Вы здесь

Дворец в истории русской культуры. Опыт типологии. Глава II. ДВОРЕЦ В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ ДРЕВНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ (Л. В. Никифорова, 2006)

Глава II

ДВОРЕЦ В РУССКОЙ КУЛЬТУРЕ ДРЕВНОСТИ И СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Дворец в языковой картине мира: наследие индоевропейской культуры

Этот раздел выполнен на материале сравнительного языкознания, вскрывающего древнейшие смысловые пласты, сохранившиеся во внутренней форме слов – названий дворцовых построек. В центре внимания слова дом, двор, от которых и произошло дворец, а также предшествовавшие ему чертоги, хоромы, палаты, терема.

Эпоха индоевропейской языковой общности считается наиболее древним подлежащим достоверной реконструкции этапом истории целой семьи языков, к которой принадлежит и русский, носители индоевропейского языка участвовали в этногенезе протославян. Наиболее древние тексты на языках индоевропейской семьи относятся ко II тыс. до н. э. (хеттский), полагают, что индоевропейский язык существовал уже в V тыс. до н[202].

Следующему этапу дописьменной истории слов русского языка соответствует период славянской языковой общности – праславянский или общеславянский язык. К V в. н. э. из (праславянского) языка выделились южнославянские, западнославянские и восточно-славянские подгруппы языков, зафиксированные в письменности к IX–X векам, хотя в некоторых частях славянского языкового ареала общеславянский жил до конца XI – начала XII столетий[203]. С образованием самостоятельных славянских государств началось формирование соответствующих литературных языков – древнепольского, древнеболгарского, древнерусского. Древнерусский примерно до XII века был общим языком современных русских, украинцев, белорусов. С XV века ведет свое начало русский язык, в том смысле, какой мы вкладываем в это понятие сегодня – великорусский. Считается, что славянские языки сохранили богатое индоевропейское наследство.

Поиски древнейших пластов значений, сохранившихся в слове, языковеды ведут методами этимологической реконструкции: от внешней словесной формы к «внутренней форме», к буквальному смыслу слова, запечатлевшему архаическую оценку существенного признака предмета или явления. Буквальный смысл слова, считает Ю.С. Степанов, является основой концепта, «твердой основой», на которой возникают и «держатся» остальные его компоненты – исторические и актуальные признаки[204]. Как говорил крупнейший исследователь индоевропейского и общеславянского языков А. Мейе, лингвистика – наука точная, этимологические реконструкции, опирающиеся на языковые факты и законы развития языка, обладают высокой степенью достоверности.

Слова, за которыми закрепилось узкое значение дома правителя, появились в языках довольно поздно, они, как правило, производны от именований жилища, поселения, крепости. Подобно тому, как в русском от двора произошел дворец, в европейских языках дворцами стали court, hötel, maison (фр.), Hof (нем). Княжеская или королевская резиденции могли называться княжий град, княжий кром, детинец и нем. Sloss, Burg, фр. château, англ. castle — «укрепленное поселение на холме, замок». Другая история у латинского рalâtium, от которого греч. παλάτιον, ит. palazzo, фр. palais, англ. palace, нем. Palast, Palais, исп. palacio, рус. палата. В эпоху императорского Рима склоны Палатинского холма были сплошь застроены дворцами принцепсов, так что само название холма стало обозначать «дворец», «резиденция императора».

В русском языке за словом дворец значение «царский дом или дом царской семьи» оформилось на протяжении XV–XVIII веков, вплоть до XVIII века княжеские или царские дома называли палатами, хоромами, чертогами, теремами, связь которых с наименованием жилища существует, хотя не всегда очевидна. Начинать необходимо с дома и двора. Это слова индоевропейского характера, то есть они существуют практически во всех языках индоевропейской семьи, правда, иногда в несколько разных значениях. Так, если русское дом – жилая постройка, то английское dome, французское döme — купол, купольный свод, отсюда Dom «собор».

Лингвисты считают, что важнейшую роль в формировании древнеиндоевропейской лексики играли глаголы, в первую очередь глаголы, связанные с трудовыми действиями, характеризующими производительную деятельность человека. Признак, восходящий от имени существительного к называнию действия, служит, как правило, свидетельством древности значения[205]. Образование отглагольных имен считается важнейшим типом семантических изменений – в этом смысле говорят, что история языка начинается с глагола, а история слова с обозначения действия. Это правило справедливо не только для индоевропейской, но и для других языковых семей.

Архаичные глагольные формы образуют огромные этимологические гнезда, к которым принадлежат именования важнейших артефактов культуры, видов производительной деятельности, способов социальной солидарности, относимые к разряду культурных универсалий. В различных языках этимологически родственны слова: 1). со значениями «плести», «рубить», «резать», «вращать», 2). слова со значениями «строить» и названия построек, 3). слова означающие признаки власти и именования властного лица.

Анализ семантики понятия dom предполагает архаическую глагольную основу. Как показал Э. Бенвенист, в слове дом сошлись три древнейших корня, первоначально самостоятельных, но по звучанию похожих: *domâ «владычествовать, властвовать», *demô «строить, воздвигать» и *dem(X) «семья»[206]. Слово dom настолько древнее, что исконный смысл корня определить трудно, полагают, что это жилье, созданное человеком, в отличие, например, от норы или пещеры[207]. Согласно Ю.В. Откупщикову и.е. domos (domus) в значении «постройка» этимологически является близкой параллелью к изосемантической модели «связывать, сплетать», от этих значений и происходит *domare «укрощать», аналогично в русском плести, связыватьплеть → др. русск. оплотъ, рус. стена[208].

В названиях построек содержится указание на границу, разделяющую свой и чужой миры. Так, двор через индоевропейский корень *dhPōr, соотносится с кругом слов, обозначающих границу строения и само строение (лат. forus «доска» и forum «рыночная площадь», др.-в.нем. bara барьер и н.-в.-нем. Barre «брус», совр. исп. barre «брус», barrera «барьер», barrear «загораживать»)[209]. Древнерусское терем родственно архаическим глаголам в значении «рубить» и считается ранним заимствованием из греческого τέρεμνον, τέραμνον «дом» (др. кимр. treb «жилье»). В нем похожим образом содержится обозначение границы: терем родственно лат. trabs, trabçs «брус»; ср. славянское *term «терем», словен. trêm «навес», болг. трем «крыльцо, горница» и лат. term «граница» [210].

В русском языке слову двор исторически родственны дверь, ворота и вор, восходящие к тому же и.-е. корню; вор означало прежде не преступника, совершившего кражу, а чужеземца, то есть человека, пришедшего извне, из-за «границы», позднее – человека, выступающего против законов (порядков) государства[211] (ср. совр. исп. barre «брус» и barrabás «злодей»).

Кром, имеющее соответствие практически во всех славянских языках и во-многих языках других семей индоевропейской общности, восходит к архаической и.е. глагольной основе *(s)ker «резать», от которой развилось значение «край, граница», «кусок, часть»». Праисторической языковой общностью объясняется родство слов со значением «ломоть» (польск. kroma, krom, полабск. krьmka), «край, граница» (русск. кром, верх.-луж. kroma, ниж.-луж. kšoma), «рама» (ср.-верх. нем. ram(e)), «перегородка» (укр. крума), «колонна, подпорка» (древн. – верх.-нем. h(rama))[212].

Этимологическое родство между словами чертог, чертить не является абсолютно достоверным, но ряд исследователей высказывали подобные предположения[213]. Старославянское чрътгъ, др. – серб. чртог, чртаг «высокая, выдающаяся часть здания, портик, высокое окно, балкон» пришло из др. – булг. посредством заимствования из перс. čârtâk, где čâr «четыре», а tâk «высокая, выступающая часть дома, портик, балкон»[214]. Древнерусское черту «резать», очерести «провести границу, провести борозду», от которых произошли слова чертить и черта, восходит к праславянскому *čьrtς *čersti (*čerst – ti) и родственно др.-инд. krtís «нож», krntбti, kбrtati «режет, отрезает», лит. kertù, kiřsti «рубить»[215]. К той же др.-инд. основе восходит праслав. *čertja, от которого др.-русск. череща «шатер» в значении «тростниковая, камышовая хижина или плетеная хижина»[216]. Даже если вызывает сомнение родство основ в словах, от которых произошли чертог и черта, чертить, то принадлежность их к одному семасемиологическому ряду вполне достоверна. Не исключено, что в глубокой древности разные по происхождению, но близкие по звучанию слова оказались объединены семантически.

Русские полаты и различные варианты европейских palazzo восходят к названию Палатинского холма, вершина которого по преданию представляла собой ровную, плоскую, четырехугольную площадку. В родстве с полатами церк.-слав. площадь и греч. πλατεĩα, и старослав. *ploskĕdъ «плоский»[217]. Им, в свою очередь родственны лат. latus «сторона», греч. λατύς «плоский»[218]. Возможно, что и в этом случае во «внутренней форме» слова скрыто значение границы.

Строительство дома считается важнейшей вехой человеческой истории. Г. Гачев, например, предлагает от этого «момента» начинать ее отсчет, называя жизнь в пещере с утробным периодом существования человечества, а строительство дома – выходом на свет, собственно рождением[219]. Строительство относится к ряду важнейших производственных навыков. Как полагают представители структурной антропологии и лингвистики, строительству предшествовала «доместикация» природного пространства и времени, их очеловечивание – осмысление, наделение знаковыми (символическими) свойствами. Леруа-Гуран замечал: лишь с приданием жилищу символического значения можно говорить о нем как о специфически человеческой форме освоения пространства (в отличие от «периметра безопасности», имеющегося у животных) и считал этот процесс более важным, чем изготовление орудий [220].

Строительство, возведение постройки – это одна из форм более широкой формы деятельности – размещения, а, с точки зрения мифологического сознания, «размещение на какой-либо территории уподобляется сотворению мира»[221]. Космогония как движущая сила строительства реконструируется из памяти значений, хранящихся в скрытом виде в форме слов. М.Маковский полагает не случайным этимологическое родство слов, обозначающих конструктивные элементы строения, фиксирующие границы и центр, с названиями стихий или «первоэлементов» вселенной (лат. trabs «балка» и тох. А. tarp «вода»; лат. columna «столб», осет. *kel- «гореть, сиять», лат. lumen «свет»); с именованиями богов и божественной силы (ср. гот. ans «столб» и но др. – англ. ass «бог»; др.-англ. stiper «балка, столб», др.-сев. tiffur «бог», др.-англ. tiber «жертвоприношение»; др.-англ. swir «стоб», русск. свая, но др.-инд. sura «бог», хетт. siwannis «бог»), с числами (праслав. *čersti, исп. quatro, но и.-е. *kataros «сильный», хет. hatrai «писать» – творить таинство, заниматься колдовством; лат. trabs «балка, столб» < *trei- «три») [222].

На этимологическом уровне – на глубине рождения значений – пространственные категории центра и границы неотделимы от категорий времени, что подтверждает концепцию пространственно-временного континуума картины мира архаической эпохи[223]. Пространство и время в архаической модели мира не являются первичными категориями, но конституируются «вещами»[224]. К ряду таких «первых вещей», задающих, формирующих пространство и время (первых не в историческом, но в символическом смысле)[225], относятся природные объекты – гора, дерево, камень; рукотворные – котел (горшок, чаша, сосуд)[226]; постройки, элементы постройки (ворота, столб, очаг, алтарь). Их конституирующие возможности подобны и значения взаимосвязаны.

Этимология слов двор, дверь, ворота, связанная со значениями «вращать», «вращение», «превращение», вводит в систему значений временное измерение и одновременно подключает процесс обозначения границ к кругу представлений о магической силе[227]. В русском языке порог, порожний исторически родственны слову рок, а враг и ворог словам ворожить, ворожба[228] (также ср. ср. лат. forus «доска» и forum «рыночная площадь», совр. исп. fuerza «сила», совр. англ. force «сила», совр. исп. puerta «дверь»).

К и.е. корню *potis (лат. potis «могущественный») восходит др.-инд. patis, авест. paiati «могущественный» (совр. исп. patio «двор»). Тот же корень лежит в основе исконно-славянского господ (производные от него господарь, государь), исходная форма которого *gostъpodъ. Благодаря общей праоснове старославянское *gostъpodъ соотносится с лат hospitis «хозяин, предоставляющий гостеприимство»[229].

С магической силой связаны чертоги. Родство слов чертить, черта с чарами, чудом признается исследователями, что не удивительно – в мифопоэтическом пространстве границы наделены особым статусом и особыми качествами. Старославянское чаръ «колдовство» восходит к праславянскому *čarъ и родственно авест. čârâ «средство». По разысканиям В.В. Виноградова черт, родственное и чарам, и чертам, в «разговорном стиле» русской литературы вплоть до XVIII века обозначало «мастер, знаток, мастак на что-нибудь». В качестве примеров В.В. Виноградов приводил строки «я на правду черт» из произведений Г.Р. Державина и П.С. Вяземского, «я черт на нравственность» из А. Шаховского и др[230]. Перс. čâr, čârâ «средство», с которыми связывают происхождение слова чертог, имели значение «средство, помощь, хитрость»[231]. Не случайно, в древнерусском языке чертог – это, в первую очередь, брачный покой, а брак выступает моментом сакрального времени.

В древнейшем слое значений пространственные характеристики неотделимы от представлений об истине и красоте. Пространство в древнем сознании, структурированное в дихотомических категориях центра – периферии, верха – низа, правого – левого, связано значениями с этическими и эстетическими категориями: правда – ложь, благо – зло, красота – безобразие. «Прямое в истории понятий нравственности противопоставлено искривленному, прямое отождествляется со справедливостью и достоинством, кривое с обманом и ложью. Такая картина была уже в индоевропейском языке», – писал Э. Бенвенист[232]. И в языке Средневековой Руси слова с корнем – прав- имели значение «прямой», «ровный»[233]. По М.М. Маковскому, слова, имеющие значение верха, высоты включены в концепты веры, истины: «понятие “стоять, вздыматься вверх” нередко приобретало значение “настоящий, истинный”», что сохранилось в русском на – стоящий [234].

Слова, означающие украшение (узоры), сияние, блеск связаны в пространственном отношении с проведением черт и границ, со значениями «верха», «высоты», в этическом отношении с понятиями добра и блага, в основе этого значения «жертва», «жрец», «приношение дара»[235]. Подобные семасиологические связи обнаруживаются во многих языках и.е. семьи.

В этимологии домов, храмов, дворцов лингвисты обнаруживают «следы» жертвоприношений[236]. Известные историкам и этнографам обычаи жертвоприношения при строительстве (городов, храмов, дворцов)[237], в том числе и ритуалы закладки здания или заложения первого камня, можно считать рудиментами сакрального статуса строения, свойственного глубокой древности. Отношение к строительству, как к таинству, к магическому акту лежит в основе представлений о сверхъестественной силе и особой миссии строителей от архитекторов-жрецов – египетского Имхотепа, шумерских энси[238] до членов ордена вольных каменщиков.

Название царского жилища содержит в себе характеристику размеров и высоты строения. У шумеров LUGAL, «царь» – буквально «большой человек», а «дворец» EGAL буквально «большой дом»[239]. В Древнем Египте титул фараона произошел от названия особого типа дома, который был одновременно и молельней, и жилищем предводителя племени, а назывался «пер-ун» – «дом великий» или «пер-ну» «дом огня»[240]. Тох. В. kerciyi- «дворец» означает буквально «высокий дом», от и.е. *ker-/kel, – «высокий», «голова», «небо»[241]. Если дворец это «дом», то это «большой дом», «высокий дом», «украшенный дом», «сверкающий дом».

Значения высоты или верха имеют в своей основе др. – русские чертоги, терема, полаты. Как указывалось выше, исторически двуосновное слово чертог включает перс. tâk «высокая, выступающая часть дома, портик, балкон». В антропоморфной картине мира чертог соотносится с головой, и этимологически, и семантически. Череп и терем, череп и чертог связаны этимологически через лит. kerpù, kiřpti[242]. Это родство сохранено в русском языке: «Череп – терем» – вариант сказки «Теремок»[243] или череповой венец – верхний венец сруба. Древнерусское теремъ имело значение не просто постройки, но «высокой постройки», «купола»[244]. Значение высоты терема схвачено народными пословицами: «Из высоких дворян, чьи терема под небеса ушли», «В терем высоко, а до Москвы далеко»[245]. Старославянское полаты означало «дощатый настил» и верхний ярус внутри помещения, откуда полати в избе и в церкви[246]. Если в глубокой древности жилище правителя обозначалось сгущением «положительных» признаков, то в дальнейшем эти признаки, в особенности высота и обширность, стали едва ли не основными в семантике слов, обозначающих царское жилище[247].

В глубинах языка заключена память об особом, сакральном, статусе строения. Язык свидетельствует о том, что возведение постройки начинается с установления границы, язык «помнит» магическую силу этого акта. За пределами границ оказываются чужие, внутри – свои, за пределами – хаос, не-пространство, внутри – космос, порядок. Строительный материал (балки, брусья, столбы) выступают материализацией священной границы, наиболее значимые в семантическом отношении элементы конструкции (ворота, двери, порог) выступают медиаторами между мирами – чужим и своим, оформленным и бесформенным, враждебным и дружелюбным. Устроитель границ (господин, хозяин) обладает магической силой и магическим правом на это занятие. Он приглашает внутрь границ и щадит, изгоняет за пределы и карает.

Дом, храм и дворец в сакральном отношении синонимичны, трудно говорить о степени или мере сакральности каждого из них. Идея сакрального статуса постройки, производная от концептуального понимания качественного своеобразия пространства мифопоэтической эпохи, продуцирует выводы о том, что строительная деятельность человека начинается с храма – «первоначально дом представлял собой храм»[248]. Если архитектурная типология XX века разделяет жилые и общественные постройки, храмы и дворцы, то в языке четких демаркаций нет: Дом и Dom, дом царев и дом церковный; кром, храм, храмина, хоромина, хоромы, и harmyám (др.-инд. «крепость»).

Слова дом, двор, терем, чертог, палата принадлежат к различным историческим пластам русского языка: первые два восходят к индоевропейской языковой общности, терем — к праславянской культуре, чертог к контактам с древнебулгарским. Между тем, в глубине значений, в своей «внутренней форме» они типологически близки – «помнят» древнее ритуальное очерчивание границ.

Именования царей и жрецов производны от двора и дома, во многих случаях представляют собой сложение двух корней: власть (господство, могущество) и дом: санскр. pátir dán или dám patih, лат. dominus. Более высокого ранга власть над группой домов – над родом: скр. viς, ав. vîs, др. сл. вьсь «весь», гот. weihs. «Владыка деревни», так следует понимать скр. viς – patih, ав. vîs-paitiđ «господин», др. – прус. waispattin «госпожа», греч. *demspot-â и δεσπότης «деспот» [249].

Как считают многие исследователи, лингвисты и историки, первоначально «большой дом» означал родовое жилище и указывал на «большую семью» как основной элемент социальной структуры традиционного общества. Если первые цари – это главы рода, то первые «дворцы», вернее то, что назвали «дворцами» ученые XIX–XX веков, – это большие родовые жилища, объединявшие под одним кровом, в одних границах, весь род. К такому типу «дворцов» относятся Критские «дворцы», дворцы Приама и Одиссея, родовые жилища Триполья[250].

Титулатура царей этимологически связана с ритуальными действиями по очерчиванию границ. В первую очередь, это относится к титулу rex. «”Rex” скорее жрец, чем царь в современном понимании, то есть лицо, облеченное властью очертить расположение будущего города или определенные черты правопорядка», – считает Э. Бенвенист, аргументируя это положение сравнительно-языковым материалом, выстраивая в один ряд лат. rex, кельт-ирл. ri, галльск. ríx. Подвластная территория (санскр. rгj-(an), лат. regio), соотносится с «шириной размаха рук», с «мерой длины» и инструментом для проведения границы (лат. regula) и буквально означает «пространство между двумя прямыми линиями» [251] (ср. англ. ruller «правитель», ruller «линейка»). Подобного рода синтез отмечен И. Триром в связи со словами tempus «время» и templum «храм» (греч. τοπος «место»). «Слово tempus первоначально значило “основная горизонтальная балка в крыше дома”. Слово templum является производным от этого, образованным с помощью суффикса – e-. … Templum обозначает также “квадратное пространство, очерченное авгуром на небе или на земле”, в пределах которого он собирает и истолковывает знаки – предсказания»[252].

Строительная деятельность царей в хеттском государстве, в городах-государствах Шумера, в Вавилонском царстве, в государстве Миттани, в Ассирийской державе и Урарту известна историкам по многочисленным упоминаниям в древневосточных текстах – в царских «анналах», в текстах строительных ритуалов, в посвятительных надписях. Строительная деятельность царей была аналогом деятельности законодательной, способом мироустроения – основной функцией царской власти[253]. Как отмечал И.М. Дьяконов, «все древние подписи шумерских правителей были посвящены исключительно строительству, основанию или перестройке храмов и каналов, даже в тех случаях, когда можно с уверенностью сказать, что данный правитель был завоевателем»[254]. Царь древности выступает в роли культурного героя, ответственного за строительство, и одновременно в роли жреца.

В мифопоэтической концепции пространство дискретно, оно состоит из отдельных семантически наполненных фрагментов, к важнейшим элементам пространства относятся центр и периферия, границы и соединяющие их дороги. В строительных ритуальных текстах Древнего Востока, где сообщается о возведении дворцов или храмов, они представлены по схеме: стены и крыша, алтарь (трон), ворота, а сам процесс строительства выглядит как очерчивание границы, установление центра и запирание ворот. «Я проложил… высокие балки, […] створки из благородного дерева я обил скрепами из блестящей меди и навесил их в воротах. […] Я велел сделать шеду и ламассу и установить их слева и справа – защиту ворот… Дворец этот от фундамента до крыши я отстроил и завершил»[255]. В ритуальных текстах возведение стен и крыши является актом привлечения блага и отведения зла: «Да уйдет отсюда дерево плохое, балка плохая, потолок плохой, крыша плохая… Хорошее же дерево, хорошее бревно, хорошую крышу, хороший потолок повелителю-царю пусть дадут…[…] Благое пусть всегда войдет. Плохое же не будет допущено». Залогом изобилия в царских владениях становились обряды возложения на трон одежды и пищи – сыра и творога, воспроизводившие ритуалы кормления богов в храмах Древнего Востока[256].

Восседание на троне, составлявшее обязанность архаического царя, символизировало сакральную точку покоя в мире становления и изменения. Эта черта сохранилась в былинном образе русского князя Владимира Красно Солнышко, который не участвует в сражениях, не покидает Киева и, «по сути дела, является «сиднем» нашей народной поэзии»[257]. И.Я. Фроянов и Ю.И. Юдин связывают эту особенность княжеского поведения с ритуальной неподвижностью священного царя, показанной Дж. Фрезером[258].

Мистическое отношение к воротам и дверям, способным защитить от враждебных сил или, напротив, впустить их, засвидетельствовано в текстах строительных ритуалов Древнего Востока, в древнейших гадательных обрядах[259], в фольклорной традиции[260]. Подобным и не менее сильным семантическим ореолом окружено окно[261].

Обычаи нанесения царем границ будущего города или дворца носили магический характер. Хорошо известен древнеримский ритуал основания города – плугом бороздить черту, по которой должны пройти городские стены. Латинское слово, обозначающее город, особенно большой – urbs происходит от urbare – urvare — «очерчивать, опахивать»[262]. Как известно, мифологическим прецедентом римского обряда основания города явилось гадание Ромула и Рема, с чем связывалось установление авгурий – толкований воли богов по полету и поведению птиц[263]. Авгурии Ромула происходили на Палатинском холме, сыгравшем весьма важную роль в именовании дворцов.

Собственноручное участие царя в строительстве, является фактом не только древней истории, но и Нового и Новейшего времени, вспомним хотя бы Петра I. Другое дело, что на каждом историческом этапе находятся разные причины и даются разные объяснения строительной деятельности монархов и глав государств, но сама традиция укоренена в глубочайшей древности.

Вплоть до того, что до изобретения единой метрической системы (конец XVIII века) монархи исполняли метрологическую миссию. Глубокую традицию обнаруживает обычай, согласно которому эталоном единиц измерения служили царственные особы – в основе английского ярда длина руки Генриха I[264]. В землемерной практике средневековых государств «царскими» или «королевскими» мерами государь мог облагодетельствовать подданных: в Византии крестьяне наделялись землей при помощи «царской» (большой) оргии, земля на продажу мерялась меньшей оргией «в виду внимания к нуждам бедных»[265]. Правитель мог своей волей изменить единицу измерения. Так, русская сажень XVI–XVII веков была укорочена Петром I для соответствия семи английским футам, распространенным на международном рынке[266]. «Вмешательство» монарха в порядок мер было обычным делом.

Ответственность царя, правителя за меру и правило, за закон и право преемственны по отношению к «первоначальной» древнейшей жреческой функции – установления границ. Царь ответственен за порядок мер, а царское жилище (дворец) является эталоном устроенного пространства.

Древнейшие пласты значений слов, связанных с названиями дворцов, хранят представления о сакральном пространстве, генезис которого связан с символизацией строительства как важнейшего вида трудовой, производительной деятельности человека. В строительной деятельности сфокусированы представления о власти как о власти над пространством, как о праве разметить и ограничить его.

Именования дворца производны от дома и предполагают выделение и усиление признаков пространственных (дом высокий, обширный) и декоративных (дом украшеный, сверкающий). В их основе синкретизм этических и эстетических ценностей (дом высокий и украшенный есть место доброе, правильное, красивое). В древнейших пластах значений сакральные статусы дома, храма и дворца аналогичны, поскольку аналогичны их мироустроительные возможности.

Княжий двор с церковью Богородицы. Топосы власти в эпоху раннего Средневековья

Княжеская власть в Средневековой культуре была частью общинной власти, структура которой имела трехступенчатый характер: народное собрание (вече), совет старейшин (старцы градские) и военачальник (князь). Эта структура носила демократический характер, поскольку высшая власть принадлежала не князю, а вече, которое стояло над князем и контролировало его[267]. Княжеская власть не была связана с землевладением – земля принадлежала общине и находилась в коллективной собственности. Поместное землевладение играло в хозяйственной организации незначительную роль, и, как писал С.Ф. Платонов, вотчинный порядок «едва только обозначился» перед татаро-монгольским нашествием. Власть князя над «всей землей» была связана с правом на дань и кормление и с определенным кругом обязанностей («судить да рядить»), т. е. представляла собой исполнительную власть.

Государство Киевская Русь, как и предшествовавшее ему государство «Русская земля»[268], представляли собой союз «самостоятельных полугосударств» или «городов-государств» – территориальных образований, волостей с центром в главном городе, который играл роль политико-административного, военного и культового центра. Раздробленность была связана с «вызреванием» местных общин, которые постепенно приобретали характер самостоятельных волостей со своим главным городом и своим князем. Период дробления государства Киевская Русь на отдельные центры – «знак не столько роста княжеской семьи, сколько возросшей самостоятельности пригородов»[269]. Т. н. удельные княжества были не княжествами-монархиями, а республиками с ярко выраженной общинной демократией, при этом политическое единство было обеспечено, прежде всего, единством княжеского рода [270]. Один из исследователей назвал княжескую власть «коллективным родовым сюзеренитетом» – это политическая структура, при которой функции правителя (точнее ансамбль функций исполнительной власти) принадлежали не одному лицу, но княжескому роду в целом, в ней отсутствовало не только единовластие, но и самовластие[271].

В политической культуре домонгольского времени переплетались два типа власти. Первый, патриархальный в своей основе, подразумевающий возрастную специализацию деятельности, был представлен вечевым правом и отношениями внутри княжеского рода. Второй, новый, собственно Средневековый, строился на договорных отношениях (между князем и данниками, князем и вече), на отношениях личной верности, связывавших князя и дружину. Два типа власти, патриархальный и договорно-даннический существовали в противоречивом единстве, что свойственно средневековым отношениям власти вообще. Так, сама возможность выбора вечевой властью князя была обеспечена родовыми отношениями внутри княжеского рода, возможностью выбора из братьев или дядьев, из различных ветвей одного рода.

Кровнородственные связи и отношения личной преданности переплетались, иногда становились неразличимы, часто приводили к конфликтам. Подобные структуры власти свойственны многим раннесредневековым государственным образованиям Западной и Восточной Европы, прослеживаются и в королевстве франков, и на западно-славянских землях[272].

Сакральная легитимация княжеской власти включала в себя сакрально-магический компонент, укорененный в глубокой Древности и подразумевающий непосредственность взаимоотношений князя с миром богов и природных сил. Принятие христианства, инициированное сверху, привнесло в сакральную легитимацию княжеской власти символический принцип, не упразднив магическую составляющую. Структура княжеского дворца представляет для нас интерес как репрезентация взаимоотношений между двумя формами сакральной в своей основе власти.

Княжеский двор состоял из множества построек самого разного назначения и представлял собой замкнутый, самодостаточный организм. На территории княжеских дворов и в непосредственной близости от них располагались языческие капища[273], курганы[274], а сам князь сочетал функции правителя и жреца. Князь обеспечивал святилища долей дани и военных трофеев, «возможно, это была десятая часть поступлений на княжеский двор, перенесенная затем князем Владимиром и на христианский культ»[275]. Реформа язычества и создание единого пантеона богов во главе с Перуном, предпринятая Владимиром Святославичем, была правомерна с точки зрения магического компонента княжеской власти.

С точки зрения сакрально-магических, т. е. непосредственных, взаимоотношений между миром людей и миром богов, князь не был исключительной фигурой – на каждом дворе были свои домовые святилища. Кроме того, сфера сакрально-магического не ограничивалась капищами. Подобно тому, как вся природа была населена божествами, так и все пространства человеческой жизни были полны ими. Все постройки, сохраняя преемственность по отношению к архаическим временам, были медиаторами между посюсторонним и потусторонним мирами. По существу, каждый, так или иначе, вступал в непосредственный контакт с добрыми и злыми силами, «всего лишь», переходя через порог или затапливая печь[276].

Множественность построек княжеского двора, отразившаяся в названии хоромы, начиная с И.Е. Забелина, связывалась с конструктивными особенностями деревянного зодчества, для которого модулем постройки служит бревно, а модулем пространства клеть[277]. Если же предположить, что каждая постройка и каждая функция наделены помимо конструктивных свойств еще и магическими, то хоромность дворов вполне адекватна множественности «непосредственного» присутствия многочисленных божеств языческой культуры. В этом отношении княжеский двор был подобен другим дворам своего времени, не отличаясь от них качественно – разве что размерами и количеством клетей, истьб, сенниц, и, конечно, диапазоном магических функций, имевших отношение к общине в целом[278]. Сам князь по сравнению с остальными членами общины был первым среди равных, но не единственной, исключительной фигурой.

Самое существенное, что происходило на княжеском дворе и отличало его от других дворов, – здесь сосредотачивались прецеденты договорно-даннических отношений, нового, собственно Средневекового типа власти. Летописные сказания о русских князьях были интерпретированы В.Я. Петрухиным в связи с архаическим мотивом «недостачи», отсутствия или нарушения порядка и восполнением этой недостачи: «это один из универсальных этиологических мотивов фольклора, перешедших в раннеисторические тексты»[279]. Эпизоды разрешения «недостачи» и восстановления порядка создавали череду прецедентов, которые и составляли традиционное (этиологическое) обоснование права на власть[280]. В данном случае не важно, насколько достоверны описанные в летописях события – они систематизированы на основе общепринятой картины мира и включены в мифологическое предание, т. е. стали основой легитимности.

Среди самых ярких примеров прецедентов восстановления порядка– мщение княгини Ольги древлянам. Ряд эпизодов этой истории происходил на теремном дворе княгини Ольги в Вышгороде – «терем камен» на теремном дворе, упоминаемый в «Начальной летописи», был назван первым «русским дворцом» еще в середине XIX века [281]. «Здесь, – писал И.Е. Забелин, – погибли лучшие мужи древлян «в яме великой и глубокой», нарочно для этого ископанной. Может быть, здесь же была и та истопка, мовница, баня, в которой другие мужи древлянские парились по древнему русскому обычаю, по замыслу Ольги, «творили мовь», и потом были сожжены»[282]. Сходный эпизод, но относящийся к более позднему времени, связан с двором боярина Ратибора, на который пригласили половецкого хане Итларя. Для хана с дружиной истопили «теплую истьбу», в которой их настигли каленые стрелы [283].

Бани, известные практически всем северным народам, прибалтийским, балто-славянским, финоугорским, теснейшим образом связаны с языческим культом. Согласно гипотезе Б.А. Успенского, баня у славян выполняла функции домашнего храма Волоса – Велеса[284]. По исследованиям В.В. Иванова и В.Н. Топорова Перун и Велес были богами соответственно варяжской дружины и данников, с которых варяги получали дань по «уставу»[285]. Одним из воплощений Велеса была змея – смерть Вещего Олега от змеи была интерпертирована Б.А. Рыбаковым как расплата со стороны скотьего бога[286]. И в христианскую эпоху баня сохранила языческий ореол. В археологических раскопках бани на княжеских дворах обнаруживаются практически повсеместно, соседствуя не только с княжескими палатами, но и с церквями[287].

Мщение Ольги, совершенное на теремном дворе в бане, было подключено к магической традиции. Если смерть Игоря и конфликт между Ольгой и древлянами рассматривается как конфликт между племенным (обычным) и государственным (вассальным) правом[288], то теремной двор стал местом его осуществления – топосом нового типа власти.

На княжеском дворе стояла обширная гридница, где происходили дружинные пиры – «приемная и самый обширный покой княжеского дворца»[289]. Само название происходит от «гридь», «гридня» – дружина, войско. Пиры князя с дружиной были манифестацией договорных отношений, происходившей в сфере сакрально-магического пространства. Поднесение князем чаши с хмельным напитком, княжеские приказы привезти зверя или птицу «живу, не кровавлену» интерпретируются исследователями как жреческие функции[290].

История Бориса и Глеба стала прецедентом выяснения старшинства между детьми от церковного и нецерковного брака – с принятием христианства к критерию родового старшинства добавилось «культурное» старшинство, не упростившее, но осложнившее порядок отношений внутри княжеского рода. Передача власти от Владимира Святославича Борису – младшему в роду, сыну от церковного брака – рассматривается как попытка введения «миноритета», убийство Бориса и Глеба и их по христиански смиренное приятие смерти было восстановлением родового права[291]. Тела братьев были принесены на княжий двор в Вышгород и положены в церкви Св. Василия. Затем над их прахом выросли, сменяя друг друга несколько Борисоглебских церквей[292].

Архаическое патриархальное право, даннически-договорные отношения и христианская агиография складывались в единую череду прецедентов, создавая целостную этиологическую традицию, в которой были представлены различные пласты и различные формы сакрального[293]. Прецеденты политического порядка сосредотачивались на княжеском дворе, превращая его в топос политической власти.

Принятие христианства и Крещение Руси не означали и не могли означать упразднения сакрально-магического компонента легитимации власти – такие перемены не происходят внезапно. Принятие христианства не означало и установления политического порядка единовластия. Как показал И. Фроянов, и языческие реформы Владимира, и Крещение Руси вводились не для утверждения новых институтов власти, «а для сохранения старых родоплеменных порядков, консервации отношений, которые сложились в IX–X веках…»[294]. Вплоть до XV столетия единовластие и самовластие князей было не государственно-политической реальностью и даже не политической претензией, но выражением культурной ориентации. Образцами самовластия были каган (хакан), правитель кочевых империй Аварского и Хазарского каганатов, византийский император, ордынский хан. На их титулы претендовали не только русские князья, но и правители других государств[295], сама же претензия была, прежде всего, литературно-этикетной, панегирической формулой[296]. Принятие христианства вело не к укреплению единовластия как политическому результату, но к христианскому пониманию истории, к включению княжеской власти в ее провиденциальную перспективу.

Христианство уживалось с язычеством, «ассимилировало его, включив языческие верования и обряды в свой вероисповедно-культовый комплекс»[297]. Как показал А.М. Панченко, христианство на русской земле в начальный период было лишено этического компонента, не связывалось с нравственным уничижением, а сама церковь отождествлялась не столько с обществом верующих, сколько с храмом: «Если церковь – храм, то одним храмом ограничивается сакральное, «христианизированное» пространство. Все, что вне храма, это пространство мирское, где поведение человека подчинено не «письменному закону», но отеческому обычаю»[298]. Эпизод из взаимоотношений князя Святослава с Феодосием Печерским А.М. Панченко интерпретировал как сосуществание двух образов жизни – языческого и христианского. Княжеские палаты с гридней продолжали служить местом, где жили и управляли «по отеческому обычаю». Христианский храм был другим пространством, требующим соблюдения иных заповедей.

Княжеский двор христианского времени был, как и в более раннее время, замкнутым организмом, выполнявшим и хозяйственные, и оборонительные, и административные функции. В христианское время на нем появилась церковь, и княжий двор превратился в своего рода «двойное» пространство, где репрезентировано и христианское, и языческое понимание природы власти, они равноправны, но локализованы и разведены. Как, например, на княжеском дворе в Любече (XI в.), где, как предполагают археологи, проходил известный из летописей съезд князей[299]. Княжеский «дворец» с палатами, обильно украшенными рогами туров и оленей (талисманами, оберегами) и христианский храм – два сакрально-политических центра, репрезентирующих сосуществование сакрально-магического и сакрально-символического компонентов летигимации власти.

Ритуалы, задававшие княжеской власти сакрально-символическую окраску, были связаны преимущественно с пространством церкви. «Восшествие государя на трон, – писал Н.М. Карамзин, – соединено было с обрядами священными: митрополит торжественно благословил Долгорукого властвовать над южною Россиею; киевляне, новгородцы сажали князей на престол в Софийском храме. Князь в самой церкви во время Литургии стоял с покровенною главой, в шапке или клобуке (может быть в венце)…»[300]. В церквях князей венчали и погребали их тела. Символическое пространство церкви гарантировало «правильность» и надежность атрибутов суда и правежа: в Киеве «суд и мерила» были в ведении Десятинной церкви[301].

Княжеские соборы с просторными светлыми хорами и дополнительными залами, где князь совершал причастие, принимал послов, составляли часть равновесного политического пространства: одностолпные палаты на хорах Софийских соборов в Киеве, Новгороде, Полоцке, Николо-Дворрищенского и Георгиевского собора в Новогороде[302]. Прежде всего именно они и назывались в летописях «палатами»[303].

Власть князя, в отличие от власти византийского императора, не понималась как богоданная власть, поэтому русские князья не обладали литургическим статусом, не принимали, подобно императору, участия в богослужении наравне со священниками, не имели права входа в алтарь церкви. В этом плане они были равны другим мирянам. И одновременно не равны им – находясь на хорах, князь видел происходящее в алтаре, таким образом и он сам, и само место оказывались приобщены к сакральному статусу императора[304].

Наличие домовой церкви не было исключительной привилегией княжеского двора. Историки полагают, что на Руси XI–XII веков существовала широкая практика строительства домовых церквей, и связывают этот факт с еще не ушедшей в прошлое языческой традицией. Домашние церкви превращались в своеобразные домашние святыни, продолжая и пополняя ряд домовых святилищ[305]. При этом основные ритуалы общегосударственного характера были связаны не с домовыми церквями на княжеских дворах, но с городскими соборами. В этом плане важно не то, что на княжеских дворах стояли церкви, но то, какие церкви составляли предмет именно княжеского строительства.

Выражением культурной ориентации стало уподобление княжеского двора императорскому дворцу в Константинополе, прецедентом которого стал княжеский двор Владимира Святославича в Киеве. Княжеский двор представлял собой три каменных «дворца» рядом Десятинной церковью Богородицы[306]. Существовавшие предположения о том, что этот комплекс складывался постепенно, многими опровергается. А.И. Комеч настаивал на том, что три «дворца» возведены одновременно с церковью, как единый ансамбль, о чем свидетельствует материал – плинфа особого качества и размера, из которой сложены все эти постройки[307]. А. Поппе полагал, что этот «княжеский дворец» был подражанием византийскому императорскому дворцу Х в., в котором была домашняя церковь, посвященная Богородице, расположенная рядом с Хризотриклинием и внутренними покоями[308]. Супругой принявшего крещение Владимира Святославовича стала порфирородная принцесса Анна, сестра Византийского императора Василия II. Вместе с ней прибыли на Русь и артели каменщиков, и сама «память» об императорском дворце.

А. Поппе полагает, что церковь на дворе Владимира была посвящена не какому-то празднику (Успению или Рождеству), но Богородице, как и сообщает летопись: «Десятинная церковь Богородицы». Это и есть главный момент подражания византийскому дворцу, где роль домашней церкви играла Фаросская церковь Св. Богородицы. Кроме того, по своим архитектурным формам Десятинная церковь близка Фаросской церкви Византийского дворца[309].

Образец для княжеского двора Владимира был одновременно и очень конкретен, и символически глубок – летописи уподобляли Владимира Константину и ветхозаветному Соломону, т. е. отсылали к прецедентам из мировой истории, из священной истории. Княжеская власть, как и княжеское строительство, становились продолжением этой традиции.

Княжеский двор Владимира послужил в свою очередь образцом для других княжеских дворов. Важнейшей приметой княжеского двора выступало Богородичное посвящение домашней церкви. На княжеских дворах сына Владимира князя Мстислава в Чернигове и Тмутаракани стояли церкви Св. Богородицы, построенные по образцу Десятинной[310].

В дальнейшем ушло следование архитектурному типу Десятинной церкви, изменились типы храмов и способы строительства. Между тем, тип княжеского двора с Богородичной церковью сохранялся очень долго. Формирование новых городов-государств (княжеств) сопровождалось возведением княжеских дворов с церквями Богородицы во Владимире Волынском, в Галиче Червенском, в Ростове, Смоленске[311]. Наиболее существенным новшеством на княжеских дворах в.п. XI–XII веков следует считать то, что произошел переход от единого посвящения церкви Св. Богородице к посвящению праздникам– Успению, Рождеству, Благовещению – такие церкви появились на княжеских дворах Ярославля, Владимира, Суздаля, Рязани[312].

Среди подобных дворов самым известным стал княжий двор Андрея Боголюбского близ Владимира с церковью Рождества. Церковь Успения Богородицы, заложенная Владимиром Мономахом, к этому времени уже стояла на высоком берегу Клязьмы рядом с княжеским двором, стоял уже и княжеский монастырь с церковью Покрова Богородицы. Богородичное посвящение приобрело вариативность, но, по-прежнему, подразумевало ориентацию на прецедент. Князь Андрей Боголюбский был в летописи уподоблен царю Соломону («юже бе Соломон… създал и устрои различными цатами…»), Константину и Владимиру[313].

В этом же ряду – княжеский двор Юрия Звенигородского, сына Дмитрия Донского, с Успенским собором «на Городке» в Звенигороде; княжеский двор в Москве с домовой церковью Рождества Богородицы, церковью Благовещения, Успенской церковью (затем Успенским собором).

Основание князьями городов на порубежных землях подвластных им волостей было освящено в культурном отношении путем отсылки к прецедентам княжеских деяний, повторением топографии княжеских дворов и городов, повторением посвящений, «отчих» названий. Ипатьевская летопись уподобляет Владимир на Клязьме Владимира Мономаха, Успенскую церковь, Золотые и Серебряные ворота Киеву Ярослава Мудрого, киевским Золотым Воротам и Софийскому собору, Боголюбово – Вышгороду. Основание Владимира на Клязьме – на северо-восточных рубежах Руси, как бы воспроизводило основание князем Владимиром Святославичем Владимира Волынского на юго-западных рубежах, оба новых города семантически отсылали к Киеву Владимира Святославича. Тот же код прослеживается в основании городов Ярославом Мудрым – Юрьева на Роси на границе со степью и Юрьева на землях покоренной чуди (Тарту), в основании города Юрьева-Польского Юрием Долгоруким, Переславля Залесского и Переславля Рязанского[314]. Княжеские города, вопроизводившие топографию «отчего» города, описывались в летописях как деяния новых Соломонов и новых Константинов.

Не только Богородичные церкви стояли на княжеских дворах. Другой вариант княжеских посвящений – Бориглебские церкви на княжеском дворе в Ростове (1214)[315], в Кидекше на княжеском дворе Юрия Долгорукова (1152). Первая церковь в на княжеском дворе в Муроме была посвящена Благовещению, вторая – Борису и Глебу[316]. На княжеском дворе в Новгороде стояла церковь Св. Николая – Николодворищенский собор. Однако, именно Богородичное посвящение церквей на княжеских дворах (и вообще княжеских церквей или главных соборов княжеских монастырей) обладало особой устойчивостью.

Ко времени сложения Московского государства выстроились прочные связи символической преемственности, включившие историю русской земли и княжескую власть в провиденциальную перспективу священной и мировой истории. Череда собственных прецедентов в этой перспективе была представлена весьма внушительно.

Княжеский двор в культуре русского средневековья репрезентировал единство различных форм сакральной легитимации власти, составлявших единую этиологическую традицию. Сакрально-магическая природа власти князя восходила к временам глубокой древности – к власти хозяина двора над огражденной территорией. Отличие княжеского двора от других дворов заключалось не столько в появлении особых пространств, манифестирующих княжескую власть как результат отношений договора, но в сосредоточении на княжеском дворе прецедентов договорно-даннических отношений.

Тип резиденции христианского правителя – «дворец» и храм, соединенные переходом – возник не вместо, но внутри прежнего двора, стал его органической частью, демонстрируя единство более древнего сакрально-магического и нового потенциального сакрально-символического обоснования власти. Тип княжеского двора с церковью Богородицы, отсылавший к череде прецедентов из Священной, мировой истории и истории русского государства, был архитектурной репрезентацией княжеской власти, помещенной в провиденциальную перспективу.

Княжеский двор в качестве топоса политического пространства культуры не был единственным, он делил эту роль с городской площадью, где собиралось вече, с городскими соборами, с курганами и полями брани. Но сакрально-символический компонент легитимации власти задавал саму возможность будущей исключительности.

Дворцы-«Иерусалимы» как топосы Московского царства

Для исторической типологии дворцов особенно важен период формирования абсолютной власти – в это время в европейской культуре появился тип дворца-произведения искусства, репрезентировавший власть монарха – суверена. В русской культуре формирование абсолютизма (самодержавия) происходило синхронно – в XV–XVII веках и тоже привело к формированию нового типа резиденции монарха. Но процесс становления абсолютной власти существенно отличался от европейского, что необходимо учитывать при характеристике типа резиденции московских государей.

В становлении абсолютной власти историки выделяют несколько взаимосвязанных процессов: монополизацию насилия монархом, формирование подчиненной монарху административно-бюрократической иерархии. И, наконец, «символический капитал» власти, освящающий социальную исключительность личности монарха. Последний компонент играл весьма важную роль, поскольку образцом абсолютной монархии стала Франция, где «символический капитал» власти был максимально силен. В самом общем виде формирование самодержавного русского государства шло похожими путями, но с целым рядом существенных отличий от европейской ситуации.

Власть абсолютного монарха подразумевает независимость не по отношению к Богу, а по отношению ко всем без исключения земным инстанциям – монополизацию силы и аппарата управления. В европейских монархиях решающую роль в этом отношении сыграл денежный фактор, с помощью которого оказалось возможным преодолеть феодальный иммунитет и ориентировать всю сословно-корпоративную структуру общества к единому центру – королю. В России денежное обращение имело существенно меньший размах, причем не только в Московском государстве, но и в Российской империи XVIII века: «Петр Великий охотнее жаловал за службу тысячу душ крестьян, нежели десять тысяч деньгами»[317]. Маркиз де ла Шетарди, посланник при дворе Анны Иоанновны, замечал: «деньги чрезвычайно редки в России»[318]. В России главным богатством была земля, и формирование абсолютной власти было связано с вотчинной системой.

Вотчинная система, сложившаяся в Московском государстве, обладала существенными отличиями от европейской феодальной системы, в которой частновладельческое право и т. н. феодальный иммунитет способствовали независимости владельца земли от верховной власти. Вотчинная система тоже основана на пожаловании за службу, на отношениях договора между сюзереном и его слугой. Но вотчина – не личное владение, это владение целого рода, клана, семьи, предполагающее наследственную службу всей династии. При этом верховное право на землю принадлежало царскому роду в лице государя, он обладал полным правом на распоряжение всей территорией государства[319]. Такая система ближе восточной «власти – собственности», не случайно ее формирование историки связывают с включением Руси в культуру монгольской империи[320].

Уже на ранних этапах истории Российского государства землевладение было поставлено в зависимость от государевой службы. Упрочение этой системы приобрело особую интенсивность в эпоху Ивана IV, в дальнейшем проводилось достаточно последовательно всеми русскими монархами вплоть до Екатерины II. Русская знать держалась на верху социальной лестницы не столько благодаря положению независимых землевладельцев, сколько благодаря обязательной государевой службе[321].

В XVI веке сформировалось не только представление о «самодержавстве» как о неограниченной власти монарха, но и аппарат власти – система центральных и местных органов управления государством. Процесс бюрократизации был связан, во-первых, с созданием системы управления, иерархии учреждений, уточнением их функций, организацией делопроизводства, во-вторых, с появлением кадров бюрократии, подчиненной верховной власти – приказного дьячества. Бюрократический аппарат рекрутировался из служилых и торговых людей, из духовенства, в этом процессе весьма значимым было личное расположение государя, в этой сфере в первую очередь проявлялась в XVI–XVII вв. практика фаворитизма, свойственная абсолютной монархии. Выдвижение «худородных» в приказную систему приобретало характер династической, наследственной службы, постепенно происходило аноблирование верхушки дьячества и включение ее в систему местнических отношений[322].

Институт местничества, регулировавший служебные отношения между членами фамилий, тесно связан с родовой структурой служилого сословия. «Место» слагалось из родословной «отеческой» чести и служебной карьеры самого человека и его предков. Местнические отношения распространялись на военную и административную службу при дворе, на городовое дворянство, духовенство. Закрепление местнических обычаев, регулируемых центральной властью, подчиняло родовую честь служилой, и, по мнению С.О. Шмидта, способствовало укреплению самодержавия в XVI–XVII веках[323].

Формирование абсолютизма связано с сакральной концепцией власти. В европейских монархиях сакральность власти сыграла важную роль во внутренней расстановке сил, преграждая путь к трону «братьям короля» – лицам, способным сравняться с королем знатностью рода, обеспечивала королю, поставленному над сословной иерархией, возможность «балансировать» между сословиями. В культурной перспективе сакральность стала «аргументом» в пользу права как основы государственного устройства – от права престолонаследия к праву как универсальному безличному закону.

В русской культуре представления о сакральном характере царской власти были связаны, прежде всего, с осмыслением русской истории, а не личности монарха. Исторические события второй половины XV–XVI веков переживались в эсхатологическом контексте как завершение одного временного цикла и начало другого, благодаря чему Московское государство было понято как воплощение Священного царства[324]. Симптомами сакрализации истории стало появление царского титула и синонимичность употребления названий «Московское государство» и «Московское царство» [325]. Б.А. Успенский подчеркивал, что такие именования не были актами волюнтаризма, но имели «несомненный религиозный аспект»[326]. Сакрально-исторический смысл имело переосмысление родословной московских князей и канонизация царских регалий. Установление процедуры интронизации, кульминацией которой стал обряд помазания на царство, и учреждение патриаршества понимались как восстановление нарушенного порядка[327].

Идея царства, объединявшая как византийскую, так и татарскую традиции, в символическом отношении санкционировала «самодержавство» русского государя. Осуществление самодержавной власти превращалось в священный долг, предназначенный самим провидением. Этот круг представлений направлял и определял политику формирования служебной и бюрократической иерархии. Сакральная и политическая сферы собственно и не различались, «политика» была осуществлением задач и целей, поставленных из сакральной перспективы[328]. Как писал Б.А. Успенский, Московская Русь была понята сначала как Иерусалим, и лишь затем как новый Рим, то есть концепция сакральности определяла устроение государства[329].

Мессианская трактовка истории государства как судьбы ставила во главу угла не право, а правду – истинность власти. С этим связан феномен самозванчества, как следствие противопоставления подлинного, истинного царя и царя «ложного». Если, как отмечал М. Блок, в европейских монархиях после процедуры помазания претензии на трон прекращались, то в России самозванцы появились только после того, как в церемонию поставления на царство вошло миропомазание[330]. В основе феномена самозванчества, сопровождавшего историю русской монархии от XVII до XIX века, лежал религиозный мотив прозрения, угадывания Божественного промысла[331]. Религиозную природу имело понимание государевой службы. Культура допетровского времени отличалась неконвенциональным отношением к знаку[332] – слова и поступки понимались эманацией истины, поэтому близость к государю расценивалась как праведность, истинность, а измена – как ложь и кощунство.

Архитектурная манифестация священного характера Московского царства была непосредственно связана с государевым двором. Но, прежде всего, не с дворцами (жилыми помещениями), а с храмами. Понимание Москвы как Нового Иерусалима, Нового Константинополя, Нового Вавилона[333] выразилось в создании новой – сакральной – топографии стольного града. И.А. Бондаренко усматривает ее уже в программе реконструкции Кремля Иваном III, уподобившей Москву Константинополю – городу «на три угла», «во образ святые Троица», в ходе этой реконструкции была выявлена и подчеркнута естественная форма Кремлевского холма[334]. С воплощением сакральной топографии связан обряд «шествия на осляти» в Вербное воскресенье, проводившийся сначала в Кремле, вскоре перенесенный в Китай-город к собору Покрова на Рву и устроенному на Красной площади Лобному месту[335]. Тема воплощения Иерусалимской святыни лежала в основе замысла церкви «Святая святых» в Московском Кремле, связанная не только со строительством нового храма, но с изменением богослужебных чинов[336].

Воплощение образа Иерусалима считается одной из важных причин распространения в архитектуре XVI–XVII веков типа центричного шатрового или столпообразного храма[337]. После падения Константинополя и «осквернения» Св Софии, место главной православной святыни занял Иерусалимский Храм Воскресения Господня[338].

Иерусалимская тема была издавна связана с центричными композициями евхаристических сосудов, алтарных кивориев, но архитектурный тип центричного храма (храма-ротонды) в домонгольское время прочно ассоциировался с латинством и воспринимался как иноверческий. К XVI веку такая архитектурная композиция оказалась переосмыслена, утратила иноверческие ассоциации и легла в основу монументальных образов Иерусалима[339].

Инициаторами строительства центричных храмов – шатровых, столпообразных, ярусных храмов типа «восьмерик на четверике»[340] были, как правило, государи Василий III, Иван III, Иван IV, Борис Годунов, Михаил Федорович и ближайший круг государева двора – Нарышкины, Прозоровские, Голицыны, Шереметевы, Бестужевы. Такие памятники как храм-колокольня Иоанна Лествичника в Кремле, церкви Вознесения и Св. Георгия в Коломенском, церковь Иоанна Предтечи в селе Дьяково, Собор Покрова на Рву в Москве, собор Бориса и Глеба в Старице, церкви т. н. «московского барокко» Покрова в Филях, Знамения в Дубровицах Г.К. Вагнер объединил в «боярско-княжеский вотчинный (усадебный) жанр»[341].

Церковь предпочитала канонический тип крестово-купольного храма, но в XVII веке и он приобрел «композицию» Иерусалима. Трехчастная осевая композиция «храм-трапезная-колокольня» зримо воплощал образ града храмов, града святынь. Строительство Ново-Иерусалимского монастыря на Истре по инициативе патриарха Никона в середине XVII века, связанное уже не со средневековой идеей воплощения первообраза, но с нововременной идеей копирования, буквального повторения, т. е. для средневекового сознания с «переносом» святынь, воспринималось как кощунство, покушение – не столько на власть Московского государя, сколько на сам первообраз священного царства[342].

Основные перемены на государевом дворе были связаны с тем, что царские палаты оказались вовлечены в пространство сакрально-символического ритуала. Происходило постепенное «оцерковление» тех сфер, которые прежде оставались за границами храма и, следовательно, за границами символической перспективы[343].

«Дворцы» Московского Кремля, несколько раз отстраивавшиеся на протяжении XV–XVII, по прежнему оставались дворами – комплексом построек самого различного назначения. Но уже в конце XV века при Иване III в них появилось развитое парадное пространство – на Соборную площадь вышли Большая (Грановитая), Малая (Столовая) палаты. В начале XVI века при Василие III – Средняя Золотая палата, при Иване IV (в середине XIV в.) – Западная, Лазаревская и Наугольная палаты. При Михаиле Федоровиче появилась не только новая парадная палата (Столовая), но первые каменные «покоевые хоромы» – Теремной дворец. Палаты многократно страдали в пожарах, поновлялись, отстраивались и «наряжались» заново[344].

Сама интенсивность строительства парадных «непокоевых» палат свидетельствовала об особом отношении к царскому жилищу. С. Соловьев сравнивал Московский Кремль с монастырем, он «был наполнен большими, красивыми церквами, среди которых, как игуменские кельи в монастыре, расположен был царский дворец…» [345]. Сходство между государевым дворцом и монастырем было не только внешним. Дворцовые палаты составляли вместе с соборами и патриаршим двором единый сакрально-символический топос.

Приемные палаты государева дворца в московском Кремле строились по образцу монастырских трапезных палат. А. Комеч считал, что начало длинному ряду «торжественных» палат дворцов и монастырей было положено одностолпными палатами на хорах Софийских соборов XI века[346]. Непосредственным образцом Грановитой палаты Московского Кремля послужила палата Владычного двора в Новгороде и аналогичная по архитектуре трапезная палата московского Симонова монастыря[347]. Архитектурная схема одностолпной палаты – монастырской трапезной, владычной палаты и парадной палаты дворца – осмыслялась символически: «столп занимал в ней то место, которое в мироздании отводилось Богу – центру и опоре всего сущего»[348].

Трапезные, которые появились в монастырях с введением общежительного устава, были отнюдь не светскими сооружениями. К XVII веку трапезная стала принадлежностью любой церкви и в этом качестве исполняла много функций. Здесь хранились акты административного и судебного характера происходили судебные тяжбы, обнародовались указы, вершили суд, совершали частные сделки, мирские собрания. Сельские и приходские церкви с обширными трапезными очень долго играли роль универсального общественного зала[349]. Н. Брунов отмечал, что отдельно стоявшие «общественные избы» в северных селах XVII века были редкостью и служили «за трапезы место», т. е. строились по типу трапезных и воспринимались как их заместители[350]. Политическое было частью сакрального.

Царские палаты «наряжались» бытийными письмами и притчами[351], придворные чины носили «символический, почти сакральный характер»[352], царские паломничества в ближние и дальние монастыри носили характер государственных ритуалов[353].

Жизнь государева двора, протекавшая в парадных палатах, была жизнью благочестивой, отвечавшей образу праведного государя. В Грановитой палате «давались большие государевы церемониальные столы: при венчании на царство, при объявлении царевичей как наследников престола, при поставлении патриархов, митрополитов и архиепископов, брачные, родинные, крестинные, праздничные и посольские. В ней происходили все великие Земские соборы и вообще свершались все важнейшие торжества того времени». В Средней Золотой палате «представлялись государю патриарх, духовные власти, бояре и прочие сановники, иноземные послы», давались именинные и праздничные столы, здесь государь принимал патриарха с духовными властями и певчих, приходивших славить Христа. В Золотой Царицыной палате давались родинные и крестинные столы, «на Светлое Воскресенье, после заутрени государь, сопутствуемый патриахом, духовными властями и чинами светскими, приходил в эту палату христосоваться с царицею». В Столовой палате в сочельник государь слушал церковные службы, вечерню и всенощную[354].

Вслед за непокоевыми хоромами в круг символического пространства были вовлечены и покоевые (постельные) хоромы – так можно расценивать строительство каменного Теремного дворца, его убранство и образ жизни в нем.

Однако, вывод о том, что сакрализация или «оцерковление» дворцового пространства есть уподобление дворца храму, был бы поспешным. Тип резиденции христианского государя – комплекс, состоящий из дворца и храма, – был давно известен в русской культуре. Дворы московских государей продолжали традицию Соломонова строительства, в котором дворец не тождественен храму. Они представляют собой взаимосвязанные, но вместе с тем самостоятельные сакральные топосы. Декор, убранство царских палат XVI–XVII веков действительно построены на художественном языке символических аналогий, на его лексике (сюжетный репертуар в убранстве царских покоев, в деревянной и каменной резьбе, мебели и пр.) и грамматике (способы систематизации сюжетов, увязанные с архитектоникой палатного строения). Но использовался этот язык для создания топоса царства – на языке притч и бытийных писем история русских князей и государей становилась продолжением деяний библейских царей.

Царские дворцы не строились по образу храма, но также как и храмы воспроизводили образ Иерусалима, соединявшего в себе и символический Град Небесный, и земной Иерусалим, город храмов, город святынь, и его главную святыню Гроб Господень. Б. Успенский писал о том, что слово «царь» в русской средневековой культуре выступало как сакральное слово и характеризовалось неконвенциональностью в отношении к языковому знаку[355]. Этот закон, вероятно, справедлив и для воплощения образов царя и царства. Уподобление царских храмов Иерусалиму, царского места – трону Соломона, дворца – дому Соломона в сакральном смысле оправдано.

Воплощение образа Иерусалима в дворцовых строениях включало момент топографический. А.Л. Юрганов предположил, что опричный дворец Ивана Грозного, известный по описаниям Г. Штадена, был воплощением эсхатологических представлений Ивана Грозного и его эпохи. Запрет входить в восточные ворота кому-либо кроме государя он связывает с тем, что они приуготовлены для Господа Бога, отсутствие западных ворот – с образом Второго Пришествия – Иисуса Солнца Незаходящего; крестообразная непокрытая церковь на дворе находит аналогии в иконографии Сиона – города святых. Программа строительства опричного дворца, считает исследователь, могла быть почерпнута из пророчеств Иезекиля[356].

По материалам И.Е. Забелина, при Федоре Алексеевиче в Каменном верхнем тереме (Теремном дворце) между храмом св. Евдокии и приделом во имя Иоанна Белоградского «государь повелел устроить Голгофу, где быть Страстям Господним». Узкий коридор между церквями был расписан «под мрамор» и символизировал пещеру, в которой были установлены друг напротив друга Распятие и Гроб Господень. Между церковью Распятия и деревянными теремами была устроена небольшая каменная палатка – Вертоград с Гробом Господним[357]. В парадных Кремлевских палатах, в передних палатах покоевых хором, в Коломенском дворце стояли царские престолы, устроенные по образу трона Соломонова и царского места в Успенском соборе[358]. Дворец московского государя топографически переосмыслялся в соответствии с образом Иерусалима.

Вместе с тем, воплощение Иерусалима претворилось в особый тип архитектурной композиции. В наиболее общем виде иконография Иерусалима связана с попыткой запечатлеть множественность, изобразить священный город как город святынь, город храмов[359]. Этот образ был хорошо известен по текстам ежедневного Богослужения, паломническим впечатлениям, многократно воплощен в священных сосудах, хоросах, паникадилах, царских престолах, монументализирован центричными храмами. Как отмечала И.М. Соколова, круг идей, связанный с образом Нового Иерусалима, воплощался в произведениях различных искусств, «они развивались параллельно, взаимно дополняя, «окликая» и подкрепляя друг друга»[360].

В этом же ряду следует рассматривать появление нового типа царского дворца в последней трети XVII века, во времена Алексея Михайловича: хоромы и церкви, установленные на едином подклете, увенчанные различными по форме кровлями и куполами, прообразами которых, как считают современные исследователи служили «архитектурные сени», кивории[361]. Вокруг дворцов, завершая визуальный образ райского места, устраивались «красные» или «потешные» сады с прудами и фонтанами, «тронами» (скамьями), теремцами (клетками с диковинными птицами)[362]. Дворец в Коломенском, который С. Полоцкий приветствовал как «дом Соломонов»[363], можно считать воплощением царского топоса – Иерусалима, и особым, новым типом дворца московских самодержцев.

В истории архитектуры дворец в Коломенском рассматривается обычно в контексте развития деревянного зодчества и служит предельным воплощением художественных возможностей конструкции и созданной на ее основе «живописной» композиции – «памятником, воплотившим в себе замечательное мастерство, смекалку и опыт народных умельцев-древоделов»[364]. Однако, дворец в Коломенском был отделан «под камень», т. е. создавался в ином контексте. И.Л. Бусева-Давыдова показала, что замысел Коломенского дворца связан с ориентацией на язык западного искусства и воспринимался как резиденция европейского монарха[365].

Несмотря на сложившееся в культурологии представление об уникальности и равноценности исторических и региональных типов культур, западная модель развития художественной культуры сохраняет авторитет образца, с которым мы то и дело сверяемся. Но если критериями считать сложившиеся в западной культуре правила оценки и восприятия художественных форм, то тип дворца-Иерусалима, с «зачатками» анфиладной системы, с «чертами» регулярности и симметрии оказывается не более чем попыткой говорить на языке «настоящего» искусства. Попыткой, очаровательной в своей наивности. Но все изменится, если применить к русской художественной культуре ее собственные, внутренние, критерии.

В отличие от западной культуры – «культуры правил», русская культура была «культурой текстов»[366]. Традиция освящала корпус образцовых текстов, значение которых в семиотическом отношении полагалось безусловным – смысл предопределен и с человеческой (авторской) волей не связан. Характерно в этом отношении отношение к «потешной» крепости Лжедимитрия на Москве – реке перед окнами его кремлевских хором. Иконографически «Гуляй-город» Лжедимитрия представлял ад, что иностранным корреспондентом, владеющим конвенциональными законами языка, описано как инвенция, остроумное изобретение[367]. Для фольклорных источников этот образ кощунственен и служит безусловным знаком «ложности» государя[368].

В модели «культуры текстов» воплощение целостного образа (в нашем случае образа Иерусалима в дворцовом строении) более значимо и существенно нежели использование элементов «иностранной» лексики и грамматики. «Внезапное» появление такой сложной многочастной композиции, как дворец в Коломенском, не вполне объяснимое с точки зрения развития деревянного зодчества и плотницкого дела, несовершенное с точки зрения усвоения языка западной культуры, объяснимо в контексте внутренней символической логики русской культуры. Это развитие Иерусалимской темы, которая в свою очередь связана с темой святости царства и царской власти.

К типу дворцов-Иерусалимов можно отнести небольшие государевы хоромы в Сафарино[369], Пахрино[370] и более значительные дворцы в Измайлово[371] и Преображенском[372]. В XVII веке хоромы по типу царских появились и на других дворах – палаты дьяка Аверкия Кириллова в Москве, Павловское Б.И. Морозова, дядьки царя Алексея Михайловича, Спасское стольника А.И. Безобразова[373]. Строительство хором по образцу царских, подобное строительству церквей по образцу царских храмов, было не столько делом престижа, сколько приобщением к святости, репрезентацией близости к сакральной по своей природе власти[374].

Тип дворца-Иерусалима это не только композиционная форма, но смысловая основа топоса. Так, царские чертоги в монастырях, куда регулярно отправлялись московские государи, не повторяли композицию «града» на едином основании, но были как бы вписаны в монастырский град. В художественном отношении это были «обычные» палатные строения, как Саввино-Сторожевском монастыре, или обширные как в Троице-Сергиевой Лавре. Но в смысловом отношении царский чертог в монастыре уже был частью священного града, дополнительных художественных (композиционных) подтверждений этому не требовалось. Возможно, именно поэтому дворец-Иерусалим как композиционная форма не появился в Кремле. В XVI–XVII веках, Московский Кремль был увиден современниками как воплощение Иерусалима, причем, прежде всего, соотечественниками, а не иностранцами[375].

Возможно, появление нового типа дворцов следует связывать с важнейшей духовной проблемой эпохи – решением вопроса о соотношении царства и священства, о главенстве царя или патриарха – вопроса, который стоял одновременно в конкретно-исторической и в символической плоскостях. Эта полемика архитектурно представлена диалогом патриарших, митрополичьих Иерусалимов (Никоновский монастырь в Истре, митрополичий дом в Ростове Великом) и царских Иерусалимов – дворцов и храмов.