Вы здесь

Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.. Глава третья. «Он отдавался всему, что поражало его воображение» (В. С. Парсамов, 2016)

Глава третья

«Он отдавался всему, что поражало его воображение»

Политическую биографию Михаила Федоровича Орлова обычно начинают с 1814 г., когда, по его собственному признанию, он «первый в России задумал план тайного общества»[227]. Истоки исканий этого декабриста исследователи, как правило, усматривают в войне 1812 года и заграничных походах 1813–1814 гг. «Орлов, – пишет М. О. Гершензон, – подобно большинству будущих декабристов, вернулся из французского похода, обуянный самым пламенным патриотизмом и жаждой деятельности на пользу Родины»[228]. Таким образом, биография Орлова вольно или невольно подгоняется под общий стандарт декабристской биографии. И хотя это в определенной степени оправдано и даже неизбежно, нельзя не заметить, что при таком подходе утрачиваются индивидуальные черты идейных исканий, то, из чего складывается жизненный путь конкретного человека с его непредсказуемыми встречами, скрещениями судеб, взглядов, убеждений и т. д. Подобного рода «случайные» факты, не укладывающиеся в заранее заданную схему, трудны для истолкования. Поэтому на них либо не обращают внимания, либо считают их малосущественными, не оказавшими влияния на дальнейшее развитие личности. А между тем именно они позволяют лучше разглядеть неповторимые черты в облике представителя того или иного лагеря, понять, что выделяет его не только на фоне противников, но и среди своих.

В биографии М. Ф. Орлова таким эпизодом является его письмо к Жозефу де Местру от 24 декабря 1814 г. Впервые оно было опубликовано в 1821 г. в качестве предисловия к книге Местра «Рассуждения о Франции». Это было четвертое и последнее подготовленное самим Местром издание. Он скончался в феврале 1821 г., не дожив до выхода книги в свет. Письмо Орлова было передано издателю Антуану Барбье вдовой писателя, которая исполняла, скорее всего, волю покойного супруга.

Что же касается Орлова, то он вряд ли знал об этой публикации. Во всяком случае, на этот счет нет никаких свидетельств. Возможно, поэтому издатель не рискнул полностью назвать его фамилию, ограничившись указанием начальной буквы и должности: «М. О… général au service de S.M. 1’Empereur de toutes les Russies» (Г[осподин] О… генерал на службе Е[го] В[еличества] императора Всероссийского)[229]. О том, что литера «О» расшифровывается как «Орлов», говорилось во французском журнале «Бюллетень библиофила» за 1854 г.[230] Его издатель Тешнер, возможно, располагал автографом, местонахождение которого в настоящее время неизвестно. Авторство М. Ф. Орлова сомнений не вызывает.

Первым из исследователей декабризма на письмо обратил внимание В. И. Семевский. Однако он ограничился лишь изложением его содержания, отметив, что «письмо это чрезвычайно любопытно, потому что показывает, насколько не установились еще в это время политические взгляды М. Ф. Орлова, насколько далеки они были даже и от того недостаточно последовательного либерализма, которым он отличался позднее»[231]. В связи с русскими контактами Жозефа де Местра письмо Орлова привлекало внимание А. Н. Шебунина и Дж. Берти[232]. Оба они отмечали временный характер совпадения взглядов Орлова и Местра, подчеркивая, «что в дальнейшей своей деятельности Орлов эволюционировал влево»[233]. И наконец, в 1963 г. французский оригинал письма и его русский перевод были опубликованы в академическом собрании сочинений М. Ф. Орлова, подготовленном С. Я. Боровым и М. И. Гиллельсоном. Опираясь на уже сложившуюся традицию восприятия этого письма, С. Я. Боровой писал: «Не следует забывать, что в данном случае мы имеем дело с ранним, незрелым произведением Орлова»[234]. Не оспаривая подобную точку зрения по существу, отметим лишь, что оценочная характеристика не может избавить исследователя от анализа содержательной стороны документа и выяснения его места в процессе эволюции воззрений автора.

Итак, поводом для написания письма послужила уже упомянутая книга Местра «Рассуждения о Франции», которую автор дал для прочтения Орлову в конце 1814 г. Сам факт сближения этих людей кажется странным, и, если бы не письмо Орлова, его вполне можно было бы считать невозможным. Слишком многое разделяло 60-летнего сардинского посланника при петербургском дворе и 26-летнего генерала с богатым боевым опытом за плечами. Нелегкий жизненный путь Местра с извилистыми идейными блужданиями подходил к завершению. В прошлом савойский адвокат и сенатор, поклонник Вольтера и Руссо, масон и мистик, переживший в годы Французской революции тяжелое разочарование как в просветительских идеях, так и в тайных обществах, ставящих себе целью нравственное усовершенствование мира, теперь католический фанатик, живущий в Петербурге на положении полудипломата-полуиммигранта, Местр не видел в будущем светлых перспектив. Совершенно иная судьба была уготована М. Ф. Орлову. Богатство и знатность, расположение царя открывали перед ним возможности самой блестящей карьеры. Вместе с тем горячий патриотизм и ощущение собственной причастности к историческим событиям пробуждали в Орлове чувство личной ответственности за судьбы страны и заставляли его самостоятельно искать пути преобразования России.

И все-таки у Местра и Орлова были точки соприкосновения, обнаруживавшие более глубокую связь, нежели простое светское знакомство. Оба они, хотя и в разное время в разных странах учились у иезуитов. Связь с Орденом Иисуса Местр считал своей семейной традицией и гордился ею, как подлинный консерватор гордится незыблемостью общественных институтов. «Я ничто так не люблю, как дух семейственности, – писал Местр в 1816 г., спустя год после изгнания иезуитов из Петербурга и Москвы. – Мой дед любил иезуитов, мой отец их любил, моя величественная мать их любила, я их люблю, мой сын их любит, и его сын будет их любить»[235]. Поэтому неудивительно, что в Петербурге Местр становится страстным пропагандистом иезуитского воспитания и душой общества иезуитов. Столь же естественно, что воспитанник иезуитского пансиона аббата Нико́ля М. Ф. Орлов, с его обширными связями на самом верху, вызывает интерес Местра. Со своей стороны, Орлов, пробовавший свои силы не только на бранном поле, но и в публицистике, не мог оставаться равнодушным к Местру, чье перо давно завоевало читающую Европу.

Итак, далеко не случайно в 1814 г. у М. Ф. Орлова оказалась книга Местра, написанная 18 лет назад, и он, прочитав ее, откликнулся восторженным письмом, содержание которого выходит далеко за рамки формальной учтивости.

Письмо начинается с утверждения, что эта книга «является одной из тех аксиом, которые не доказывают, т. к. они не нуждаются в доказательстве; но их чувствуют, потому что они – отблеск подлинного знания». Противопоставляя «высокие истины», не требующие доказательств, истинам, которые нужно доказывать, Орлов первые связывает с верой, вторые – с разумом. Методы математических доказательств, по мнению автора письма, не могут быть перенесены на исторический процесс, являющийся воплощением Божественного замысла. Разум здесь бессилен. Он «теряется в массе идей», и только душа способна воспринять идею Божественного Провидения. «Так же обстоит дело и с великими истинами, содержащимися в вашем труде. Это высокие истины. Ваша книга вовсе не прекрасное произведение, написанное по поводу известных обстоятельств, как мне его определили до того, как я его прочитал; наоборот, сами обстоятельства продиктовали единственно прекрасное произведение, которое я смог найти о Французской революции». Эта фраза свидетельствует как об огромном интересе Орлова к Французской революции, так и о неспособности его в тот момент самостоятельно осмыслить ее причины и следствия. Однако эта неспособность объясняется не недостатком знаний, а скорее, наоборот, излишней осведомленностью в событиях, происходивших в революционной Франции. Книга Местра помогла Орлову увидеть смысл в том хаотическом калейдоскопе фактов, которые он узнавал из газет.

Взгляд Местра на революцию как на Божью кару за человеческие грехи снимал противоречия между предопределенностью исторического процесса и свободной волей отдельных людей. «Способность комбинировать, – пишет Орлов, – была предоставлена человеку вместе со свободой действий; но события не подвластны ему, и их ход подчинен лишь руке Создателя. Поэтому напрасно люди волнуются и спорят, желая управлять или быть управляемы тем или иным способом». Будущий декабрист критически оценивает политические дебаты о государственном устройстве. По его мнению, «нации подобны частным лицам: они могут волноваться, но им не дано себя образовывать. Когда никакой Божественный принцип не направляет их усилия, политические потрясения являются результатом их свободной воли; но способность себя образовывать не в человеческой власти; порядок проистекает из источника всякого порядка»[236]. Иными словами, народы не могут произвольно выбирать для себя формы национального бытия и принципы государственного устройства. То и другое закладывается при формировании наций и остается неизменным в своих основах на всем протяжении существования. Все попытки насильственного изменения существующего строя чреваты страшными потрясениями и в конечном итоге обречены на неудачу.

Примером тому является Французская революция, по словам Орлова, «великая эпоха», «эпоха человека и разума». Человек в данном случае понимается как существо, наделенное эгоистическими страстями, а разум является синонимом ограниченных суждений. Человеку и разуму противопоставляются Бог и вера. Конец революции «также достоин того, чтобы быть отмеченным, – это рука Божья и времена веры». Как бы развивая положения Местра, Орлов проводит мысль: насколько человек ниже Бога, настолько разум ниже веры. Забвение этой истины привело к катастрофе, но «из глубины этой необъятной катастрофы возникает прекрасный урок для народов и королей». Пример Французской революции для Орлова, как и для Местра, чисто отрицательный. Он «дается для того, чтобы ему не следовать».

Более всего Орлова поразил пророческий пафос книги. «Вот что значит вести исследование путем Божественного умозрительного мышления: то, что для разума представляется лишь неясным выводом, становится откровением. Все объясняется, обо всем можно догадаться, когда восходишь к великой причине всего сущего, когда основываешься на ней». Он имеет в виду характерное для Местра противопоставление рационалистического знания, ограниченного лишь видимыми явлениями, и интуитивного проникновения в замысел Создателя. Если первое позволяет судить только о том, что уже свершилось, то второе дает возможность предвидеть будущее. Именно эта сторона «Рассуждений о Франции», по мнению Орлова, выделяет их из круга других произведений о революции. «Я исхожу из убеждения, что ваш труд – труд классический, изучать который можно беспрестанно; он является классическим, так как в нем содержится множество великих и глубоких идей».

События европейской политической жизни, происходившие после выхода в свет книги Местра, лишь подтвердили, как полагает Орлов, правоту его идей. «Какое великое подтверждение ваших принципов доставила история! Революция сконцентрировалась в одном человеке и пала вместе с ним; рука Божья освятила даже ошибки союзников; остолбенение, поразившее столь грозную и столь деятельную некогда нацию; король, которого никто в Париже не знал еще накануне нашего вступления; великий полководец, пораженный в самом своем искусстве; новое поколение, воспитанное в принципах новой династии; искусственно созданная аристократия, которая должна была служить ему главной поддержкой и которая первая покинула его; Церковь, утомленная и задыхающаяся от ударов, которые ей были нанесены; ее глава, опустившийся до того, что благословил узурпацию, а затем поднялся до величия мученичества; наиболее мощный ум, вооруженный самой мощной силой, тщетно служит тому, чтобы упрочить создание рук человеческих – вот картина, которую я хотел бы, чтобы вы набросали своим пером и которая стала бы явным доказательством провозглашенных вами принципов».

В заключение Орлов выражает надежду, что новое творение Местра даст ему «снова возможность познать истину, так как я вполне уверен, что из-под вашего пера не выйдет ничего, что не было бы полно великих и искусных поучений»[237].

Письмо М. Ф. Орлова, хоть и относится к числу его ранних сочинений, свидетельствует о завершении определенного этапа идейных исканий. В сочетании с рядом косвенных свидетельств оно дает возможность гипотетически восстановить то идейное пространство, в котором формировался будущий декабрист. Спустя много лет в разговоре с С. Д. Полторацким Орлов говорил, что его «первое политическое впечатление – падение Робеспьера»[238]. Французская революция вызывала у него самый пристальный интерес на разных этапах идейной эволюции. Из письма к Местру видно, что Орлов внимательно читал «Монитер» – национальную газету Франции, подробно излагавшую революционные события. Он назвал ее «сборником человеческой мудрости и доказательством ее ограниченности»[239]. Но не только со страниц газет до Орлова доходили сведения о событиях во Франции. С солдатами революционной Франции он сталкивался лицом к лицу на полях сражений, а с французскими эмигрантами – в великосветских салонах Петербурга. Привыкнув в первых видеть врагов, на вторых он, естественно, смотрел как на своих союзников и даже учителей. Среди эмигрантов, потоком хлынувших из революционной Франции в Россию в конце XVIII в., было много иезуитов. Кроме страха перед революционным правительством, их влекло в Россию еще и то, что Орден, запрещенный в Европе в 1773 г. папой Климентом XIV, нашел прибежище в западных губерниях Российской империи, только что присоединенных в результате первого раздела Речи Посполитой. Екатерина II, желая продемонстрировать папе независимость своей политики от Римского престола, позволила иезуитам открыто действовать в западных губерниях. Свое решение она мотивировала в письме к русскому посланнику в Варшаве графу Штакельбергу, в частности, тем, что «общество это полезно и весьма способно к воспитанию юношества»[240].

Французская революция заметно укрепила позиции иезуитов в России. Они первыми сумели сформулировать новые идеи, направленные против идей Просвещения, подготовивших революцию. Не римский папа, пошатнувшийся авторитет которого окончательно ниспроверг Наполеон, а именно иезуиты провозгласили союз абсолютной монархии и католической церкви против рационалистических теорий XVIII в. Почти всеобщее разочарование в Разуме, которому поклонялись на протяжении столетия, толкнуло людей в область веры. Русское духовенство, практически не затронутое петровской европеизацией, в данной ситуации оказалось не готово к решению стоявших перед ним задач. Оно было не в состоянии удовлетворить все возраставшие духовные запросы русской элиты[241]. У русского православного священника и аристократа зачастую не было даже общего языка, на котором они могли бы говорить о вере. Блестяще образованный иезуит с изысканными манерами, чувствовавший себя равно свободно и в храме, и в великосветской гостиной, легко умел найти путь к душе и сердцу многих представительниц русской знати, которым легче было изъясняться по-французски, нежели по-русски. Репутация выдающихся педагогов делала учебные заведения иезуитов самыми престижными в столице.

Первым таким заведением в Петербурге стал пансион аббата Доминика Шарля Нико́ля[242]. Николь принадлежал к тем кругам французского духовенства, которое отказалось присягать революции и в силу этого было обречено либо на смерть, либо на изгнание. Николь попал в Россию в 1793 г. вместе с семейством французского посланника в Турции графа Шуазель-Гуфье в качестве гувернера его сына. Екатерина II оказала им самый радушный прием. В 1794 г. Николь открыл свой знаменитый пансион на Фонтанке, рядом с особняком князей Юсуповых, чей отпрыск стал одним из первых учеников аббата[243]. Вскоре в пансионе стали обучаться сыновья представителей самых знатных фамилий. Один из них, А. В. Кочубей, племянник министра внутренних дел В. П. Кочубея, вспоминал: «Число воспитанников редко превышало тридцать три. Товарищами по классу были: брат Александр Васильевич, граф Соллогуб (отец писателя), Сергей Петрович Неклюдов, граф Николай Гурьев, Обрезков, Григорий Орлов, граф Сергей Павлович Потемкин, Александр Михайлович Потемкин, князь Александр Яковлевич Лобанов, граф Григорий Самойлов и барон Отто Шеппинг. В старшем классе в мое время были: брат Демьян Васильевич, князь Андрей Гагарин, так печально (самоубийством) окончивший свою жизнь, Алексей Федорович Орлов, Михаил Орлов, граф Санти, Любомирский, князь Сергей Григорьевич Волконский, Григорий Павлович Потемкин, князь Павел Сергеевич Голицын. В младший класс нашего пансиона поступил принц Адам Виртембергский»[244]. Как видно из приведенного списка, пансион Николя был элитарным учебным заведением, соединявшим в своих стенах отпрысков древних фамилий (Голицыных, Гагариных, Волконских) и новой знати (Орловых, Потемкиных, Кочубеев). Соответствовала положению родителей учеников и плата, поражавшая современников своими размерами, – от 1500 до 2000 руб. в год.

Хотя Ф. Ф. Вигель и назвал Николя «тайным иезуитом», его связь с Орденом ни для кого не была секретом и даже служила своеобразной рекламой его учебному заведению[245]. Сам Николь удачно соединял в себе качества талантливого педагога и тонкого дипломата. Это позволило ему снискать любовь воспитанников и уважение их родителей. По словам Местра, «Николь был самый тонкий плут, каких он когда-либо видел»[246]. Однако это не мешало ему поддерживать с аббатом самые лучшие отношения.

Николь обладал удивительной способностью приспосабливать свою педагогическую систему к обстоятельствам. Не имея, видимо, твердой программы обучения, он варьировал ее в зависимости от требований момента. Начав педагогическую карьеру в годы революции, при Екатерине II, Николь говорил, что, «воспитывая русскую молодежь, он трудится для Франции»[247].

Эти слова следует понимать в том смысле, что, прививая русскому юношеству французскую аристократическую культуру, он стремится воспитывать в учениках антиреволюционные настроения и тем самым подготавливать русское общественное мнение к негативному восприятию Французской революции. Это хорошо вписывалось в политику Екатерины II последних лет царствования, когда императрица, сменив либеральную идеологию на охранительную, в пропаганде нужных ей идей по-прежнему большую роль отводила воспитанию. Она поощряла совместное обучение детей французских эмигрантов и русской аристократии. «Мы воспитываем, – говорила она, – надежду Франции. Это те молодые люди, которые восстановят монархию»[248]. Екатерина прекрасно понимала, что реставрация, принесенная на иностранных штыках, не может быть прочной. Восстановление монархии – это прежде всего внутреннее дело самих французов[249]. Она же, со своей стороны, готова всячески этому способствовать, в частности путем воспитания молодежи в соответствующем духе.

Позднее, когда во Франции произойдет Реставрация, а в России вследствие войны 1812 года наиболее актуальными станут патриотические идеи, Николь предложит одесскому губернатору, герцогу Ришелье, иной план образования для вновь учрежденного лицея. Герцог охарактеризовал его так: «Его можно назвать по преимуществу патриотическим, так как он основан на религии, знании русского языка и истории России; он также классический, так как преподавание древних языков соединяется с преподаванием национального языка; он включает в себя все науки и искусства, как полезные, так и приятные, знание которых будет украшением людей всех состояний»[250].

Николь стремился соединить в пансионе преимущества общественного и домашнего образования. Тщательный подбор педагогов и строгий распорядок дня сочетались с отеческой заботой воспитателей о своих подопечных. Все преподавание велось на французском языке. Сам Николь преподавал историю и математику[251]. Особое внимание уделялось французской литературе и латинскому языку. Декабрист С. Г. Волконский, оценивая полученное им в пансионе Николя образование, писал: «Преподаваемая нам учебная система была весьма поверхностна и вовсе не энциклопедическая»[252]. Примерно то же утверждал и Ф. Ф. Вигель, склонный в каждой бочке меда разглядеть ложку дегтя: «Что это было за ученье! Все воспитанники пансиона, которые знают что-нибудь, начали учиться уже по выходе из него»[253]. Однако слова Вигеля свидетельствуют скорее в пользу пансиона, чем против него. Ни одно учебное заведение не может дать человеку всю сумму необходимых ему в дальнейшей жизни знаний, и, если выпускники пансиона испытывали потребность в самообразовании и имели для этого достаточно навыков, можно полагать, что годы, проведенные в его стенах, потрачены не напрасно.

Свидетельств тому, что пансион Николя не давал хорошего систематического образования, можно было бы привести много. Но не менее важно, что ученики Николя на всю жизнь сохраняли благодарность своему учителю. С. Г. Волконский вспоминал «с уважением память своего наставника»[254]. Высоко ценил Николя и М. Ф. Орлов. Об этом свидетельствует письмо новороссийского генерал-губернатора М. Н. Бердяева к Николю, жившему тогда в Одессе: «Я было решил воспитывать моих сыновей дома, но генерал Михаил Орлов и другие мои знакомые наговорили мне столько хорошего о лицее и особенно о вас, господин аббат, что я поспешил обратиться к вам»[255]. Об устройстве своего младшего брата к Николю в одесский лицей хлопотал и генерал П. Д. Киселев, возможно, также по рекомендации своих приятелей М. Ф. Орлова и С. Г. Волконского. «Говорят, что аббат Николь оставляет лицей, – писал П. Д. Киселев А. Я. Рудзевичу. – Потеря нам всем будет чувствительная и мне потому еще, что, уважая аббата, я брата привез из Петербурга и теперь не знаю, что делать с ним и на что решиться»[256].

Репутация Николя-педагога была безупречной, и вполне заслуженно. О его отношении к детям говорится в письме К. Н. Батюшкова к А. И. Тургеневу от 19 августа 1818 г.: «Не стану хвалить Николя: вы его знаете, я его видел мало, но смотрел на него с тем почтением, которое невольно вселяет человек, поседевший в добре и трудах. Он беспрестанно на страже; живет с детьми, обедает с ними; больница их возле его спальни. Я говорил с родственниками детей; все просвещенные и добрые люди относятся к нему с благодарностью»[257].

Николь стремился не столько к тому, чтобы дать своим ученикам широкое образование, сколько к тому, чтобы привить им определенные культурные навыки. «Главной задачей, – вспоминал А. В. Кочубей, – было образовать из воспитанников, так сказать, светских людей, hommes du monde»[258]. He следует забывать, что преподаватели пансиона были католиками, а воспитанники – православными. Их разделяли не только религиозные, но и национально-культурные барьеры, поэтому объединяющим началом для них была наднациональная аристократическая культура. Далеко не случайно, что в пансионе предпочтение отдавалось общению преподавателей и учеников, а не обучению.

М. Ф. Орлов, как вспоминал С. Г. Волконский, в пансионе Николя «был первым учеником в отношении учебном и нравственном и уважаем и наставниками, и товарищами». Приобретенные им там навыки светского общения, а также дальнейшая служба в Кавалергардском полку открыли перед молодым офицером двери великосветских салонов, а личные качества, обнаруживавшие явного лидера, сделали его весьма заметной фигурой среди молодых офицеров предвоенных лет. По словам того же Волконского, Орлов «в кругу петербургского общества приобрел уважение, уже тогда стал во главе мыслящей и светской молодежи»[259].

Косвенным свидетельством того, что контакты Орлова с иезуитами в то время не прерывались, является его знакомство с Жозефом де Местром. Местр не просто поддерживал самые тесные отношения со столичными иезуитами и всячески пропагандировал их Орден, но и во многом направлял их деятельность. Благодаря Местру многие иезуиты были введены в аристократические дома Петербурга. Сам же сардинский посланник стал желанным гостем в домах петербургской элиты. Петербургские связи Местра (о них он подробно писал в своих письмах за границу) позволяют составить представление о той среде, в которой вращался молодой Орлов. «Не имея возможности бывать у всех», Местр, по его словам, «избрал лишь самых влиятельных особ, наиболее приближенных к солнцу»[260]. Среди этих особ выделялись адмирал П. В. Чичагов, братья Н. А. и П. А. Толстые, министр внутренних дел В. П. Кочубей, граф П. А. Строганов, кн. A. M. Белосельский-Белозерский, княгиня Е. Н. Вяземская. Список весьма красноречив: реформаторы из Негласного комитета Кочубей и Строганов соседствуют с ярыми противниками реформ – братьями Толстыми[261]. Не менее показательно и пояснение Местра, данное в том же письме: «Таким образом я разговариваю с высшей силой»[262]. «Высшая сила» – это Александр I. Характерно, что «разговаривает» с ней Местр не только через проводников правительственного курса, но и через оппозицию. Сардинский посланник верно уловил суть политики Александра I – лавирование между противоположными лагерями и стравливание сторонников и противников реформ.

Ситуация изменилась после заключения Тильзитского мира, когда оппозиция стала непримиримой и царю пришлось выбирать между ней и М. М. Сперанским. Местр, с одной стороны, понимал неизбежность и временный характер Тильзитского мира, но с другой – расценивал реформы Сперанского как несомненное зло[263]. Последнее обстоятельство и определило дальнейшее сближение Местра с аристократической оппозицией. Круг его знакомств в этой сфере расширяется, в нем появляются Орловы. Особенно теплые отношения у Местра складываются с Григорием Владимировичем Орловым – двоюродным братом Михаила. В письме Местра к кавалеру де Росси от 19 января 1809 г. Г. В. Орлов упоминается среди тех, у кого Местр «часто бывает»[264]. Это период наивысшего влияния Местра на умы русской знати.

Чем ничтожнее было действительное значение Сардинского королевства на политической карте Европы, тем большую значимость стремился придать Местр своей дипломатической миссии в Петербурге. Он демонстрировал завидную преданность властолюбивому королю Виктору-Эммануилу I. Как подлинный аристократ, Местр служил своему монарху из чести, а не ради денег. Получая из Сардинии весьма скудное жалованье, которого не могло хватить даже на покрытие необходимых расходов, Местр твердо отклонил предложение Александра I перейти на русскую службу с приличным жалованьем[265]. Кипучая энергия Местра не могла найти выхода на узкой стезе дипломатии. Поэтому всю силу своего недюжинного ума и обширных познаний он направил на проповедь католицизма. Хотя это в конечном счете повредило его дипломатической карьере, зато принесло известность и авторитет в высшем обществе.

Не только парадоксальностью своих идей, но и самой манерой вести беседу, ораторским мастерством Местр поражал аудиторию. С. П. Жихарев, относившийся к нему с некоторым внутренним неприятием, признавал, что «граф Местр точно должен быть великий мыслитель: о чем бы он ни говорил, все очень занимательно, и всякое замечание его так и врезывается в память, потому что заключает в себе идею и, сверх того, идею прекрасно выраженную». В то же время Жихарев «не хотел бы остаться с ним с глазу на глаз, потому что он точно сделал бы из меня прозелита. Ума палата, учености бездна, говорит, как Цицерон, так убедительно, что нельзя не увлекаться его доказательствами; а если поразмыслить, то, несмотря на всю христианскую оболочку (он иначе не говорит, как рассуждая), многое, многое кажется мне не согласным ни с тем учением, ни с теми правилами, которые поселили в нас с детства»[266]. В целом же серьезного сопротивления своим идеям Местр не встречал. В то время в России с ним вряд ли кто мог спорить по существу. По словам А. С. Стурдзы, этот «государственный, кабинетный и салонный муж не имел равного себе в аристократическом обществе, в котором он господствовал»[267].

Независимость и оригинальность суждений, подкрепленные личной бескомпромиссностью, делали Местра властителем дум в среде оппозиционной знати, и эти же качества очень скоро стали внушать опасения русскому правительству. Если в 1807 г. Александр I отмечал, что Местр «своей осмотрительностью и своим мудрым поведением сумел приобрести здесь всеобщее уважение и особое мое расположение»[268], то спустя несколько лет министр иностранных дел К. В. Нессельроде, подготавливая высылку Местра из Петербурга, писал русскому посланнику в Сардинском королевстве П. Б. Козловскому: «Легкость его успехов, прием, оказанный ему повсюду, наконец, его общение с иезуитами внушали ему надежду, что своими речами, своею настойчивостью и своей перепиской он может оказывать пользу католической вере, полномочным представителем которой он в конце концов возомнил себя. Соединяя французскую самоуверенность с самыми крайними ультрамонтанскими притязаниями, этот посланник не мог успокоиться до тех пор, пока ему не удалось утвердить культ своих принципов в домах, где в течение многих лет он был всегда желанным гостем. Красноречие, с которым он восхвалял в салонах иезуитов, открыло доступ во многие семейства их духовникам и книгам»[269].

Уверенность, с которой Местр старался обращать в католическую веру, базировалась на двух обстоятельствах. Во-первых, представители (и особенно представительницы) русской знати переходили в католичество с необыкновенной легкостью. По словам А. Н. Шебунина, «количество обращений в 1814–1815 гг. принимало угрожающий характер»[270]. Во-вторых, Местр крайне скептически относился к православию, которое, по его мнению, было синонимом невежества и уже в силу этого не могло составить достойной конкуренции Римской церкви. «Система греческого православия, – писал он, – может сохраняться в своей целостности лишь благодаря невежеству; как только является наука, греческая вера неизбежно делается или католической, или протестантской»[271] Местр не уставал доказывать, что у России два пути: католицизм или революция. Таким образом, его проповеди выходили далеко за рамки миссионерства и приобретали острополитический смысл. В предвоенные годы русская знать, недовольная сближением России и Франции, болезненно переживавшая национальное унижение, в речах Местра находила идеологическое обоснование своему недовольству.

Все беды России Местр объяснял тремя обстоятельствами: разделением церквей, татарским нашествием и реформами Петра. Схизма пустила Россию по ложному пути, отрезав ее от источника истинной христианской веры. Татары обрекли Русь на варварское существование. Что же касается Петра, то он «совершенно не понимал свой народ, полагая, будто из него можно сделать все, что захочешь. Он ошибся, ибо слишком спешил и, как мне кажется, взялся не с того конца»[272]. В другом письме Местр высказался более резко: «Вообще же страна сия отдана иностранцам, и вырваться из их рук можно лишь посредством революции. Повинен в этом Петр, коего именуют великим, но который на самом деле был убийцей своей нации. Он не только презирал и оскорблял ее, но научил и ненавидеть самое себя. Отняв собственные обычаи, нравы, характер и религию, он отдал ее под иго чужеземных шарлатанов и сделал игрушкою нескончаемых перемен»[273]. Местр нарочито сгущает краски, перенося на петровские реформы свою ненависть к протестантской Европе, на которую, как он считал, ориентировался Петр.

Прекрасно улавливая чувство национального унижения, охватившее русское общество после подписания Тильзитского договора, Местр довольно точно формулирует господствовавшие настроения. Он много пишет о нерусском воспитании Александра I, имея в виду приставленного к нему в качестве воспитателя Лагарпа: «Император не постигает самых важных вещей и обязан сим несчастием своему воспитанию, которое будет вечным укором памяти Екатерины II»[274]. В его представлении Александр I скорее напоминает президента Соединенных Штатов Америки, чем русского царя, «ибо воспитан на республиканских идеях»[275]. Местр сокрушается по поводу того, что «французский язык здесь ничуть не менее нужен, нежели в Париже, и знают его беспримерно лучше, чем русский»[276]. Особую его ненависть вызывают немцы и их засилье в государственном аппарате России. В отношении этой нации Местр доходит до откровенной ксенофобии: «Если бы от меня зависело сжечь все, что Германия создала в XVIII веке, я, не колеблясь ни на секунду, поступил бы по примеру Омара, вполне убежденный в том, что действительные потери (достаточно большие, но вполне возмещаемые) полностью вознаградились бы уничтожением этой отравы»[277].

Выход он усматривает в обретении национальной самобытности: «Я убежден, что первый шаг к победе – это возвращение русской одежды. Солдат должен быть одет, как под Полтавой. Напудренный, завитой, напомаженный и застегнутый на все пуговицы, при буклях и панталонах, русский – это уже не русский, а немец. Боже, но неужели хоть кто-нибудь хочет быть немцем?». Под этими словами Местра подписался бы любой декабрист, которому путь отклонения от национальных традиций представлялся глубоко ошибочным и который стремился его перечеркнуть и заново сотворить историю.

Для Местра освобождение России от иноземного влияния означает прежде всего преодоление религиозных заблуждений. Обретя свой национальный путь, Россия, по его мнению, придет не к православию, которое столь же ошибочно, как и петровские реформы, а к католицизму, в котором Местру видится вселенское наднациональное начало, призванное соединить в себе все народы мира. Россия упустила уже однажды, в 1814 г., отпущенный ей судьбой шанс: «Мне хочется плакать, как женщине, – пишет он, – когда я думаю о той роли, которая представлялась России и которую она упустила. Своей славой она могла бы соперничать и даже затмить Англию и Испанию, она могла бы стать средоточием торговли всей Европы; опорой, надеждой и убежищем для всего честного; наконец, обогатиться и обессмертить свое имя. С каждым днем я все более убеждаюсь в справедливости той великой истины, что единственно возможная политика должна быть моральна»[278]. Последняя фраза, выделенная Местром, во многом предвосхищает будущие споры декабристов о соотношении политики и морали и о степени дозволенности в политической борьбе.

Жозеф де Местр был многолик. Он представал то фанатичным проповедником католицизма, то салонным эрудитом и острословом, то пламенным патриотом России. «С каждым днем я становлюсь все более русским», – писал он. Именно к этому его облику было привлечено внимание молодых людей типа М. Ф. Орлова.

Кавалергардский полк, в котором служил Орлов, после Тильзита исключительно остро переживал унижение России. С. Г. Волконский вспоминал, как он и его полковые товарищи, испытывая ненависть к французам, били окна в доме французского посланника Коленкура[279]. Но кавалергарды занимались не только битьем окон. В их полку ходила рукопись анонимного сочинения, написанного по поводу заключения Тильзитского договора. Ее авторство приписывалось разным лицам. Впервые французский оригинал этого документа был опубликован В. А. Бильбасовым в 3-м томе «Архива Мордвиновых» под названием «Projet de représentation a 1’Empereur» («Проект представления императору») с точной датой: 25 августа 1808 г. При этом публикатор высказался решительно против авторства Н. С. Мордвинова[280]. Бильбасов указал также на существование множества списков этого текста. Исследователи не прекращали попыток установить авторство. Некоторые из них, вопреки Бильбасову, считали автором Н. С. Мордвинова, назывались также А. Чарторыйский и даже Н. М. Карамзин[281].

На связь этого проекта с Кавалергардским полком впервые указал Н. М. Дружинин, обнаружив его в бумагах П. Д. Киселева – тогдашнего сослуживца С. Г. Волконского и М. Ф. Орлова. «Очень возможно, – пишет ученый, – что “Проект представления” вышел из-под пера Михаила Орлова: некоторые утверждения, заключенные в проекте, поразительно совпадают с позднейшим уставом “Ордена русских рыцарей”, основанного М. Орловым и М. А. Дмитриевым-Мамоновым»[282].

Указание Н. М. Дружинина на связь документа с программой Ордена русских рыцарей представляется весьма существенным, и мы к нему еще вернемся. Пока же заметим, что атрибутация «Проекта» крайне затруднительна прежде всего из-за общности излагаемых в нем идей. Текст отражает не только и даже не столько взгляды отдельного лица, сколько настроения, широко распространенные в обществе. Анализируя содержание этого документа, Дружинин справедливо отметил «печать крайней незрелости политической мысли», соединяющей «без всякого разбора и системы» хозяйственные и политические факты, отсутствие «ясной программы государственных преобразований» и т. д. Из этого историк делает вывод, что «проект выражает мнение фрондирующей части российского дворянства <…> По существу эта фронда нисколько не посягала на основные устои социально-политического порядка; более того, в ее ламентациях против бюрократизма и “равенства” обнаруживались явные черты феодальной реакции; “дух времени”, влияние буржуазных тенденций сказывались только в настойчивом подчеркивании идеи общего блага, в стремлении укрепить государственную власть на базе общественного мнения и в неясной мысли о необходимости единого цельного правительства»[283]. Такая неопределенность политических воззрений, по мнению Дружинина, и могла быть присуща М. Ф. Орлову в 1808 г. Гипотеза ученого, к сожалению, не может быть подтверждена документально, однако кандидатура Орлова представляется наиболее предпочтительной.

В эпоху Александра I обращение частного лица к императору с государственными проектами было широко распространенным явлением. Между тем далеко не всегда такие проекты получали огласку. Чаще всего они оседали в недрах Императорской канцелярии и лежали там до тех пор, пока к ним не проявляли интереса историки. Что же касается рассматриваемого нами документа, то он широко распространялся в многочисленных копиях. Резкость содержащихся в нем суждений делала невозможным его прохождение через цензуру, но это лишь подогревало общественный интерес к нему. По жанру это не проект, а скорее открытое письмо Александру I, написанное в напряженно-эмоциональном стиле. Царь в данном случае является лишь формальным адресатом. Главная цель, преследуемая автором, – подогреть недовольство внутренней и внешней политикой Александра I, приведшей к Тильзитскому миру.

Из содержания документа явствует, что он создан в той среде, в которой популярны были национально-патриотические воззрения Жозефа де Местра. Автор «Проекта» впадает в пафос гневного пророчества, окрашенного в эсхатологические тона, вскрывает и бичует язвы общества: «Время, в которое я осмеливаюсь призывать внимание Вашего Императорского Величества на обозрение польз народа, коего Вы отец, – так начинает неизвестный автор свое обращение к царю, – может быть, последнее, которое Вам остается для избежания ужасного и неизбежного падения, которое угрожает Отечеству и его главе, как и последнему из его подданных»[284]. «Ужасное и неизбежное падение» – это, конечно, революция, о неотвратимости которой в России не раз говорил Местр. В эту «бездну», по мнению автора «Проекта», Россию «ввергли неопытность, надменность, невежество и всеобщее развращение». Примерно те же причины указывает и Местр: «Потребность в деньгах дошла до крайности; тем не менее роскошь нимало не уменьшается, хотя излишества оной и невероятная беспечность толкают эту страну к неизбежной революции. Обеднение и нравственное падение дворянства суть истинные причины той революции, свидетелями коей мы являемся»[285]. Сближает Местра и анонимного автора «Проекта» также резкое неприятие иноземного засилья: «Изгоните, государь, сию силу иноплеменников, которые, подобно вранам, в день горести питаются язвами Вашего государства и собираются для пожирания наших трупов»[286] (Ср. у Ж. де Местра о русских: «Французский гений подчинил их, подобно человеку, оседлавшему лошадь»[287] Само по себе это сопоставление мало что дает – неприязнь к иностранцам в то время в России была почти всеобщей. Однако дальше автор, как представляется, ближе подходит к идеям сардинского посланника: «Вы ничего не должны ожидать, как от настоящих россиян; составьте один состав с Вашею нациею, присвойте себе ее дух, будьте сильны ее силами, бодрственны ее бодростью. Гордитесь ее славою; и благодарность народов возможет еще поставить Вас наряду с величайшими нашими монархами»[288].

Противопоставление Александра I и русского народа часто встречается в письмах Местра: «Император в глубине сердца чувствует неистребимое презрение к устройству своей державы. Он не доверяет своим подданным; сии последние видят это и недовольны тем, чему сами же являются источником. Здесь он не на своем месте, он совсем не русский, подданные безжалостно судят его, а он, в свой черед, не доверяет им и охотно полагается на верность иностранцев»[289]. Но вывод, который делает из этого Местр, прямо противоположен выводу автора «Проекта»: «Не царскому дому надлежит слиться с нацией, а напротив, сия последняя должна подняться до него»[290].

Если взгляды неизвестного автора «Проекта» и Ж. де Местра на внутреннее положение России в основном совпадают, то в оценке внешней политики они существенно расходятся. Прежде всего, это касается Тильзитского мира, который для анонима, как и для большинства русских, – безусловное зло. Отношение Местра к Тильзиту не было столь однозначным. Сардинский посланник признавал его вынужденный характер: «Мир стал необходимостью. Сего требовали от императора и благоразумие, и любовь к народу своему. Он ничем не изменил долгу перед Европой; напротив, Европа обманула его; вот уже шестнадцать лет, как она из собственных рук кормит пожирающее ее ныне чудовище»[291]. Автор «Проекта» считает, что не союзники изменили России, а наоборот, Россия «уже не имеет союзников, потому что она им всем льстила или запутала тщеславным выказыванием своих сил и потом оставила, нимало не сберегая и выгоду»[292].

Сопоставление сочинений Местра с содержанием «Проекта», несмотря на отмеченные различия, позволяет отнести их к единому идейному пространству. Автором «Проекта» не мог быть кто-то из екатерининских вельмож, хотя о царствовании Екатерины II говорится с одобрением как о времени побед и успехов, а Александру I с упреком припоминается его «торжественное обещание управлять по законам и сердцу августейшей бабки Вашей». В «Проекте» восхваляется деятельность Негласного комитета и либеральные реформы, с которых Александр начал свое царствование. Оказавшиеся в этот момент не у дел екатерининские зубры в штыки встретили нововведения первых лет царствования молодого царя, а Негласный комитет окрестили «якобинской шайкой».

Не мог быть автором «Проекта» и Н. М. Карамзин. В написанной им спустя 2–3 года записке «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» осуждается вся реформаторская деятельность царя, начиная с Негласного комитета и кончая реформами М. М. Сперанского. Если допустить, что «Проект» написан кем-то из членов Негласного комитета, например А. Чарторыйским, то и здесь возникают вполне определенные сомнения. В слишком безапелляционном тоне написан документ, и слишком серьезные упреки бросаются в адрес царя. Члены Негласного комитета не могли обладать такой гражданской смелостью. Для этого они были чересчур зависимы. Если кто-то из них даже и думал именно так, он вряд ли посмел бы столь громко об этом заявить и уж, во всяком случае, не рискнул бы широко распространять свое произведение. Александр I приучил этих людей к келейности. Гласность была не в их правилах.

Автор, скорее всего, человек молодой. На это указывает сочувствие либеральным преобразованиям, а также отмеченная Н. М. Дружининым некоторая незрелость «Проекта». Действительно, политические идеи в сознании автора еще окончательно не выкристаллизовались. Явное стремление к европеизации и либерализации соседствует с гневным протестом против иноземного влияния. Хорошая осведомленность в государственных делах вскрывает в авторе не только человека, близкого к правительственным сферам, но и много размышлявшего над судьбами страны. Молодому возрасту автора может противоречить его пристрастие к екатерининской эпохе, которую он вряд ли мог помнить. Но если допустить, что с Екатериной II связаны какие-то предания в его семье, то это противоречие легко устраняется.

Смелость, с которой автор обращается к монарху, говорит о том, что это человек независимый и свободолюбивый и, видимо, привыкший первенствовать в своей среде. Это скорее офицер, чем чиновник. Наличие списка в Кавалергардском полку частично подтверждает это предположение. И наконец, последнее обстоятельство, в свое время указанное Н. М. Дружининым, – связь «Проекта» с будущим Орденом русских рыцарей. Сочетание либерализма и аристократизма перебрасывает мостик от аристократической оппозиции предвоенных лет к ранним декабристским организациям. Пока автор для спасения страны предлагает монарху опереться «на совершенные сии столпы Вашей империи, на сие дворянство, которое не требует другого преимущества, как проливать свою кровь за Отечество, признавать покровителя своего в своем же государе и быть удостоенным его доверенностью; в сей-то взаимной доверенности государя к дворянству и дворянства к своему государю Вы найдете способы дать нам правление сосредоточенное и совокупное, которого члены были бы оживлены тем же духом и труды бы их устремлены к одной цели»[293]. Горячий патриотизм, выраженный автором «Проекта», не оставляет сомнения в том, что он уверен: если царь не пожелает спасти страну, опираясь на дворянство, дворянство само возьмет на себя дело спасения Отечества. Отсюда открывается путь к тайному обществу.

Суммируя все сказанное, можно заключить, что автор «Проекта» – молодой офицер, занимающий видное место в обществе, отличающийся пламенным патриотизмом и независимым поведением, сочувствующий либеральным преобразованиям и в то же время достаточно оппозиционный по отношению к правительству. К этому следует добавить несомненный публицистический талант и пылкий гражданский темперамент. Если и нет прямых данных, говорящих в пользу того, что автор – М. Ф. Орлов, то тем более нет доводов, опровергающих это предположение. Во всяком случае, документ был рожден именно в той среде, в которой Орлов играл заметную роль.

Поэтому далеко не случайно М. Ф. Орлов попал в сферу внимания Ж. де Местра. Через воспитанника аббата Николя, наделенного недюжинными способностями, ему было удобно проводить свои идеи в среду русской молодежи. Взгляды Местра на Французскую революцию и на характер социально-политических преобразований оказали на Орлова сильное, хотя и не очень продолжительное воздействие. Однако прежде чем перейти к этой стороне вопроса, необходимо хотя бы в общих чертах остановиться на книге Ж. де Местра «Рассуждения о Франции», принесшей автору мировую славу.

***

История, с точки зрения Ж. де Местра, есть проекция Божественного Провидения. В ее основе лежит некий вечный и неизменный порядок. Наивысшим воплощением этого порядка является самодержавный строй, освященный христианской религией. Все, что способствует его укреплению, расценивается как благо, и наоборот, все, что стремится к его разрушению, есть проявление злой воли. Предопределенность исторического движения скрыта от людей, как вообще скрыты от них пути Господни. Поэтому субъективно человек не утрачивает ощущения свободной воли. Деятельность исторических лиц Местр расценивает в зависимости от того, насколько их субъективные стремления совпадают с замыслом Творца, составляющим объективную реальность истории. С этих позиций он смотрит на Французскую революцию.

Первоначально его книга называлась «Религиозные рассуждения о Франции». Уже в самом названии был обозначен взгляд автора на революционные события. Однако по совету Малле дю Пана, написавшего: «Если вы оставите эпитет “религиозные”, вас не прочтут», Местр снял его, сохранив религиозную терминологию лишь в названиях некоторых глав[294]. В русле христианского учения о чуде Местр рассматривает Французскую революцию как чудо. Ее причины он видит не в социальных противоречиях, а в прямом вмешательстве Божества в человеческие дела: «Французская революция и все, что совершается в настоящий момент в Европе, – такое же чудо, как и внезапное созревание плодов дерева в январе». Впечатление от революции как чуда усиливается еще и потому, что она поразила Францию – страну, стоящую «во главе религиозной системы». Роль Франции в новой истории, как ее понимает Местр, вполне сопоставима с ролью еврейского народа в древней истории. Франция – новый Израиль. Ей многое дано от Бога, но с нее и спрос особый. Она получила возможность влиять на все европейские страны, но злоупотребила своим положением. Вместо того чтобы вести народы к предопределенной Богом цели, она развратила Европу. «Поэтому не следует удивляться, что ее возвращают обратно столь ужасными средствами»[295].

Гнев Божий, обрушившийся на Францию, как бы случаен, но вместе с тем вполне закономерен. Когда люди сознательно или бессознательно стремятся к разрушению высшего порядка (воплощением которого на земле является Католическая церковь) и тем самым уклоняются от пути, предначертанного Богом, их закономерно постигает Божья кара. При этом степень вины прямо пропорциональна просвещенности исторических деятелей. Намерения осуждаются строже, чем непосредственное исполнение.

Философы, подготовившие своими сочинениями революцию, намного опаснее самых радикальных революционеров. Первые несут всю полноту ответственности за разрушения, которые повлекла за собой революция. Вторые всего лишь послушные орудия Провидения, карающего развращенный философией народ. Поэтому для Местра «этот Вольтер, которого восторженные поклонники в своем ослеплении внесли в Пантеон, может быть, более виновен перед Божьим судом, чем Марат, потому что, может быть, он создал Марата и, безусловно, принес больше вреда, чем он»[296]. Точно так же деятели раннего этапа революции, утверждавшие права человека, хуже якобинцев, нарушавших эти права самым жестоким образом.

Перекладывая всю ответственность за кровь на тех, кто в действительности ее менее всего желал и, возможно, сам того не понимая, выпустил джинна из бутылки, Местр, противореча себе, дает высокую оценку деятельности якобинского правительства, ставя ему в заслугу сохранение целостности Франции. Показывая, что не люди управляют революцией, а революция людьми, он пишет: «Чем больше наблюдаешь за внешне наиболее активными действующими лицами революции, тем больше находишь в них что-то пассивное и механическое. Не будет излишним повторить, что не люди ведут революцию, а революция использует людей. Очень верно, когда говорят, что она идет сама собой. Эта фраза означает, что никогда Божество не проявляло себя таким ясным образом ни в каком человеческом событии. Если оно использует самые гнусные средства, то для того, чтобы, карая, возродить». Террор – не только кульминационная точка революции, но и начало поворота к возрождению. За потоками крови, пролитой якобинцами, Местр сумел разглядеть спасительную роль Робеспьера и революционного правительства, «которое было одновременно и ужасным наказанием для французов, и единственным способом спасти Францию»[297].

Начиная с 9-й главы, книга Местра становится пророческой. Реставрация так же неизбежна, как и выздоровление после болезни. В противном случае больной умирает. Францию от смерти спасли якобинцы. Более того, их победы прославили Францию, и благодаря им король снова взойдет на трон во всем блеске своего возросшего могущества. Поэтому все рассуждения – возможна ли Реставрация или невозможна, нужна ли она или нет – лишены всякого смысла. Реставрация не возможна, а неизбежна и не зависит ни от чьего желания. Все ссылки на мнение народа ровным счетом ничего не значат: «Народ – ничто в революциях, или, по крайней мере, он входит в них только как пассивный инструмент»[298].

Пророчество осуществилось в полной мере. В 1814 г. большинство французов пассивно встретило Реставрацию, хотя явно не симпатизировало Бурбонам. Посылая тогда свою книгу подольскому губернатору Яну Потоцкому, Местр писал: «Я бы очень хотел, чтобы вы в настоящий момент перечитали мои “Рассуждения о Франции”, где, к неслыханной радости, все оказалось пророческим, вплоть до названия двух городов, которые первыми признали короля»[299].

Местр дал свою книгу для прочтения и М. Ф. Орлову, только что вернувшемуся из Франции, где он был погружен в гущу событий. Капитуляция Парижа, падение Наполеона, возвращение Бурбонов – все это совершалось не просто на глазах Орлова, но и при его участии. Эффект от пророчества Местра для Орлова, несомненно, усиливался и вследствие того, что еще в начале 1814 г. у Бурбонов, казалось бы, не было никаких шансов вернуть себе престол. «О Бурбонах вопроса не подымалось, – писал в своих мемуарах Талейран, – так как было очевидно, что они уже забыты и неизвестны новому поколению»[300]. Со своей стороны, Александр I не уставал повторять, что имеет во Франции только одного врага – Наполеона. Префект парижской полиции Паскье приводит в своих воспоминаниях слова Александра I, сказанные им парижским депутатам накануне въезда в Париж: «Я имею только одного врага во Франции, и этот враг – человек, который меня обманул самым недостойным образом, который злоупотребил моим доверием, который нарушил все данные мне клятвы, который принес в мое государство самую несправедливую и отвратительную войну. Любое примирение между ним и мной отныне невозможно; но я повторяю, я имею во Франции только одного врага. Ко всем французам, кроме него, я отношусь с благосклонностью. Я уважаю Францию и французов и желаю, чтобы мне дали возможность сделать им добро»[301]. При этом о Бурбонах не было сказано ни слова. Обещая «сделать добро», Александр I как бы намекает на право французов самим избрать себе правителя, исключая Наполеона.

Но еще до этой встречи с парижскими депутатами Александр I имел любопытный разговор с посланцем Людовика XVIII – бароном де Витролем. Тот так воспроизвел свой разговор с царем: «Итак, начал он с выражением неудовольствия и сожаления, если бы вы узнали их (Бурбонов. – В. П.) получше, вы бы убедились, что корона слишком тяжела для них. Мы уже думали о том, кто бы мог подойти Франции, если Наполеон уйдет. Одно время мы думали о Бернадоте, его влияние в армии, уважение, которым он пользуется у друзей революции, остановили на какое-то мгновение наш выбор на нем, но затем по ряду причин мы должны были от него отказаться. Говорили и о Евгении Богарнэ. Он знатного рода, уважаем во Франции и ценим в армии, но имеет ли он достаточно сторонников? Может быть, республика, умно организованная, лучше подошла бы духу французов. Идеи свободы, которые уже давно пустили ростки в такой стране, как ваша, не могут исчезнуть бесследно. Они затрудняют установление единовластия». Изложив размышления Александра I о возможных вариантах нового французского правительства, Витроль не мог сдержать своего изумленного восклицания: «Бог мой! Когда это было? 17 марта! Император Александр, король королей, объединенных для спасения мира, говорил мне о республике»[302].

Рассуждая о республике, Александр I явно дразнил Бурбонов. Однако его нежелание видеть на французском престоле Людовика XVIII было не столь сильным, как желание раз и навсегда покончить с Наполеоном. Стремясь покорить французов своим великодушием, царь соглашался на регентство Марии-Луизы при малолетнем сыне Наполеона, подчеркивая тем самым, что свою личную ненависть к французскому императору он не распространяет даже на членов его семьи.

Как бы то ни было, Александр I вовсе не хотел возвращения дореволюционных порядков. По его замыслу, кто бы ни оказался во главе Франции, будь то Бернадот, наследник шведского престола, бывший наполеоновский маршал, или Людовик-Филипп, сын герцога Филиппа Эгалите, связавшего свою жизнь с революцией, голосовавшего за казнь короля и окончившего свои дни на гильотине во время террора, или любой другой кандидат, он непременно должен управлять Францией, опираясь на конституцию. Даже Бурбонам Александр I никогда не согласился бы вернуть французский престол без ограничивающей их власть хартии.

Талейран убедил Александра I, что в действительности речь может идти только о Наполеоне или о Людовике XVIII – «это принцип, все остальное интрига»[303]. Примерно об этом же в то время писал и Ф. Р. Шатобриан в брошюре «О Бонапарте и Бурбонах»[304].

То, что Бурбоны в 1814 г. не имели широкой поддержки и что в восстановлении их власти огромную роль сыграли случай и интрига, подтверждало основную мысль книги Ж. де Местра: не люди, а само Провидение печется о возвращении трона Людовику XVIII. Не только пророческий характер «Рассуждений о Франции», но и их мистический тон как нельзя лучше соответствовали настроениям 1814–1815 гг. В позиции Александра I этого периода причудливо переплетались мистицизм и либерализм, смирение и гордыня. Это состояние царя очень точно подметил М. Ф. Орлов: «Положение императора было необыкновенно достопримечательно. Величаво и важно говорил он всякий раз, когда приходилось защищать общие европейские выгоды, но был снисходителен и кроток, как скоро дело шло о нем самом и его собственной славе. На деле участь мира зависела от него, а он называл себя только орудием Провидения»[305].

Авторитет и сила обаяния Александра I в то время были настолько велики, что его настроения легко передавались окружающим. Орлову, подписавшему капитуляцию Парижа, выпала честь поставить последнюю, как тогда казалось, точку в войне с Наполеоном. Александр первым лично поздравил его с этим событием: «Поцелуйте меня: поздравляю вас, что вы соединили имя ваше с этим великим происшествием»[306]. Через несколько дней полковник Орлов стал генералом, но гораздо важнее была возможность близкого общения с царем. Молодой генерал был введен в круг сильных мира сего, и, бесспорно, как очень многие в то время, он находился под влиянием мистически настроенного императора. Поэтому книга Местра пришлась на подготовленную почву.

Общение с царем с одной стороны и идеи Местра – с другой способствовали в 1814 г. выработке у Орлова провиденциального взгляда на историю. «Ваша книга, Монитер, история, – пишет он Местру, – все это развитие общеизвестной пословицы, в которой, однако, содержится закон, наиболее плодотворный в отношении применений и последствий: “Человек предполагает, а Бог располагает”»[307]. Из этого положения вытекала и орловская оценка Французской революции.

Однако в отличие от Местра, считавшего Французскую революцию «уникальным событием в истории», Орлов видит в ней лишь продолжение «великих бедствий, постигших человечество». Отсюда его особое внимание к 3-й главе «Рассуждений о Франции» – «О насильственном уничтожении человеческого рода», «которая сама по себе является трудом, достойным пера Боссюэта»[308]. Основной тезис этой главы сформулирован так: «История, к несчастью, доказывает, что война в определенном смысле есть обычное состояние человеческого рода, и что человеческая кровь должна беспрерывно литься то здесь, то там на земном шаре, и что мир в жизни каждого народа всего лишь передышка»[309]. Сам Местр, по-видимому, не придавал этой главе особого значения. Первоначально он хотел обойтись без утомительного для читателя перечисления массовых убийств, имевших место в мировой истории, но в итоге решил все-таки оставить этот пассаж. Орлов же увидел в нем одну из центральных линий книги: мировое зло, существовавшее на всем земном шаре на протяжении всего исторического процесса, в годы революции в течение короткого промежутка времени сосредоточилось на сравнительно небольшой территории одного государства, и сделано это было для того, чтобы не только покарать, но и научить, и образумить людей, сошедших с путей, предначертанных Богом. Выздоровление (так Местр называет Реставрацию) началось тогда, когда, казалось, были потеряны все надежды.

Провиденциализм воззрений Местра на историю вовсе не предполагал пассивности. Напротив, он требовал глубокого проникновения в суть происходящих событий и сознательного соотнесения с ними собственных поступков. И хотя пути Господни неисповедимы, простым смертным оставлено право попытаться их постигнуть, они не лишены свободы выбора.

Говоря о неизбежности Реставрации, Местр вовсе не имел в виду полной обратимости исторического процесса. С его точки зрения, «проект перелить Женевское озеро в бутылки был бы значительно менее безумен, чем проект восстановления дореволюционного порядка»[310]. Речь могла идти лишь о возвращении к основополагающим принципам, которые существовали всегда и никогда не перестанут существовать, даже если люди их постоянно нарушают.

Эти принципы Местр называл конституциями. Настоящая конституция в его понимании не то, что написано, а то, что исторически сложилось. Так, например, французская конституция – «это то, что вы чувствуете, когда находитесь во Франции; это такая смесь свободы, власти, законов и мнений, которая дает основание иностранцу, подданному монархии и путешествующему во Франции, считать, что он живет под другим правлением, нежели чем его собственное».

Эту конституцию не могут создать ни один человек, ни группа людей, точно так же, как они не могут создать дерево. Сотворение истинной конституции есть чудо, равное сотворению нации. «Когда Провидение постановило быстрее создать политическую конституцию, появляется человек, облеченный непостижимым могуществом; он говорит, он заставляет себе подчиняться; но эти удивительные люди принадлежат только древнему миру и юности народов. Как бы то ни было, таков отличительный характер этих законодателей по преимуществу: они либо короли, либо в высшей степени благородные люди».

Те, кто творит конституции, принципиально отличны от тех, кто их пишет. «Между политической теорией и конституционным законодательством существует такое же различие, как между поэтикой и политикой. Знаменитый Монтескье на всеобщей шкале умов по отношению к Ликургу занимает такое же место, какое Бате по отношению к Гомеру или Расину»[311]. Таким образом, волевая инициативная личность, возвышающаяся над народом в период его молодости, является подлинным законодателем и создателем нации.

***

Война 1812 года и последовавшие за ней события поставили Россию на первое место в мире. Это породило необходимость по-новому взглянуть на внутреннее положение страны, ее прошлое, настоящее и будущее. Впервые заговорили об исторической роли русского народа. Появилось представление о том, что начинается новый период в истории России, во главе которого будет стоять народ. «История принадлежит народам», – полемически заявит Н. М. Муравьев, читая «Историю государства Российского» Карамзина[312]. А. С. Грибоедов, набрасывая план своей трагедии «1812 год», припишет Наполеону, находящемуся в Москве, «размышления о юном, первообразном сем народе»[313]. П. И. Пестель провозгласит тезис: «Все племена должны быть слиты в один народ», имея в виду не насильственную русификацию, а создание новой нации свободных людей. Мысль о том, что народ, находящийся в рабстве, не может составлять нацию и что освобождение крестьян положит начало формированию нового русского народа, разделяли многие декабристы. Споры велись лишь о том, каким образом этого достичь: нужны ли быстрые решительные действия или же для начала необходимо подготовить конституцию.

М. Ф. Орлов, видимо, с самого начала был настроен весьма решительно. После появления разногласий с Александром I, которые обозначились уже в 1815 г. (польский вопрос), он стал смотреть на себя как на человека, способного самостоятельно спасти Отечество. Роль законодателя в том смысле, который был заложен в этот термин Местром, явно тревожила его воображение. Для ее осуществления, казалось, имелись все условия, как объективные (пробуждение народного самосознания, историческая молодость русской нации), так и субъективные (его собственная знатность, богатство и слава). К этому добавлялись огромное честолюбие и безграничная вера в свои силы. Прекрасный оратор и публицист, Орлов в своих выступлениях постоянно заявляет, что его оружие не слова, а меч. «Рука, обыкшая носить тяжкий булатный меч брани, – говорил он при вступлении в литературное общество “Арзамас”, – возможет ли владеть легким оружием Аполлона, и прилично ли гласу, огрубелому от произношения громкой и протяжной команды, говорить божественным языком вдохновения или тонким наречием насмешки?»[314]. Эту же мысль Орлов повторил в речи, произнесенной в Библейском обществе: «Воспитанный на бранном поле и чуждый хитростям красноречия, я мало умею повелевать вниманию и порождать уверение в сердцах»[315]. Нельзя не заметить, что само противопоставление слова и дела у Орлова является блестящим риторическим приемом. А упомянутая речь может служить ярким примером русской ораторской прозы начала XIX в. Характерно, что П. А. Вяземский, прочтя ее, воскликнул: «Ну, батюшка, оратор!»[316].

И все-таки в речах Орлова чувствуется готовность на самые решительные действия. Была ли у него стройная политическая программа из тех, что тщательно обдумываются в тиши кабинетов, и тех, что были у таких крупнейших идеологов декабризма, как Н. И. Тургенев, П. И. Пестель, Н. М. Муравьев? К сожалению, сохранившиеся источники не позволяют ответить на этот вопрос с определенностью. Но хорошо известно, что у Орлова был четкий план практических действий, изложенный им на московском съезде Союза благоденствия в начале 1821 г. После работ С. Н. Чернова, М. В. Нечкиной, В. В. Пугачева и С. С. Ланды[317] можно с уверенностью утверждать, что предложения Орлова: печатать фальшивые деньги, завести типографию для выпуска антиправительственных брошюр и поднять 16-ю дивизию – были вполне реальны. Вопрос о том, как силами одной дивизии, дислоцировавшейся в Кишиневе, свергнуть самодержавие, для Орлова решался очень просто. Свобода органично присуща как отдельному человеку, так и целому народу, поэтому рабство, в котором пребывают миллионы людей, лишь чисто внешняя и вынужденная форма. Достаточно всего лишь одного или нескольких инициативных людей, способных бросить клич к освобождению, и все пойдет само собой. «Найдись у нас, – писал Орлов А. Н. Раевскому в 1819 г., – десять человек истинно благомыслящих и вместе с тем даровитых, все приняло бы другой вид». «Одно событие, – обращается он к тому же адресату, – и все изменится вокруг меня»[318].

Уверенный в своей силе и в правоте своих убеждений, М. Ф. Орлов, видимо, мало заботился о написании конституции. Россия и так готова к свободе, нужен лишь вождь, который возглавит движение. Д. В. Давыдов отмечал: «Орлов <…> идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается»[319]. Этим объясняется относительная политическая умеренность Орлова при готовности на самые радикальные действия. Конституционные проекты, обсуждавшиеся в тайных обществах, казались Орлову неприемлемыми для России, так как они «отвергали силу обстоятельств и постепенность дарованных прав, а руководствовались одною только умозрительною теориею, не признающею никаких оттенков в различии нравов и обычаев народных»[320] (имеется в виду стремление перенести европейские образы правления на русскую почву). В этом отношении Орлов был явно ближе к Местру, писавшему: «Что есть конституция? Не есть ли она решение следующей проблемы: даны население, нравы, религия, географическое положение, политические отношения, богатство, хорошие и дурные качества данной нации; найти законы, которые ей соответствуют»[321].

Эти идеи Местра органически вписывались в общий романтический колорит эпохи, когда народ считался единственным выразителем национального духа, а законодатель представлялся как личность, в максимальной степени наделенная национальными чертами. Последнее обстоятельство давало ему право вести за собой народ и определять рамки народного бытия. Но вместе с тем законодатель противопоставлялся народу как гений толпе, как творец объекту прилагаемых усилий, как ведущий ведомым. Психологически это был человек иной среды, хотя он и ощущал свою связь с национальным началом.

В личности М. Ф. Орлова причудливо переплетались крайний европеизм и столь же крайний патриотизм. Ф. Ф. Вигель отмечал: «В Михаиле Орлове почти все заимствовано с Запада»[322]. И не только желчный Вигель, но и добродушный А. И. Тургенев, весьма расположенный к Орлову, хваля «его страсть к благу Отечества», не удержался от упрека: «Вот школа аббата Николя! Ум и сердце в нем свои, а ученье, то есть недостатки в оном, принадлежат образу воспитания»[323]. Следует отметить, что для А. И. Тургенева педагогическая система Николя была воплощением антинационального начала. Но именно европеизм М. Ф. Орлова, его оторванность от народной среды породили в нем страстное стремление к слиянию с ней. Во всех вопросах, касавшихся столкновения интересов Запада и России, начиная с восстановления Польши и кончая «Историей» Карамзина, Орлов занимал крайне патриотическую позицию. Эту черту Н. И. Тургенев назвал «патриотизмом раба».

Конец ознакомительного фрагмента.