в жизни… Самоубийство? Нет, что вы! Никакого самоубийства. Просто у Джулио был сделанный голос. Один бельгиец… Вернее, один бельгийский хирург… Как! Синьор ничего не слышал об этом? Ну тогда синьору просто повезло, потому что я-то знаю эту историю из первых рук. Но прежде чем говорить о Джулио, нужно сказать несколько слов о театре Буондельмонте. Это ведь тоже достопримечательность нашего городка, и тут-то все и происходило.

Синьор видел театр?.. Нет. Но тогда синьору, наверно, знакомо такое понятие «концерты Буондельмонте»? Синьор знает, да? Так вот, это у нас. Вернее, не совсем у нас. Не в городе, конечно, а в трех милях отсюда, на вилле Буондельмонте. Понимаете, старый граф Карло Буондельмонте, дед нынешнего владельца, построил у себя великолепное здание для музыки и пения. Чтобы раз в пять лет там могли собираться настоящие ценители и слушать лучших певцов и музыкантов Италии. Выступить на сцене Буондельмонте – уже само по себе большая честь. Но если вас там признали, если ваше выступление прошло с успехом, можете считать себя действительно выдающимся артистом. С рекомендацией Буондельмонте примут в Ла Скала и вообще на любую оперную сцену мира.

Старый граф не продавал билетов на концерты, нет. Он звал сюда истинных ценителей и даже оплачивал дорогу тем, кому это было не по средствам. При старике вы тут не встретили бы заокеанских миллионеров с раскрашенными дочками. Тогда в зале сидели знатоки: преподаватели пения, артисты, музыканты. Никто не обращал внимания, если у человека рукава на локтях были протерты. Сейчас, при внуке старого графа, все совсем по-другому. Билеты на концерты продаются. А поскольку там всего четыреста мест в зале и концерты бывают только раз в пять лет, можете себе представить, по каким ценам.

Но так или иначе концерты продолжаются. Первый был в 1875 году, и с тех пор их состоялось тридцать восемь. По времени должно бы сорок, но один пропустили перед Первой мировой войной, а второй – в сорок пятом году. Внук старого графа сидел тогда в тюрьме у американцев. Как военный преступник…

Вас не беспокоит, синьор?.. Простите, я еще немного направлю… Так вот, вы сами понимаете, что наш городок живет только этими концертами. Конечно, мы не можем покупать билеты в театр. Но ведь в зале Буондельмонте работают наши люди: билетеры, уборщики, буфетчицы. И у всех есть родственники и знакомые.

Я сам бывал на каждом концерте, синьор, начиная с 1910 года и кончая последним, в 1960 году. Я видел здесь много знаменитостей, когда я был молод. Бессмертного Карузо. Густава Малера, прятавшего все понимающие глаза за толстыми стеклами очков. При мне по коридорам виллы Буондельмонте осторожной походкой, как будто боясь запачкаться обо что-нибудь, проходил Артуро Тосканини со своим длинным прямым носом и густыми бровями… Я многое видел здесь. Да что я – я уже старик! Остановите сейчас на улице любого мальчишку-разносчика и спросите его, кто лучше делает трель – де Лючиа или де Лукка, он вам ответит правильно.

Одним словом, именно в таком месте, как наш Монте-Кастро, и должно было случиться то, что случилось с Джулио Фератеррой. А началась вся эта история во время последнего концерта, в 1960 году.

Этот Джулио, надо вам сказать, был парень как парень и отличался от других только тем, что среди всех одержимых музыкой жителей нашего городка был самым одержимым.

Несколько человек в Монте-Кастро имеют радиоприемники: нотариус, мэр города, трактирщик и еще двое-трое. Обычно по вечерам, если передают хороший концерт, владелец приемника выставляет его на окно. Кругом собирается народ. Одни слушают молча, другие подпевают, третьи шумно восторгаются. Но никто не умел слушать музыку так, как Джулио Фератерра.

Вы понимаете, при первых тактах какой-нибудь канцонетты он застывал на месте как несгораемый шкаф. Можно было его окликнуть, толкнуть – он только отчужденно оглядывался на вас. Он не слушал музыку, он жил ею. Подойдя к нему в такой миг, вы чувствовали, что все его тело, каждый нерв поют в тон тому, что он слышит. Иногда он выходил из неподвижности, приподнимал руки и не то чтобы дирижировал, что любят делать некоторые, а как бы ласкал звуки и пытался нащупать в воздухе пальцами их бегущие очертания.

Эта страсть приносила ему много неприятностей. Вообще, он был парень ладный и ловкий, и за веселый нрав и старательность его охотно брали на работу лавочники и мелкие местные помещики. Но часто дело кончалось скандалом, так как, отправляясь по какому-нибудь поручению, он порой вовсе не приходил в нужное место, заслушавшись по дороге музыкой.

Даже со своей любимой девушкой Катериной он постоянно ссорился из-за этого же самого.

Так вот, можете себе представить, синьор, как этот Джулио должен был ждать очередного концерта. Еще за год он стал готовиться к тому, чтобы проникнуть на виллу. Сначала ему удалось поступить в парк садовником. А перед самым съездом певцов, в августе, его назначили в театре помощником осветителя. Таким образом мечта его сбылась, он мог рассчитывать, что увидит и услышит все.

Вы, наверно, слышали, синьор, что концерты Буондельмонте шестидесятого года носили не совсем обычный характер. Владелец театра решил, кроме итальянских певцов и музыкантов, пригласить иностранцев. Из Америки приехали негритянка Мариан Андерсон и дирижер Стоковский. Из Франции – Моника Пониколь. Из вашей России, синьор, – красавица Зара Долуханова. Но Италия тоже была прекрасно представлена. На сцене выступал хор мальчиков из Милана, пели Анелли и, конечно, Марио дель Монако, яркая звезда которого уже поднялась к этому времени в зенит.

Билеты продавались по совершенно фантастическим ценам, но зал был всякий раз полон. Наша гостиница мала, поэтому большинство слушателей каждое утро приезжали на автомобилях прямо из Рима. Чудной народ собрался, я вам скажу. Не знаю, возможно, эта мода распространилась и раньше, но тогда мы в первый раз увидели женщин с волосами, выкрашенными в разные нечеловеческие цвета. Серьезно, синьор, одна американка ходила на концерты с шевелюрой ярко-зеленого цвета.

Но все это не важно. Джулио, как и мне, впрочем, удалось послушать почти все выступления. И в тот день, когда пел Монако, Джулио познакомился с бельгийцем. Вернее, бельгиец сам подошел к нему.

Понимаете, дело было так. Во время выступления Монако Джулио сумел пробраться в зал. Он стал там за последним рядом кресел. Монако начал петь, и Джулио, увлекшись и не замечая этого сам, сделал несколько шагов вперед по проходу, затем еще несколько и наконец оказался посреди зала. Монако исполнил первую вещь – арию Турриду из «Сельской чести» Масканьи. Аплодисменты. Еще ария, снова овация. А Джулио стоял окаменелый и даже не аплодировал. На него стали обращать внимание. Люди оглядывались, перешептывались, пожимали плечами. Кто-нибудь другой, может быть, почел бы себя оскорбленным, но Марио дель Монако, столь же великолепный человек, сколь и певец, понял состояние своего слушателя и перед заключительной арией приветственно помахал ему рукой.

Но вот последняя вещь была спета, занавес упал при громе аплодисментов. Публика поднялась и начала по центральному проходу выходить из зала. А Джулио все стоял как завороженный. Разодетые дамы и господа обходили его, косились, а он ничего не замечал.

И тут я увидел, что с Джулио заговорил тот бельгиец.

Я хорошо запомнил его. У него было круглое лицо, как будто обведенное циркулем. Маленькие серые глазки в очках без оправы и тонкие прямые губы. Нехорошее лицо, синьор. Если когда-нибудь встретите человека с таким лицом, берегитесь – он принесет вам несчастье.

Я видел, как бельгиец заговорил с Джулио, – они вместе стояли в проходе и вместе мешали публике выходить из зала. Потом бельгиец взял Джулио под руку, отвел в сторону. Они вышли из фойе, сели за столик в буфете и просидели там весь антракт. Джулио выглядел очень серьезным, бельгиец что-то говорил, а Джулио кивал ему.

И в тот же вечер Джулио исчез из города.

Я об этом узнал от Катерины. Девушка прибежала ко мне, потому что мы с Джулио немножко дружили, несмотря на разницу в летах. Одно время он даже работал у меня в парикмахерской. Но какая это работа, синьор, если за день приходят три человека, причем один вовсе не бриться, а одолжить головку лука до субботы…

Так вот, Катерина пришла ко мне, и она была чернее ночи. Сказала, что и прежде они с Джулио ссорились, но после такого поступка она и знать его не хочет.

Понимаете, он оставил дома записку и уехал. Всего два слова: «Не беспокойтесь, вернусь». Но куда? Зачем? А в доме старая больная мать и три сестры, из которых старшей всего тринадцать лет.


Девушка была ужасно обозлена. Я успокоил ее как мог. Потом прошло целых три месяца без каких-либо известий. В городе решили, что Джулио уехал вместе с бельгийцем в Бельгию. И вдруг письмо на имя Катерины. Совсем коротенькое. Джулио писал, что лежит в Риме в частной клинике на Аппиевой дороге и просит ее, Катерину, приехать и взять его оттуда.

С этим письмом девушка снова явилась ко мне. Я спросил, поедет ли она, но у нее был уже взят билет на автобус.

Целый день мы с матерью Джулио и его сестрами тряслись от страха, а вечером с последним автобусом наш беглец вернулся в сопровождении Катерины. Почти весь городок встречал его. Он сошел с подножки на костылях, и девушка поддерживала его. Он был белый как снег, синьор. Позже Катерина рассказывала, что, войдя в палату клиники, она сначала увидела на подушке только его черные глаза и черные волосы. Так он был бледен.

Мы проводили его в дом, где он жил, и там он рассказал, что с ним произошло. Бельгийский хирург сделал Джулио операцию. Эта операция должна была дать ему прекрасный голос, и действительно дала его. Джулио Фератерра уехал в Рим три месяца назад безголосым, а вернулся с сильным и звучным голосом, которому могли бы позавидовать лучшие певцы Италии.

Но что это была за операция, синьор? Что сделал с Джулио бельгийский хирург?

Вот тут-то и начинается важное.


Синьор, скажите мне, от чего зависит голос? Почему у одних он есть, а другие его лишены? Почему это так, что у одного человека бас, у второго баритон, у третьего тенор? Почему, наконец, у того же баритона одни ноты получаются тусклыми и пустыми, а другие – певучими и бархатистыми?

Синьор, вы говорите, что не знаете, и это правильный ответ.

Обычно считают, что голос и способность петь зависят от особого устройства гортани и голосовых связок. О человеке с хорошим голосом даже говорят: «У него серебряное горло». Но так ли это? Действительно ли голос зависит от устройства горла? На самом ли деле этот чудесный дар есть результат случайного каприза природы, следствие особенной формы мускулов гортани и связок? Давайте подумаем. Ведь не говорим же мы, что способность рисовать, талант художника зависят от формы его пальцев или от устройства глаза: глаза-то у всех одинаковые. Не говорим мы, что дар композитора – это результат особого устройства ушной раковины. Если бы все зависело от уха, музыкальные школы не следовали бы одна за другой, композиторы не учились бы друг у друга. Если б так, Шопен мог бы появиться прежде Рамо, а Люлли – после Бетховена. Но на самом-то деле создатели музыки перенимают мастерство один у другого и учатся у своего времени. Значит, синьор, дело не в устройстве уха, глаза или горла.

Нет и трижды нет! Если мы признаем способность петь за талант, а прекрасное пение – за искусство, дело тут не в горле. Талант к пению нужно искать не в глотке, а выше – в голове человека, в его сознании. То, что одни поют, а другие нет, зависит от мозга.

Именно это и понял бельгийский хирург. И когда он задался целью сделать безголосому человеку голос, он со своим ножом приступил не к горлу человека, а к его голове.

Уже позже, стороной, мы узнали, что это была не первая его попытка в этом роде. Ножом и шприцем он залезал куда-то в речевые центры, которые помещаются, если я не ошибаюсь, в левой лобной доле мозга. Алляр – фамилия бельгийца была Алляр – хотел усилить деятельность этих центров и сначала, естественно, тренировался на животных, обрабатывая те места в их мозгу, от которых зависят рев или мычание. А потом перешел на людей.

Но понимаете, это очень сложная штука. Тут же поблизости у человека помещаются центры дыхания, кашля, тошноты и всякие другие. Поэтому немудрено задеть и их. Одним словом, две первые операции получились у него неудачными, и тогда Алляр стал искать себе третьего добровольца.

Вас может удивить, синьор, но этот человек, бельгиец, совсем не любил ни музыки, ни пения. И научная сторона вопроса его не очень интересовала, хотя он был выдающимся хирургом. Алляр любил деньги. Был богат, но хотел стать еще богаче. План его был прост. Он выучивается делать людям голос и открывает специальную клинику. Одна операция – тридцать тысяч долларов (он рассчитывал именно на богатых людей, на миллионеров). Несколько лет такой работы – и он не беднее Рокфеллера. Он был жестокий и решительный человек, и две первые неудачи не остановили его.

К нам на концерты Буондельмонте бельгиец приехал, чтобы присмотреться получше к богатым любителям музыки. Увидев, как Джулио слушает пение, он понял, что парень может стать его третьим пациентом.

Они составили договор о том, что, получив голос, Джулио будет выступать только с разрешения хирурга. Алляр предупредил, что операция будет нелегкой и опасной. Потом Джулио лег в клинику, бельгиец сделал то, что хотел, и после три месяца ставил его на ноги (у Джулио почему-то получился частичный паралич, и затем он навсегда остался хромым).

Но голос действительно родился, синьор. Прекрасный, сильный голос. Нож хирурга попал на какие-то нужные центры и сделал чудо.

Когда Джулио начал ходить, было устроено испытание. Парня привели в комнату, где стоял рояль. Алляр потребовал, чтобы он запел. Потом бельгиец выслушал его, еще совсем слабого и больного, и в бешенстве, со страшными проклятиями выбежал вон.

Почему? Да потому, что у Джулио не было музыкального слуха. Он страстно любил музыку, жил ею, но не имел слуха. Теперь в результате операции у него родился чудесный по тембру, могучий голос, но он открыл рот и заревел этим голосом, как осел…

…Что ты говоришь? Что? Что тебе нужно, Джина?.. Простите, синьор, это моя жена. Ее зовут Джина… Так что тебе нужно?.. Мыло? О каком мыле идет речь?.. Я намылил синьора, и мыло уже высохло?.. Ах, это!.. Извините, синьор! Действительно, мыло высохло. Сейчас, сейчас, я все сделаю. Вот полотенце. Сейчас я намылю снова и добрею вас… Извините, пожалуйста…

Так о чем я говорил? О том, что у Джулио не было музыкального слуха… Простите, вот так немножко голову… У него не было слуха, и бельгиец, который затратил деньги на операцию и содержание парня в клинике, оказался как бы в дураках. Когда хирург пришел в себя и оправился от своей вспышки гнева, он сказал, что дает Джулио полгода, чтобы выучиться петь. После этого срока Джулио должен был предстать перед теми людьми, которых соберет бельгиец, и продемонстрировать свое искусство. Затем врач уехал к себе на родину, а Джулио, как вы знаете, вернулся в Монте-Кастро.

Но что такое слух, синьор? И какое он имеет значение для занятий музыкой?

Чтобы ответить на этот вопрос, разрешите мне сказать вам, как я понимаю саму сферу музыки. Что она есть? Можем ли мы утверждать, что музыка – это лишь красивые и приятные уху сочетания звуков?

Синьор, вы никогда не задумывались над тем, отчего такое чистое и сильное волнение овладевает нами при первых звуках шопеновской Третьей баллады или какой-нибудь другой вещи любого из великих композиторов? Вот вы сели в кресло в концертном зале. Погасли огни. Стихают разговоры в публике и шепот в оркестре. Наступает глубокая и прекрасная тишина. Мгновение ожидания. Как будто некий огонь зажегся в сердце дирижера, рука поднята, искра мелькает между ним и оркестром. И вот возник полный ре-минорный аккорд, звуки волторн, зовущие в поход… Яростный порыв ветра… И мы уже унесены. Нет зала, кресел, пригашенных люстр. Уже отлетели все мелкие заботы, душа очистилась, и вместе со всем человечеством мы вступаем в великий бой со злом и неправдой, как нас ведет Бетховен на страницах своей Девятой симфонии.

Отчего это так, синьор?

Я вам отвечу на этот вопрос, сказав, что музыка – это небо над всеми искусствами. Нечто такое, что объединяет людей друг с другом. Музыка – самое человечное из искусств. Вы понимаете, художник рисует картину, но то, что он нарисовал, я мог никогда и не встречать в жизни. Писатель описывает событие, однако со мной ни такого, ни близкого с этим могло никогда и не случаться. Но композитор рисует только чувства, а чувствуем мы все, синьор.

Другими словами, музыка – это то, что поет в нашем сердце и ищет выхода. А если это так, то слух, музыкальный слух, которым каждый настройщик роялей владеет даже в большей степени, чем композитор, слух, являясь моментом чисто техническим, я бы даже сказал – медицинским, не может иметь в ней решающего значения. Владея даром к музыке, не так уж трудно выработать слух.

Одним словом, синьор, я взялся учить Джулио пению.

Я немного музицирую, и дома у меня есть инструмент. Не рояль, а челеста. Вон там она стоит, в задней комнате. Челеста похожа на небольшое пианино, но меньше – в ней всего четыре октавы. Звук извлекается не из струн, а из металлических пластинок и чрезвычайно нежен. Нежный, небесный звук, и поэтому сам инструмент называется celesta, то есть «небесная». Вас может удивить, откуда у бедняка-парикмахера такая дорогая вещь. Но дело в том, что мой дед состоял в оркестре у старого графа Карло Буондельмонте, а тот, когда умирал, завещал все инструменты тем оркестрантам, которые на них играли.

Так вот, когда Джулио в тот вечер, лежа на постели, рассказал нам свою историю, я тут же, не сходя с места, пообещал сделать из него певца. Конечно, я всего лишь дилетант, синьор, но имейте в виду, что только на иностранных языках это слово приобрело неприятный и даже ругательный оттенок. По-нашему, по-итальянски, дилетант означает «радующий», тот, кто радует людей своим искусством, своей преданностью музыке или живописи.

Когда Джулио немного отдохнул, Катерина каждый вечер стала приводить его ко мне. Было что-то трогательное, синьор, в этой парочке. Он – высокий, худой, зеленый, с трудом волочащий ноги, и она, Катерина, загорелая, крепкая, пышущая энергией и здоровьем. Целые дни она работала на огородах, почти от зари до зари, но к вечеру у нее еще оставались силы, чтобы обстирать маленьких сестренок Джулио и вымыть пол в их каморке. Молодость, синьор.

Все глаза смотрели на них с симпатией, и каждый желал им успеха. Сперва Джулио ходил на костылях, но позже ему сделалось лучше и он только опирался на палочку.

Мы начали с нотной грамоты и сидели на этом около трех недель. Одновременно я ему показал интервалы: прима, секунда, терция… И примерно через месяц взялись за сольфеджио. Он пел по нотам, а я поправлял. Голос, открывшийся у Джулио в результате операции, был сначала высоким баритоном, который у нас зовется баритоном Верди, поскольку все оперы композитора требуют именно такого голоса.

Слух развивался у него удивительно быстро. Однажды, на втором месяце обучения, он поразил меня тем, что, послушав предыдущим вечером по радио «Прелюды» Листа, на другой день подхватил главную тему в ми-миноре и повторил ее на нашей челесте верно почти всю целиком.

Но голос и слух, синьор, – это одно, а искусство петь – другое. Вы понимаете, он не умел держать звук. У него был великолепный голос без провалов, без тусклых нот, ровный и сильный, как в верхах, так и в середине, но стоило ему взять звук, верный, чистый и хорошо интонированный, как он тотчас бросал его, соскальзывая во что-то непотребное.

Между тем в чем же состоит bel canto – наше итальянское «прекрасное пение»? Именно в умении держать звук по-особому. В этом его отличие от неискусного пения. Вы берете звук музыкальной фразы и держите его, не бросая и не уменьшая силы до момента наступления по темпу второго звука. Этот второй вы берете сильнее и держите до третьего. Третий еще сильнее, и так до самого сильного места, а потом тем же порядком вниз. Тогда и получается цельная, скрепленная во всех частях музыкальная фраза. Только тогда вы поете не отдельными словами, а фразами.

Как раз этому я и стал учить его. Но как, синьор? Что значит «учить петь»? Отвечу вам на этот вопрос, сказав, что лично я попросту пел вместе с Джулио. В музыкальных школах существует термин «ставить голос». Там обучают, как образовывать звук, как выталкивать воздух через голосовые связки, как добиваться, чтобы их дрожание резонировало в груди и в верхних резонаторах. Но все это не внушает мне доверия. Вы же не можете сказать себе во время пения: «Ну-ка, я сейчас натяну голосовые связки и поверну их вот этак…» Попробуйте спеть что-нибудь, думая о том, как держать гортань, и вы станете мокрым через две минуты…

Короче говоря, мы просто пели. Мы пели вместе, а потом он пел один, а я поправлял его. Или я пел, а он слушал.

Конечно, у нас были большие разочарования, синьор. Целых два месяца у Джулио ничего не выходило. Хотя слух развивался скоро, но это был слух, так сказать, в уме, и парню никак не удавалось перевести его в голос. Он раскрывал рот, и после первой верной ноты раздавалось такое, что хоть беги из комнаты. Порой он подолгу сидел бледный, кусал губы, по лбу у него стекал пот, и мы старались не смотреть друг на друга.

Но позже, на третий месяц, что-то стало вырисовываться. Что-то стало прорезываться, синьор. В хаосе фальшивых тонов начали иногда проскальзывать верные, и это было как явление Бога. Потому что голос-то был божественный.

А потом пришел день. Один из лучших дней моей жизни. Вот и сейчас слезы навертываются у меня на глаза, когда я вспоминаю о той минуте.

Мы разучивали ариозо Канио из «Паяцев». Вы, конечно, помните то место оперы, когда несчастный Канио узнает об измене Недды. Канио уже не молод, он зрелый, стареющий мужчина, и это придает его страданию особенно сильный характер. Он клоун, паяц, то есть представитель презираемой профессии, но в то же время самостоятельность его ремесла воспитала в нем и гордость, и достоинство. Канио боготворил молодую жену, и вдруг он застал ее с любовником. Его горе не поддается описанию, но он не может даже побыть со своим несчастьем один. Через несколько минут в балагане начнется представление, где Канио должен играть роль обманутого глупца-супруга, то есть надсмеяться над всем тем, что рыдает сейчас в его сердце…

Я проиграл на челесте вступление – там совсем маленькое вступление. Джулио выглядел задумавшимся, он молчал. Я окликнул его, он бросил на меня взгляд, и как будто огонь сверкнул в воздухе.

Джулио открыл рот и запел:

Играть… Когда точно в бреду я…

И он спел это верно, синьор! В первый раз верно! Но как спел!

Синьор, мы посмотрели друг на друга, и слезы выступили у нас на глазах. Мы заплакали.

Вы понимаете, это был день как день. Мы сидели вон в той захламленной комнатушке. За стеной сосед-сапожник стучал молотком, на улице женщина у колонки споласкивала ведро. Все было как обычно, и вдруг в эту обыденность вошло что-то большое, огромное. Все вокруг изменилось, и мы уже были не те. Такова сила искусства. Как будто мы поднялись высоко-высоко и поняли что-то о нас самих прекрасное и глубокое.

Одну-единственную фразу он спел верно, но это было как если бы все на этой земле, кто любил и был обманут в своей любви, вдруг получили голос и позвали нас к жалости и состраданию.

Играть… Когда точно в бреду я,

Ни слов и ни поступков своих не понимаю…

Это уже не Джулио пел. Это пела вся жизнь нашего маленького городка и сотен других таких же городков. Наша бедность, мечты, горести и наши надежды на счастье. И уже не моя челеста аккомпанировала пению, а невидимый огромный оркестр исполнял великую музыку Леонкавалло.

…Что такое? Что тебе опять?.. Извините, синьор… Что ты сказала – бритье? Какое бритье? Черт меня побери, женщина, но ты превышаешь свои права! О каком бритье ты говоришь, когда речь идет о музыке?.. Я не добрил синьора? И что же? Да синьор вовсе и не думает о бритье… Синьор, простите. Действительно, это бритье нам только мешает. Разрешите, я вытру вам лицо. А потом, позже, мы все это кончим… Вот так… А теперь садитесь удобнее и слушайте…

Так на чем я остановился? Я рассказал вам, как Джулио впервые начал петь верно. А после этого, синьор, пошло. Как лавина. С каждым днем фальшивых нот становилось меньше, и наконец они исчезли совсем. А голос, голос продолжал расти, и его диапазон расширялся на глазах. Сначала это был высокий баритон, а потом он дошел до полных трех октав. Вверх – до тенора, так что Джулио мог брать вставную ноту в песенке герцога из «Риголетто», а вниз – до хорошего си.

Я совсем забросил парикмахерскую, признаюсь вам. Да и до того ли было, когда рядом рождалось такое чудо. Целые дни мы пели, и, конечно, городок тотчас узнал о свершившемся. Вечерами вот здесь, под окнами, собиралась толпа, а позже люди стали стоять с полудня, причем некоторые приходили за десять – пятнадцать километров. Это был такой пленительный голос, синьор, и Джулио так быстро удалось выработать поражающий нас всех и неизвестно откуда взявшийся артистизм, что парня буквально окружили поклонением. Стоило ему выйти из дому, как навстречу бросались люди с одним только желанием – пожать ему руку, прикоснуться к нему.

Другой возгордился бы на его месте, но Джулио был скромным человеком и понимал, что здесь нет его заслуги.

А потом мы поехали в Рим, чтобы проверить свои силы, так сказать, на всеитальянской арене. Как вы догадываетесь, я стал его импресарио.

В Риме на Виа Агата помещается музыкальный театр братьев Анджелис. Если вы знаете город, синьор, так это недалеко от моста Мильвио, но не в сторону стадиона, а к вокзалу. Там еще идет подряд несколько улиц, которые называются в честь разных исторических битв.

Так вот, 1 января прошлого года мы приехали в Рим рано утром на автобусе, трамваем добрались до моста, а оттуда пошли пешком. Театр помещается на самой середине Виа Агата, и у нескольких домов там – до театра и после него – стояли у стен большие полотняные щиты с рекламой.

Джулио я оставил внизу на диване, а сам поднялся по широкой мраморной лестнице на второй этаж. Там было такое роскошное фойе с лестницей, что мне подумалось, что и тут можно устраивать концерты. Хотя было еще рано, здание кишело народом – рабочими сцены, оркестрантами, собравшимися на репетицию, осветителями…

У кабинета директора за столом сидели две дамочки в беленьких кофточках и оживленно болтали. Я подождал минуту, потом еще две. Наконец одна холодно посмотрела на меня и спросила, что нужно. Я ответил, что должен повидаться с директором.

– По какому делу?

Я объяснил, что хочу предложить исполнителя, певца.

– По этим вопросам директор не принимает.

– Но у меня прекрасный певец…

Интересно, что, когда она разговаривала с подругой, лицо ее было приятным и красивым, но стоило ей повернуться ко мне, как оно сделалось злым и холодным, как ледяная скала.

– Ну что вы еще хотите! Я вам говорю – мы никогда не прослушиваем певцов. К нам приходят уже с именами.

Что делать? Я набрался решимости, быстро прошел мимо стола и открыл обшитую кожей дверь в кабинет.

Удивительный человек был этот Чезаре Анджелис, доложу вам. Ни секунды он не мог усидеть спокойно. Я начал поспешно рассказывать ему про Джулио, а он поминутно поправлял что-нибудь на столе, перекладывал с места на место карандашики или календари, вскакивал, бежал к окну задернуть штору, садился и сразу опять поднимался, чтобы ту же самую штору вернуть на прежнее место. И при этом совсем не смотрел на меня. Ни разу даже не взглянул.

Затем он вдруг остановился, глядя в окно.

– Как фамилия вашего певца?

– Я уже говорил вам. Его зовут Джулио Фератерра.

– Но я не знаю такого.

– Да вы никак и не можете знать. Я же объяснил, что только недавно…

Но он не дал мне договорить.

– Послушайте, сор. – («Сор» – это сокращенное от «синьор». Так говорят в городе.) – Послушайте, сор, у вас лицо умного человека. Вы знаете, сколько в Италии людей, которые воображают, что поют не хуже Карузо? Миллион. Но мы не можем их слушать. Нам нужны имена. Понимаете, к нам приходят имена, а потом мы уже спрашиваем, как они поют. Идите.

– Как идите?

– Так и идите.

– И вы не будете прослушивать моего певца?

– Ни за что.

Черт возьми! Я встал с кресла, выбежал из кабинета, спустился вниз и поднял Джулио с дивана.

– Пой!

– Где? Здесь?

– Да. Прямо здесь. Они не хотят нас слушать.

Он посмотрел на меня. Его уставшее лицо еще больше обострилось. Он вышел на середину фойе, оперся на палочку, набрал в грудь воздуха и запел.

Синьор, такие минуты стоят целой жизни.

Джулио запел Элеазара из оперы «Дочь кардинала». Мне кажется, Галеви создал эту прекрасную арию, чтобы тут же, мимоходом, намекнуть и на удивительные возможности речитатива. Вы помните, она начинается мерными, как бы раскачивающимися ритмами и будто бы не представляет трудностей, не обещает той певучести, которая заключена во второй ее части. Но потом, потом…

Он запел, и мощный звук его голоса поднялся сразу до стеклянной крыши фойе – туда, на третий этаж, – и вернулся многократно отраженный.

Рахиль, ты мне дана небесным Провиденьем…

Он пел, и на лестнице остановилось движение. Кто бежал, шел, спускался или поднимался – все остановились и прислушались. Потом они стали подходить к перилам, перевешиваться и молча смотреть вниз на Джулио.

Ария большая. Он спел ее, воцарилась тишина. И затем Джулио сразу начал герцога из «Риголетто». Понимаете, какие разные вещи: Элеазар – это драматический тенор, а герцог – тенор лирический, причем самый высокий, светлый.

Я уже говорил вам о вставном ля в песенке герцога. Другие певцы обычно не задерживаются на ней, проходят, едва упомянув. Только в вашей России Козловский мог даже филировать на ней. И представьте себе, Джулио, с которым мы несколько раз по радио слышали Козловского, решил здесь, в фойе, повторить его. Он взял это ля, довел его до forte, так что оно как бы иглой пронзило все здание снизу вверх, а потом ослабил до piano, пустив по самому низу, по полу.

Джулио кончил. Миг безмолвия, а затем шторм аплодисментов. Буря! Все-все на лестнице побросали кто что нес, освободили руки и хлопали. А по ступенькам уже бежали Чезаре Анджелис, обе дамочки в кофточках с такими улыбками, с таким восторгом на лицах…

Короче говоря, синьор, был заключен контракт на три выступления. Уже позже, в автобусе, возвращаясь, мы поняли, что нас обманули, так как Джулио получал за вечер лишь по тридцать тысяч лир – столько, сколько маляру платят за побелку квартиры. Но это нас не особенно огорчило в тот момент. Главное, что мы были признаны.

Нечто более серьезное между тем ожидало нас дома. Когда мы примчались в каморку Джулио рассказать его родным и Катерине о своем успехе, нам показали телеграмму от бельгийца. Хирург приехал в Рим и вызывал Джулио к себе.

Синьор, пока я рассказывал о том, как Джулио учился петь, я мало говорил о бельгийском хирурге и у вас могло создаться впечатление, что мы вовсе забыли о нем. Это не так. Алляр постоянно был в наших мыслях, и у нас было такое чувство, будто у него взят аванс и расплачиваться придется очень дорого. Как если бы Джулио продал душу дьяволу, который не преминет унести ее в ад.

Вы назовете это неблагодарностью. Между тем Джулио чувствовал благодарность к врачу, но с ней было смешано и другое. Какой-то страх, что ли. Во-первых, он вызывался странным характером самой операции. У парня был теперь голос, но в то же время голос как бы и не его. Что-то пожертвованное, свалившееся на Джулио случайно, как выигрыш в лотерее.

И во-вторых, личность самого Алляра.

В этом человеке было нечто не то чтобы злое, но бездушное. Позже мне пришлось встретиться с ним, и я заметил одну особенность. Начиная с кем-нибудь разговаривать, бельгиец как бы обезличивал этого человека, вынимал из него индивидуальность и отбрасывал в сторону. Для него люди были не люди, а пациенты, шоферы, официанты, миллионеры или бедняки. И Джулио для него был не наш Джулио Фератерра, парень из Монте-Кастро и жених Катерины, а лишь живой материал для опыта.

Короче, я почувствовал в тот вечер, что Джулио испугался вызова. Мы принесли вина, Катерина собрала на стол и вся сияла оживленьем и радостью. У дверей и во дворе толпились те, кто не поместился в доме, ждали, что Джулио будет еще петь. А он сидел задумчивый и сосредоточенный.

Потом он мало рассказывал об этом свидании. Алляр встретил его в той же клинике на Аппиевой дороге. Джулио прошел самый тщательный медицинский осмотр, в котором участвовало около десяти врачей. Было составлено несколько протоколов. Затем бельгиец сказал, чтобы Джулио был готов выступить перед группой людей, которые будут нарочно для этого приглашены в театр Буондельмонте, и они расстались.

Алляр даже не попросил Джулио спеть. Его удовлетворило то, что он узнал о будущих выступлениях у братьев Анджелис.

Не стану рассказывать вам, как прошел этот первый концерт на Виа Агата. Хотя публика собралась случайная, но был успех. Успех настолько разительный, что он позволил владельцам театра устроить ловкую штуку. Они повесили в кассах объявление и опубликовали в газетах, что билеты на второй концерт будут равны десятикратной стоимости первого, а билеты на третий, последний, – в десять раз дороже второго. Сразу начался ажиотаж, часть билетов была припрятана, и вовсю развернулась спекуляция.

Концерт мы с Катериной слушали из зала. Уже не я был аккомпаниатором Джулио, а человек, которого дали в театре. Некий Пранцелле, профессор из консерватории.

Когда все кончилось, мы хотели пройти в уборную к Джулио. Но комната и коридор возле нее были полны самоуверенными, хорошо одетыми мужчинами и изящными дамами в дорогих платьях. Все они были молоды или казались молодыми. Мне вдруг стало неловко за свои шестьдесят лет и морщины на лице, за потрепанный, вытершийся костюм. И Катерина, я заметил, застыдилась своих обнаженных сильных загорелых рук, загорелой шеи и всего того, что в Монте-Кастро было красивым, а здесь выглядело грубым и простым.

Мы постояли в коридоре, не смешиваясь с толпой, потом какой-то служитель театра спросил, что мы тут делаем, и мы вышли на улицу. Было совсем темно, моросил дождь, далеко за насыпью, в конце Виа Агата, сияли огни стадиона «Форо италико» – там шла какая-то игра. А тут, у театра, было пусто и тихо, зрители уже разошлись. На полотняных щитах повсюду чернели буквы: «Фератерра! Фератерра!»

Мы стояли и ждали Джулио. Мы с Катериной молчали, и почему-то мне казалось, что кончился первый акт драмы и теперь начнется второй…

Синьор, даже внешний вид нашего сонного Монте-Кастро стал другим после этого концерта. Ежедневно наезжали корреспонденты из Рима, встретить незнакомого человека на улице уже не было редкостью. По вечерам на почту приходили столичные газеты, и чуть ли не в каждой мы могли читать: «Загадка из Монте-Кастро», «Тайна Монте-Кастро», «Звезда из Монте-Кастро»…

Сперва мы с Джулио еще занимались некоторое время, но, честно говоря, мне уже нечего было ему дать. Напротив, я мог бы и сам от него узнать многое. Совершенно самостоятельно он научился во время пения дышать грудью, а не животом, атаковать звук, пользоваться как грудным, так и головным регистрами. Техника пения сама шла к нему, она естественно возникала из потребностей выразительности.

Потом, в начале февраля, в Монте-Кастро приехал Алляр и остановился на вилле Буондельмонте. Он взял Джулио к себе и поселил его в двух комнатах охотничьего домика в парке, снятых по договоренности с молодым графом. Пока Джулио проходил особый курс лечения, чтобы избавиться от хромоты, сам хирург списывался с теми любителями пения, с которыми познакомился на последнем концерте Буондельмонте. Он списывался с богатыми людьми, с миллионерами, и звал их приехать в Монте-Кастро к назначенному дню послушать здесь нового великого певца.

Так минуло два месяца, и только редко я видел Джулио. Почему-то, синьор, он стал удивительно красивым, этот наш простой парень. Можно было залюбоваться, когда он, высокий, прямой, в черном, хорошо сшитом скромном костюме, брел по улицам нашего городка навестить родных. Он так и остался бледным, но это была уже не та послеоперационная бледность от большой потери крови. Что-то другое. Мне даже трудно передать это. Бледность напряженной умственной работы, что ли. Бледность решимости и внутренней силы.

Он был молчалив, на миг оживлялся, когда к нему обращались, на миг его лицо освещалось улыбкой, и он снова впадал в задумчивость.

А талант его между тем рос. Один раз за это время он вечером спел дома, в нашем маленьком кружке, и мы были потрясены тем, что это было уже совсем другое – не то, что в моей парикмахерской, и не то же, что было на концерте в Риме. Голос его темнел и наполнялся содержанием. Это с трудом поддается объяснению словами, а воспринимается лишь ухом и, скорее, сердцем. Но раньше, когда Джулио только начинал петь, у него был светлый баритон. Теперь же он стал темным и знойным. Жгущим. Но не открытым огнем, как может обжечь фальцет, например, а мощью внутреннего жара. Мощью, которая сразу забирает тебя всего.

Интересно, что о его голосе можно было судить, даже когда он не пел, а просто разговаривал. Стоило Джулио произнести несколько слов, и вас уже покоряли интонированность и задушевность его речи.

Мы все говорим некрасиво, синьор, и сами не замечаем этого. Мы привыкли. Слова служат для передачи друг другу мыслей. А если нам нужно выразить чувство, мы опять-таки достигаем этого не тональностью речи, а подбором специальных слов. Джулио же не только передавал мысли, но благодаря своему голосу окрашивал каждое слово, расширял его содержание и вместе с этим словом сообщал вам целый рой новых образов и чувств…

Но так или иначе время шло, в Рим и на виллу Буондельмонте съезжались те, кого пригласил Алляр. И настал наконец день, когда Джулио должен был выступить перед избранной публикой. День, который был главным для бельгийца.

Собралось много народу, синьор. Но если вдуматься, это не покажется удивительным. Для богатого человека, чье время расходуется между завтраками и обедами, поездками на яхте и кутежами, возможность побывать на серьезном концерте представляется какой-то видимостью дела. И чем больше расходов требует это начинание, тем сильнее крепнет в богаче уверенность, что он не просто развлекается, но поддерживает искусство и даже участвует в процессе его созидания.

Сначала прослушивание хотели сделать в репетиционном зале, вмещающем человек двадцать. Но собралось около сорока, концерт перенесли в главный зал, и публика заполнила там целых три ряда.

Аккомпаниатор, тот самый Пранцелле, сел за инструмент, Алляр со своим ассистентом занял места в первом ряду, а мы, то есть Катерина, моя жена и еще несколько горожан, которым это было позволено, устроились за кулисами.

И вышел Джулио.

Синьор, вам может показаться странным, но в те мгновения, пока Джулио шел к роялю, я почувствовал в душе полную убежденность, что идея бельгийца ложна, что путем операции невозможно дать человеку голос (хотя голос у Джулио был и появился именно в результате операции; тут, конечно, противоречие, но позже вы поймете, в чем его смысл).

Надо было видеть, как Джулио вышел тогда из-за кулис, как он подошел к роялю, стал возле него и посмотрел на публику.

Он появился прямой, бледный, чуть прихрамывающий, но так, что это было заметно только знающим людям, и наполнил зал ощущением серьезности и благородства. Это было как гипноз, синьор. Какое-то удивительное обаяние исходило от него, токи прошли между ним и собравшимися, все лица стали серьезными, умолкли шорохи и разговоры, и разом установилась тишина.

Он очаровывал и возвышал людей просто сам собой. Конечно, слушатели ожидали необыкновенного, ведь некоторые даже пересекли океан для этого концерта. Конечно, все читали в газетах о «Тайне Монте-Кастро» и о «Загадке из Монте-Кастро». Но дело было еще и в поразительном артистизме Джулио, и в его удивительной сумрачной красоте. Женщины – и молодые и старые – просто не могли оторваться от него, они пожирали его глазами, и я заметил, как Катерина рядом со мной побледнела под загаром и закусила губу, увидев эти взгляды.

Начался концерт. Джулио исполнил несколько вещей, встреченных восторженными овациями. Затем на сцену поднялся бельгиец, попросил тишины и сказал, что голос, который здесь только что слышали, дивный голос Джулио Фератерра, не является врожденным даром, а получен с помощью операции, выполненной им, Алляром. После этого ассистент бельгийца прочитал несколько документов – заявление самого Джулио, протоколы врачей и свидетельство мэра нашего Монте-Кастро о том, что прежде, до операции, у Джулио не было никаких способностей к пению.

Далее бельгиец кратко рассказал о научных основах своего открытия и заявил, что за известное вознаграждение может каждого желающего наделить таким же, если не лучшим, голосом.

Синьор, скажите мне, как вам кажется, сколько из съехавшихся на виллу миллионеров пожелало пойти на операцию?..

Вы правы, синьор, ни одного! Ни одного человека!

Это поражает, но, если вдуматься, именно такого исхода и следовало ожидать. Ошибка бельгийского хирурга состояла в том, что он не учел потребительского характера психологии богачей.

Пока Алляр рассказывал, как он пришел к своей мысли и как делал операцию, его слушали с некоторым интересом. Правда, главным образом мужчины. Женщины же просто во все глаза смотрели на Джулио, которого бельгиец почему-то оставил на сцене. Они смотрели на него, сидевшего с потупленными глазами, и у нескольких американок было такое выражение, какое бывает у детей, которые ждут, когда же кончатся надоевшие им нудные разговоры взрослых и можно будет потребовать понравившуюся игрушку.

Но когда Алляр предложил записываться у него на операцию, его сразу перестали слушать.

Из-за кулисы мне хорошо был виден зал, и клянусь вам – все лица вдруг стали пустыми. И даже враждебными. Как будто бельгиец оскорбил их.

Понимаете, они готовы были аплодировать Джулио за его божественное пение и платить огромные деньги за право его слушать, они готовы были превозносить до небес и самого Алляра, но мысль, что они сами могут лечь на операционный стол, казалась им крайне неуместной и даже обидной.

Минуты шли за минутами. Алляр, коренастый, холодный, решительный, стоял на сцене и ждал отклика. И наверное, ему постепенно становилось ясно, что его план рушился.

Какой-то полный молодой мужчина поднялся в зале. Нам показалось, он хочет предложить себя для операции. Но он, что-то бормоча про себя, стал пробираться между креслами к выходу.

В зале зашумели, и еще одна парочка встала. Какая-то женщина лет сорока в свитере тигриной расцветки подошла к самой сцене и начала в упор смотреть на Джулио. Глаза у нее были широко раскрыты, на лице написано восхищение, и она совершенно ничего не стеснялась.

Она что-то сказала по-английски, а Джулио продолжал сидеть, опустив голову.

Тогда бельгиец, чтобы как-то спасти положение, объявил, что всем предоставляется возможность подумать до завтра. Завтра состоится еще концерт, после которого он, Алляр, будет ждать в своей комнате желающих.

Вся толпа приезжих тотчас было кинулась на сцену к Джулио. Я даже не понял зачем. То ли затем, чтобы поздравить его, то ли чтобы просто до него дотронуться, как дети любят дотрагиваться до понравившихся им вещей.

Но он сразу поднялся, ушел к нам за кулисы, и вместе с красной от негодования Катериной все мы отправились домой.

А на следующий день повторилась та же история: бешеные аплодисменты после каждой арии и гробовая тишина, когда концерт кончился. И уже двумя часами позже роскошные автомобили у парка Буондельмонте стали разъезжаться. Один за другим «ягуары», «крейслеры» и «понтиаки» брали направление на Рим и навсегда исчезали из наших глаз.

Таким образом, замысел бельгийца потерпел крах, крупные деньги, вложенные им в организацию концерта, снова пропали впустую. Позже служители на вилле рассказывали, что бельгиец один всю ночь ходил по саду, а утром, так и не ложившись, сел в машину и уехал римской дорогой.

Поскольку хирург внушал нам страх, нам хотелось верить, что мы его больше не увидим и Джулио будет оставлен в покое.

Но мы понимали, что надеяться на такой исход нельзя. В этом человеке было нечто сродни Мефистофелю, и всякое дело он доводил до конца – хорошего или плохого, все равно.

Несколько дней Джулио провел дома, и, скажу вам, это были лучшие дни. Каждый вечер он пел для наших горожан прямо на площади перед остерией. А если с утра небо бледнело и начинала дуть трамонтана, концерт устраивали внутри, в помещении. Одни сидели за столиками, другие – на столиках, а третьи стояли на полу, засыпанном опилками.

Счастливые часы, синьор! С утра, садясь за свой верстак, спускаясь в лавчонку или выходя в поле, каждый знал, что вечером он услышит Джулио. И мы стали лучше, чище, благороднее. Что-то очень человечное стучало нам в душу. Кто был озлоблен, смягчился, прекратились ссоры между мужьями и женами. Мы научились по-новому ценить и понимать друг друга.

Потом Джулио получил вызов от братьев Анджелис и уехал в Рим репетировать свою программу.

На втором концерте в театре я не был. Скажу только о двух характерных моментах, которые мне известны в передаче Катерины.

Когда Джулио начал петь и спел свою первую вещь – арию Шенье из одноименной оперы, зал не аплодировал.

Вы понимаете, он спел – ни одного хлопка, ни звука. Гробовое молчание.

И Катерина, и моя жена, и, наверно, владельцы театра подумали, что певец провалился, хотя он спел блистательно. Но дело было не в этом. Просто слушатели сидели ошеломленные. Ждали многого, но никто не ожидал такого. Это было как откровение. Так сильно, так пленительно и вместе мужественно, что казалось святотатством нарушить безмолвие, в котором отголоском еще звучала заключительная фраза арии. Никто не решался аплодировать, и в этой напряженной и страшной тишине Джулио, испуганный, с исказившимся лицом, дал знак Пранцелле начать следующую вещь.

И второе. Когда зал уже пришел в себя и после каждой арии разражался бурей оваций, Джулио однажды, во время неистового шума и криков, обратился было к аккомпаниатору. Он хотел попросить, чтобы две арии были переставлены местами.

Так вот, едва он открыл рот, зал умолк. Огромный зал весь сразу. Люди подумали, что он начинает петь, и инстинктивно замолчали, застыли. Как если бы кто-то сдернул весь шум и грохот одним мгновенным могучим рывком. В течение десятой доли секунды.

И все это, когда публика уже знала, что у Джулио сделанный и как бы не свой голос. При том что в нескольких газетах Алляр уже дал объявление, что может каждому сделать такой же тенор, как у Джулио Фератерры.

Тогда, в тот же вечер, Марио дель Монако и поднес Джулио букет цветов. Вам, наверно, попадалась эта знаменитая фотография. Она была и в «Экспрессо», и в «Унита́», и вообще ее перепечатали все газеты мира.

Марио дель Монако поднялся на сцену, обнял Джулио, поцеловал и вручил ему огромный букет красных роз. Зал стоя рукоплескал им в течение целых четверти часа. Неудивительно. У меня выступили на глазах слезы, когда я услышал об этом.

Катерина рассказала мне все, но конец был печален. Выяснилось, что на следующий день после концерта Джулио по требованию Алляра снова лег в клинику на Аппиевой дороге.

Вы спросите – зачем, зачем? Я задал себе этот вопрос. Бельгиец объяснил Джулио, что хочет исследовать его. Общее состояние, деятельность высшей нервной системы и всякие такие вещи. Ну что ж, исследовать так исследовать.

Но мы боялись другого…

Синьор, я забыл вам сказать, что, когда Алляр второй раз приехал в Монте-Кастро, ему не давали прохода те, кто тоже хотел получить голос путем операции. Люди готовы были отдать себя чуть ли не в рабство. Но бедняки, естественно.

И позже, в Риме, после этих объявлений в газетах толпа несколько раз штурмом брала дом, где остановился хирург, так что ему пришлось переехать и скрываться. Но опять-таки толпа бедняков. А из богачей, из тех, кто посещал концерты Буондельмонте, не было ни одного.

Тогда Алляр заметался. Еще два раза он устраивал маленькие закрытые частные концерты в особняках района Париоли. Еще дважды он взывал к их обитателям. Но там с удовольствием слушали Джулио, оставаясь глухими к предложениям бельгийца.

Может показаться, что хирург мог бы действовать и другим способом. Просто создавать певцов и эксплуатировать их голос. Но он был не такой человек, Алляр. В воображении он нарисовал картину клиники, где он каждый день делает операцию кому-нибудь из миллионеров и каждый день присоединяет к счету в банке новую огромную сумму. Так или не так. Середины он не хотел. Он не был стеснен в деньгах и не имел нужды размениваться на мелочи.

Когда я узнал, что Джулио опять оказался в клинике, сравнение с дьяволом, купившим душу человека, снова пришло мне на ум, и мне сделалось страшно.

Я испугался, а Катерина страшилась еще больше. И вообще, синьор, ей было трудно все это время, пока Джулио учился петь и так решительно шел к славе.

Хотя прежде они не то чтобы совсем считались женихом и невестой, но в городке привыкли их видеть вместе. Затем появился Алляр, Джулио вернулся из Рима на костылях. По тому, как девушка взялась помогать ему и семье, можно было судить, что дело идет к свадьбе.

На самом же деле никакой договоренности не было, и, напротив, начав свой взлет, Джулио стал отдаляться от Катерины. Об их будущем он не говорил, а она была слишком горда, чтобы спрашивать. Он подолгу жил не дома – то в Риме, то на вилле Буондельмонте, его окружали богатые люди, и дерзкие женщины, не стесняясь, восхищались его трагической красотой.

Можно было приписать его нерешительность тому, что он все еще чувствовал себя инвалидом, боялся возвращения паралича и не хотел связывать жизнь девушки с калекой. Но можно было приписать и другому.

Джулио пролежал в клинике месяц, и лишь иногда его отпускали в театр для репетиций. Приближался день последнего концерта на Виа Агата. Корреспонденты приезжали в клинику, где их не принимали, и приезжали к нам, где мы тоже ничего не могли сказать. В газетах стали мелькать заметки, что эксперимент не удался, Джулио теряет голос и не сможет выступить. Но владельцы театра не собирались возвращать деньги за билеты, и, наоборот, было объявлено, что концерт будет транслироваться по радио и телевидению.

Дважды Катерина ездила в Рим, но в клинику ее не пускали, и она только получала записки, что Джулио чувствует себя хорошо и просит не беспокоиться.

Мы уж не думали, что попадем в театр, но в день концерта из Рима приехал курьер с двумя билетами – Катерине и мне. Нам пришлось очень торопиться, чтобы не пропустить подходящий автобус, и мы поспели в театр к самому началу. На улице меня встретил директор, Чезаре Анджелис, и сказал, что Джулио хочет меня видеть. Меня одного.

Мы поднялись на второй этаж, где у них расположены артистические уборные, директор довел меня до нужной двери и ушел. В коридоре было пусто, Джулио приказал из публики никого не пускать.

Я постоял один. Было тихо. Снизу чуть слышно доносились звуки скрипок. Там оркестранты настраивали инструменты (на этот раз Джулио пел в сопровождении оркестра).

Я постучал, в комнате послышались шаги. Дверь отворилась, вышел Джулио, обнял меня и провел к себе. Он очень похудел с тех пор, как я видел его в последний раз. Лицо его было усталым, и вместе с тем на нем выражалась удивительная, даже какая-то ранящая мягкость и доброта.

Мы сели. Он спросил, как Катерина и его родные. Я ответил, что хорошо.

Потом мы помолчали. Не знаю отчего, но вид его был очень трогателен. Так трогателен, что хотелось плакать, хотелось сказать ему, какой он великий певец, как мы ценим его. Хотелось объяснить, что мы понимаем то тяжкое и двойственное положение, в котором он находится, владея голосом, который в то же время как бы и не его голос.

Но конечно, я ничего не сказал, а просто сидел и смотрел на него.

Прозвучал первый звонок, затем второй и сразу за ним третий. Я не решался напомнить ему, что пора на сцену, а он сидел задумавшись.

Потом он встряхнулся, вздохнул, встал и сказал, глядя мне прямо в глаза:

– Завтра я ложусь на операцию.

– На операцию?..

– Да. Скажи об этом нашим. Алляр хочет сделать мне еще одну операцию.

– Зачем?

Он пожал плечами:

– Не знаю… Хочет расширить диапазон до пяти октав.

– Но для чего это тебе?

Проклятие! Я забегал по комнате.

– Не ложись ни в коем случае! Зачем это? А вдруг операция будет неудачной? Это же опасно. Никто тебя не может заставить.

– Но у меня договор. Тогда, еще год назад, мы составили договор, что, если Алляр сочтет нужным, мне будет сделана повторная операция.

Я стал говорить, что такие договоры незаконны, что любой судья признает этот пункт недействительным. Но он покачал головой. И вы знаете, что он сказал мне?

Он сказал:

– Я должен. Но не из-за договора. А потому, что я не верю, что Алляр дал мне голос.

Я не совсем понял его, но почувствовал, что есть какая-то правда в том, что он говорил.

Мы уже стояли в коридоре. Он был пуст. Почему-то мне показалось, что жизнь так же длинна, как этот коридор, и очень трудно пройти ее всю до конца…

Гром оваций встретил Джулио, когда он появился из-за кулис. Аплодисменты длились бы, наверно, минут десять, но Джулио решительно подал знак оркестру. Дирижер взмахнул палочкой, и палились звуки «Тоски».

Синьор, ария Каварадосси считается запетой, но Джулио взял ее нарочно для начала концерта, чтобы показать, как ее можно исполнить.

Чистый-чистый голос возник, и весь зал разом вздохнул. А голос лился шире и шире, свободнее и выше, он заполнял все: сцену, оркестровую яму, партер, все здание, улицу, город, мир. Голос лился в наши души и искал там красоты и правды и находил их. И когда казалось, что она уже вся найдена и исчерпана, он находил ее все больше, и это было даже больно, даже ранило.

Голос ширился, шел все выше, открывались глаза, открывались сердца, вселенные раскрывались перед нами.

Голос плакал, просил, угрожал, он ужасал приходом рока, наполнял предчувствием непоправимого.

Голос звал, поднимал нас, и был уже произнесен приговор всему злу и неправде, и чудилось, что, если еще миг продлится, провисит в воздухе этот дивный звук, уже невозможно будет жить так, как мы живем, и радость и счастье воцарятся наконец на земле. И голос длился этот миг, и мы понимали, что счастье еще не пришло, что нужно его добыть, бороться. Мы вздыхали и оглядывали друг друга новыми глазами…

Синьор, я мог бы часами говорить о последнем концерте Джулио Фератерры. Но слова бессильны и не могут выразить невыразимого.

Концерт слушали в театре на Виа Агата. В Риме люди сидели у телевизоров и у приемников. В тот вечер Джулио слушала вся Италия.

После концерта Джулио отправился в клинику, и бельгиец сделал ему вторую операцию.

Синьор, я заканчиваю, мне уже мало осталось рассказать.

Джулио вернулся в Монте-Кастро через шесть недель. Приехал из Рима, никого не предупредив, и пошел к себе домой. Кто-то сказал мне о его приезде, и я побежал к нему. Я увидел его со спины сначала, он возле сарая приделывал ручку к серпу. Он был согнут, как рыболовный крючок, а когда повернулся, я увидел, что его лицо постарело на несколько лет.

Я поздоровался. Он ответил, и я его не услышал. У него совсем не было голоса, он мог только шептать. Неосторожным, а может быть, и намеренно грубым движением бельгийский хирург разрушил то, чему первая операция дала выход.

Джулио был очень спокоен и молчалив, но это было бездушие механизма. Он потерял желание жить. Почти невозможно было заставить его рассмеяться, улыбнуться, захохотать… Сначала возле их домика постоянно дежурили автомобили, и Джулио приходилось целыми днями прятаться от журналистов. Но довольно скоро, через месяц-полтора, его забыли в столице, и он смог вернуться к тому, что делал раньше: к работе на огороде, в поле и в чужих садах.

Я думаю, синьор, вы догадываетесь, кто вернул его к жизни. Конечно Катерина. Эта девчонка взяла да и женила его на себе. В один прекрасный день явилась к ним в дом с двумя своими узлами, разгородила единственную комнату, повесила занавеску, справила документы в мэрии и потащила его в церковь, где уже все было договорено. А потом так плясала на свадьбе, что и мертвый пробудился бы…

На этом можно было бы и закончить нашу историю, синьор, но остается еще вопрос. Важный вопрос, для которого я, собственно, и стал рассказывать вам о Джулио Фератерре.

Синьор, мой дорогой, как вы считаете, мог ли бельгийский врач действительно дать Джулио голос? И неужели мир уж настолько несправедлив, уж настолько устроен в пользу имущих, что даже талант можно продать и купить за деньги?

Вот здесь-то мы и подходим к самому главному.

На первый взгляд дело выглядит просто. До встречи с Алляром у Джулио не было голоса и он не мог петь. После операции голос явился и Джулио Фератерра стал великим певцом. Но что же сделал ему своим ножом хирург? Да очень мало, почти ничего, вот что я скажу вам. Разве на кончике ножа лежали та нежность, тот артистизм, то обаяние, та страсть, что пели в голосе Джулио?

Нет и тысячу раз нет!

Я много думал об этом и понял, что бельгиец не дал Джулио голоса. Весь его план разбогатеть, продавая голос, был заранее обречен на неудачу.

Чтоб разобраться в этом, мы принуждены снова вернуться к вопросу, что же такое талант певца, художника или поэта. Талант, синьор, не есть, как думают некоторые, случайный приз, вручаемый природой, нечто зависящее от числа нервных клеток либо извилин мозга. Люди бесталанные этими рассуждениями прикрывают свою зависть и леность ума. Гений – это вполне человеческое, а не медицинское понятие. Талант рождается воспитанием, тем, как прожита жизнь, средой, страной и эпохой. И хирургия тут бессильна.

Скажу вам точнее: талант каждого отдельного человека создается огромным множеством людей. Шопен невозможен без Бетховена, а тот, в свою очередь, без Баха и Люлли с его контрапунктом. Но Шопен невозможен также и без Польши, израненной в те времена русскими царями, без польских лесов, рек, где в фиолетовых сумерках плавают его русалки, без своих соотечественников – крестьян, польских художников, композиторов. Другими словами, гений есть нечто вроде копилки, в которую все люди постепенно вкладывают взносы доброго. И талант проявляется лишь в той мере, в какой творец искусства способен воспринимать и отдавать это доброе. Гении понимают это, потому они скромны, свободны от кичливости, сознавая, что то, что движет их пером, кистью или смычком, принадлежит не им, а всем людям мира.

Талант – это выраженная способами искусства любовь к людям. Доброта. Но наш Джулио как раз и был добр.

Он был хорошим парнем, я говорил вам. Но что же такое «хороший парень» в наших условиях, синьор? Не стану жаловаться, я презираю это. Но взгляните, как мы живем. Посмотрите на наши лохмотья, на пропыленные улицы городка, на лица безработных на площади. Сейчас много говорят об «экономическом чуде», и в газетах печатаются цифры, показывающие, насколько вырос национальный доход страны. Но этот подъем не доходит до нашего заброшенного края, и мы живем здесь так же, как тридцать лет назад. Не скрою, что не каждый здесь надеется на лучшее и строит планы, а многих заставляет продолжать жить самый примитивный инстинкт.

Так вот, каким же человеком нужно быть, чтобы в этих условиях оставаться «хорошим парнем», веселым, уступчивым, обязательным, улыбаться и сохранять душевную гармонию?

Но Джулио и был таким. У него была доброта, которая есть суть всякого таланта, в то время как песня, игра на рояле или картина являются его видимыми образами.

Джулио был добр и, кроме того, горячо любил музыку. Он родился в певучей стране, с детства музыка была вокруг него в наших разговорах. Она пела у него в душе, внутри, и, когда явился Алляр, нужно было лишь немного, чтобы вызвать ее наружу.

Хирург не дал голоса Джулио, а только открыл его. Случай натолкнул Алляра на великого артиста, но на артиста, талант которого слепой игрой несправедливой природы был закрыт для людей. И хирург, не понимая этого сам, лишь разрешил несправедливость, исправив ножом ошибку природы и дав выход тому, что и прежде было в душе Джулио.

Одним словом, хотя опыт с Джулио получился успешным, но эта идея бельгийца – награждать голосом за деньги – была ложна. Он ничего не мог бы дать тому, у кого внутри пусто и черно.

…Что вы говорите?.. Джулио? Да ничего. Сейчас уже ничего. После свадьбы он, в общем-то, начал поправляться. Немного выпрямился, в глазах стал показываться блеск. Теперь работает на тракторе в поместье Буондельмонте. Он работает на тракторе, и недавно у него появилось еще занятие.

Вы знаете, это счастье нашего городка. У нас снова светит солнце таланта. У нас есть мальчик, сынишка одного бедняка-инвалида. Ему всего тринадцать лет, он служит разносчиком в мелочной лавке. И у него голос, синьор. Удивительный, дивный, божественный голос. Его зовут Кармело, и теперь Джулио учит его петь. Но голос как у соловья… Да вот он бежит со своей корзинкой!.. Кармело! Эй, Кармело, иди сюда! Иди скорее… Вот это синьор из России, он хочет послушать, как ты поешь… Спой нам, Кармело, что-нибудь… Да, пусть будет «Аве Мария»… Ну пой же, мальчик мой любимый. Пой…

Восемнадцатое царство

…Все было для Сергея увлекательным и интересным: и Мухтар, и Самсонов, с которыми он только недавно познакомился, и эта поездка по степи, и вообще весь Казахстан, увиденный вот так впервые в жизни.

Сергею было девятнадцать лет, он учился в Ленинграде на втором курсе библиотечного института и летом после экзаменов отправился на экскурсию в Алма-Ату. Потом другие ребята уехали обратно, а Сергей остался, чтобы выполнить одно поручение. Само поручение тоже было удивительным и романтичным.

Когда Сергей был еще дома, к ним, в Гусев переулок, приехала дальняя родственница из Киева, жена ученого-энтомолога, погибшего в 1941 году. Узнав, куда едет Сергей, она рассказала, что ее муж как раз перед началом войны закончил в своем институте перспективное, как тогда считали, исследование по насекомым. Работа была коллективная, но группа, занимавшаяся ею, в период боев под Киевом пошла на фронт и вся погибла. Уцелел только лаборант мужа, обрусевший немец Федор Францевич Лепп, который на фронт не попал и при невыясненных обстоятельствах остался в Киеве при фашистах. После освобождения столицы Украины он куда-то исчез, а потом его видели в Казахстане, в маленьком местечке Ой-Шу, в горах. Родственница Сергея считала, что у Леппа могли сохраниться какие-нибудь записи мужа.

Сергей сгоряча пообещал обязательно разыскать бывшего лаборанта, но, когда остался один в Алма-Ате, выяснил, что это не так легко. От железной дороги до Ой-Шу было больше ста километров. Автобусы и никакой другой регулярный транспорт туда не шли, и вообще дорога считалась непроходимой для колеса.

Сергей уже совсем было приуныл, но на станции Истер, куда он добрался, ему посоветовали сходить в контору Геологического управления. Там в маленьком дворике возле двух оседланных коней он увидел пожилого лысеющего мужчину, который с сосредоточенным вниманием рассматривал ремень вьюка. Это был Самсонов. А дальше все начало складываться само собой, как в сказке.

Самсонов выслушал Сергея, помолчал, посмотрел на небо и тут же, не сходя с места и не обращаясь ни в какие инстанции, сказал, что возьмет его до Ой-Шу. Что они потом доедут до озера Алаколь, а оттуда – до озера Сасыкколь, от которого Сергей уже сможет самостоятельно выбраться к железной дороге.

При этом он прибавил, что ему, Самсонову, придется сделать крюк в триста километров, но это неважно, так как на Алаколе изыскательская партия ждет его не раньше чем через десять дней.

– А когда поедем? – спросил, волнуясь, Сергей.

– Да хоть сейчас. Надо бы только на станцию зайти. Вдруг попутчик найдется… Как тебя звать-то?..

Сергей первый раз за всю жизнь видел человека, который мог вот так самостоятельно решить сделать крюк в триста километров по пустыне. Он сразу чуть не влюбился в Самсонова. Ему хотелось научиться с такой же ленцой сидеть в седле, так же неторопливо и ловко все делать, захотелось даже иметь такую же загорелую лысину, какая была у геолога.

Попутчик нашелся тут же в Истере – старый казах с холодным, равнодушным взглядом, широкий, как бочонок, и кривоногий. Он сидел в буфете на станции и сам ввязался в разговор. Звали его Мухтар Оспанов, по-русски он говорил чисто.

Они выехали на следующее утро, и тут выяснилось, что Мухтар сам знает Леппа, который живет не в Ой-Шу, а еще дальше, в предгорье, в полном одиночестве. (Что он там делает, Мухтар не сказал.)

В первый день пути им навстречу попался молодой казах – инструктор райкома партии. Он спросил, не смогут ли они прочесть антирелигиозные лекции в ближайших аулах, рассказал, что в степи появился жулик, выдающий себя за святого, и что в этой связи наблюдается «взрыв религиозного фанатизма». Выражение «взрыв религиозного фанатизма» ему очень нравилось, он повторил его трижды.

В разгаре беседы его взгляд вдруг упал на жеребца, которого Самсонов дал Сергею, и инструктор райкома попросил разрешения попробовать его. Сергей спешился, инструктор вручил ему повод своего коня, не выпуская из рук портфеля с делами, вскочил на жеребца и показал такой аллюр, какой Сергею и не снился.

Все это, вместе взятое, – и «взрыв религиозного фанатизма», и таинственный молчаливый Мухтар, и Самсонов, и романтический характер поручения, и ночевки в юрте, и огромное звездное небо, если выйти ночью, и хруст травы, которую щиплют в темноте кони, – все наполняло Сергея острым чувством счастья.

Степь располагала к разговорам и мечтам. Сергей еще раньше, в деревне под Ленинградом, выучился ездить верхом, поэтому длительная встреча с седлом здесь, в Казахстане, не оказалась для него мучительной. Было так радостно мерно покачиваться в такт широкому шагу жеребца, всматриваться в синие горы на горизонте, размышлять, иногда обращаться с каким-нибудь вопросом к Самсонову и получать от него неожиданные, требующие новых размышлений ответы.

– Петр Иванович, а как вы думаете, может, например, существовать такая планета, которая вся представляла бы собой единственный сплошной огромный мозг?

Самсонов думал минуту или две.

– Сомнительно. Мозг ведь развивается, только прилагая свою деятельность к чему-нибудь. Где нет ничего, кроме мозга, не может быть и мозга.

А когда Самсонову хотелось помолчать, можно было беседовать с конем, потому что тот в ответ на каждую фразу по-другому ставил уши. Это было как разговор по семафору. Говоришь жеребцу что-нибудь – правое ухо опускается, а левое встает торчком. Говоришь другое – левое ухо идет вперед, а правое поднимается. И так все время.

А потом можно было дать коню повод, прижать ему брюхо каблуками и мчаться в галоп так, что космы травы по бокам внизу сливались в прямые линии, а степь бешено неслась навстречу.

Остановишься – конь фыркает, встряхивает головой, бросает белую пену с губ, а Мухтар и Самсонов видны вдали маленькими фигурками.

На третий день начались горы, и, следуя за Мухтаром узкими, натоптанными тропинками, путники углубились в лабиринты холмов и ущелий.

Горы были каменными, мертвыми и в то же время какими-то живыми. Неправдоподобно огромные, неподвижные, они, казалось, поднялись с груди земли с какой-то тайной целью, в которую никогда не проникнуть маленьким мушкам – всадникам, медленно ползущим вдоль гигантской стены.

Горы молчали, но, когда Сергей долго вглядывался в какой-нибудь гранитный, в трещинах уступ, чудилось, будто напряженные изнутри глыбы оживают и что-то немо говорят.

…Муравьи шли плотной колонной около полутора метров ширины. Насекомые были крупные, красные и сильно кусались. Когда Сергей подобрал одного на руку, тот вцепился в палец с такой энергией, что тотчас выступила крохотная точечка крови.

– Голодные, – сказал Сергей.

Уже с полчаса они с Самсоновым наблюдали за удивительным шествием. Все мелкое население степи разбегалось на пути красных разбойников, а кто не мог убежать, тому приходилось худо. По обеим сторонам колонны спешили отряды разведчиков. Жужелицы, кузнечики, пауки – все, что не успевало спастись, разрывалось на части.

На пути колонны из норки вылезла небольшая желтая змея и поспешно поползла прочь. Тотчас сотни насекомых очутились на ней. Змея задергалась, заторопилась, но с каждой секундой муравьев на ней становилось все больше, в конце концов она вся покрылась ими. Змея свертывалась и развертывалась, но это был уже какой-то черный копошащийся клубок.

– Черт! – Сергею стало жаль ее. Он шагнул к колонне и ногой отшвырнул змею в сторону.

Сразу же у него на руках оказалось с десяток насекомых.

Он поспешно отряхнулся.

– Поедемте, Петр Иванович.

– Сейчас, – ответил Самсонов.

Муравьи кусали и его, но он смотрел на них с радостным интересом исследователя, у которого удовольствие при встрече с новым явлением в природе полностью перевешивает неудобства, с этим явлением связанные.

Мухтар с конями ждал их поодаль.

– Никогда такого не видел, – сказал Самсонов. – Не знал, что тут водятся такие кочующие муравьи.

Они подошли к коням.

– А что, здесь часто вот так муравьи кочуют? – спросил геолог у проводника.

Мухтар, мешком сидя на высоком деревянном седле, равнодушно пожал плечами.

Вдали вдруг послышался топот множества копыт. Из-за ближайшего холма пушечным снарядом вылетел гнедой неоседланный жеребец с развевающейся гривой. За ним скакали другие, все с такими же гривами, темно-гнедые, со звездочкой на лбу.

Мгновение – и косяк в два десятка жеребцов пронесся мимо.

Потом снова раздался топот.

Молодой загорелый табунщик в лисьей шапке вымахал из-за холма на крупном галопе. Увидев всадников, он стал сдерживать коня и подъехал. Мельком оглядев Самсона и Сергея, он кивнул и горячо заговорил с Мухтаром.

Лицо у него было потное и злое.

Они говорили по-казахски. Сергею казалось, будто парень чего-то требует от проводника и в чем-то его обвиняет. Но лицо Мухтара оставалось каменным.

Напоследок парень сказал что-то твердое и короткое, отвернулся и поскакал за косяком.

Проводник поглядел ему вслед, презрительно сплюнул. Снял шапку, вытер крепкий лоб с седеющими висками, повернул кобылу и пустил ее трусцой.

– О чем они говорили? – спросил Сергей у геолога.

– Странное что-то… Табунщик обвинял Мухтара, что из-за него насекомые взбесились и пугают лошадей. Я не все понял… И еще парень его упрекал за какую-то святыню. Ругал… Вообще, этот наш Мухтар – тип.

– Тип?.. В каком смысле тип, Петр Иванович?

Они уже уехали.

Самсонов помолчал, потом повернулся в седле.

– Мы когда в Истере собирались, я с парикмахером разговорился на станции. Мухтар, оказывается, бывший бай. Стада у него были тысячные. В тридцатых годах бандой руководил. Дали ему десять лет заключения, отсидел, вернулся. Попался потом на переходе границы. Опять исчез. И вот два года, как снова появился в этих краях… – Он оборвал себя и стал вглядываться вниз, в траву. – Что такое? Посмотри, Сережа.

Трава под копытами коней, казалось, неестественно ожила. Всюду было какое-то странное мелькание. Что-то похожее на колоски, пляшущие под ветром. Светлые пятнышки, которые непрерывно двигались, создавая впечатление, будто поверхность травы кипит.

Сергей и Самсонов спешились и наклонились к земле.

Сергей раскрыл ладонь над травой, и тотчас к нему на пальцы сел светло-зеленый кузнечик с коротенькими крыльями и длинными – далеко за спину – усиками. Он посидел миг и прыгнул дальше. Сразу второй приземлился на ладонь и опять скакнул вперед, описав в воздухе маленькую параболу.

Кипение травы и было кузнечиками, которые в неисчислимом количестве двигались все в одном направлении.

– Саранча? – тревожно спросил Сергей.

Самсонов покачал головой. Он тоже поймал кузнечика и разглядывал его.

– Ничего похожего. Обыкновенный кузнечик. Они и стаями никогда не собираются – вот такие.

Вдвоем они еще с минуту смотрели на траву, кишащую светлыми точками.

– Странно, – сказал геолог. – Действительно, все насекомые взбесились тут, в предгорье. Муравьи, и теперь вот эти…

Они были теперь на сырте – одной из приподнятых равнин, характерных для гор Джунгарского Алатау. Справа вниз уходила степь, слева высился увенчанный ледниками хребет.

Солнце клонилось к закату. Пора было думать о ночлеге.

Но только через час Мухтар поднял наконец руку:

– Здесь.

Метрах в ста от тропинки у холма стоял полуразрушенный глинобитный дом. За ним виднелись остатки деревянного загона для скота. Все было покинуто, и площадка перед домом заросла травой. В зарослях журчал ручеек.

Пока Мухтар с Самсоновым расседлывали лошадей, Сергей пошел наломать курая для костра. Вскоре Самсонов услышал его голос:

– Петр Иванович! Петр Иванович, идите сюда!

Позади дома на вытоптанной полянке торчал грубо вытесанный невысокий каменный столб, окруженный оградой из жердей. На жердях висели разноцветные ленты.

Подойдя ближе, геолог и Сергей увидели на земле несколько кучек монет. Лежал и бумажный рубль, придавленный камнем. У самого же столба был привален плотно скрученный и перевязанный веревкой отрез материи.

– Что это?

– Святыня, – ответил Самсонов. Он поднял отрез, повертел в руках. – Это религиозные старики приносят. Старухи…

Позади они услышали покашливание. Подошел Мухтар.

– А кто же это все забирает потом?

– Кто забирает? – Самсонов покосился в сторону казаха. – Да уж кто-нибудь забирает. Так не остается.

– Хазрет, – сказал проводник. Он холодно посмотрел на обоих русских и пошел к дому.

– А что такое «хазрет»?

– Святой. Святой забирает. – Геолог положил отрез на прежнее место. – Да, интересно все это. Посмотрим, что дальше будет.

После ужина они легли спать в доме на полу, расстелив потники и положив под голову седла. Когда Сергей засыпал, ему показалось, будто кто-то встал и вышел из дома. Потом он услышал конский топот. Ему хотелось подняться и посмотреть, кто это поехал, но тут сон непоборимо сморил его.

Проснулся он среди ночи от какого-то жжения на шее. Подняв руку, он нащупал на коже твердые живые соринки.

Геолог уже сидел на полу и торопливо шарил по карманам, стараясь найти электрический фонарик.

Проводника в комнате не было.

Фонарик наконец обнаружился. В круге света на полу двигались сотни белесых точек.

– Опять муравьи!

Но это были термиты. Густой колонной они вылезали из щели под стеной, пересекали комнату и скрывались в другой щели.

Почти два часа Самсонов и Сергей просидели в дальнем углу помещения. Потом колонна наконец прошла, геолог и Сергей, недоверчиво осмотрев пол, легли и заснули.

Проснулись они, только когда луч солнца из маленького окошка уже спустился со стены на пол. Геолог первым вышел из дома с мылом и полотенцем в руках.

Сергей услышал его голос:

– Сережа! Сережа, скорее сюда!

Сергей выбежал наружу, обогнул дом и ахнул.

Перед ним лежала дорога. На траве. Кусок ровного бетона шириной метра в два и длиной в пять. Бетон начинался сразу у дома и шел к «святыне».

Впрочем, при ближайшем рассмотрении дорожное покрытие оказалось не бетонным. Это был состав, похожий на глину, но тверже.

Вчера дороги не было, а сегодня она появилась. Как если бы кто-то всю ночь выкапывал канаву, а потом залил ее раствором.

– Фантастика, – сказал геолог. Он встал на покрытие и потопал ногой. – Дорога. Твердая.

– Действительно поверишь в святыню, – отозвался Сергей. Он посмотрел на столб и окружающую его ограду. – Посмотрите, денег уже нет.

И в самом деле, ленты, отрез материи и деньги исчезли.

За их спинами послышался стук копыт, и оба обернулись.

– Пора, – сказал Мухтар. – Лепп ждет.

– А далеко еще до него? – спросил геолог.

– Козы кош, – ответил проводник. – Перегон ягнят – пять километров.

* * *

– Одну минуту, – сказал Лепп. – Минуточку.

Он выскользнул из комнаты, оставив Самсонова и Сергея сидеть на стульях.

Они переглянулись.

Прошло уже полдня, как они были у Леппа, и одна нелепость следовала за другой.

Когда они вместе с Мухтаром приехали сюда утром, Лепп, высокий, тощий, с тонкой шеей и узкими покатыми плечами, встретил их на пороге дома. Здороваясь, он протянул руку Сергею и как-то забыл убрать ее обратно. Сергей пожал ее раз и другой, а она продолжала нелепо висеть в воздухе, вялая, почти бескостная. Удивительным было и лицо Леппа. Длинное, нездоровое, бледное, оно ежесекундно меняло выражение. То становилось веселым, то – без всякой видимой причины – печальным.

И дом Леппа производил странное впечатление – глинобитная постройка, массивная, тяжелая, притаившаяся в уединенной долинке у подножия хребта. Во всех трех комнатах окна почему-то были забраны решетками, а на входной двери Сергей увидел французский замок.

За домом лежала большая утоптанная площадка с сараями по краям. В центре ее высилась пятиметровая деревянная мачта с каким-то сооружением наверху, похожим на маленький радиотелескоп. С мачты спускался толстый обрезиненный кабель, который уходил в дом.

Уже два раза Сергей заговаривал о цели приезда. Но когда он впервые спросил о записях киевской лаборатории, лицо Леппа сделалось грустным-грустным и он сразу как бы перестал слышать Сергея. Уголки губ у него опустились, взгляд потускнел и остановился. Это была такая удивительная перемена, что Сергею стало как-то стыдно, и он покраснел. Потом, через две или три минуты, Лепп очнулся и безо всякой связи с предыдущим сказал, что очень мучается без газет и журналов и был бы не прочь подписаться хотя бы на журнал «Природа». После этих слов он пригласил геолога и Сергея обедать. Обед был очень вкусным – бешбармак с сюрпой, заправленной лавровым листом и другими специями. Сергей опять заговорил о Киеве и о погибшей группе, но Лепп отмахнулся: «Потом, потом».

Когда с бешбармаком было покончено и Мухтар собрал тарелки, Лепп поднялся и сказал, что в соседней комнате прочтет сейчас лекцию.

Не замечая недоуменных взглядов Сергея и Самсонова, он под руки вежливо провел их на другую половину дома и усадил на два стула, поставленные у окна.

Теперь они ждали, когда он вернется.

– Чудеса, – сказал геолог. – Похоже, что хозяин не совсем в норме. – Он уселся поудобнее и положил ногу на ногу.

Комната была большая, чисто выбеленная. Всю правую половину занимал длинный стол с какими-то приборами, наполовину прикрытыми простыней. На стене возле стола был укреплен распределительный щит, к которому подходило несколько проводов.

– Откуда же здесь электричество? – спросил Сергей.

Самсонов заглянул во двор:

– Может быть, движок какой-нибудь стоит. Потом разберемся.

Дверь отворилась, и в комнату вошел Лепп. Он мельком огляделся, затем вопросительно посмотрел на Самсонова и Сергея:

– Можно начать?

– Пожалуйста, – сказал Самсонов.

Лепп подошел к столу, взял палочку, похожую на указку. Лицо его стало задумчивым, он закрыл глаза и закусил губу. Потом тряхнул головой, как бы отгоняя что-то, строго посмотрел на Сергея и сказал:

– Итак, насекомые.

Он постучал палочкой по столу.

– Насекомые! Восемнадцатое царство живых существ: тип членистоногие, класс насекомые… Не будет, по-видимому, ошибкой утверждать, что отличительной особенностью развития той или иной группы живых существ является число видов этих животных и широта их географического распространения. Мы в том случае говорим, что класс живых существ достиг расцвета, когда этот класс наиболее многочислен и населяет наиболее разнообразные области как суши, так и воды…

Было странно, что, обратившись к теме насекомых, Лепп вдруг заговорил свободно и без запинок, сложными большими периодами.

– С этой точки зрения самой процветающей группой в настоящее время могут быть названы именно насекомые. Рассматривая историю развития живого на Земле, новую эру нельзя считать временем млекопитающих и человека: как мезозой называется веком гигантских пресмыкающихся, так и наша современная эпоха – век насекомых. На сегодняшний день известно немногим менее миллиона их видов, и каждый год прибавляет к этому числу новые тысячи. Насекомые населяют умеренный пояс, холодный и тропики; они живут на земле, под землей, в воде и в воздухе; они могут существовать в подземных пещерах без света и на раскаленном солнечными лучами песке пустыни. Бесконечно разнообразен список того, что употребляется насекомыми в пищу. Млекопитающие могут питаться лишь растениями и животными, а термиты, например, способны поедать асбест, стекло и даже припой консервных банок. Фруктовые мухи интересуются производными евгенола, москиты не отказываются от углекислого газа. При этом муравьи, скажем, могут долгими месяцами обходиться совсем без пищи и длительное время даже без воздуха. Погруженные на пятьдесят – сто часов в воду, они оживают, будучи положенными на сухое теплое место, и в дальнейшем ведут себя…

Лепп вдруг запнулся и замолчал. Он мучительно покраснел, взгляд его сделался жалким.

– Забыл, – сказал он тихо.

Потом он справился с собой.

– Вместе со всем этим насекомые – это и наиболее устойчивая группа живого на Земле. Существуя в течение сотен миллионов лет, они пережили каменноугольные леса, гигантских рептилий и огромных млекопитающих, показав единственную в своем роде по длительности жизнеспособность. И более того: при том что в настоящее время едва ли не все типы, классы и отряды животных на нашей планете обнаруживают признаки упадка, как раз в современную эпоху насекомые стремительно идут вперед, все более развиваясь и дифференцируясь. Природа как бы выстреливает насекомыми из лука, и на наших глазах эта стрела решительно поднимается в зенит. Биологическая масса насекомых сейчас самая большая на суше, их способность к самовоспроизведению теоретически едва ли не безгранична. Две пары цикад при благоприятных условиях могут за год породить миллиард особей. Потомство одной-единственной тли, не будучи уничтожаемым, за два года затопило бы всю сушу планеты живым копошащимся зеленым океаном.

Нигде в мире не осуществляется также такой высокий КПД, каким обладает организм некоторых насекомых. Саранча способна пролететь без посадки полторы и даже две тысячи километров, непрестанно работая крыльями. Самка муравья лазиус нигер в одном из опытов прожила без пищи четыреста дней – четыреста! – пользуясь лишь той ничтожной крупицей вещества, которая была запасена в ее собственном организме, прожила, оставаясь все время деятельной, без сна и отдыха, производя потомство и непрерывно ухаживая за ним… Наконец, насекомые – это и наиболее пластичная группа из всех известных нам организмов. Существуя сотни миллионов лет, они сменили уже многие сотни миллионов генераций, создав структуры, чрезвычайно высоко приспособленные к ответу на изменения окружающей среды. За какие-нибудь два-три поколения муравьи, например, могут выработать принципиально новые способы постройки гнезда, образуя при этом не существовавшие ранее виды. В зависимости от качества и количества корма особь термита может либо остаться двухмиллиметровой крошкой, либо превратиться в существо в сотни раз большее – размах колебаний, никаким другим животным не свойственный. Под влиянием среды насекомые могут даже терять одни органы тела и выращивать новые. Только насекомые среди всех остальных животных способны создавать сверхорганизмы: муравейники, ульи и термитники… Все вышеизложенное позволяет утверждать, что этот класс является наиболее развитой и перспективной группой животных на земле. Однако…

Тут Лепп строго и даже с упреком посмотрел на молча сидевших геолога и Сергея.

– Однако как раз насекомые используются до настоящего времени человеком меньше, чем все другие животные. В отдельных отраслях хозяйства (пивоварение и виноделие) применяются простейшие; человек ловит и частично разводит рыб; люди питаются моллюсками, разводят копытных, применяя силу последних для тяжелых работ и перевозки грузов. И при всем этом, если исключить пчел и шелкопряда, полностью остается пренебреженной самая сильная и многочисленная ветвь живого на нашей планете – членистоногие. А между тем вычислено, что при необъятном количестве насекомых, вместе взятых по всей земле, их мускульная сила превосходит не только силу людей, но и всех употребляемых сейчас человеком машин. Саранча в сотни раз быстрее, чем это делается в ходе любого известного нам процесса, осуществляет превращение растительной пищи в вещество и энергию живого тела, но этот феномен еще ни разу не послужил нам. Термиты строят, однако они еще ничего не построили для людей. Некоторым видам муравьев свойственно разводить растения, но до сих пор они разводят их только для себя. Вообще в течение тысячелетий человек лишь боролся с гигантской и постоянно растущей мощью восемнадцатого царства, но должно прийти наконец время, когда он научится управлять ею. Животноводство будущего – это разведение и использование насекомых.

Произнося последнюю фразу, он замолчал и опустил голову.

– Здорово! – воскликнул Сергей. – Но как? – Он со стулом подвинулся ближе к Леппу. – Как заставить насекомых работать?

– Что? – Лепп вскинул на него глаза. На лице его вдруг отразилась растерянность. – Что вы хотите?

– Я спрашиваю, как использовать эту силу.

Лепп побледнел, глаза его забегали.

– Нет! – вскричал он. – Нет!.. Ни за что!

И поспешно вышел из комнаты.

Когда он открывал дверь, оба увидели за ней прижавшегося к стене Мухтара.

Сергей повернулся к геологу:

– Петр Иванович, серьезно: он сумасшедший! А? Или фашист недобитый?.. Чего он темнит-то?

Самсонов помедлил, потом встал и, оглянувшись на дверь, приподнял простыню на столе. Там было что-то похожее на разобранный радиоприемник.

– Не так все просто, Сережа.

…Следующие сутки прошли без событий. Завтрак в двенадцать часов, обед-ужин – в семь. (Выяснилось, что Мухтар постоянно живет здесь же, вместе с Леппом.)

На третий день бывший киевский лаборант вдруг пригласил геолога с Сергеем слушать продолжение лекции. На этот раз все должно было происходить во дворе.

Сам Федор Францевич был еще бледнее и выглядел еще более жалким, чем прежде. Утром у него вышла ссора с Мухтаром, они кричали друг на друга, и Сергею даже показалось, будто он слышит звуки драки из другой комнаты. Но к трем часам хозяева, видимо, помирились, Мухтар помог Леппу вынести во двор к мачте стол с приборами. Там же на столе они поставили стеклянный ящик в форме куба размером примерно в кубический метр.

Лепп опять усадил слушателей на стулья, принесенные из дома.

Мухтар пошел в сарай, куда теперь был протянут кабель от мачты.

Солнце уже спускалось, но жара стояла свирепейшая.

– Итак, насекомые! – начал Лепп. – Восемнадцатое царство живых существ. Не будет, пожалуй, ошибкой утверждать, что отличительной особенностью развития той или иной группы живых существ является число видов этих существ и широта их географического распространения. Мы…

– Подождите, – сказал Самсонов.

– Что?

– Вы уже об этом говорили.

– Говорил?..

– Да.

Лепп растерянно огляделся.

– Ладно, – прошептал он. – Ладно. Тогда приступим к опытам. – Голос его окреп, и сам он снова сделался похожим на профессора, читающего для большой аудитории. – Товарищ Оспанов, включите! – (Это относилось к Мухтару, который тотчас скрылся в сарае.) – Переходим к вопросу об управлении насекомыми с помощью излучателя. Внимание!

В сарае заработал движок.

Лепп проворными движениями включал какие-то кнопки и переключатели на приборах. Негромко запело сопротивление реостата.

– Внимание!

Новый, более низкий звук вплелся в пение реостата.

Сергею показалось, что пустой стеклянный ящик-куб вдруг начал слегка дымиться.

Дымок густел. Воздух наполнился ноющим гудом.

– Комары, – сказал Самсонов, поднимая голову.

Лепп важно кивнул:

– Anapheles hyrcanus, отряд двукрылых, подкласс крылатых насекомых.

– Смотри, Сережа, комары, – повторил геолог. – Кусачие.

В невероятном количестве со всех сторон к стеклянному ящику летели комары. Был слышен шелест крыльев. Насекомые влетали в ящик и садились на дно слой за слоем. Было такое впечатление, как если бы туда быстро наливалась какая-то серая жидкость.

Это выглядело как исполнение желаний. Как осуществившаяся мечта летнего вечера где-нибудь в Кавголове или в Комарове под Ленинградом, когда досадливые тучи насекомых вьются над тобой, не успеваешь отгонять их сорванной веткой, поминутно хлопаешь себя то по шее, то по ногам и думаешь о том, как бы загнать всех этих тварей куда-нибудь в бочку, а потом закрыть и утопить хотя бы.

За несколько минут ящик наполнился весь. Но комары продолжали прибывать, облепливая теперь его стенки. Огромный ком рос в стороны и вверх – столбом. Насекомых были миллионы. Может быть, миллиард.

– Эй, хватит, пожалуй! – приподнялся на стуле геолог.

Живой столб потерял равновесие, обломился, распавшись густой тучей, которая на миг заволокла все вокруг. И снова комары ринулись к ящику.

– Прошу наблюдать, – сказал Лепп. – Даем новый сигнал.

Он переключил что-то на столе.

Низкий звук сменился более высоким.

Ком стал таять. Насекомые разлетались, начал обнажаться ящик. Быстро редеющим дымом комары поднимались, стремительно уносясь в разные стороны, как будто то, что было в ящике, уже отталкивало их.

Ящик опустел. Лепп выключил аппарат.

– Ну вот, – сказал он, – все.

Мухтар выглянул из сарая и скрылся. Движок дал еще несколько оборотов, потом умолк.

– Конец, все, – повторил Лепп. Он весь как-то поник и оперся руками на стол.

– Это уже серьезно! – воскликнул геолог, вставая. – Это очень серьезно.

Он подошел к Леппу:

– Федор Францевич, и что же вы думаете с этим делать? Так и держать все тут?.. Это же открытие! Возможно, колоссальное открытие.

Лепп сжался.

– Федор Францевич, – Сергей присоединился к Самсонову, – а записи киевской лаборатории у вас? Мне сказали, они должны быть у вас. Я же вам письмо от Марии Васильевны передал.

Геолог тоже подошел к столу:

– Нельзя же так, поймите. Это все надо отдать.

– Отдать кому? – прошептал Лепп.

– Как – кому? Нам… То есть не нам лично, естественно, а людям.

На лице Леппа выразилась мучительная борьба. Он вдруг взял Сергея за руку и пристально вгляделся в него:

– А кто вы? Кто?

Сергей пожал плечами.

Сзади подошел Мухтар.

– Ну хорошо, – сказал Лепп. – Я подумаю. Мне надо подумать. Может быть, я и отдам.

Он повернулся и пошел в дом, тощий, сутулый, едва волочащий ноги.

За ужином все молчали. Бывший лаборант выглядел совсем расстроенным, он то и дело с плохо скрываемым опасением поглядывал на казаха.

Мухтар отвел Сергея с геологом спать. Но не в сарай, где они ночевали раньше, а в комнату в доме. Окно здесь тоже было забрано решеткой.

Едва они остались вдвоем, Сергей кинулся к Самсонову:

– Огромное открытие! Вы правильно сказали, Петр Иванович. Они ведь тут уже управляют насекомыми. Выходит, ту дорогу, кусок дороги, термиты построили. Помните, тогда термиты шли…

Геолог пожал плечами:

– Трудно сказать. Во всяком случае, Лепп как-то заставил их туда перекочевать.

– А как? Что вы думаете, Петр Иванович? Что это за аппарат у него?

– Видно, генерируется какое-то излучение. Может быть, радиоволны. Вообще ведь насекомые на радиоволны реагируют. Например, некоторые ночные мотыльки отыскивают своих самок по запаху на расстоянии в десять – пятнадцать километров. Такие опыты неоднократно ставились и проверялись. А сам запах многие ученые считают тоже радиоизлучением. Но особого рода.

– Какого?

– Не знаю… Но, впрочем, возможно, что там, в институте, перед войной они вообще открыли какое-нибудь принципиально новое излучение. Принципиально! В этом тоже ничего невозможного нет. До Рентгена-то никто ведь и не думал, что есть рентгеновы лучи. А он сделал свое открытие более или менее случайно. И без каких-нибудь особых аппаратов… В институте они открыли это излучение и, может быть, даже не поняли, что имеют дело с новым излучением, а просто установили, что есть нечто такое, влияющее на насекомых. Всякое может быть…

– Да… – Сергей задумался, потом посмотрел на Самсонова, на лице которого вдруг появилось какое-то подозрительное выражение. – Ведь и в самом деле: почему мы должны считать, что известны уже все виды излучений?

Геолог, не отвечая, предостерегающим жестом поднял палец:

– Может быть, этих излучений еще…

Самсонов отмахнулся. Он прислушивался к тому, что совершалось в коридоре, за толстой деревянной дверью.

Кто-то тихонько подошел к комнате.

Геолог вынул из кармана небольшой револьвер. (Сергей даже и не знал, что у него есть револьвер.)

За дверью затихли. Звякнул ключ, вставляемый в скважину.

Самсонов рывком вскочил. Но было поздно. С той стороны кто-то держал дверь. Ключ дважды повернулся в замке.

– Эй! Бросьте эти штуки!

Геолог что было сил нажал на дверь.

– Перестаньте! Что это такое?

Он еще раз нажал. Но безрезультатно.

– Черт! Так и чувствовал, что будет подвох.

Он сунул револьвер в карман и сел на постель.

Прислушиваясь, они просидели четверть часа. Дважды Сергей принимался стучать в дверь, но никто не отзывался.

Самсонов осмотрел комнату. Толстая решетка в окне была вделана в окаменевшую глиняную кладку.

– Попали в лапы к фашисту, – сказал Сергей.

Самсонов отрицательно помотал головой:

– У них тут вражда, Сережа. Когда ты коней поил утром, я прошелся по двору и услышал, как они в сарае кричат. Мухтар говорит, что, мол, гнать их прочь. Нас то есть. А Лепп отвечает, что покажет опыт. Один – нет, а другой – да. Я посмотрел в щелку, вижу – Мухтар вдруг хвать Леппа за горло. Как щенка встряхнул и отпустил.

– Ну и что же вы, Петр Иванович?

– А что я?

– Вмешались бы.

– Нельзя. – Геолог вздохнул. – Вмешайся я, Лепп, может, еще больше испугался бы. Видишь, он какой. Уж лучше подождем.

– А что этому Мухтару-то надо от Леппа?

– Надо, наверное, чтоб немец здесь сидел и не уезжал. Лепп свои опыты делает с насекомыми, а Мухтар перед местными стариками и старухами себя за святого выдает. Видел, деньги ему нанесли к столбу? И вспомни, как его молодой табунщик ругал – Мухтара. За этих самых насекомых. Мухтар все так выставляет, будто он сам муравьями командует…

Где-то в доме послышался громкий говор голосов. Что-то визгливо прокричал Лепп. Потом настала тишина, и вдруг заработал движок в сарае.

Еще около полутора часов прошло. Самсонов и Сергей легли.

Движок продолжал работать.

Снова раздался голос Леппа, гневный, протестующий. Длился какой-то спор. Упало что-то тяжелое. Хлопнула дверь. Потом некоторое время слышался только стук мотора.

В начале двенадцатого геолог включил фонарик, чтобы посмотреть на часы.

Луч света скользнул по стене, и Сергей вскрикнул:

– Ой, смотрите, Петр Иванович!

По стене из окна спускался широкий черный рукав. Как текущая вода.

Самсонов сел на постели, недоуменно протянул к стене руку:

– Муравьи!

Рукав ширился и удлинялся на глазах. Казалось, насекомые ползут даже в несколько слоев – одни по другим. Через несколько секунд они стали затоплять пол.

– Нет, так не пойдет, – быстро сказал Самсонов.

Он соскочил с постели, вынул револьвер, спустил с предохранителя и взвел курок. Шагнул к двери, прикинул, в каком месте располагается язычок замка, приставил револьвер и выстрелил – раз, другой.

– Отойди-ка.

Сергей уже отчаянно и молча смахивал с себя легионы атакующих его насекомых.

Геолог, оскользаясь на муравьях, уже сплошь покрывших пол, сделал два больших шага и всей массой тяжелого, крепкого тела ударил в дверь.

Она крякнула и приотворилась, выламывая замок.

– Бежим!

Схватившись за руки, скорчившись под градом падающих теперь уже со стен и с потолка насекомых, они выбежали коридорчиком из дома, и здесь их глазам представилась страшная картина.

Освещенные лунным светом двор, дом, сараи – все было залито муравьями, и все шевелилось. У водопойного корыта, привязанные, дико метались кони. На глазах у Сергея жеребец оборвал наконец повод и гигантскими прыжками, в карьер, слепо ударившись о стог курая и отброшенный этим ударом, поскакал в долину.

Сергей уже только стряхивал насекомых с лица.

Самсонов опять схватил его ладонь.

У коновязи они остановились. Две оставшиеся лошади бились, стараясь оторваться.

Геолог ножом перерезал повод одной.

От звука его голоса другая кобыла замерла, затихла, мелко дрожа. Муравьи, лоснясь бесчисленными черными спинками, заливали ее всю, она только встряхивала головой.

Самсонов прыгнул было ей на спину, держа в руке нож, потом соскочил, огромными шагами бросился к мачте, дернул кабель и оторвал его.

Сергей, уже почти ослепленный, услышал, как Самсонов вернулся к лошади, почувствовал, что сильная рука потянула его вверх, и ощутил под животом острую холку и напряженно работающие плечевые мышцы кобылы.

…Они пришли в себя за два километра от Леппова дома у ручья. Полчаса обмывались холодной водой. У обоих распухли лица, и обоих лихорадило.

С первыми лучами солнца они пересекли ручей и, недоверчиво вглядываясь в траву под ногами, двинулись обратно к дому. Не было даже сил и желания сесть на лошадь. Сергей вел ее в поводу.

– Какая мощь! – повторял Самсонов. – Какая жуткая мощь!..

В доме все было тихо и покинуто. Движок молчал. Муравьи ушли.

С револьвером наготове, оставив Сергея во дворе, геолог вошел в коридор.

За спиной Сергея что-то звякнуло, он испуганно обернулся. Жеребец, уже забывший обо всем, спокойно пил воду из корыта. Он поднял морду и посмотрел на юношу.

Оторванный кабель так и валялся одним концом возле мачты.

В доме раздался какой-то шум. Звук тяжелого удара.

Сергей бросился к двери.

Из темного коридорчика на миг показался Самсонов:

– Подожди. Постой там.

И скрылся. Ни Леппа, ни Оспанова нигде не было.

Наконец геолог вышел. Лицо его было совсем бледным.

Он растерянно прислонился к косяку двери:

– Все, Сережа.

– Что – все?

– Оба погибли.

– Погибли?

– Ага… Схватка у них какая-то была. Случайно, наверное, закрыли дверь и потом не смогли открыть… А может быть, кто-нибудь и нарочно захлопнул. Там в комнате французский замок.

– Но почему?.. Разрешите мне, Петр Иванович.

– Не надо. Незачем тебе на них смотреть.

Опять он скрылся в доме и через несколько минут вернулся, держа в руках потемневшую металлическую коробку, наподобие тех, что употребляются для кипячения медицинских инструментов.

– Видимо, это и есть.

Вдвоем, усевшись на землю тут же у стены, они открыли коробку. Там было несколько общих тетрадей, подмоченных, старых, в пятнах.

Самсонов открыл одну.

Насекомые.

Популярная лекция.

«Восемнадцатое царство живых существ: тип членистоногие, класс насекомые. Не будет, по-видимому, ошибкой утверждать, что отличительной особенностью развития той или иной группы живых существ является число видов этих животных и широта их географического распространения…»

В других тетрадях были схемы, формулы.

На нескольких отдельных листках полустершиеся сбивчивые рваные карандашные строчки налезали одна на другую. Записи шли под числами, как в дневнике.

– Лепп, – сказал Самсонов.

– Почему вы так считаете?

– Видишь, почерк другой. Неуравновешенный.

Он вчитался, потом присвистнул:

– Что-то вроде дневника военных лет. Интересно. – Он встал. – Вот что: седлай коня и скачи за людьми. Помнишь, мы ехали, аул в стороне был?.. Скачи, а я посторожу все тут.


…Минула неделя, и Самсонов проводил юношу до автомобильной дороги на Аягуз.

Они ехали верхом около двадцати километров.

Уже начинала показывать себя осень. Полынь и ковыли совсем усохли, превратившись в шуршащую бурую ветошь. Соколы парили над степью, под вечер от озера на восток потянулись длинные стаи гусей.

Когда вдали бело мелькнул домик автобусной станции, Самсонов сказал:

– А знаешь, Лепп-то, оказывается, был очень хорошим человеком, Федор Францевич. Утром геодезист мне письмо привез из Алма-Аты. Прочли они там дневник. Понимаешь, на фронт его не взяли тогда, потому что немец. Обстановка была трудная, не всем доверяли. Эвакуироваться ему не удалось, он остался в Киеве. Гестаповцы его разыскали, требовали, чтоб он работал на них, чтобы архивы института передал. Пытали. А он устоял и ничего не отдал. Отличный был человек…

– А почему же он потом-то?..

– Да он тронулся немного, Сережа. С ума сошел от мучений. Когда наши пришли, объяснить ничего не сумел. И вообще мало понимал, что происходит. Наверное, даже не понимал толком, что это именно наши пришли. Времена тогда были крутые, выслали его в Казахстан. А он все эти записи берег; в этом смысле-то голова у него работала. И даже кое-какую аппаратуру сумел восстановить. Тут он как-то к Мухтару в руки и попал.

Потом Сергей ехал в поезде, кружилась за окном бесконечная казахстанская степь.

Он все вспоминал Самсонова, Леппа, Мухтара, и ему виделось, как по сигналу человека саранча тучами поднимается с плавней, чтобы лечь удобрением на пахоту, как термиты, разом собравшиеся вместе, сооружают дороги в пустыне, как бесчисленные муравьи скашивают урожай пшеницы и по зернышку сносят его в назначенные места.

День гнева

Председатель комиссии. Вы читаете на нескольких языках, знакомы с высшей математикой и можете выполнять кое-какие работы. Считаете ли вы, что это делает вас Человеком?

Отарк. Да, конечно. А разве люди знают что-нибудь еще?

Из допроса отарка.
Материалы Государственной комиссии

Двое всадников выехали из поросшей густой травой долины и начали подниматься в гору. Впереди на горбоносом чалом жеребце лесничий, а Дональд Бетли – на рыжей кобыле за ним. На каменистой тропе кобыла споткнулась и упала на колени. Задумавшийся Бетли чуть не свалился, потому что седло – английское скаковое седло с одной подпругой – съехало лошади на шею.

Лесничий подождал его наверху.

– Не позволяйте ей опускать голову, она спотыкается.

Бетли, закусив губу, бросил на него досадливый взгляд. Черт возьми, об этом можно было предупредить и раньше! Он злился также и на себя, потому что кобыла обманула его. Когда Бетли ее седлал, она надула брюхо, чтобы потом подпруга была совсем свободной.

Он так натянул повод, что лошадь заплясала и отдала назад.

Тропа опять стала ровной. Они ехали по плоскогорью, и впереди поднимались одетые хвойными лесами вершины холмов.

Лошади шли длинным шагом, иногда сами переходя на рысь и стараясь перегнать друг друга. Когда кобылка выдвигалась вперед, Бетли делались видны загорелые, чисто выбритые худые щеки лесничего и его угрюмые глаза, устремленные на дорогу. Он как будто вообще не замечал своего спутника.

«Я слишком непосредствен, – думал Бетли. – И это мне мешает. Я с ним заговаривал уже раз пять, а он либо отвечает мне односложно, либо вообще молчит. Не ставит меня ни во что. Ему кажется, что если человек разговорчив – значит он болтун и его не следует уважать. Просто они тут в глуши не знают меры вещей. Думают, что это ничего не значит быть журналистом. Даже таким журналистом, как… Ладно, тогда я тоже не буду к нему обращаться. Плевать!..»

Но постепенно настроение его улучшилось. Бетли был человек удачливый и считал, что всем другим должно так же нравиться жить, как и ему. Замкнутость лесничего его удивляла, но вражды к нему он не чувствовал.

Погода, с утра дурная, теперь прояснилась. Туман рассеялся. Мутная пелена в небе разошлась на отдельные облака. Огромные тени быстро бежали по темным лесам и ущельям, и это подчеркивало суровый, дикий и какой-то свободный характер местности.

Бетли похлопал кобылку по влажной, пахнущей потом шее.

– Тебе, видно, спутывали передние ноги, когда отпускали в ночное, и от этого ты спотыкаешься. Ладно, мы еще столкуемся.

Он дал лошади повода и нагнал лесничего:

– Послушайте, мистер Меллер, а вы и родились в этих краях?

– Нет, – сказал лесничий не оборачиваясь.

– А где?

– Далеко.

– А здесь давно?

– Давно. – Меллер повернулся к журналисту. – Вы бы лучше потише разговаривали. А то они могут услышать.

– Кто они?

– Отарки, конечно. Один услышит и передаст другому. А то и просто может подстеречь, прыгнуть сзади и разорвать… Да и вообще лучше, если они не будут знать, зачем мы сюда едем.

– Разве они часто нападают? В газетах писали, таких случаев почти не бывает.

Лесничий промолчал.

– А они нападают сами? – Бетли невольно оглянулся. – Или стреляют тоже? Вообще, оружие у них есть? Винтовки или автоматы?

– Они стреляют очень редко. У них же руки не так устроены… Тьфу, не руки, а лапы! Им неудобно пользоваться оружием.

– Лапы, – повторил Бетли. – Значит, вы их здесь за людей не считаете?

– Кто? Мы?

– Да, вы. Местные жители.

Лесничий сплюнул.

– Конечно не считаем. Их здесь ни один человек за людей не считает.

Он говорил отрывисто. Но Бетли уже забыл о своем решении держаться замкнуто.

– Скажите, а вы с ними разговаривали? Правда, что они хорошо говорят?

– Старые хорошо. Те, которые были еще при лаборатории. А молодые хуже. Но все равно, молодые еще опаснее. Умнее, у них и головы в два раза больше. – Лесничий вдруг остановил коня. В голосе его была горечь. – Послушайте, зря мы все это обсуждаем. Все напрасно. Я уже десять раз отвечал на такие вопросы.

– Что напрасно?

– Да вся эта наша поездка. Ничего из нее не получится. Все останется как прежде.

– Но почему останется? Я приехал от влиятельной газеты. У нас большие полномочия. Материал готовится для сенатской комиссии. Если выяснится, что отарки действительно представляют такую опасность, будут приняты меры. Вы же знаете, что на этот раз собираются послать войска против них.

– Все равно ничего не выйдет, – вздохнул лесничий. – Вы же не первый сюда приезжаете. Тут через год кто-нибудь бывает, и все интересуются только отарками. Но не людьми, которым приходится с отарками жить. Каждый спрашивает: «А правда, что они могут изучить геометрию?.. А верно, что есть отарки, которые понимают теорию относительности?» Как будто это имеет какое-нибудь значение! Как будто из-за этого их не нужно уничтожать!

– Но я для того и приехал, – начал Бетли, – чтобы подготовить материал для комиссии. И тогда вся страна узнает, что…

– А другие, вы думаете, не готовили материалов? – перебил его Меллер. – Да и кроме того… Кроме того, как вы поймете здешнюю обстановку? Тут жить нужно, чтобы понять. Одно дело проехаться, а другое – жить все время. Эх!.. Да что говорить! Поедем. – Он тронул коня. – Вот отсюда уже начинаются места, куда они заходят. Вот от этой долины.

Журналист и лесничий были теперь на крутизне. Тропинка, змеясь, уходила из-под копыт коней все вниз и вниз.

Далеко под ними лежала заросшая кустарником долина, перерезанная вдоль каменистой узкой речкой. Сразу от нее вверх поднималась стена леса, а за ней, в необозримой дали, – забеленные снегами откосы Главного хребта.

Местность просматривалась отсюда на десятки километров, но нигде Бетли не мог заметить и признака жизни – ни дымка из трубы, ни стога сена. Казалось, край вымер.

Солнце скрылось за облаком, сразу стало холодно, и журналист вдруг почувствовал, что ему не хочется спускаться вниз за лесничим. Он зябко передернул плечами. Ему вспомнился теплый, нагретый воздух его городской квартиры, светлые и тоже теплые комнаты редакции. Но потом он взял себя в руки. «Ерунда! Я бывал и не в таких переделках. Чего мне бояться? Я прекрасный стрелок, у меня великолепная реакция. Кого еще они могли бы послать, кроме меня?» Он увидел, что Меллер взял из-за спины ружье, и сделал то же самое со своим.

Кобыла осторожно переставляла ноги на узкой тропе.

Когда они спустились, Меллер сказал:

– Будем стараться ехать рядом. Лучше не разговаривать. Часам к восьми нужно добраться до фермы Стеглика. Там переночуем.

Они тронулись и ехали около двух часов молча. Поднялись вверх и обогнули Маунт-Беар, так что справа у них все время была стена леса, а слева – обрыв, поросший кустарником, но таким мелким и редким, что там никто не мог прятаться. Спустились к реке и по каменистому дну выбрались на асфальтированную, заброшенную дорогу, где асфальт потрескался и в трещинах пророс травой.

Когда они были на этом асфальте, Меллер вдруг остановил коня и прислушался. Затем он спешился, стал на колени и приложил ухо к дороге.

– Что-то неладно, – сказал он, поднимаясь. – Кто-то за нами скачет. Уйдем с дороги.

Бетли тоже спешился, и они отвели лошадей за канаву в заросли ольхи.

Минуты через две журналист услышал цокот копыт. Он приближался. Чувствовалось, что всадник гонит вовсю.

Потом через жухлые листья они увидели серую лошадь, скачущую торопливым галопом. На ней неумело сидел мужчина в желтых верховых брюках и дождевике. Он проехал так близко, что Бетли хорошо рассмотрел его лицо и понял, что видел уже этого мужчину. Он даже вспомнил где. Вечером в городке возле бара стояла компания. Человек пять или шесть, плечистых, крикливо одетых. И у всех были одинаковые глаза. Ленивые, полузакрытые, наглые. Журналист знал эти глаза – глаза гангстеров.

Едва всадник проехал, Меллер выскочил на дорогу:

– Эй!

Мужчина стал одерживать лошадь и остановился.

– Эй, подожди!

Всадник вгляделся, узнал, очевидно, лесничего. Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Потом мужчина махнул рукой, повернул лошадь и поскакал дальше.

Лесничий смотрел ему вслед, пока звук копыт не затих вдали. Потом он вдруг со стоном ударил себя по голове:

– Вот теперь-то уже ничего не выйдет! Теперь наверняка.

– А что такое? – спросил Бетли. Он тоже вышел из кустов.

– Ничего… Просто теперь конец нашей затее.

– Но почему? – Журналист посмотрел на лесничего и с удивлением увидел в его глазах слезы.

– Теперь все кончено, – сказал Меллер, отвернулся и тыльной стороной кисти вытер глаза. – Ах, гады! Ах, гады!

– Послушайте! – Бетли тоже начал терять терпение. – Если так будете нервничать, пожалуй, нам действительно не стоит ехать.

– Нервничать! – воскликнул лесничий. – По-вашему, я нервничаю? Вот посмотрите!

Взмахом руки он показал на еловую ветку с красными шишками, свесившуюся над дорогой шагах в тридцати от них.

Бетли еще не понял, зачем он должен на нее смотреть, как грянул выстрел, в лицо ему пахнул пороховой дымок, и самая крайняя, отдельно висевшая шишка свалилась на асфальт.

– Вот как я нервничаю. – Меллер пошел в ольшаник за конем.

Они подъехали к ферме, как раз когда начало темнеть.

Из бревенчатого недостроенного дома вышел высокий чернобородый мужчина с всклокоченными волосами и стал молча смотреть, как лесничий и Бетли расседлывают лошадей. Потом на крыльце появилась женщина, рыжая, с плоским невыразительным лицом и тоже непричесанная. А за ней – трое детей. Двое мальчишек восьми или девяти лет и девочка лет тринадцати, как нарисованная ломкой линией.

Все эти пятеро не удивились приезду Меллера и журналиста, не обрадовались и не огорчились. Просто стояли и молча смотрели. Бетли это молчание не понравилось.

За ужином он попытался завести разговор:

– Послушайте, как вы тут управляетесь с отарками? Очень они вам досаждают?

– Что? – Чернобородый фермер приложил ладонь к уху и перегнулся через стол. – Что? – крикнул он. – Говорите громче. Я плохо слышу.

Так продолжалось несколько минут, и фермер упорно не желал понимать, чего от него хотят. В конце концов он развел руками. Да, отарки здесь бывают. Мешают ли они ему? Нет, лично ему не мешают. А про других он не знает. Не может ничего сказать.

В середине этого разговора тонкая девочка встала, запахнулась в платок и, не сказав никому ни слова, вышла.

Как только все тарелки опустели, жена фермера принесла из другой комнаты два матраца и принялась стелить для приезжих.

Но Меллер ее остановил:

– Пожалуй, мы лучше переночуем в сарае.

Женщина, не отвечая, выпрямилась. Фермер поспешно встал из-за стола.

– Почему? Переночуйте здесь.

Но лесничий уже брал матрацы.

В сарай высокий фермер проводил их с фонарем. С минуту смотрел, как они устраиваются, и один момент на лице у него было такое выражение, будто он собирается что-то сказать. Но он только поднял руку и почесал голову. Потом ушел.

– Зачем все это? – спросил Бетли. – Неужели отарки и в дома забираются?

Меллер поднял с земли толстую доску и припер ею тяжелую крепкую дверь, проверив, чтобы доска не соскользнула.

– Давайте ложиться, – сказал он. – Всякое бывает. В дома они тоже забираются.

Журналист сел на матрац и принялся расшнуровывать ботинки.

– А скажите, настоящие медведи тут остались? Не отарки, а настоящие дикие медведи. Тут ведь вообще-то много медведей водилось, в этих лесах?

– Ни одного, – ответил Меллер. – Первое, что отарки сделали, когда они из лаборатории вырвались, с острова, – это они настоящих медведей уничтожили. Волков тоже. Еноты тут были, лисицы – всех, в общем. Яду взяли в разбитой лаборатории, мелкоту ядом травили. Здесь по всей округе дохлые волки валялись – волков они почему-то не ели. А медведей сожрали всех. Они ведь и сами своих даже иногда едят.

– Своих?..

– Конечно, они ведь не люди. От них не знаешь, чего ждать.

– Значит, вы их считаете просто зверьми?

– Нет. – Лесничий покачал головой. – Зверьми мы их не считаем. Это только в городах спорят, люди они или звери. Мы-то здесь знаем, что они и ни то и ни другое. Понимаете, раньше было так: были люди и были звери. И все. А теперь есть что-то третье – отарки. Это в первый раз такое появилось, за все время, пока мир стоит. Отарки не звери – хорошо, если б они были только зверьми. Но и не люди, конечно.

– Скажите, – Бетли чувствовал, что ему все-таки не удержаться от вопроса, банальность которого он понимал, – а верно, что они запросто овладевают высшей математикой?

Лесничий вдруг резко повернулся к нему:

– Слушайте, заткнитесь вы насчет математики, наконец! Заткнитесь! Я лично гроша ломаного не дам за того, кто знает высшую математику. Да математика для отарков хоть бы хны! Ну и что?.. Человеком нужно быть, вот в чем дело.

Он отвернулся и закусил губу.

«У него невроз, – подумал Бетли. – Да еще очень сильный. Он больной человек».

Но лесничий уже успокаивался. Ему было неудобно за свою вспышку. Помолчав, он спросил:

– Извините, а вы его видели?

– Кого?

– Ну, этого гения, Фидлера.

– Фидлера?.. Видел. Я с ним разговаривал перед самым выездом сюда. По поручению газеты.

– Его там, наверное, держат в целлофановой обертке? Чтобы на него капелька дождя не упала.

– Да, его охраняют. – Бетли вспомнил, как у него проверили пропуск и обыскали его в первый раз возле стены, окружающей Научный центр. Потом еще проверка, и снова обыск – перед въездом в институт. И третий обыск, перед тем как впустить его в сад, где к нему и вышел сам Фидлер. – Его охраняют. Но он действительно гениальный математик. Ему тринадцать лет было, когда он сделал свои «Поправки к общей теории относительности». Конечно, он необыкновенный человек, верно ведь?

– А как он выглядит?

– Как выглядит?

Журналист замялся. Он вспомнил Фидлера, когда тот в белом просторном костюме вышел в сад. Что-то неловкое было в его фигуре. Широкий таз, узкие плечи. Короткая шея… Это было странное интервью, потому что Бетли чувствовал, что проинтервьюировали скорее его самого. То есть Фидлер отвечал на его вопросы. Но как-то несерьезно. Как будто он посмеивался над журналистом и вообще над всем миром обыкновенных людей там, за стенами Научного центра. И спрашивал сам. Но какие-то дурацкие вопросы. Разную ерунду вроде того, например, любит ли Бетли морковный сок. Как если бы этот разговор был экспериментальным – он, Фидлер, изучает обыкновенного человека.

– Он среднего роста, – сказал Бетли. – Глаза маленькие… А вы разве его не видели? Он же тут бывал, на озере и в лаборатории.

– Он приезжал два раза, – ответил Меллер. – Но с ним была такая охрана, что простых смертных и на километр не подпускали. Тогда еще отарков держали за загородкой и с ними работали Рихард и Клейн. Клейна они потом съели. А когда отарки разбежались, Фидлер здесь уже не показывался… Что же он теперь говорит насчет отарков?

– Насчет отарков?.. Сказал, что то был очень интересный научный эксперимент. Очень перспективный. Но теперь он этим не занимается. У него что-то связанное с космическими лучами… Говорил еще, сожалеет о жертвах, которые были.

– А зачем это все было сделано? Для чего?

– Ну как вам сказать?.. – Бетли задумался. – Понимаете, в науке ведь так бывает: «А что, если?..» Из этого родилось много открытий.

– В каком смысле «а что, если…»?

– Ну например: «А что, если в магнитное поле поместить проводник под током?» И получился электродвигатель… Короче говоря, действительно эксперимент.

– Эксперимент. – Меллер скрипнул зубами. – Сделали эксперимент – выпустили людоедов на людей. А теперь про нас никто и не думает. Управляйтесь сами, как знаете. Фидлер уже плюнул на отарков и на нас тоже. А их тут расплодились сотни, и никто не знает, что они против людей замышляют. – Он помолчал и вздохнул. – Эх, подумать только, что пришло в голову! Сделать зверей, чтобы они были умнее, чем люди. Совсем уж обалдели там, в городах. Атомные бомбы, а теперь вот это. Наверное, хотят, чтобы род человеческий совсем кончился.

Он встал, взял заряженное ружье и положил рядом с собой на землю:

– Слушайте, мистер Бетли. Если будет какая-нибудь тревога, кто-нибудь станет стучаться к нам или ломиться, вы лежите, как лежали. А то мы друг друга в темноте перестреляем. Вы лежите, а я уж знаю, что делать. Я так натренировался, что, как собака, просыпаюсь от одного предчувствия.


Утром, когда Бетли вышел из сарая, солнце светило так ярко и вымытая дождиком зелень была такая свежая, что все ночные разговоры показались ему всего лишь страшными сказками.

Чернобородый фермер был уже на своем поле – его рубаха пятнышком белела на той стороне речки. На миг журналисту подумалось, что, может быть, это и есть счастье – вот так вставать вместе с солнцем, не зная тревог и забот сложной городской жизни, иметь дело только с рукояткой лопаты, с комьями бурой земли.

Но лесничий быстро вернул его к действительности. Он появился из-за сарая с ружьем в руке:

– Идемте, покажу вам одну штуку.

Они обошли сарай и вышли в огород с задней стороны дома. Тут Меллер повел себя странно. Согнувшись, перебежал кусты и присел в канаве возле картофельных гряд. Потом знаком показал журналисту сделать то же самое.

Они стали обходить огород по канаве. Один раз из дома донесся голос женщины, но что она говорила – было не разобрать.

Меллер остановился:

– Вот посмотрите.

– Что?

– Вы же говорили, что вы охотник. Смотрите!

На лысинке между космами травы лежал четкий пятипалый след.

– Медведь? – с надеждой спросил Бетли.

– Какой медведь? Медведей уже давно нет.

– Значит, отарк?

Лесничий кивнул.

– Совсем свежие, – прошептал журналист.

– Ночные следы, – сказал Меллер. – Видите, засырели. Это он еще до дождя был в доме.

– В доме? – Бетли почувствовал холодок в спине, как прикосновение чего-то металлического. – Прямо в доме?

Лесничий не ответил, кивком показал журналисту в сторону канавы, и они молча проделали обратный путь.

У сарая Меллер подождал, пока Бетли отдышится.

– Я так и подумал вчера. Еще когда мы вечером приехали и Стеглик стал притворяться, что плохо слышит. Просто он старался, чтобы мы громче говорили и чтобы отарку все было слышно. А отарк сидел в соседней комнате.

Журналист почувствовал, что голос у него хрипнет.

– Что вы говорите? Выходит, здесь люди объединяются с отарками? Против людей же?

– Вы тише, – сказал лесничий. – Что значит «объединяются»? Стеглик ничего и не мог поделать. Отарк пришел и остался.

Это часто бывает. Отарк приходит и ложится, например, на заправленную постель в спальне. А то и просто выгонит людей из дома и занимает его на сутки или на двое.

– Ну а люди-то что? Так и терпят? Почему они в них не стреляют?

– Как же стрелять, если в лесу другие отарки. А у фермера дети и скотина, которая на лугу пасется, и дом, который можно поджечь… Но главное – дети. Они же ребенка могут взять. Разве уследишь за малышами? И кроме того, они тут у всех ружья взяли. Еще в самом начале. В первый год.

– И люди отдали?

– А что сделаешь? Кто не отдавал, потом раскаялся…

Он не договорил и вдруг уставился на заросль ивняка шагах в пятнадцати от них.

Все дальнейшее произошло в течение двух-трех секунд.

Меллер вскинул ружье и взвел курок. Одновременно над кустарником поднялась бурая масса, сверкнули большие глаза, злые и испуганные, раздался голос:

– Эй, не стреляйте! Не стреляйте!

Инстинктивно журналист схватил Меллера за плечо. Грянул выстрел, но пуля только сбила ветку. Бурая масса сложилась вдвое, шаром прокатилась по лесу и исчезла между деревьями. Несколько мгновений слышался треск кустарника, потом все смолкло.

– Какого черта! – Лесничий в бешенстве обернулся. – Почему вы это сделали?

Журналист, побледневший, прошептал:

– Он говорил как человек… Он просил не стрелять.

Секунду лесничий смотрел на него, потом гнев его сменился усталым равнодушием. Он опустил ружье.

– Да, пожалуй… В первый раз это производит впечатление.

Позади них раздался шорох. Они обернулись.

Жена фермера сказала:

– Пойдемте в дом. Я уже накрыла на стол.

Во время еды все делали вид, будто ничего не произошло.

После завтрака фермер помог оседлать лошадей. Попрощались молча.

Когда они поехали, Меллер спросил:

– А какой у вас, собственно, план? Я толком и не понял. Мне сказали, что я должен проводить тут вас по горам, и все.

– Какой план?.. Да вот и проехать по горам. Повидать людей – чем больше, тем лучше. Познакомиться с отарками, если удастся. Одним словом, почувствовать атмосферу.

– На этой ферме вы уже почувствовали?

Бетли пожал плечами.

Лесничий вдруг придержал коня:

– Тише…

Он прислушивался.

– За нами бегут… На ферме что-то случилось.

Бетли еще не успел поразиться слуху лесничего, как сзади раздался крик:

– Эй, Меллер, эй!

Они повернули лошадей, к ним, задыхаясь, бежал фермер. Он почти упал, взявшись за луку седла Меллера.

– Отарк взял Тину. Потащил к Лосиному оврагу.

Он хватал ртом воздух, со лба падали капли пота.

Одним махом лесничий подхватил фермера на седло.

Его жеребец рванулся вперед, грязь высоко брызнула из-под копыт.

Никогда прежде Бетли не подумал бы, что он может с такой быстротой мчаться на коне по пересеченной местности. Ямы, стволы поваленных деревьев, кустарники, канавы неслись под ним, сливаясь в какие-то мозаичные полосы. Где-то веткой с него сбило фуражку, он даже не заметил.

Впрочем, это и не зависело от него. Его лошадь в яростном соревновании старалась не отстать от жеребца. Бетли обхватил ее за шею. Каждую секунду ему казалось, что он сейчас будет убит.

Они проскакали лесом, большой поляной, косогором, обогнали жену фермера и спустились в большой овраг.

Тут лесничий спрыгнул с коня и, сопровождаемый фермером, побежал узкой тропкой в чащу редкого молодого просвечивающего сосняка.

Журналист тоже оставил кобылу, бросив повод ей на шею, и кинулся за Меллером. Он бежал за лесником, и в уме у него автоматически отмечалось, как удивительно переменился тот. От прежней нерешительности и апатии Меллера не осталось ничего. Движения его были легкими и собранными; ни секунды не задумываясь, он менял направление, перескакивая ямы, подлезал под низкие ветви. Он двигался, как будто след отарка был проведен перед ним жирной меловой чертой.

Некоторое время Бетли выдерживал темп бега, потом стал отставать. Сердце у него прыгало в груди, он чувствовал удушье и жжение в горле. Он перешел на шаг, несколько минут брел в чаще один, потом услышал впереди голоса.

В самом узком месте оврага лесничий стоял с ружьем наготове перед густой зарослью орешника. Тут же был отец девушки.

Лесничий сказал раздельно:

– Отпусти ее. Иначе я тебя убью.

Он обращался туда, в заросль.

В ответ раздалось рычание, перемежаемое детским плачем.

Лесничий повторил:

– Иначе я тебя убью. Я жизнь положу, чтобы тебя выследить и убить. Ты меня знаешь.

Снова раздалось рычание, потом голос – но не человеческий, а какой-то граммофонный, вяжущий все слова в одно, – спросил:

– А так ты меня не убьешь?

– Нет, – сказал Меллер. – Так ты уйдешь живой.

В чаще помолчали. Раздавались только всхлипывания.

Потом послышался треск ветвей, белое мелькнуло в кустарнике. Из заросли вышла тоненькая девушка. Одна рука у нее была окровавлена, она придерживала ее другой.

Всхлипывая, она прошла мимо трех мужчин, не поворачивая к ним головы, и побрела, пошатываясь, к дому.

Все трое проводили ее взглядом.

Чернобородый фермер посмотрел на Меллера и Бетли. В его широко раскрытых глазах было что-то такое режущее, что журналист не выдержал и опустил голову.

– Вот, – сказал фермер.

Они остановились переночевать в маленькой пустой сторожке в лесу. До озера с островом, на котором когда-то была лаборатория, оставалось всего несколько часов пути, но Меллер отказался ехать в темноте.

Это был уже четвертый день их путешествия, и журналист чувствовал, что его испытанный оптимизм начинает давать трещины. Раньше на всякую случившуюся с ним неприятность у него наготове была фраза: «А все-таки жизнь – чертовски хорошая штука». Но теперь он понимал, что это дежурное изречение, вполне годившееся, когда в комфортабельном вагоне едешь из одного города в другой или входишь через стеклянную дверь в вестибюль отеля, чтобы встретиться с какой-нибудь знаменитостью, что это изречение решительно неприменимо для случая со Стегликом, например.

Весь край казался пораженным болезнью. Люди были апатичны, неразговорчивы. Даже дети не смеялись.

Однажды он спросил у Меллера, почему фермеры не уезжают отсюда. Тот объяснил, что все, чем местные жители владеют, – это земля. Но теперь ее невозможно было продать. Она обесценилась из-за отарков.

Бетли спросил:

– А почему вы не уезжаете?

Лесничий подумал. Он закусил губу, помолчал, потом ответил:

– Все же я приношу какую-то пользу. Отарки меня боятся. У меня ничего здесь нет. Ни семьи, ни дома. На меня никак нельзя повлиять. Со мной можно только драться. Но это рискованно.

– Значит, отарки вас уважают?

Меллер недоуменно поднял голову:

– Отарки?.. Нет, что вы! Уважать они тоже не могут. Они же не люди. Только боятся. И это правильно. Я же их убиваю.

Однако на известный риск отарки все-таки шли. Лесничий и журналист оба чувствовали это. Было такое впечатление, что вокруг них постепенно замыкается кольцо. Три раза в них стреляли. Один выстрел был сделан из окна заброшенного дома, а два – прямо из леса. Все три раза после неудачного выстрела они находили медвежьи следы. И вообще, следы отарков попадались им все чаще и чаще с каждым днем…

В сторожке, в сложенном из камней маленьком очаге, они разожгли огонь и приготовили себе ужин. Лесничий закурил трубку, печально глядя перед собой.

Лошадей они поставили напротив раскрытой двери сторожки.

Журналист смотрел на лесничего. За то время, пока они были вместе, с каждым днем все возрастало его уважение к этому человеку. Меллер был необразован, вся его жизнь прошла в лесах, он почти ничего не читал, с ним и двух минут нельзя было поддерживать разговора об искусстве. И тем не менее журналист чувствовал, что он не хотел бы себе лучшего друга. Суждения лесничего всегда были здравы и самостоятельны, если ему нечего было говорить, он молчал. Сначала он показался журналисту каким-то издерганным и раздражительно-слабым, но теперь Бетли понимал, что это была давняя горечь за жителей большого заброшенного края, который по милости ученых постигла беда.

Последние два дня Меллер чувствовал себя больным. Его мучила болотная лихорадка. От высокой температуры лицо его покрылось красными пятнами.

Огонь прогорел в очаге, и лесничий неожиданно спросил:

– Скажите, а он молодой?

– Кто?

– Этот ученый. Фидлер.

– Молодой, – ответил журналист. – Ему лет тридцать. Не больше. А что?

– То-то и плохо, что он молодой, – сказал лесничий.

– Почему?

Меллер помолчал.

– Вот они способные, их сразу берут и помещают в закрытую среду. И нянчатся с ними. А они жизни совсем не знают. И поэтому не сочувствуют людям. – Он вздохнул. – Человеком сначала надо быть. А потом уже ученым.

Он встал:

– Пора ложиться. По очереди придется спать. А то отарки у нас лошадей зарежут.

Журналисту вышло бодрствовать первому.

Лошади похрупывали сеном возле небольшого прошлогоднего стожка.

Он уселся у порога хижины, положив ружье на колени.

Темнота спустилась быстро, как накрыла. Потом глаза его постепенно привыкли к мраку. Взошла луна. Небо было чистое, звездное. Перекликаясь, где-то наверху пролетела стайка маленьких птичек, которые в отличие от крупных птиц, боясь хищников, совершают свои осенние кочевья по ночам.

Бетли встал и прошелся вокруг сторожки. Лес плотно окружал поляну, где стоял домик, и в этом была опасность. Журналист проверил, взведены ли курки у ружья.

Он стал перебирать в памяти события последних дней, разговоры, лица и подумал о том, как будет рассказывать об отарках, вернувшись в редакцию. Потом ему пришло в голову, что, собственно, эта мысль о возвращении постоянно присутствовала в его сознании и окрашивала в совсем особый цвет все, с чем ему приходилось встречаться. Даже когда они гнались за отарком, схватившим девочку, он, Бетли, не забывал, что как ни жутко здесь, но он сможет вернуться и уйти от этого.

«Я-то вернусь, – сказал он себе. – А Меллер? А другие?..»

Но эта мысль была слишком сурова, чтобы он решился сейчас додумывать ее до конца.

Он сел в тень от сторожки и стал размышлять об отарках. Ему вспомнилось название статьи в какой-то газете: «Разум без доброты». Это было похоже на то, что говорил лесничий. Для него отарки не были людьми, потому что не имели сочувствия. Разум без Доброты. Но возможно ли это? Может ли вообще существовать разум без доброты? Что начальнее? Не есть ли эта самая доброта следствие разума? Или наоборот?.. Действительно, уже установлено, что отарки способнее людей к логическому мышлению, что они лучше понимают абстракцию и отвлеченность и лучше запоминают. Уже ходили слухи, что несколько отарков из первой партии содержатся в Военном министерстве и посажены там за решение каких-то особых задач. Но ведь и думающие машины тоже используются для решения всяких особых задач. И какая тут разница?

Он вспомнил, как один из фермеров сказал им с Меллером, что недавно видел почти совсем голого отарка, и лесничий ответил на это, что отарки в последнее время все больше делаются похожими на людей. Неужели они и в самом деле завоюют мир? Неужели Разум без Доброты сильнее человеческого разума?

«Но это будет не скоро, – сказал он себе. – Даже если и будет. Во всяком случае, я-то успею прожить и умереть».

Но затем его тотчас ударило: дети! В каком мире они будут жить – в мире отарков или в мире кибернетических роботов, которые тоже не гуманны и тоже, как утверждают некоторые, умнее человека?

Его сынишка внезапно появился перед ним и заговорил:

– Папа, слушай. Вот мы – это мы, да? А они – это они. Но ведь они тоже думают про себя, что они – мы?

«Что-то вы слишком рано созреваете, – подумал Бетли. – В семь лет я не задавал таких вопросов».

Где-то сзади хрустнула ветка. Мальчик исчез.

Журналист тревожно огляделся и прислушался. Нет, все в порядке.

Летучая мышь косым трепещущим полетом пересекла поляну.

Бетли выпрямился. Ему пришло в голову, что лесничий что-то скрывает от него. Например, он еще не сказал, что это был за всадник, который в первый день обогнал их на заброшенной дороге.

Он опять оперся спиной о стену домика. Еще раз сын появился перед ним, и снова с вопросом:

– Папа, а откуда все? Деревья, дома, воздух, люди? Откуда все это взялось?

Он стал рассказывать мальчику об эволюции мироздания, потом что-то остро кольнуло его в сердце, и Бетли проснулся.

Луна зашла. Но небо уже немного просветлело.

Лошадей на поляне не было. Вернее, одной не было, а вторая лежала на траве, и над ней копошились три серые тени. Одна выпрямилась, и журналист увидел огромного отарка с крупной тяжелой головой, оскаленной пастью и большими, блещущими в полумраке глазами.

Потом где-то близко раздался шепот:

– Он спит.

– Нет, он уже проснулся.

– Подойди к нему.

– Он выстрелит.

– Он выстрелил бы раньше, если бы мог. Он либо спит, либо оцепенел от страха. Подойди к нему.

– Подойди сам.

А журналист действительно оцепенел. Это было как во сне. Он понимал, что случилось непоправимое, надвинулась беда, но не мог шевельнуть ни рукой ни ногой.

Шепот продолжался:

– Но тот, другой. Он выстрелит.

– Он болен. Он не проснется… Ну иди, слышишь!

С огромным трудом Бетли скосил глаза. Из-за угла сторожки показался отарк. Но это был маленький, похожий на свинью.

Преодолевая оцепенение, журналист нажал на курки ружья. Два выстрела прогремели один за другим, две картечины унеслись в небо.

Бетли вскочил, ружье выпало у него из рук. Он бросился в сторожку, дрожа захлопнул за собой дверь и накинул щеколду.

Лесничий стоял с ружьем наготове. Его губы пошевелились, журналист скорее почувствовал, чем услышал вопрос:

– Лошади?

Он кивнул.

За дверью послышался шорох. Отарки чем-то подпирали ее снаружи.

Раздался голос:

– Эй, Меллер! Эй!

Лесничий метнулся к окошку, высунул было ружье. Тотчас черная лапа мелькнула на фоне светлеющего неба; он едва успел убрать двустволку.

Снаружи удовлетворенно засмеялись.

Граммофонный, растягивающий голос сказал:

– Вот ты и кончился, Меллер.

И, перебивая его, заговорили другие голоса:

– Меллер, Меллер, поговори с нами…

– Эй, лесник, скажи что-нибудь содержательное. Ты же человек, должен быть умным…

– Меллер, выскажись, и я тебя опровергну…

– Поговори со мной, Меллер. Называй меня по имени. Я Филипп…

Лесничий молчал.

Журналист неверными шагами подошел к окошку. Голоса были совсем рядом, за бревенчатой стеной. Несло звериным запахом – кровью, пометом, еще чем-то.

Тот отарк, который назвал себя Филиппом, сказал под самым окошком:

– Ты журналист, да? Ты, кто подошел?..

Журналист откашлялся. В горле у него было сухо.

Тот же голос спросил:

– Зачем ты приехал сюда?

Стало тихо.

– Ты приехал, чтобы нас уничтожили?

Миг опять была тишина, затем возбужденные голоса заговорили:

– Конечно, конечно, они хотят истребить нас… Сначала они сделали нас, а теперь хотят уничтожить…

Раздалось рычание, потом шум. У журналиста было такое впечатление, что отарки подрались.

Перебивая всех, заговорил тот, который называл себя Филиппом:

– Эй, лесник, что же ты не стреляешь? Ты же всегда стреляешь. Поговори со мной теперь.

Где-то сверху вдруг неожиданно ударил выстрел.

Бетли обернулся.

Лесничий взобрался на очаг, раздвинул жерди, из которых была сложена крыша, крытая сверху соломой, и стрелял.

Он выстрелил дважды, моментально перезарядил и снова выстрелил.

Отарки разбежались.

Меллер спрыгнул с очага:

– Теперь нужно достать лошадей. А то нам туго придется.

Они осмотрели трех убитых отарков.

Один, молодой, действительно был почти голый, шерсть росла у него только на загривке.

Бетли чуть не стошнило, когда Меллер перевернул отарка на траве. Он сдержался, схватившись за рот.

Лесничий сказал:

– Вы помните, что они не люди. Хоть они и разговаривают. Они людей едят. И своих тоже.

Журналист осмотрелся. Уже рассвело. Поляна, лес, убитые отарки – все на миг показалось ему нереальным.

Может ли это быть?.. Он ли это, Дональд Бетли, стоит здесь?..

– Вот здесь отарк съел Клейна, – сказал Меллер. – Это один из наших рассказывал, из местных. Его тут наняли уборщиком, когда была лаборатория. И в тот вечер он случайно оказался в соседней комнате. И все слышал…

Журналист и лесничий были теперь на острове, в главном корпусе Научного центра. Утром они сняли седла с зарезанных лошадей и по дамбе перебрались на остров. У них осталось теперь только одно ружье, потому что двустволку Бетли отарки, убегая, унесли с собой. План Меллера состоял в том, чтобы засветло дойти до ближайшей фермы, взять там лошадей. Но журналист выговорил у него полчаса на осмотр заброшенной лаборатории.

– Он все слышал, – рассказывал лесничий. – Это было вечером, часов в десять. У Клейна была какая-то установка, которую он разбирал, возясь с электрическими проводами, а отарк сидел на полу, и они разговаривали. Обсуждали что-то из физики. Это был один из первых отарков, которых тут вывели, и он считался самым умным. Он мог говорить даже на иностранных языках… Наш парень мыл пол рядом и слышал их разговор. Потом наступило молчание, что-то грохнуло. И вдруг уборщик услышал: «О господи!..» Это говорил Клейн, и у него в голосе был такой ужас, что у парня ноги подкосились. Затем раздался истошный крик: «Помогите!» Уборщик заглянул в эту комнату и увидел, что Клейн лежит, извиваясь, на полу, а отарк гложет его. Парень от испуга ничего не мог делать и просто стоял. И только когда отарк пошел на него, он захлопнул дверь.

– А потом?

– Потом они убили еще двоих лаборантов и разбежались. А пять или шесть остались, как ни в чем не бывало. И когда приехала комиссия из столицы, они с ней разговаривали. Этих увезли. Но позже выяснилось, что они в поезде съели еще одного человека…

В большой комнате лаборатории все оставалось как было. На длинных столах стояла посуда, покрытая слоем пыли, в проводах рентгеновской установки пауки сплели свои сети. Только стекла в окнах были выбиты, и в проломы лезли ветви разросшейся одичавшей акации.

Меллер и журналист вышли из главного корпуса.

Бетли очень хотелось посмотреть установку для облучения, и он попросил у лесничего еще пять минут.

Асфальт на главной уличке брошенного поселка пророс травой и молодым, сильным уже кустарником. По-осеннему было далеко видно и ясно. Пахло прелыми листьями и мокрым деревом.

На площади Меллер внезапно остановился:

– Вы ничего не слышали?

– Нет, – ответил Бетли.

– Я все думаю, как они все вместе стали осаждать нас в сторожке, – сказал лесничий. – Раньше такого никогда не было. Они всегда поодиночке действовали.

Он опять прислушался.

– Как бы они нам не устроили сюрприз. Лучше убираться отсюда поскорее.

Они дошли до приземистого круглого здания с узкими, забранными решеткой окнами. Массивная дверь была приоткрыта, бетонный пол у порога задернулся тонким ковриком лесного мусора – рыжими елочными иголками, пылью, крылышками мошкары.

Осторожно они вошли в первое помещение с нависающим потолком. Еще одна массивная дверь вела в низкий зал.

Они заглянули туда. Белка с пушистым хвостом, как огонек, мелькнула по деревянному столу и выпрыгнула в окно сквозь прутья решетки.

Миг лесничий смотрел ей вслед. Он прислушался, напряженно сжимая ружье, потом сказал:

– Нет, так не пойдет.

И поспешно двинулся обратно.

Но было поздно.

Снаружи донесся шорох, входная дверь, чавкнув, затворилась. Раздался шум, как если бы ее заваливали чем-нибудь тяжелым.

Секунду Меллер и журналист смотрели друг на друга, потом кинулись к окну.

Бетли выглянул наружу и отшатнулся.

Площадь и широкий высохший бассейн, неизвестно зачем когда-то построенный тут, заполнялись отарками. Их были десятки и десятки, и новые вырастали как из-под земли. Гомон уже стоял над этой толпой не людей и не зверей, раздавались крики, рычание.

Ошеломленные, лесничий и Бетли молчали.

Молодой отарк недалеко от них стал на задние лапы. В передних у него было что-то круглое.

– Камень, – прошептал журналист, все еще не веря случившемуся. – Он хочет бросить камень.

Но это был не камень.

Круглый предмет пролетел, возле решетки ослепительно блеснуло, горький дым пахнул в стороны.

Лесничий шагнул от окна. На лице его было недоумение. Ружье выпало из рук, он схватился за грудь.

– Ух ты, черт! – сказал он и поднял руку, глядя на окровавленные пальцы. – Ух ты, дьявол! Они меня прикончили.

Бледнея, он сделал два неверных шага, опустился на корточки, потом сел к стене.

– Они меня прикончили.

– Нет! – закричал Бетли. – Нет! – Он дрожал как в лихорадке.

Меллер, закусив губы, поднял к нему белое лицо:

– Дверь!

Журналист побежал к выходу. Там, снаружи, уже опять передвигали что-то тяжелое.

Бетли задвинул один засов, потом второй. К счастью, тут все было устроено так, чтобы накрепко запираться изнутри.

Он вернулся к лесничему.

Меллер уже лежал у стены, прижав руки к груди. По рубахе у него расползалось мокрое пятно. Он не позволил перевязать себя.

– Все равно, – сказал он. – Я же чувствую, что конец. Неохота мучиться. Не трогайте.

– Но ведь к нам придут на помощь! – воскликнул Бетли.

– Кто?

Вопрос прозвучал так голо, так открыто и безнадежно, что журналист похолодел.

Они молчали некоторое время, потом лесничий спросил:

– Помните, мы всадника видели еще в первый день?

– Да.

– Скорее всего, это он торопился предупредить отарков, что вы приехали. Тут у них связь есть: бандиты в городе и отарки. Поэтому отарки объединились. Вы этому не удивляйтесь. Я-то знаю, что если бы с Марса к нам прилетели какие-нибудь осьминоги, и то нашлись бы люди, которые с ними стали бы договариваться.

– Да, – прошептал журналист.

Время до вечера протянулось для них без изменений. Меллер быстро слабел. Кровотечение у него остановилось. Он так и не позволил трогать себя. Журналист сидел с ним рядом на каменном полу.

Отарки оставили их. Не было попыток ни ворваться через дверь, ни кинуть еще гранату. Гомон голосов за окнами то стихал, то возникал вновь.

Когда спустилось солнце и стало прохладнее, лесничий попросил напиться. Журналист напоил его из фляжки и вытер ему лицо водой.

Лесничий сказал:

– Может быть, это и хорошо, что появились отарки. Теперь станет яснее, что же такое человек. Теперь-то мы будем знать, что человек – это не такое существо, которое может считать и выучить геометрию. А что-то другое. Уж очень ученые загордились своей наукой. А она еще не все.

Меллер умер ночью, а журналист жил еще три дня.

Первый день он думал только о спасении, переходил от отчаяния к надежде, несколько раз стрелял через окна, рассчитывая, что кто-нибудь услышит выстрелы и придет к нему на помощь.

К ночи он понял, что эти надежды иллюзорны. Его жизнь показалась ему разделенной на две, никак не связанные между собой части. Больше всего его терзало именно то, что они не были связаны никакой логикой и преемственностью. Одна жизнь была благополучной разумной жизнью преуспевающего журналиста, и она кончилась, когда он вместе с Меллером выехал из города к покрытым лесами горам Главного хребта. Эта первая жизнь никак не предопределяла, что ему придется погибнуть здесь, на острове, в здании заброшенной лаборатории.

Во второй жизни все могло и быть, и не быть. Она вся составилась из случайностей. И вообще, ее целиком могло не быть. Он волен был и не поехать сюда, отказавшись от этого задания редактора и выбрав другое. Вместо того чтобы заниматься отарками, ему можно было вылететь в Нубию на работы по спасению древних памятников египетского искусства.

Нелепый случай привел его сюда. И это было самое жуткое.

Несколько раз он как бы переставал верить в то, что с ними произошло, принимался ходить по залу, трогать стены, освещенные солнцем, и покрытые пылью столы.

Отарки почему-то совсем потеряли интерес к нему. Их осталось мало на площади и в бассейне. Иногда они затевали драки между собой, а один раз Бетли с замиранием сердца увидел, как они набросились на одного из своих, разорвали его и принялись поедать.

Ночью он вдруг решил, что в его гибели будет виноват Меллер. Он почувствовал отвращение к мертвому лесничему и вытащил его тело в первое помещение к самой двери.

Час или два он просидел на полу, безнадежно повторяя:

– Господи, но почему же я?.. Почему именно я?..

На второй день у него кончилась вода, его стала мучить жажда. Но он уже окончательно понял, что спастись не может, успокоился, снова стал думать о своей жизни – теперь уже иначе. Ему вспомнилось, как еще в самом начале этого путешествия у него был спор с лесничим. Меллер сказал ему, что фермеры не станут с ним разговаривать. «Почему?» – спросил Бетли. «Потому что вы живете в тепле, в уюте, – ответил Меллер. – Потому что вы из верхних. Из тех, которые предали их». – «Но почему я из верхних? – не согласился Бетли. – Денег я зарабатываю не намного больше, чем они». – «Ну и что? – возразил лесничий. – У вас легкая, всегда праздничная работа. Все эти годы они тут гибли, а вы писали свои статейки, ходили по ресторанам, вели остроумные разговоры…»

Он понял, что все это была правда. Его оптимизм, которым он так гордился, был в конце концов оптимизмом страуса. Он просто прятал голову от плохого. Читал в газетах о казнях в Алжире, о голоде в Индии, а сам думал, как собрать денег и обновить мебель в своей большой пятикомнатной квартире, каким способом еще на одно деление повысить хорошее мнение о себе у того или другого влиятельного лица. Отарки – отарки-люди – расстреливали протестующие толпы, спекулировали хлебом, втайне готовили войны, а он отворачивался, притворялся, будто ничего такого нет.

С этой точки зрения вся его прошлая жизнь вдруг оказалась, наоборот, накрепко связанной с тем, что случилось теперь. Никогда не выступал он против зла, и вот настало возмездие…

На второй день отарки под окном несколько раз заговаривали с ним. Он не отвечал.

Один отарк сказал:

– Эй, выходи, журналист. Мы тебе ничего не сделаем.

А другой рядом засмеялся.

Бетли снова думал о лесничем. Но теперь это были уже другие мысли. Ему пришло в голову, что лесничий был герой. И, собственно говоря, единственный настоящий герой, с которым ему, Бетли, пришлось встретиться. Один, без всякой поддержки, он выступил против отарков, боролся с ними и умер непобежденный.

На третий день у журналиста начался бред. Ему представилось, что он вернулся в редакцию своей газеты и диктует стенографистке статью.

Статья называлась «Что же такое человек?».

Он громко диктовал:

– В наш век удивительного развития науки может показаться, что она в самом деле всесильна. Но попробуем представить себе, что создан искусственный мозг, вдвое превосходящий человеческий и работоспособный. Будет ли существо, наделенное таким мозгом, с полным правом считаться человеком? Что действительно делает нас тем, что мы есть? Способность считать, анализировать, делать логические выкладки или нечто такое, что воспитано обществом, имеет связь с отношением одного лица к другому и с отношением индивидуума к коллективу? Если взять пример отарков…

Но мысли его путались…

На третий день утром раздался взрыв. Бетли проснулся. Ему показалось, что он вскочил и держит ружье наготове. Но в действительности он лежал, обессиленный, у стены.

Морда зверя возникла перед ним. Мучительно напрягаясь, он вдруг вспомнил, на кого был похож Фидлер. На отарка!

Потом эта мысль сразу же смялась. Уже не чувствуя, как его терзают, в течение десятых долей секунды Бетли успел подумать, что отарки, в сущности, не так уж страшны, что их всего сотня или две в этом заброшенном краю. Что с ними справятся. Но люди!.. Люди!..

Он не знал, что весть о том, что пропал Меллер, уже разнеслась по всей округе, и доведенные до отчаяния фермеры выкапывали спрятанные ружья.

Полигон

I

Сначала на остров высадились люди с маленького катера.

Вода у берега была мутной, ленивой, насыщенной песчинками и пахла гниющими водорослями. Возле рифов клокотали зеленые волны, а за ними расстилалась синяя теплая равнина океана, откуда день и ночь дул устойчивый ветер. Над пляжем росли острые бамбуки, за ними высились пальмы. Крабы отважно выскакивали из-под камней, бросаясь на мелких рыбешек, которых волны выносили сотнями на песок.

Люди с катера, их было трое, неторопливо обошли из конца в конец доступную часть острова, сопровождаемые тревожными, недоверчивыми взглядами индейцев, – здесь в маленькой деревушке жило несколько индейских семей.

– Как будто то, что надо, – сказал один из приехавших. – Ближайший остров в пяти километрах. Пароходных и авиалиний поблизости нет, место вообще достаточно глухое. Пожалуй, начальству должно понравиться. А впрочем, черт их знает…

– Лучше нам не найти, – согласился другой. Он повернулся к третьему высадившемуся с катера, к переводчику. – Идите скажите индейцам, чтоб они выезжали. Объясните, что это примерно на неделю, а потом они смогут вернуться.

Переводчик, долговязый, в дымчатых очках, кивнул и побрел к деревушке, с трудом вытаскивая ноги из песка.

Первый приезжий вынул из полевой сумки аэроснимок острова, карандаш, линейку и принялся прикидывать:

– Здесь поставим жилой корпус, рядом столовую. Тут отроем окоп, здесь блиндаж. На этом вот холме они могут поместить свою установку. Расстояние как раз пятьсот метров от блиндажа.

– А что это за штука будет? – спросил второй.

Первый, не отрывая от карты глаз, пожал плечами:

– Мне-то какое дело? У меня приказ подыскать остров. А у вас – доставить материалы. На остальное-то нам наплевать, верно? – Он вздохнул и распечатал пакетик жевательной резинки. – Ну и жарища! Куда это переводчик запропастился?

Переводчик пришел через полчаса.

– Ничего им не втолкуешь. Не хотят уезжать. Говорят, они всегда тут жили.

– А вы сказали, что здесь будут военные испытания?

– Думаете, они способны это понять? В их языке и слов таких нету. И что такое «запретная зона», до них тоже не доходит.

– Ладно, поехали, – сказал второй. – Остров мы нашли, жителей предупредили. Когда сюда материалы придут, индейцы уберутся сами.

Они подошли к катеру, столкнули его с помощью моториста в воду и через десять минут скрылись за горизонтом.

Некоторое время волны болтали этикетку от жевательной резинки возле самой кромки песка. Подошли индейцы, долго смотрели вслед катеру. Мальчонка потянулся за серебристой бумажкой. Старший из индейцев, с обветренным лицом, с могучим мускулистым торсом, прикрикнул на него.

Непонятные эти белые. Никто никогда не делает какого-либо дела целиком – от начала до конца. Сказали – уезжать. А зачем? Долговязый, с глазами, спрятанными за стеклами, объяснил, что и сам не знает. Каждый делает только кусочек чего-то большого. А во что эти кусочки потом складываются – они и думать не думают.


Через двое суток к острову подошла небольшая флотилия. Плоскодонная баржа доставила на берег бульдозер и экскаватор. Кран жилистой лапой подавал мешки с бетоном, трубы, балки, оконные рамы, а потом, напрягшись, осторожно поставил на песок большой, затянутый в брезент предмет, такой тяжелый, что тот сразу осел в землю сантиметров на десять. Своим ходом выкатились по мосткам две противотанковые пушки.

Солдаты с помощью машин быстро вырыли окопы. Бульдозер снес рощицу пальм. Они упали, перепутавшись листьями, непривычно густые, когда их вершины оказались на песке.

В течение десяти часов на месте рощицы вырос павильон с двойной крышей, а в песок упрятался блиндаж с бетонированными стенами.

Индейцы видели все это не до конца. В середине дня старший вышел на берег, долго всматривался в небо, принявшее у горизонта на юге странный красноватый оттенок. Затем он вернулся к хижинам, что-то сказал мужчинам. Жители деревни быстро погрузили все свое имущество в две большие лодки и уехали на другой остров.

Вечером вокруг ящиков, наваленных возле павильона, долго слонялся верзила с интендантской эмблемой на петлицах. Сверялся со своими записями. Все должно быть подготовлено к приезду следующей партии, ей ни в чем не полагалось испытывать нужды. Потому что это были те люди, которым следовало приезжать на все готовое.

Техник-строитель включил и выключил свет в павильоне, проверил, бежит ли из крана вода. Экскаватор вырыл еще одну яму, бульдозером столкнули в нее весь строительный мусор. Потом солдаты подогнали обе машины к воде, кран перенес их на баржу, военные погрузились в бронекатера, и вся флотилия отчалила.

На всем острове остались только двое: капрал с автоматом и седой остролицый штатский со впалыми щеками. Капрал побродил вокруг одетой в брезент глыбы. Охранять ее было вроде не от кого. Он подошел к берегу, носком ботинка поддел камень. Из-под камня выскочил маленький краб.

Потом они поели вместе со штатским. Тот спросил, как капрала зовут. Капрал ответил. Штатский осведомился, откуда капрал. Тот ответил. Штатский спросил, знает ли капрал, что у него под охраной, и капрал сообщил, что не знает и не интересуется.

Солнце опускалось за горизонт. Штатский прошелся взад-вперед, потом пересек остров, сел на песок возле густых, как щетка, зарослей молодого бамбука. Небо окрасилось тысячью переходящих один в другой, непрерывно меняющихся оттенков ультрамарина и изумруда, у горизонта еще сияла светящаяся область, а над головой стало темно. К северо-западу над океаном бушевали грозы, молнии просверкивали среди отчетливо видных полос дождей. За дождями стояла неожиданно возникшая огромная туча, синяя, косо поднявшаяся на треть небосклона, может быть готовящая тайфун. На юг к зениту протянулась от воды цепочка облаков, подкрашенных кармином снизу и фиолетовых в верхней части.

Даже неловко было одному-единственному оказаться свидетелем этого чудовищного по масштабам, неповторимого, подавляющего спектакля света, цвета и тьмы.

Только здесь, в этом избранном месте изо всей Вселенной!

Только раз за всю бесконечную вечность!

Мужчина в штатском вынул из кармана блокнот, задумался.

«Дорогая Мириам, я устал, начал спать очень плохо. Засыпаю на десять минут, затем просыпаюсь и помню, о чем думал, когда засыпал. Я веду сам с собой бесконечные монологи, сознание как бы раздвоилось, и обе стороны никак не могут примириться. Это мучительно. Победа одной стороны будет означать поражение другой. А ведь та, вторая, – это тоже я… Впрочем, поражение все равно неизбежно.

Но начну по порядку и сообщу, что в группу включен наконец Генерал. (Он у меня идет с большой буквы, потому что это не вообще генерал, а тот самый, которого я и имел в виду.) Долго-долго он маячил где-то за пределами нашей команды, но его отсутствие ощущалось всеми так отчетливо, что делалось как бы уже присутствием. Я ждал его, как недостающий элемент в Таблице Менделеева, и вот теперь он возник. Генерал не постарел со времени нашей последней встречи, но как бы „обветеранился“, огрубел и играет роль этакого старого вояки, у которого, однако, мужества и задора хватит на десяток молодых. Он меня не узнал, чему я, естественно, не удивился. Ведь публика такого рода запоминает только тех, от кого зависит продвижение вперед, а от меня оно в тот момент не зависело. Так или иначе, он здесь. Я должен был радоваться, но теперь не испытываю никакого подъема.

Почему?

Это такая длинная история! Человек живет, работает и делает важное дело. (Как делал я в 43–45-м годах.) У него семья, все нужны ему, и он нужен всем. Но время идет, и постепенно положение меняется. Перестаешь служить тому, чему, по твоим понятиям, должен служить. А затем обрушивается ряд ударов. Выясняется, что вы с женой уже чужие друг другу люди, и она уходит. Но еще страшнее другое – дети выбирают неверную дорогу. То есть когда-то она была верной, в те времена, когда ты и сам шел по ней сознательно. Но теперь дорога ведет в пропасть, к гибели, и дети проходят ее до конца. Тогда человек спохватывается. Он начинает искать виновных и находит их. Он хочет осуществить правосудие.

И все это, вместе взятое, – первый этап. А за ним начинается второй. Пущено в ход большое предприятие, тебе кажется, что оно нужно и разумно. Приведены в движение люди, материалы, документация, и эта лавина, которой ты дал начало, катится сама собой. В какой-то миг начинаешь понимать, что все зря, все неправильно. Но ты уже не волен и не властен. Дело дойдет до конца, даже если ты понял его бессмысленность.

Вы скажете мне, дорогая Мириам, что они ничего не поймут. Я знаю. Более того, я уверен, что и мои мальчики желали бы с моей стороны не мести, которая, в сущности, ничего не изменяет в мире, оставляя в неприкосновенности условия для новых преступлений, а чего-то другого, деяния. Я знаю это, но я уже бессилен. Я строю дом, который обречен на снос, и самым страшным станет для меня тот час, когда будет положена последняя балка. Когда мне нечего будет больше делать, в жизни и внутри воцарится ужасная глухая пустота. Конечно, они ничего не поймут. А если даже и поняли бы, это ни к чему теперь не приведет и ни на чем не отразится. Но слишком поздно мне это пришло в голову. Драма-то ведь и состоит в том, что многое начинаешь осознавать ясно лишь тогда, когда уже невозможно что-нибудь изменить».

Стальной шарик карандашика бежал по бумаге… Коридоры и кабинеты военного министерства, бесчисленные совещания на уровне «секретно», «сверхсекретно» и «секретно в высочайшей степени», частные переговоры, полуофициальные встречи с нужными людьми, официальные – с ненужными, и вообще все то, чем занимался последние годы человек в штатском, ложилось на бумагу нервными, быстрыми строчками.

Конец ознакомительного фрагмента.