Вы здесь

Дело пернатых. Пессимистическая комедия. Герцен, «Колокол» и другие… (Геннадий Пименов)

Герцен, «Колокол» и другие…

«Усилия на ложном пути множат заблуждения»

Френсис Бекон

«Уговоримся, что не будем касаться литературного уровня творчества взятых под нашу стражу людей: нас интересует конечный его результат. Тем более, что многие современники А. Герцена не без основания полагали, что, собственно, в художественно-эстетическом смысле, творчества нет. Правда есть критические статьи и даже, так сказать, художественные произведения, которые собраны аж в тридцать томов. Таким образом, произведения есть, а вот художественная ценность их под вопросом, зато есть политика, которая для противников исторической власти всегда была ценнее всего – и отсюда весь интерес к нашему опальному публицисту.

Гражданин Герцен загадочный для простодушной публики персонаж, но мы его раскусили. Еще при жизни хитрому барину (который перед «съездом» не отпустил на волю, а продал всех своих крепостных!) и всем его сочинениям дали созвучную, по заслугам оценку – «хер цена». Мы решились привести в оригинале это суровое резюме не ради скандала, но токмо исторической справедливости ради, чтобы показать накал и сочность былых литературных страстей. Однако считают, что под старость сей сочинитель сотворил доброе дело: надавал по мордам преемнику декабристов Н. Чернышевскому. Признаемся также, что его «Былое и думы» – в самом деле, приличная гиря на чаше наших судебных весов. В этом сочинении каждый может увидеть, чего стоили российские интеллигенты, когда скандалили меж собой, но главное – такую «телегу» на наших доморощенных щелкоперов не сможет написать теперь даже самый просвещенный литературный сексот…

И за подобную глубину, искренность чувств и суждений Герцену многое можно простить. Кстати, именно по этой схожей причине мы полностью отпустили грехи неистовому гражданину Белинскому. Нам пришлась по душе его откровенность, смелость и прямота в обращении к писучему братству: «Щас бы в морду сапогом и бить так, чтобы вытекли мозги»… – ну, кто ж такого осудит?! Сразу чувствуется: наш русский образованный человек. Вот и Герцена потому мы не станем судить: его сама жизнь осудила, и в морду сапогом нещадно била не раз.

Однако справедливости ради отметим, что, видимо, тяга к предательству и интриге у этого приметного исторического персонажа в крови. Еще отец нашего подсудимого был арестован бдительным Аракчеевым за письмо о перемирии, которое старший Герцен привез русскому императору от Наполеона в Москву. Вы скажите, откуда такая странная связь у столичного дворянина? И, может, не случайно с младых ногтей Герцен-сын приобщился к революции и масонству: оказывается, муж его воспитательницы занимал должность в одной из лож, и способного подопечного с малых лет, как говорят, просветили. Масонские реквизиты, атмосфера «комнаты обтянутой черным сукном» – с кинжалами и мертвой головой на столе, с портретами знатных масонов на стенах – сызмальства занимали воображение Александра. И папа, видимо, всемерно такое образование поощрял…

Второй страстью крохи-Герцена, по его собственному печатному признанию, была революция, и вот на сей счет приметный фрагмент его ранних впечатлений о французской Вандеи: «…все шумели, кричали, кто не шумел и не кричал, тем рубили головы, народ бегал по улицам; все бил и ломал, потом прибежал во дворец и там все перебили, и переломали…

– Вот бы тебе тогда туда, – наставительно добавлял старший брат Герцена – Егор, – то-то бы ты обрадовался, помог бы ломать, швырять, исковеркал бы почище ихнего…».

Таким образом, главное об Александре Герцене было сказано еще два века назад его родным братом. И это свидетельство многого стоит: как подтвердилось впоследствии, Герцен, в самом деле, имел паталогическую страсть к разрушению. Однако Бастилия, коммуна и даже Сенатская площадь остались уже позади, время не может двинуться вспять, а потому Герцен еще мальчиком выбрал более доступную цель: он поклялся отомстить за декабристов. Как он сам потом признавался, отомстить не удалось, но зато всю жизнь простоял под этим выцветшим стягом.

В своем центральном произведении он признается, что еще в отрочестве вместе с Огаревым они «смотрели друг на друга, как на сосуды избранные, предназначенные» и поклялись «пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу»… Юный Герцен по недомыслию полагал, что до правды и справедливости можно дойти с кистенем, и не подозревал, что обычно «ищущий истину бродит в потемках»…

Для нашего дела представляется поучительным, что еще в эти ранние годы Герцен и Огарев «употребляли алгебраические буквы и формулы вместо имен, чтобы никто не мог догадаться, о чем шла речь, если бы письма попали в чужие руки». Так вот откуда набирались конспиративной грамоты Ульянов-Ленин-Ильич и его красносотенные сотоварищи! Примечательно также, что в юности Герцен в «Записках одного молодого человека» сравнивает себя с Ахиллесом, следовательно догадывается, что имеет уязвимое место… В самом деле, уже тогда проявляется одна заметная страсть – писать преимущественно о себе. Одна из герценовских повестей так скромно и называется: «О себе»… Мыслитель Герцен не по годам словоохотлив и плодовит.

А в студенческие годы уже ходит «в героях»: вместе с товарищами прогоняет из аудитории реакционно настроенного профессора: «Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней…». Наш поднадзорный герой стремительно развивается: вскоре он на «ура» принимает «декоративные постановки» революций во Франции, потом, уже при польском восстании радуется «каждому поражению русских» и даже прибавляет в свой политический иконостас портрет польского русофоба Фаддея Костюшки.

Однако окончание университета было омрачено: Герцен получил вместо ожидаемой золотой – серебряную медаль, за которой с досады он не явился. А, едва окончив университет, вслед за Огаревым был арестован – за пирушку, на которой пелись «возмутительные песни»… Но самым возмутительным для юного Герцена было то, что песню «Русский император в вечность отошел…» пели приятели, а его самого «замели» заодно: до него довели по цепочке крамольные письма и, ни конспирация, ни алгебраические буквы не помогли…

Заметим, что сам Герцен в свое время писал, что «Романтизм есть дух, который струится под всякой застывающей формой и, в конце концов, взрывает ее». А здесь «застывающая форма» превентивно, пока ее не взорвали, заключила под стражу романтичных фрондирующих барчуков. И просчет власти был только в том, что романтиков не отправили за декабристами по этапу – пока из них не вылупились матерые сокрушители устоев и террористы-подрывники. Между тем известно, что большая часть декабристов воротилась из Сибири «с убеждениями христианскими до набожности»… Таким образом, налицо проявился замечательный воспитательный результат.

Тем не менее самому Герцену выпала «ужасная кара»: его отправили на службу в провинцию, простым чиновником в Пермь, и только случайно по дороге туда он увидел толпы закованных арестантов, идущих по этапу в Сибирь. Экая досада и жалость: не позволили царские сатрапы проверить ему самые глубокие и сокровенные мысли! Ну зачем счастье «человеку, одаренному душою высокою, которая внутри себя найдет блаженство?…» – а ведь именно в этом ключе мыслил наш герой, продолжая: «Да одна мысль эта достаточна, чтобы вознестись „над толпою“, которая так боится всяких ощущений и лучше соглашается жить жизнью животного, нежели терпеть несчастия, сопряженные с жизнью человека…»

Итак, левитация над «толпою» не совсем удавалась, испытания ждали еще молодого Герцена впереди, зато он успешно прижился в провинции, где был наделен романтическим ореолом среди оппозиционного земского элемента, барышень и т. д. Жизнь проходит в «запоях любви», «разврате, картах, вине», «тысячах страстей», раскаяниях, угрызениях совести и обстоятельных письмах невесте, как в какой-нибудь мелодраме. Потом сближение с опальным архитектором Витбергом снова качнуло Герцена к мистицизму. Впрочем, это, может, был лишь проходной эпизод, зато таинственный архитектор оставил портрет Герцена, который ныне известен. Пермский период примечателен еще псевдонимом: его «Искандер» выплыл на свет в 1836 году.

Тем временем за Герцена хлопочет, пишет письма отец, лестную характеристику дает ему простодушный, доверчивый губернатор, который даже поручает политическому ссыльному (!) сопровождение высоких гостей. И вскоре Герцен знакомится с путешествующим великим князем Александром Николаевичем, будущим императором Александром II и его наставником В. А. Жуковским. В результате двадцатипятилетний Герцен скоро отплатит губернатору за великодушие, доверие, характеристику и заботы: сначала рассорится с ним, а когда дойдет весть об отставке его благодетеля, напишет, что тот мерзавец, злодей…

Впрочем, с новым губернатором Герцен опять «на короткой ноге», тот также принимает и приближает его, закрывая глаза на частые незаконные отлучки поднадзорного к невесте в Москву. Молодой Герцен чем-то ужасно напоминает продвинутых карьеристов – своей удивительной гибкостью, живостью и способностью ладить с каждым от кого зависит судьба. Перебравшись вскоре во Владимир, поближе к столице, он снова с завидной ловкостью входит в доверие к новому губернатору, да так, что службой его не донимают и даже помогают устраивать личную жизнь.

Мало того: Владимирский губернатор сам хлопочет за ссыльного Герцена и в результате император Николай-I собственной резолюцией разрешает тому переехать в Москву. И здесь Герцен возвращается, наконец, в привычную кружковую атмосферу: Белинский, Боткин, Галахов, потом знаменитый просветитель Грановский. Для нас показательно, что уже в эту пору новых философских и духовных метаний наш подсудимый занимается повестью «Кто виноват?», и между делом костерит славянофилов: «гадкая котегория (так у А. Г! – прим. Г. П.), стоящая за правительством и церковью, и смелая на язык, потому что им громко отвечать нельзя»…

Спешка и невоздержанность мысли часто подводит людей: не «набравши меда с цветов», они не способны самостоятельно построить настоящие соты, а в результате скоро гибнут и губят других. Любопытно, что позже в «Былом и думах» он напишет о «лапотниках-славянофилах» нечто иное: «Важность их воззрения, его истина и существенная часть вовсе не в православии и не в исключительной народности, а в тех стихиях русской жизни, которые они открыли под удобрением искусственной цивилизации»…

Пожалуй, именно в этот период с «Сороки-воровки» начинается литературная жизнь нашего мятущегося персонажа: «западника среди славянофилов» и «славянофила среди западников». Однако, когда произведение напечатали, автор был уже далеко…

Мы погрешим против истины, если представим Герцена этаким пачкуном и неумехой: отнюдь, даже Белинский в письме ему признавался, что «голова трещит иногда и от твоих философских статей». Таким образом, здесь обнажается главное оружие российской образованщины: писать так, чтобы понятно было немногим – это производит даже на просвещенную публику впечатление высокой культуры и глубины. Примечательно, что стиль Герцена также высоко оценил Чернышевский, который, правда, сам был не в ладах с родным языком.

Однако Герцен предусмотрительно отгородился от всех прочих невежд, высказав мысль об объективном характере философского знания, не зависящего от субъективных желаний людей. «Мнение – это то, что принадлежит мне, и оно не обязательно для других. Иное дело – научное познание, имеющее свои закономерности и критерии», – ну, как тут поспоришь с такой потрясающей мыслью, просто робость одолевает от таких философских глубин!..

Или вот еще смелый пассаж: «Одно из существеннейших достоинств русского характера – чрезвычайная легкость принимать и усваивать себе плод чужого труда. И не только легко, но и ловко: в этом состоит одна из гуманнейших сторон нашего характера. Но это достоинство вместе с тем и значительный недостаток: мы редко имеем способность выдержанного, глубокого труда. Нам понравилось загребать жар чужими руками: нам показалось, что это в порядке вещей, чтобы Европа кровью и потом вырабатывала каждую истину и открытие: ей все мучения тяжелой беременности, трудных родов, изнурительного кормления грудью – а дитя нам. Мы проглядели, что ребенок будет у нас – приемыш».

Видимо, в этом умонастроении скрыта причина того, что Герцен с товарищами по революционной борьбе решил восстановить справедливость: они долго с завидным упорством лелеяли собственный «плод», когда же Россия чуть не погибла при родах, оказалось, что на свет опять появилось дитя, удивительно похожее на своего старшего французского братика-недоноска… Необычайная легкость принимать и усваивать плоды чужого труда – первое свойство самого барина Герцена, которое тяжело скажется на России, опять вскормившей собственной грудью по настоянию герценов-лениных-троцких чужое дитя.

Синдром «феноменальных открытий» на фоне личных ошибок и заблуждений проявляется в статьях Герцена из цикла «Дилетантизм в науке»: здесь особо примечательны требования от философии трезвой истины, далекой от романтических утешений и несбыточных надежд – при собственной герценовской близорукости и дилетантизме. Сколько блистательных фраз, поэтической позы, литературных глубин в оценке давно минувших времен и при том – беспомощность и наивность в осмыслении происходящего совсем рядом, в России, жизнь которой течет перед глазами и события в которой для русских, и даже для всего мира, как очень скоро окажется, была неизмеримо важней…

Но тем временем Герцен еще спорит с наследием Гегеля, который выступил против прекраснодушия восторженных и «романтичных балбесов», пока еще он убежден в скором прорыве в социализм, который «вырастает из всего хода истории», в светлом будущем, прогрессе всего человечества и т. д. и т. п. А между тем «светлое будущее» уже на пороге: пока Герцен скандалит с Хомяковым, Маркс встретился с Энгельсом, а Бакунин провозгласил курс на борьбу за разрушение существующего строя. Впрочем, самого Герцена все больше тревожит Древняя Греция, которой он, в отличие от России, посвящает много замечательных слов.

Другая волнующая и близкая Герцену тема – «разумного эгоизма», о котором он пишет целый трактат. Вот мнение, благодаря которому многое в Герцене проясняет: «…мы удивляемся великим самопожертвованиям потому, что меряем все на свой аршин. Все дело в том, что чем человек жертвует, то не есть его существенный интерес или наслаждение самопожертвованием превышает его»… Это очень любопытная мысль, отражающая мировоззрение автора: получается, если человек жертвует жизнью, а подобный пример и есть самый «обыденный» случай «великого самопожертвования», то жизнь, собственно, не представляет для него интереса, или наслаждение от самого факта самопожертвования значительно выше?! И выходит, если, к примеру, отец вступился за родное дитя и при том пожертвовал жизнью, то потому что жить не хотел, или смерть представляла для него наслажденье…

А вот еще одна достойная мысль: «Моралистам хочется непременно побуждать человека к добру, заставляя его поступать нравственно, так, как врач заставляет принимать отвратительную горечь; они в том и находят достоинство, чтобы человек нехотя исполнял обязанности; им не приходит в голову, что если эти обязанности истинны и нравственны, то каков же этот человек, которому исполнение их противно?..». Разумеется, эти абстракции только кажутся умозрительными – на деле они основательно замешаны на соображениях личного толка: у нашего философа не ладилась личная жизнь – а отвечать пришлось всему человечеству, на которое был рассчитан научный трактат. Но сам мыслитель определенно не дотягивал до такой планки, по которой мерили человека и жизнь настоящие мудрецы: «Жизнь – трагедия для того, кто чувствует, и комедия для того, кто мыслит»…

Главное устремление Герцена – «страна святых чудес», то есть Европа, куда он стал проситься после возвращения из своей ссылки, больше напоминавшей курорт. «Освободительное движение» – вот великая цель, которая и ранее манила его. И сразу после прекращения полицейского надзора Герцен стал хлопотать о загранпаспорте, который, впрочем как и теперь, не был для состоятельных людей весомой проблемой. И наконец, продав вскоре всех своих крепостных, оставив в России пять могил (отца и детей), после прощаний с друзьями и проводов, Герцен с семьей отбывает в Европу. Нет пророков в своем отечестве, а Герцен в пророки очень спешил.

Много лет спустя он напишет: «Теперь я уже не жду ничего… А ведь я нашел все, чего искал, даже признание со стороны старого, себядовольного мира – да рядом с этим утрату всех верований, всех благ, предательство, коварные удары из-за угла и, вообще, такое нравственное растление, о котором вы не имеете и понятия»… Но пока он свято верил, что едет, наконец, к лучшей жизни. Разочарования не замедлят сказаться, зато чувства питают сюжет: «Кто виноват?» смело можно назвать прологом романа «Что делать?»… Итак, два образованных человека взялись за кирку с намерением раздолбать до основанья фундамент, чтобы обрушить историческое здание родимой, но не слишком любимой, «немытой» страны…

Обращает на себя внимание следующее обстоятельство: все, что писал Герцен в те времена можно с полным правом отнести к нему самому и обратить против него. Вот, к примеру, пассаж: «Ничем люди не оскорбляются так, как неотысканием виновных. Какой бы случай ни представился, люди считают себя обиженными, если некого обвинить, и, следственно, бранить, наказать. Обвинять гораздо легче, чем понять». Но стремился ли сам Герцен понять русскую власть, русский люд и родную страну, ставшую тиглем для десятков народов и сотен племен, – понять больше чем Древнюю Грецию с ее давно истлевшим народом? Увы, произведения автора большей частью не позволяют утвердительно ответить на этот вопрос. Известно, что собаки лают на тех, кого плохо знают или не знают совсем… Наш добровольный изгнанник не походит на неученого дворового пса, но на Отечество лаял охотно, но еще охотнее всех брехливых собак привечал…

«Спешка – знак безумия» говаривал древний мудрец, однако Герцен подозрительно скоро наметил средство для улучшения нравов и искоренения всех общественных язв: он задумал улучшить среду, причем самым спешным порядком. В общем дело было представлено так: стоит улучшить социальные условия жизни – и сразу изменится к лучшему сам человек… И вот эту великую мысль Герцен всем своим творчеством утверждал. Но изменить человечество к лучшему, проживая в России, было трудней – другое дело в Европе, в Париже – «Мекке» всех революций», куда Герцен спешил, и в самом звуке которого было для него больше, чем русскому в слове «Москва»…

Здесь, в желанном Париже, он сразу бросается на поиски своих друзей и «подельников» – Бакунина, прежде всего. Герцен запомнился им хорошо выбритым господином «с волосами зачесанными на затылок, и в долгополом сюртуке, который страшно мешал его порывистым движениям», который, впрочем, очень скоро преобразился «благодаря парижским портным и другим артистам в полного джентльмена западной расы – с подстриженной головой, щегольской бородкой, очень быстро принявшей все необходимые очертания, и пиджаком, ловко и свободно державшимся на плечах».

Герцен спешит освоиться в новом мире: знакомится с поэтом Гервегом, встречает Прудона, говорит с Бакуниным и Сазоновым – при некоторых расхождениях интересов, тем не менее – о России… Он окунается в среду Парижа, допевающего «песни Беранже» и живущего «с лихорадочной надеждой на скорую революцию». Позже, с дистанции в несколько лет Герцен отметит, что русские в этом Париже жили «с вечно присущим чувством сознания и благодарности провидению (и исправному взысканию оброков с русских крестьян – выд. Г. П.), что они живут в нем»… Наш герой, как мы уже упоминали, не связан с Россией позорным оброком: всех своих «душ» барин перед выездом предусмотрительно распродал…

Но французская столица скоро разочаровывает Герцена своим пошлым мещанством, пронизавшим и разъевшим бульварными романами всю парижскую жизнь. Впечатления Герцена в письмах вызывают досаду его московских друзей, которые ожидали другого. Например, В. Боткин с раздражением отмечает, что «Герцен старается каждый предмет понять навыворот, чтобы потом иметь удовольствие его поставить на прежнее место… Кто же, выехав в первый раз в Европу, не начинал о ней суждения глупостями!..»

Между тем метаморфозы с Герценом продолжаются: жизнь в Европе позволяет совершенно иначе осмыслить российскую жизнь, ее отличный от европейского путь. В нем просыпается «вера в нашу национальность», в то, что «История этого народа в будущем»… Друзей из Москвы его письма шокируют, они паникуют: Герцен, уехавший на чужбину, начинает критиковать там местные нравы и местную жизнь: французскую буржуазию, европейский порядок. Вот типичный фрагмент этих герценовских оценок: «Буржуазия явилась на сцене самым блестящим образом в лице хитрого, увертливого, шипучего, как шампанское, цирюльника и дворецкого, словом – в лице Фигаро; а теперь она на сцене в виде чувствительного фабриканта, покровителя бедных и защитника притесненных…»

Будущим устроителям буржуазной революции не могли понравиться подобные критические эскапады их сотоварища, который выбивался из проторенной колеи. А Герцена уже понесло: он пишет об антипатриотизме буржуазии – о классе людей, «который при общей потере приобретает: дворянство лишается прав – они усугубляют свои; народ умирает с голоду – они сыты; народ вооружается и идет громить врага – они выгодно поставляют сукна, провиант».

Однако при том Герцен упускает из вида двусмысленность собственного положения: сибаритствует в Париже на деньги, вырученные за проданных крепостных, и между делом подумывает, какой бы «фомкой» подломить российскую жизнь…

Впрочем, в Париже, который ему не понравился, Герцен не задержался надолго – вместе с семьей двинулся из разочаровавшей его страны прочь, напоследок составив ей приговор: «Франция ни в какое время не падала так глубоко в нравственном отношении, как теперь. Она больна. Это чувствуют все, Гизо и Прудон, префект полиции и Виктор Консидеран. Ни журнальная, ни парламентская оппозиция не знают ни истинного смысла недуга, ни действительных лекарств»…

Теперь Герцен направился дальше, по пути созерцая останки революционной святыни – Лион. Отсюда морем – в Италию, которая на радость ему была охвачена «зарей национального освобождения». Однако Герцен уже сомневается в возможности скорой победы римлян, восставших против австрийцев, хотя в целом разделяет местный восторг.

В это время он пишет свой труд «С того берега», первую главу которой именует «Перед грозой», где высказывает мысль о том, что народы не успевают за своими учителями. «Недостаточно разобрать по камешку Бастилию, чтобы сделать колодников свободными людьми». Однако логичных выводов из этих открытий, как оказалось, сам Герцен сделать не смог. Его охватывает восторг от происходящих событий: неожиданно Франция, словно повинившись перед российским писателем, провозгласила республику, началось восстание рядом, в Милане, запись добровольцев в народное ополчение против австрийцев, причем Герцен даже принимает участие в демонстрации. Потом началась революция в Вене и, наконец, Маркс и Энгельс прибыли в Кельн и принялись за выпуск «Новой Рейнской газеты». Герцен уже слышит «громовые раскаты», у него «дрожат руки», когда он «принимается за газеты»: место событий значения не имеет – лишь бы тряхнуло всерьез… Он уже томится пребыванием в Италии и жалеет, что так скоро оставил Париж.

Кстати, в эти дни Герцен встречается с художником Ивановым, который занят знаменитой картиной «Явление Христа народу», ставшей для современников идеалом братства и равенства. Но сам Герцен видит другой, не менее мистический идеал: во французских событиях – с баррикадами, разбитыми фонарями, выставленными напоказ телами убитых, занятыми восторженным людом дворцами. Громогласная нелепость Гервега «Мы хотим все уничтожить, чего только нет на земле» очень походит на юношеский порыв Саши Герцена, над которым некогда посмеялся его старший брат…

Наш герой рвется обратно в Париж, но когда прибывает вместе с семьей, революция идет снова на спад. Он вроде несет на своих плечах поражение – революции и республики, а также разгромы рабочих собраний и клубов, расстрелы и бесславный конец. Герцен потрясен и подавлен, он мечтает вернуться в Россию, увидеть родную природу и бедные крестьянские избы, и даже пишет друзьям: «…Мне хочется броситься к вам, как блудный сын, лишившись всего, утративши все упования»… Но в письме проскользнула еще одна фраза: «все защитники буржуазии, как вы, хлопнулись в грязь»… Такого не прощают даже друзья…

Личные разочарования Герцена имели роковые последствия для России, поскольку отныне все надежды на срочное переустройсто жизни на новых социальных началах он связывал только с ней. Но пока многие друзья его не понимают, их круг заметно редеет, причем один из них предрекает, что Герцен будет жалеть, что покинул страну. Между тем, теперь все его помыслы обратились к русской общине, а пропаганда к русскому социализму, который деревня поможет зачать… Париж к тому времени окончательно разочаровал, надоел, к тому же там началась холерная эпидемия, и весь город покрылся трупами. В это самое время Бакунин участвует в восстании в Дрездене, пишут, что он проявляет самоотверженность и героизм, пока не оказывается в кандалах, сначала в австрийских, а потом наших, русских. Герцен в восторге от его героизма. Изданную в 1850 году книгу «О развитии революционных идей в России» он посвящает Бакунину.

Кстати, судя по оценкам, полученным от произведений Герцена о Николае I, в руки которого попал злейший враг, – царь-«самодур», «прапорщик» и т. д. – должен был Бакунина, проповедавшего «страсть к разрушению», немедленно отправить на эшафот. Но последний, изображая раскаяние, писал заискивающие, подхалимские, покаянные письма, которые даже неудобно было читать и, в конце концов, восшедший на престол Александр II выпустил его на свободу, взяв с Бакунина честное слово, что он навсегда оставит революционное ремесло. А тот, разумеется, обманул: бежал сначала в Америку, потом вернулся в Европу и снова занялся революционной борьбой.

Кстати, в эмиграции Герцен впервые сталкивается с русофобией – презрением к русским и нежеланием считать их достойным народом, что вынуждает его отвечать. Впрочем, еще более охотно он пишет о жандармской роли России, точнее царя Николая-I в Европе. Примечательно, что сам Жуковский пытается обратить на статьи Герцена внимание влиятельного Горчакова. Между тем, своей новой книгой добровольный изгнанник привлекает внимание всей Европы к нашей стране, а потому на Россию нацелились, как на полигон для претворения революционных идей – Маркс, Энгельс и прочие политические соглядатаи. Однако есть в сочинениях Герцена то, с чем трудно не согласиться: его пассаж о Москве. «Москва спасла Россию, задушив в ней все, что было свободного в русской жизни». Написано на века…

Вместе с тем Герцен по-прежнему недоволен и жизнью Европы: он участвует в знаменитой демонстрации 1849 года в Париже, протестуя против реакционной политики правительства Луи Бонапарта. Демонстрацию разгоняют, зато впечатлений – хоть отбавляй, и Герцен спасается, «перелезая через забор, и отправляется на Елисейские поля к дому». Потом с подложным паспортом он, оставив в Париже семью, укрывается в Швейцарии.

Драма поражения Франции располагает к мысли о том, что подходящее место для революции может быть расчищено только в «немытой России». Друзьям он напишет: «Мир оппозиции, мир парламентских драк, либеральных форм – тот же падающий мир… Демократическая сторона… была побеждена, потому что она была недостойна победы, – а недостойна победы потому, что везде делала ошибки, везде боялась быть революционной до конца…» Похоже, Ленин и Троцкий шли за нашим блудным барином по пятам…»


Тут наш педагог обнаружил, что страницы закончились, и подумал, что автор поставил логическую точку – параллелью между Герценом и вождями, так сказать, «великого Октября». Он было вздохнул с облегчением, но на следующий день запыхавшаяся десятиклассница притащила ему еще ворох листов.

Оказалось, что у женской половины гимназии к писателю был свой, особенный счет…


«Жизнь в эмиграции не позволила уйти Герцену в нишу, в которой можно спрятаться от душевных невзгод. После череды всяких потерь и разочарований его настигает жестокий удар: в Средиземном море в результате кораблекрушения гибнут его мать и сын Николай. Это событие окончательно подорвало хрупкое здоровье жены Герцена, Натальи Александровны, и без того надломленное в результате любовной драмы, не оставшейся тайной для остальных. Не секрет, что самые идеальные браки заключаются между слепой женой и глухим мужем: но в случае с Герценом можно сказать, что он, сам словно оглох и ослеп…

В результате за рубежом Герцен пережил еще одну не менее тяжкую семейную драму: развернувшийся на глазах у друзей и случайных людей долгий и позорный адюльтер – его экзальтированной супруги с другом семьи, поэтом Гервегом, окончившийся, в конце концов, смертью жены. Ее похороны вылились в «громадное и молчаливое погребальное шествие», настоящую «демонстрацию сочувствия» – известному эмигранту – сотен людей. Это трагическое событие стало отправной точкой создания Герценом романа-исповеди «Былое и думы», посвященного любимой жене. Произведение, ставшее впоследствии всемирно известным безо всяких натяжек можно назвать эпопеей революционной жизни России и судьбы самого автора.

Известна талантливая насмешка: если вам изменила жена – радуйтесь, что она изменила вам, а не отечеству… Однако, к нашему случаю этот рецепт не подходил: супруга изменила с немецким поэтом от отечества вдалеке, когда сама семейная жизнь должна олицетворять собою нечто особенное, родовое, скрепляющее всех членов семьи, и когда измена, подрывая душевные силы, доводит близких до самого опасного края. Свидетельством тому, что Герцен находился на этом краю, стали его растиражированные откровения, на которые может решиться лишь потрясенный и окончательно выбитый из жизненной колеи человек. Но в свете поставленной нами главной задачи трибуналу уместно задаться вопросом: может ли народ довериться обманутому ученому, политику и провидцу – без риска быть затем обманутым самому?..»


– Эк, куда, однако, заводит, – подумал Николай Николаевич, – да таким образом можно высмеять каждого. Известно, что многие знаменитые личности в семейной жизни чаще всего неудачники и простаки…


«…Герцен ярко описал идолопоклонство «восторженных немок» всяким гениям и великим людям, а за неимением их – музыкантам и живописцам. Между тем, сам нелепо, как девица, попался на показной романтизм фрондирующего поэта-революционера Гервега, обратившегося к состоятельному русскому барину за поддержкой, с просьбой быть ему «старшим братом, отцом», но на деле, регулярно наставлявшем «рога» своему благодетелю.

Пережитое Герценом, его откровенность, с которой он обнажает интимные места личной жизни, снова подтверждают мысль о глубокой психической травме, полученной в зарубежье, где он, предполагал, не без помощи дома Ротшильдов (через которых Герцен вел оставшиеся в России дела!), жить счастливей, спокойней, ровней. В самом деле, убитому горем выговориться, что голодному поесть. Но разве нормальный человек в здравом рассудке станет доверять жадной до тайн чужой жизни публике строки переписки – своей, Гервега и даже несчастной, пропащей, неверной жены. Все это подтверждает, что Герцен был потрясен и выбит из колеи, когда все окружающее воспринимается неадекватно…

Во всей истории, поведанной самим Герценом и подхваченной со-товарищами, потрясает какое-то простодушное коварство его спутницы жизни, которая даже на смертном одре – за шесть дней до кончины, после всех унижений и потрясений, в которые она ввергла себя, семью, опозоренного и несчастного мужа – умудряется отправить очередное письмо своему «другу» поэту Гервегу, ставшему причиной всех несчастий и бед. Если принять в расчет, что этот адюльтер воспламенился, разгорелся, а потом полыхал и тлел у всех на виду, то возникает естественный вопрос, а куда же смотрел законный супруг? И где были самые необходимые свойства: проницательность, ум, гражданская бдительность этого мыслителя-вольнодумца, которые должны были распространяться, как на «государственную ячейку», и на его семейный очаг?.. Что это, наконец, – обостренное до абсурда достоинство, мешающее решительным образом пресечь прорастание на голове рогового покрова или обыкновенная житейская близорукость?.. Понятно, что как истинный дворянин Герцен не мог по-мужицки оттянуть заблудшую жену вымоченными в соли вожжами, но, в конце концов, запредельное чистоплюйство и довело семейную жизнь до роковой, последней черты.

Казалось, смерть жены окончательно его подломила. Однако трудно представить, что без таких страшных потерь и потрясений мог написать такие глубокие и проникновенные строки даже талантливый человек:

«…Я лег под старой, тенистой оливой, недалеко от берега, и долго смотрел, как одна волна за другой шла длинной, выгнутой линией, подымалась, хмурилась, начинала закипать и разливалась, чтобы разлиться…

Волна моей жизни, думалось мне, тоже перегнулась и течет вспять, я видел, как она отступает, касается каменьев, дна и берега, как увлекает меня назад, не обращая внимания ни на ушибы, ни на усталь и нашептывая в утешение:

Погоди немного,

Отдохнешь и ты!

…Наша жизнь вовсе не наша, все делается помимо нас».


В этом месте Николай Николаевич задержался: не первый раз читая эти герценовские слова, он снова испытывал трепет от грустного пассажа на берегу. Здесь словно проглядывала тайна – творчества и судьбы каждого человека, пытавшегося взяться за непосильную ношу – пророчества и осмысления жизни, которая, однако, по большому счету не поддавалась до конца в исследовании никому…


«После поражения революций в Европе и семейных трагедий, разочарованный Герцен перебирается в Англию. «Я здесь полезнее, я здесь бесцензурная речь ваша, ваш свободный орган, ваш случайный представитель», – пишет он московским друзьям, объясняя причины своей эмиграции.

Но это, видимо, только внешняя сторона настоящей причины: сейчас в специальной литературе можно встретить строки о том, что «Англия дает приют Герцену и Бакунину, финансирует и поддерживает революционную работу, имеющую целью все то же разрушение России»… И Герцен с Бакуниным надежды англичан – накануне их выступления вместе с Наполеоном III против России и разгрома русского флота (!) – вполне оправдали. Силу своего литературного дара Герцен обратил, прежде всего, против русского самодержавия, утрируя его отрицательные черты и романтизируя образы его злобных врагов. Например, внешность «деспота и тирана» Николая I он описывал таким образом, чтобы «создать впечатление о его дегенеративности и исключительной жестокости». А строки Герцена, включенные позже в учебник «Истории СССР»: «…Рылеев был повешен Николаем. Лермонтов убит на дуэли на Кавказе. Веневитинов убит обществом 22-и лет. Кольцов убит своей семьей 38-и лет голодом и нищетой…» – стали, по сути, ярким образцом политической клеветы, в которой малая толика правды служит созданию правдоподобной лжи о России – лжи, в которой Герцен, увы, преуспел.

Но, как известно, сопоставление проясняет. В Англии, как часто водится с русскими эмигрантами, у Герцена обостряется ностальгия, любовь к отечеству питает строки его статей и рассказов. «В нашей бедной, северной, долинной природе есть трогательная прелесть, особенно близкая нашему сердцу. Сельские виды наши не задвинулись в моей памяти ни видом Сорренто, ни Римской Кампаньей, ни насупившимися Альпами, ни богато возделанными фермами Англии. Наши бесконечные луга, покрытые ровной зеленью, успокоительно хороши, в нашей стелящейся природе есть что-то мирное, доверчивое, раскрытое, беззащитное и кротко грустное. Что-то такое, что поется в русской песне, что кровно отзывается в русском сердце» – разве ни примечательно, что эти задушевные строки были написаны в стране, где велась оголтелая антирусская пропаганда, питаемая колониальными искушениями «владычицы морей» и ее боязнью потери приобретенных владений?

Вместе с тем Герцен вплотную подступил к созданию Вольной русской типографии и, обращаясь к «братьям на Руси», публикует свой манифест: «…Открытая, вольная речь – великое дело; без вольной речи – нет вольного человека. Недаром за нее люди дают жизнь, оставляют отечество, бросают достояние…». Однако затевая на чужбине без надежных людей новое дело, Герцен оказывается в «гнетущем одиночестве» наедине с печатным станком. Друзья не одобряли его новой деятельности, обращенной, прежде всего, к передовым представителям русского дворянства, которое по расчетам Герцена, должно было освободить из неволи крестьян. К тому времени общественная атмосфера существенно изменилась – на авансцену политики выступали новые люди, отношение к возможности мирной крестьянской реформы, на которую надеялся Герцен, стало иным.

Здесь самое время сказать о заблуждениях нашего демократа, не исключающего в критическом случае обращения к «топору», как последнему аргументу, и преувеличивающего роль дворянства, которое в целом и не помышляло идти против царя или добровольно расставаться с нажитым. Достаточно сказать, что самые ярчайшие его представители – сам Герцен, а также Тургенев и тысячи других, покинувших в ту пору и позже страну – поскупились отдать землю своим крепостным и наделить их свободой, хотя первый лелеял надежду на то, что дворянство должно стать застрельщиком освобождения подневольных… Другое слабое место герценовской публицистики – надежды на русскую артель, в которой он видел колыбель социализма. Друзья в России недоумевали и советовали оставить затею: «…везде должно быть человеком, не истощаясь в бесполезных остротах…», – писал, например, М. С. Щепкин. Но любовь к Отечеству уживается в Герцене с убеждением, что самодержавие – главная причина всех бед на Руси. И против этой исторической власти он решает соорудить в «туманном Альбионе» редут, зная, что «перья стреляют дальше нарезных пушек»…

Вместе с тем в Англии начинается расхождение во взглядах Герцена с другими русскими эмигрантами, использующими для достижения политических целей самые крайние средства, вплоть до содействия антирусским силам Европы. Мало того, понемногу «правеющий» Герцен не скрывал своего убеждения в будущем прогрессе демократического панславизма, он расходился в этом с Марксом и Энгельсом, в результате чего первый писал: «…я не хочу никогда и нигде фигурировать рядом с Герценом, так как не придерживаюсь мнения, будто старая Европа, должна быть обновлена русской кровью»…

Тем не менее, Герцен становился своего рода полпредом русского народа в Европе. На митинге, посвященном годовщине февральской революции 1948 года, он сказал знаменательные слова: «В России сверх царя – есть народ, сверх люда казенного, притесняющего – есть люди страждущие, несчастные; кроме России Зимнего дворца – есть Русь крепостная, Русь рудников. Во имя этой-то Руси должен здесь быть услышан русский голос».

Разумеется, наш герой с восторгом встречает весть о смерти Николая I: ему казалось тогда, что большая часть бед в России идет от него. Впечатлениям нету предела: «Не помня себя, бросился я с „Таймсом“ в руке в столовую; искал детей, домашних, чтобы сообщить им великую новость, и со слезами истинной радости на глазах подал им газету». Восторгам, радости и шампанскому не было края, конца… Настоящий масштаб, значение Николая I для России его фанатичный враг, просвещенный Герцен, видимо, слишком хорошо сознавал. Теперь, полагал Герцен и его сотоварищи, все будет иначе, и «Полярная звезда», ведущая свое начало от декабристского издания Пестеля, должна была стать рупором свободного слова страны. По подобию Блаженного Августина наш герой возвестил миру новость «Я – разум», и начал спешно собирать свою литературную рать.

Первый выпуск издания, с эпиграфом из стихотворения Рылеева, обращенного к великому князю, ставшему ныне новым царем, и письмом Герцена (с программными положениями) к самому императору свидетельствовал о серьезности начинаний. В первом номере сразу выдвинулись три вопроса: «освобождение крестьян, требование свободы слова и освобождение податного сословия от побоев», к обсуждению которых приглашались самые разные силы – от западников до славянофилов, от либералов до демократов.

Однако затея не всем пришлась по душе: многие опасались вступать с автором в открытый контакт. Основания были: например, после появления в России одной из герценовских брошюр под подозрением оказались многие друзья из круга Белинского, которому Герцен отвел в публикации немалое место. Шеф жандармов А. Орлов сказал о брошюре примечательные слова: «Многих она выдала лучше всякого шпиона»… Целый ряд знакомцев критически отзывались о герценовских публикациях в «Полярной звезде». «Для издания таких мелочей не стоило заводить типографии… У меня чешутся руки отвечать ему печатно в том же издании», – написал Кавелину бывший друг эмигранта Грановский.

Но Александр Герцен совершенно иначе воспринимает вести, идущие из России: «Новости из России превосходны. Дело движется, движется, а правительство оказывается втянутым в перестройки (выд. Г. П.), которые когда-нибудь его доконают», – такова его реакция на слова Александра II, сказанные на встрече с представителями московского дворянства, где царь призвал дворян обдумать, как «уничтожать крепостное право сверху, нежели дождаться того времени, когда оно начнет само собой уничтожаться снизу…»

Взбодренный этой оброненной императором фразой писатель затевает издание специальных сборников «Голоса из России», в которых печатаются либералы Чичерин, Кавелин и Мельгунов, выразившие между тем несогласие с радикальных духом герценовской пропаганды. Особенно досталось от них «Колоколу», который также начал издаваться вскоре после приезда в Англию Огарева. Признаем, что в целом «Колокол» был горячо принят в России: им зачитывались все – от гимназистов до министров, он даже доходил до царя. Все новости, о которых не говорилось вслух при посторонних, обсуждались на страницах нового журнала, подписанного псевдонимом Герцена «Искандер». Но был при том еще один важный вопрос, на котором многие с Герценом расходились – средства и методы освобождения крестьян от помещиков, то есть вопрос, который из Лондона решался проще, решительней, смелей и скорей… Причем против призывов к немедленному освобождению, проповеди грядущего переворота выступали даже друзья (упомянутые выше Кавелин, Чичерин), письма которых Герцен (тем не менее) без комментариев публиковал.

Конец ознакомительного фрагмента.