Глава 7
И грянула сессия, то есть для кого, конечно, началась, но для большинства именно грянула. В декабре. Потом студентам предстоит пережить ещё две. Вижу недоумение на лице читателя, так как он знает, что традиционная система высшего образования подразумевает две сессии в год. Поясняю. Об институте перестали говорить по местному телевидению и писать в прессе; он вдруг почувствовал, что слился с огромной армией других негосударственных ВУЗов, а это не устраивало его по многим причинам.
– Надо, чтобы обо мне вновь заговорили. Что делать? Ну что же делать? – мучился Антон Сигизмундович. – И ведь нечем похвастать. На 94-ом уже не выедешь. Хоть бы уж что-то говорили, а то ведь вообще молчат. Может с Московским Государственным Университетом переспать? Антон Сигизмундович – голубой ВУЗ. По-моему, звучит круто. Ничего страшного, что на меня косо смотреть будут; так ведь для пиара сейчас все делают. Нет, я всё-таки – кузница кадров, так поступать мне не пристало… А не добавить ли мне ещё одну сессию к двум имеющимся? Безобидно и резонанс.
Подумал и сделал.
Ранним декабрьским утром преподаватель по философии Радий Назибович Ибрагимбеков, за мушкетёрскую бородку и одухотворённое лицо прозванный студентами Арамисом, пешком направился в институт, чтобы принять экзамен у головорезов из шестой группы. Он был одет в серый костюм, кожаную куртку и норковую шапку. Несмотря на скверное настроение, на его лице то и дело появлялась улыбка триумфатора, потому что сегодня он был намерен раздать всем сестрам по серьгам. Полный негодования Радий Назибович решил, что на экзамене не будет жалеть их (презрительным «их» преподаватель обозначил всех без исключения студентов, поступивших в 99-ом), как они не жалели его своим преступным отношением к предмету в продолжение двух с половиной месяцев. Арамис уже давно пришёл к выводу, что людей, знающих и любящих философию, осталось ровно столько, сколько самих философов; и он был недалёк от истины, когда думал, что фамилия Гегель стала произноситься реже, чем словосочетание «вельми понеже». Ибрагимбеков был странным и наивным. Он всё никак не мог дождаться появления идеальных студентов, которых институт пытался вырастить в 94-ом. Разве мог предположить Радий Назибович морозным декабрьским утром 99-ого года, что слова, которые он произнесёт на экзамене, вышвырнут на арену российской действительности несколько борцов за народное счастье, к которым потом примкнут сотни людей? Да-да, читатель. Автор правильно подобрал слово. Не выдвинут, а именно вышвырнут, как слепых котят, и отрежут ребятам все пути к отступлению. Начало великого пути будет настолько своеобразным, что по прошествии многих лет никто не поверит, что всё началось с… Впрочем, всему своё время, не будем торопить события. Скажем только, что за пять дней до миллениума, казалось, ничто не предвещало рождения первой колонны.
Разложив экзаменационные билеты на столе, Радий Назибович с грустью посмотрел в окно и произнёс:
– Сейчас или никогда. Здесь всё кончено. Они давно зовут меня, они оценят меня по достоинству. – Он открыл дверь и уставшим голосом обратился к студентам: «Кажется, у вас это последний экзамен… Хорошо. Долго я вас не задержу. Заходите-ка все разом».
– А разве не по пять человек сдавать будем? – спросил Мальчишка.
– Припухни, Вовка, – загудели студенты.
Группа 99—6 зашла в аудиторию, расселась и притихла.
Студенты почувствовали халяву; группа напоминала натянутую струну.
Ибрагимбеков всматривался в лица ребят, и ему хотелось плакать от жалости к себе и к ним, потому что он принял судьбоносное решение, с которым ещё ни с кем не успел поделиться. Радий Назибович неловко одёрнул полу пиджака и тяжело вздохнул; плуты из шестой группы вздохнули с ним в унисон, чтобы у расстроенного преподавателя не возникло сомнения в их сочувствии его горю. Потом у Радия Назибовича задрожал подбородок, задёргался правый глаз, и студенты в едином порыве для симметрии задёргали левым; сострадательное «ох-ох-ох, что в жизни не бывает» пронеслось по аудитории. Когда Арамис начал говорить и споткнулся на втором слове, умная девушка с грудным голосом, Ира Щербацкая, чуть всё не испортила:
– Радий Назибович, что с вами?.. Мы все сегодня готовы на сто процентов.
Последняя фраза явно была лишней, и на Ирину зашипели… Поздно. Арамис приободрился.
Чтобы переломить ситуацию, Молотобойцев, подобно отважному Гастелло, для общего дела пошёл на смертельный таран:
– Говори за себя, Ира… Радий Назибович находится сейчас в таком состоянии, что враньё может ещё больше расстроить его. Будем смотреть правде в глаза: для меня Диоген ассоциируется только с пустой бочкой – не более.
В роли Александра Матросова неожиданно для всех выступил Магуров:
– Да, брат. Что тут поделать?.. Я… То есть, конечно, все мы… Да, все мы ничего не знаем о Ницше.
Радий Назибович схватился за сердце.
– Да, но это вовсе не означает, что мы не любим его, – слащавым голосом произнёс Бочкарёв. – Мы обожаем Ницше, души в нём не чаем. Чтобы любить человека, совсем не обязательно его знать. Не за его учение, а просто так любим. Это лучше, это выше!
Радий Назибович побледнел и в изнеможении облокотился на кафедру.
– А я их всех знаю! – подскочил Женечкин. – Знаю, а сказать не могу. Зато лягушачий хор изобразить могу! В подробностях!
– Сядь, сядь, – загомонили студенты.
– Вы не поняли, – огорчился Женечкин. – Не одну лягушку, а целый болотный хор!
– Это, конечно, меняет дело, но Арамис итак не в себе, а ты тут со своими жабами лезешь, – ущипнув друга за мягкое место, тихо произнёс Левандовский, поднялся в рост и пошёл ва-банк: «Мы с Лёней… В большей степени, конечно, Лёня. В общем, мы с Лёней серьёзно подготовились к сдаче экзамена. Ведь так, Леонид?
– Вот гад. И меня подвязал. Сейчас начнёт – не остановишь, – подумал Волоколамов, спалил Алексея взглядом, но вслух произнёс: «Да, Алексей».
– Так вот, – продолжил Левандовский. – Мы с моим другом знаем о философах и их постулатах абсолютно всё! Более того – ни один факт из биографии того или иного искателя мудрости не был обойдён нами при подготовке к экзамену! – Во время этого пламенного спича через аудиторию уже летела записка, в которой значилось: «Ты, гад такой, когда подробно о ком-то начнёшь говорить, этот кто-то должен быть Кант, иначе отмазывайся сам. Волоколамов». – Остаётся только удивляться, как плеяда замечательных деятелей, практически не повторяясь, а чаще дополняя и углубляя идеи друг друга, продвигала человечество в постижении истины всё дальше и дальше. – Левандовский незаметно ознакомился с содержанием подсунутой ему записки, но решил ещё немного поплутать в дебрях риторики, чтобы потешить публику и довести Леонида до сердечного приступа. – Карл Маркс! Как много в этом звуке для сердца русского, советского слилось. Но нет! Не будем, не будем о Марксе, потому что тогда неизбежен разговор о его друге Энгельсе, Кларе Цеткин, Розе Люксембург и Владимире Ульянове. Они нанизываются на автора «Капитала» как добрый шашлык на шампур. – Услышав сие откровение, вся группа 99—6 без исключения в срочном порядке полезла доставать неожиданно упавшие на пол ручки, и только наивному Радию Назибовичу было не до смеха; он весь проникся ораторским пафосом и искренними интонациями Левандовского, поверил в глубокие познания разошедшегося злодея и даже поторопился сравнить своего студента с Демосфеном. – А великий Никколо?.. Чу, что я слышу! – Левандовский презрительно скривил губы. – Кто посмел, у кого поднялся язык произнести фамилию Паганини под сводами храма Мудрости? Жалкий музыкант не достоин упоминания! Не достоин! Не достоин! – Пена вдохновения выступила на губах трибуна. – Как есть только один Николай – Николай Гоголь, так и есть только один Никколо – Никколо Макиавелли! Этот гений, этот, простите за выспренний слог, глашатай эпохи Возрождения, этот, не побоюсь этого слова, указующий перст Реформации бросил вызов гниению, открыв собой эпоху горения.
– Остановись, мгновение, – прошептал Радий Назибович.
– Но нет! Нет! Тысячу раз нет! Всуе об этом гиганте? Никогда! – исступлённо воскликнул Левандовский. – Через годы, через расстоянья устремимся на быстрокрылых грифонах в апельсиновую рощу Эллады. – Левандовский со значением закрыл глаза, и группа затаила дыхание в предчувствии увлекательного путешествия по Древней Греции. – О Боже, что я вижу! Кто там бродит в прохладной тени дерев?! Белоснежная туника! Сандалии! Это же он! Это же сам Сократ с учениками!.. Быстро все обострились вон на том бойком и любопытном мальчишке, который одной рукой ковыряет в носу, а другой чертит палочкой на земле. Неужели вы не узнали его?! Это же Платон! Он пока молод, как оливка, но уже дерзит, уже о чём-то там спорит с учителем, негодник. – Левандовский с укоризной погрозил пальцем в пустоту. – Не дерзи, Платоша, не зарывайся до времени. Сократ пока сто крат тебя умнее, почитай его как отца, а мы в знак благодарности тебя потом почитаем. – Лицо Левандовского изобразило крушение надежд. – Вот так всегда. Они удаляются, звуки их беседы относит к побережью ласковым ветром. Интересно, о чём же они говорят? – Левандовский не очень хорошо знал древнегреческую философию, но это его отнюдь не смущало. – Об истине, бесспорно! Об истине, и я вызову на дуэль всякого, кто будет утверждать обратное. Я знаю то, что ничего не знаю. Сколько людей – столько и мнений, а истина одна! Одна!
– Демосфен, – произнёс загипнотизированный Радий Назибович и прослезился.
– Демагог, – подумала группа 99—6 и прослезилась от смеха.
– Подробнее о Платоне, Алёша. Мы в восхищении, – зло произнёс Волоколамов.
Левандовский понял, что пора красиво перевести стрелки на Канта:
– О Платоне можно говорить бесконечно, но, к моему глубокому сожалению, наше время ограничено… Демокрит, Сен-Симон, Шопенгауэр, Монтескье, Фурье, Вольтер, Кант… Не стоит продолжать! Да-да – Кант! Как выстрел звучит фамилия! Как будто молнии прорезали тьму, как будто кто-то разорвал грубую телесную оболочку и вынул из неё трепещущее сердце мысли! Кант, Кант, Кант! Вы слышите?! Что в имени тебе моём?.. Мой храбрый Леонид, мой спартанский царь, я не могу говорить об этом человеке спокойно, меня охватывает священная дрожь, а философия требует сосредоточенности и спокойствия духа. Эти две добродетели есть у тебя, поэтому поднимись и скажи, друг.
– Выдающийся философ Кант, – поднялся было Волоколамов, чтобы уже наверняка размазать по стене Арамиса в хорошем смысле этого слова, но был прерван.
– Ребята, я тронут до глубины души, – сказал Радий Назибович. – Может быть, сейчас я слышал только то, что хотел слышать, но всё равно, всё равно. Спасибо. Я уезжаю в Соединённые Штаты Америки, ребята. Меня пригласили на работу в пенсильванский университет. О причине отъезда распространяться не буду, потому что вы всё равно не поймёте. Через меня прошли тысячи студентов, по-своему замечательных людей, и лишь в единицах я увидел то, что мне было нужно. – Голос преподавателя дрогнул. – С этой страной всё кончено, а в обречённом государстве я жить не собираюсь. Давайте зачётки и покиньте аудиторию. Не переживайте, у всех будет «отлично», а теперь уходите. Экзамена не будет.
Обрадованная группа сорвалась с места, чтобы за шесть секунд соорудить стопку из зачётных книжек и исчезнуть за дверью. К чести студентов надо сказать, что, жалея чувства преподавателя, они покинули аудиторию бесшумно.
Только ушли не все. Пять человек остались сидеть на своих местах. Бочкарёв достал чупа-чупс и поместил его за щекой; в аудитории зазвучали страстные причмокивания. Левандовский демонстративно начал напевать «Здесь птицы не поют, деревья не растут, и только мы плечом к плечу врастаем в землю тут…». Молотобойцев достал из папки игральные карты, произвёл над ними шулерские махинации, подсел к Женечкину и предложил:
– Сыгранём, Мальчишка. В дурака.
– Давай не будем.
– А я сказал – будем. Я тебе даже поддамся, чтобы ты с полным основанием мог произнести: «Вася, в аудитории уже есть один дурак, которого нельзя оставлять в одиночестве. Так вот тебя, Васёк, я оставил в дураках ему за компанию. Ты остался, Васька. И в аудитории, и в дураках, что равносильно».
Радий Назибович сглотнул слюну и подумал: «Господи, неужели»?
В это время Волоколамов уже вскочил на стул и, холодно улыбнувшись, произнёс:
– Стих.
– Просим, просим, – зааплодировал Левандовский. – Жги, Лёня! Глаголом жги!
– Уже один раз жгли с тобой. И не глаголом, а глагол. Поэтому – степ. – Преподаватель и ребята, оставшиеся в аудитории, две минуты тупо наблюдали, как танцевал Волоколамов. – Ну, как?
– Сносная дробь, – вытащив чупа-чупс изо рта, заключил Бочкарёв и снова занял рот кругляшкой на палочке.
– Да, средненький степ, но ничего, с пивом покатит. Чечётка у тебя получилась бы лучше, – сказал Молотобойцев и, вскрыв козырь, обратился к Женечкину: «Опять крести, Мальчишка. Дураки, как говорится, на месте».
Фарс не мог продолжаться долго. Радий Назибович ничего не понял или будет правильно сказать, что наоборот слишком хорошо всё понял.
– Почему остались в аудитории или в дураках, что, по мнению одного из вас, равнозначно? – спросил преподаватель.
Студенты ощетинились, внутренне подобрались и пошло-поехало.
– Мне не нужна Ваша пятёрка, Радий Назибович. Ставьте мне неуд и можете ехать, куда угодно, а я остаюсь. Остаюсь и в аудитории, и в дураках, и в обречённой, как Вы сказали, стране. Остаюсь, потому что люблю Роди… – Левандовский замялся, потому что хотел сказать «Родину», но застеснялся, а ещё каким-то инстинктом почувствовал, что это слово слишком интимное, чтобы озвучить его при перебежчике, что он ещё много лет будет не достоин произнести его вслух, что при бросовом употреблении рукой подать до написания этого слова с маленькой буквы, что над ним, Левандовским, неизбежны насмешки, пока он своими делами не завоюет себе право говорить «об этом», что в такое время, когда многие вечные понятия обесценились, людей нельзя заставить полюбить Отечество просто так, а только через Человека Отечества, поэтому и решил остановиться на нейтральном понятии: «Пельмени! Да, потому что я люблю пельмени. Чё вылупились?.. Без комментариев!»
– А Вы, студент? – взволнованно спросил преподаватель у Волоколамова.
– Я терпеть не могу пельмени, но предпочитаю не любить их в том месте, где происходит лепка. Знаете, в последнее время они состоят из одного теста, а вот с мясной начинкой – напряг. Скажу вам по секрету, что и мясо-то не стопроцентное, свинину непременно с соей перемешают. В пользу сои, конечно, а не мяса; так себе вкус. Когда вырасту, стану лепщиком пельменей. – Взгляды Волоколамова и Левандовского пересеклись. – И не надо так на меня смотреть, Лёха. Не надо. Я же не врагом народа собираюсь стать, а безобидным лепщиком пельменей, которые ты так любишь. Труд – рутинный, но почётный. Простите, что мудрствую лукаво.
– Гнилой базар развели, – развалившись на стуле и скрестив руки на груди, пробасил Молотобойцев. – Пусть катится на все четыре стороны, никто не держит. Я остаюсь, потому что остаюсь, как Портос дрался, потому что дрался. Баба – с возу, кобыле – легче. Баню, солёные огурцы и Сан Сергеича Пушкина, чай, не заберёт с собой, поэтому – скатертью дорога! Пусть подавится своей пятёркой… Я всё сказал.
– Пельменям и гамбургерам предпочитаю сексуальные отечественные бублики. Они такие круглые, такие нежные и гладкие, что не передать. Их можно грызть, лизать, медленно погружать в горячее лоно чая, а также тыкать в дырку мизинчиком, – перегнав чупа-чупс из левой щеки в правую, с эротической интонацией сказал Бочкарёв и поднял руки вверх, как будто собрался сдаться в плен. – Всё! Не буду, не буду, не буду! Я имею ввиду совсем не то, совсем не то… Что имею, то и введу – вот что я имею… Всё! Не буду, не буду, не буду!..
– А зачем куда-то уезжать?! Это лишнее, это не надо! – перебив Бочкарёва, встрепенулся Мальчишка. – Мы уже в Америке! Она пробралась, она в нас! Она в нас хлынула и думала, что всё просчитала, а мы её по-своему переиначим и в лучшем виде в неё саму же и переправим! В лучшем виде назад вернём, какой она себя и забыла, какой и не знала!.. Не понимаете меня? Опять не понимаете?.. Давайте уже понимайте, а то я устал. Просто же всё! Здорово, что к нам все хлынули. Я не боюсь! За убытками прибыли пойдут – вот! Мы одновременно являемся и фильтрами, и накопителями! Чужой и даже чуждой энергии – вот вам! Универсальными!.. Вы же не из-за денег туда, Радий Назибович? Нет, нет, Вы туда за поддержкой и условиями. Зря, зря! Они Вас всем обеспечат, а главное отнимут. Вы здесь от боли своей устали, а там по мукам своим тосковать станете. Не по радостям, а по мукам своим!.. Кстати, а где шельма Магуров?
– Я здесь, – появился в дверях Яша. – Я ненадолго отлучился. Желудок подвело, бегал в столовку перехватить… Радий Назибович, Вы мне ещё не выставили оценку? – Студенты улыбнулись: Левандовский – ехидно, Волоколамов – грустно, Молотобойцев – презрительно, Женечкин – добродушно, Бочкарёв – глазами. – Тройка меня устроит. Как говорится, не нашим, не вашим.
Преподаватель был в ужасе и даже не имел сил скрыть это. Он стал во фронт и с достоинством поклонился ребятам со словами:
– Приветствую героев новейшего времени.
– О чём это Вы? – спросил Вовка.
– Поймёте в свой час, юноша. Почему вы не смеётесь надо моими словами и дурацким поклоном? Смейтесь же, мне будет легче. Смейтесь же, иначе я не выдержу, потому что, потому что…
– Не смейте продолжать! Ни слова больше! Я Вам запрещаю! – крикнул Мальчишка и одарил преподавателя таким взглядом, что у того всё похолодело внутри. – Пацаны, зачётки на стол. Все – на выход.
– Да-да, конечно. Вы правы, молодой человек. Простите, Вам ведь виднее. Пожалуйста, простите, – пробормотал в конец растерянный преподаватель.
Когда парни покинули аудиторию, Женечкин плотно прикрыл за ними дверь и упавшим голосом произнёс:
– Вы уверены?
– Да.
– Шансы избежать, уклониться, обойти, понаблюдать просто со стороны – есть?
– Никаких.
– А на благополучный исход?
– Самые призрачные. Один процент из ста.
– Скольких не досчитаемся на конце?.. Не лгать.
Радий Назибович отрицательно покачал головой.
– Понятно… Наша самая сильная сторона на вскидку.
– Непредсказуемость… Ни одному смертному не будет дано предугадать ваш следующий шаг.
– Не навредим?
– Только себе, кажется.
– Мне пора. Будем считать, что экзамен состоялся. Меченым выставьте по «четвёрке», остальным – «отлы», как обещали. Запишите наши фамилии: Магуров, Бочкарёв, Левандовский, Волоколамов, Молотобойцев и Женечкин.
– Но почему вам по «четвёрке»?
– Кому больше дано – с того больше спрашивается. Ещё вопросы?
– Мне уезжать?
– Нет. Когда всё начнётся, мы должны знать, что в городе есть хотя бы один человек, который будет понимать, что происходит. Вмешиваться в события Вам и людям, подобным Вам, запрещаю, иначе всё испортите. До свидания… И никому про нас ни слова.
Женечкин нашёл друзей на крыльце института.
– О чём базарили, Вовка? – спросил Магуров. – У меня нехорошее предчувствие.
– Сам не знаю. Он гнал, и я гнал. Мистика и гон, гон и мистика, а в результате у нас – по четвёрке.
– Вы с Арамисом друг друга стоите, ничего удивительного, – заметил Левандовский. – Только мне тоже как-то не по себе, да и Яшка тут ещё. Его редко чутьё подводит. – Алексей посмотрел на ребят и увидел, что они взволнованы, но ни за какие деньги не станут говорить о том, что их сейчас мучит, чтобы не накликать беду. – Проехали, пацаны. Кажется, несостоявшийся экзамен на самом деле чересчур состоялся. А теперь обо всём забыли.
– Забыли – так забыли, – сказал Волоколамов. – Подведём неутешительные итоги прошедшей сессии. Прорвались мы через неё чудом, а вон Артём с Мальчишкой – так те вообще с долгами. Подходы к учёбе надо менять, иначе отчислят.
Весь день после экзамена Радий Назибович был сам не свой. Вечером он сообщил некоторым коллегам по институту о своём открытии. Реакция преподавателей была однозначной:
– Как! Не может этого быть, ведь никаких предпосылок, ведь в своё время сами пытались, но не смогли. Потом хотели других воспитать, но всё тщетно. Тут какая-то ошибка, недоразумение.
– Не верю, коллега. Я внимательно наблюдала за первым курсом, со многими беседовала, прощупывала. У них каша в голове. Балласт. Ни ума, ни сердца!
– Самообман, Радий Назибович. Выпейте чайку и ложитесь-ка лучше спать. Утро вечера мудренее.
– Сколько, сколько?.. Шесть человек?.. Не один, не два и не пять что ли? Не великолепная семёрка, не святая троица, не двенадцать апостолов, не двадцать шесть бакинских комиссаров хотя бы, а заурядная шестёрка что ли?.. Почему не называете фамилий?.. Как нельзя?.. Кто запретил? Они запретили?.. Я смеюсь? Что Вы, что Вы. Смеюсь – это мягко сказано, меня сейчас просто в клочья разнесёт. При всём уважении, которое я к Вам питаю, Вы – сумасшедший… Они Вас уже строят, это уморительно… Да не горячитесь Вы. Что значит: имеют право?
– Ты себе надумал, дружище. Это всё нервное перенапряжение. Они над тобой посмеялись… Ах, это они сквозь слёзы смеялись! Как трогательно… Передаёшь их мне по наследству, значит… Ты, значит, их выявил, а я теперь работай. Ни тебе, Сергей Анатольевич, фамилий, а сам, мол, догадывайся во втором семестре, где – они, а где – не они. Спасибо, удружил.
Все телефонные разговоры Радий Назибович заканчивал одинаково:
– Вы есть неверующий Фома, Такой-то Такойтович. Мне Вас жаль. Я плююсь в трубку и прерываю с Вами дружбу. Потом опомнитесь, придёте ко мне с повинной, а я скажу Вам со своей гордой высоты: «Не знаю Вас, господин».
Напоследок Арамис решил позвонить ректору, Ларисе Петровне Орешкиной; о своём решении он не пожалел.
– Вы уверены, Радий Назибович?
– Говорю же Вам, что сегодня я их видел своими собственными глазами.
– Какие они из себя?.. Коммунисты есть?
– Право, не знаю.
– Подумайте, подумайте… Политические убеждения, моральные принципы…
– Ну, право, Вы ставите меня в тупик. Всякие есть. Мне пока не совсем понятно, что может связывать таких разных людей, но не вызывает сомнения, что они – друзья. Ребята, как мне кажется, идеально адаптированы под эпоху. Такие же, как все, и в то же время отличаются от своих сверстников. Все шесть – лидеры; если говорить образно, то одни – военного толка, другие – дипломатического. В общем, странный секстет. Думается, что для них не будет безвыходных ситуаций, потому что они хоть и разные, а играют в одной команде; когда один выстрелит и откровенно промажет, то другой в эту же, прямо в эту же самую секунду попадёт в яблочко. Странно и страшно – да?