Вы здесь

Дворец в истории русской культуры. Опыт типологии. Глава I. ТОПОС ДВОРЦА В ПОЛИТИЧЕСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ КУЛЬТУРЫ (Л. В. Никифорова, 2006)

Глава I

ТОПОС ДВОРЦА В ПОЛИТИЧЕСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ КУЛЬТУРЫ

Если власть может быть понята как культурная универсалия, то одной из важнейших типологических характеристик при определении качественного своеобразия исторического типа культуры является способ легитимации власти, т. е. наиболее общие представления о природе власти, по отношению к которым в обществе царит согласие. В конечном счете, способ легитимации власти определяется представлениями о том, кто или что является сувереном, источником власти. Способ легитимации власти и будет для нас областью контекста, способствующей пониманию художественных форм дворцовой архитектуры.

В первой главе предлагается историческая типология дворцов, в основу которой положен тип легитимации власти. Глава построена на широком материале мировой культуры и предлагает историко-типологическую модель, необходимую в дальнейшем для структурирования материала отечественной культуры

Сакральность власти и дворец: опыт Древности и Средневековья

Древность и Средневековье представляют собой исторические типы традиционной культуры, для которой характерна сакральная легитимация власти. При всех различиях в формах организации общества и государства, в понимании взаимоотношений между миром людей и миром богов, именно последний определяет в традиционной культуре право на власть, властные полномочия и те места, где локализуется их исполнение. В традиционной культуре не существует особого имени, отличающего «дворец» от других построек, жилых или общественных – историки и археологи совершили известную вольность, назвав дворцами жилища правителей в цивилизациях Древности и Средневековья и, тем самым, как бы негласно уравняв роли правителей различных исторических эпох. Но эта терминология сама уже стала традицией, с которой приходится считаться. В Древности и Средневековье архитектурные формы дворцов и храмов (святилищ) чрезвычайно близки, порой идентичны, дворцы строили «как храмы», повторяли близко, порой буквально, планировку, отделку, ритуальные формы жизни. Для дворцов Древности и Средневековья конституирующим фактором была сакральность власти, ее легитимация через отсылку к миру высших сил.

Дворец-святилище в сакрально-магическом политическом пространстве Древности

Главным типологическим признаком древнейшей эпохи человеческой культуры является синкретизм – слитность, нерасчлененность отдельных областей деятельности. В полной мере это относится к политическому пространству, которое представляет собой часть сакральной сферы[8].

В Древности отношения мира человеческого и мира сакрального носили магический характер[9], то есть предполагали их непосредственный, «физический», контакт. Институты власти были связаны с исполнением жреческих обязанностей, благосклонность богов легитимировала право на власть и ее пределы. В основе традиции, по отношению к которой формировались различные виды права Древности, лежало так называемое сакральное право – порядок жертвоприношений и взаимоотношений с божествами[10]. Разделение функций между различными ветвями управления хозяйством или войском опиралось на власть, синкретичную по своей природе: любое властное деяние, любое осуществление властных полномочий есть одновременно и религиозный долг, и право, и сила. Это справедливо для всех типов власти Древности и в целом для традиционного общества как макротипа культуры[11]. С этой точки зрения все топосы власти Древности есть прежде всего святилища, вне зависимости от того, как называли их исследователи – дворцами, жилищами или храмами, вне зависимости от того, получили они монументальное архитектурное оформление или остались «пустыми» с художественной точки зрения[12].

В Древности сформировалось два основных типа государственной власти, условно называемые демократическим и монократическим. Оба типа власти выросли из общины как способа социальной организации человеческого коллектива, оба опирались на традиции сакрального права.

Демократический тип власти древних обществ следовал из участия каждого в общем труде. За демократической структурой власти стояла, как правило, скудость производительных сил и сравнительная немногочисленность человеческого коллектива[13]. Основные элементы политической (властной) структуры в общине – народное собрание, совет старейшин, военачальник – связаны с социально-возрастным принципом разделения труда и совпадают с принципами самоорганизации общества. Подобно тому, как каждый член общины в зависимости от возрастных возможностей участвует в производительном труде коллектива, так и участие во власти является возрастной обязанностью.

Пространство власти демократического типа представлено несколькими топосами публичной власти. В поселениях большесемейных общин Трипольской культуры археологи выделяют как минимум два главных топоса, называемые «протоакрополями» и «протоагорами» – святилища и места общих собраний[14]. В гражданской общине афинского полиса главных топосов было три: Пникс – холм народа, Ареопаг – холм знати, Акрополь – холм богов[15]. Но народные собрания происходили также в театре или в афинской гавани в Пирее, притании заседали на рыночной площади, совет (булэ) собирался иногда в храме Деметры Елевсинской на акрополе, иногда на корабельных верфях в Пирее. Топология политической жизни общины восходила к «мифологии места» – к ритуальным и мистериальным практикам освоения территории[16].

В Древности топосы власти – это не обязательно архитектурные сооружения, пластическую артикуляцию они приобретали не сразу, часто тогда, когда сами институты власти уже теряли былое значение. Раньше всего монументальное оформление получили храмы и погребения (собственно святилища, связанные с пребыванием богов, – безусловно «привилегированного сословия» Древнего общества). Позже – места, где собирались старейшины и наиболее почетные граждане – места собраний старейшин в Шумере, фолосы, булевтерии, притании на греческих агорах, базилики вокруг римских форумов. Еще позже – места, где вся община может находиться совместно. Перистили и стои – площади и улицы эллинистических городов, римские форумы, коллонады cardo и decumanus римских городов императорского периода – это пластическая артикуляция топосов власти, уже утративших былое политическое значение, но освященных авторитетом традиции[17].

В основе общественных зданий демократической власти лежит модель площади – места, доступного каждому гражданину. Основная экзистенциальная характеристика такого пространства – публичность существования[18].

Публичность была свойственна жизни первых римских дворцов. Как известно, императорская власть в Риме генетически была связана с ценностями общинной идеологии. Несмотря на то, что община как политическая сила ушла в прошлое, власть императора мыслилась как власть должностного лица – гражданина, выбранного войском. «Клавдий, прогуливаясь по Палатину, неожиданно услышал голоса и шум, и, осведомившись, узнал, что это историк Сервилий Нониан публично читает в одной из комнат дворца свое новое произведение, – императора никто об этом не предупреждал, но такое обращение с его домом немало его не шокировало. […] Древние авторы Тацит, Плиний Младший, Светоний, Ювенал, Дион, Кассий были уверены, что уединения в загородной резиденции всегда искали только нарушавшие римские традиции дурные принцепсы… Показательно, что непопулярный в последние годы жизни Нерон, отстроив себе в центре Рима огромную резиденцию (так называемый «Золотой дом»), закрыл доступ в нее народу, – первое, что сделал очень популярный Веспасиан, состояло в том, чтобы срыть здания дворца и построить на их месте открытый десяткам тысяч посетителей Колизей, где он постоянно бывал и сам»[19].

Теснота и скученность, воспринимавшиеся римлянами как ощутимое проявление традиции полисного общежития, как эстетическая и нравственная ценность, стали, по мнению К.Г. Кнабе, доминантой римского архитектурного мышления.

Монократический тип власти связан с дихотомией «управляемых – управляющих» и перестает совпадать с самоорганизацией общины – на смену социально-возрастному принципу разделения труда приходит сословный, с которым связано представление о предназначении тех или иных групп населения к исполнению определенного круга обязанностей – земледельческих, воинских, жреческих[20]. Раньше всего институализировалось жреческое сословие, внутри его «профессиональных» обязанностей выковывались управленческие и бюрократические функции. «Общинный муниципалитет» превратился в достаточно замкнутую социальную и имущественную элиту, власть сосредоточилась в руках представителей знатных родов (олигархия) или одного представителя (монократия).

Формирование монократической власти теснейшим образом связано с древнейшим институтом «магической персоны», ответственной за процветание общества. Эту социальную функцию исполняли и выборные вожди общины в рамках демократического типа власти, и правители больших территориальных объединений Египта, Ближнего и Дальнего Востока, Мезоамерики. Магические функции правителя доживают до Средневековья, о чем свидетельствуют случаи из русской истории об изгнаниях князей за недород[21], вера в целительные способности королевского прикосновения в европейском средневековье[22].

Ирригационное земледелие и стимулированные им наблюдения над сезонными и природно-климатическими закономерностями способствовали изменению представлений о времени: в «годовом круге» циклического времени стали учитывать линейную протяженность. Вместе с этим на смену реальной, физической, смене «магической персоны», пришло ритуальное обновление физической мощи царя и пожизненное персональное право на власть[23].

Топосами монократического типа власти Древности стали монументальные постройки, соединившие в себе и храм, обиталище богов-покровителей, и жилище земного бога – «магической персоны», и, частично, прежние общинные топосы власти. Это и есть дворцы Древности. Они представляют собой обширные комплексы, включающие несколько функционально определенных зон: парадную или официальную (комплекс дворов и залов, имеющих наиболее роскошную отделку), собственно жилую (комплекс небольших по размеру помещений, жилое использование которых подтверждается археологически), хозяйственную (кухни, кладовые), административную (архивы, библиотеки, школы писцов).

В традиции эволюционной теории архитектуры зерном эволюции считается жилище, а производными от него основные типы монументальной архитектуры – погребение, храм, дворец[24]. Это так, но прямым предшественниками парадных пространств дворцов стали в первую очередь святилища. Если дворец это выросшее до огромных размеров и получившее монументальный характер жилище, то это жилище у стен храма (цитадель Саргона II в Дур-Шаррукине), это жилище внутри храма (Рамессеум в Фивах; комплекс Мединет-Абу), это жилище-храм (дворец Зимрилима в Мари, дворцы в Тель-Халафе, в Тель-Амарне).

Хорошо известно, что монументальные египетские дворцы периода Нового царства, состоявшие из перистильных дворов и гипостильных залов, разделенных пилонами, по своей пространственно-планировочной и пластической организации буквально повторяли храмовую архитектуру[25]. Археологи, исследовавшие цивилизации Древнего Востока, неоднократно высказывали предположения, что и другие типы дворцовых пространств Древности связаны с организацией святилищ и храмов[26].

Таковы т. н. дворцовые вестибюли «бит-хилани» древних дворцов на территории современной Сирии, не только построенные по образцу «храмов огня», но и служившие таковыми[27] (их аналогами можно считать римские вестибюли, восходящие к родовым святилищам Весты), айваны и многоколонные ападаны ассирийских дворцов[28]. Входы во дворцы, оформленные изображениями антропоморфных или зооморфных священных фигур, дворцовые лестницы, коридоры, переходы от зала к залу через специальным образом оформленные порталы были дорогами процессий, «священными дорогами», связанными с важнейшими для мифопоэтического времени ритуалами, когда движение происходит одновременно в реальном и мифологическом времени и пространстве[29].

Экзистенциальной характеристикой дворцового пространства можно считать «взаимное удаление на почтительную дистанцию», составляющее особенность дворцового поведения[30], в отличие от тесноты мест власти общины. Жизнь правителя во дворце закрыта от глаз всех и таинственна, в отличие публичности жизни представителей демократической власти. Жизнь во дворце подчинена сложному ритуалу в отличие от безыскусности поведения в общинных топосах власти.

Кроме комплекса парадных пространств дворцы включают обширный хозяйственный комплекс – зернохранилища, винные склады и т. д. Хозяйственные зоны дворца восходят к общинным хозяйственным зонам, составлявшим своеобразный страховой и обменный фонд общины[31].

Для археологов верным симптомом углубляющегося социального и имущественного расслоения общины и появления привилегированного сословия служит деление территории поселения на две части – «элитарную» и «эгалитарную». В таких стратифицированных поселениях общинные места власти и общественные запасы перемещаются в «элитарную» часть, представляющую собой, как правило, укрепленное место, цитадель. Здесь оказываются сосредоточены святилища, площади для общих собраний и постройки для заседаний советов. Здесь же расположены зернохранилища, резервуары для воды, «хлебные печи», значительно превышающие нужды жителей элитарной части поселения. Археологи полагают, что площади элитарных частей поселений продолжали служить местами общих собраний, а хозяйственные зоны, расположенные в них, сохраняли свою «страховую» роль для всего поселения. Таковы, например, цитадели протофракийских поселений[32], цитадели древнейших шумерских городов, таковы и древнейшие дворцы – дворец в Кише[33], дворцовый комплекс Мохенджо-Даро[34].

Римские дворцы также «вбирали» в себя общественные пространства – таковы дворцы Флавиев на Палатине, с базиликальными залами. Императорская власть в Древнем Риме мыслилась прямым продолжением традиций общины – важнейшие ритуалы были связаны с провозглашением императора армией, с единением императора и войска, потому и дворец был как бы частью публичного пространства, включавшего площадь, цирк, где император представал перед народом, и святилище, служившее храмом обожествленного императора[35]. Самый знаменитый пример такого сочетания – Палатинские дворцы, обращенные к Via Sacra, форумы, Колизей и мавзолей Августа в Риме, дворец Диоклетиана в Сплите, построенный по модели римского военного лагеря.

Типологически сходный комплекс топосов власти был унаследован Византией[36], где вплоть до VII в. важнейшими формами манифестации власти были провозглашение императора армией (на военном поле Евдоме) и встреча императора с народом на ипподроме[37]. Комплекс топосов власти в Константинополе был образован Большим дворцом, ипподромом, площадями Августейоном и форумом Константина, Собором Святой Софии. Типологически сходные комплексы, генетически восходящие к модели объединения территориально разобщенных топосов власти общины, многократно воспроизведены в столичных центрах Абхазии, Армении, Болгарии[38].

Важнейшим качественным отличием дворцов от протодворцов – элитарных частей поселений, «верхних городов», образующих часто, как и собственно дворцы, цитадель, город в городе, – является их принадлежность конкретному властителю. Дворец это место персонифицированной власти. Если первый археологический признак дворца – это монументальность (строительство из прочных материалов, требующее специальных навыков, оформление рельефами, росписями, скульптурой), то вторым признаком считаются свидетельства в пользу персональной принадлежности здания тому или иному правителю – эпиграфика и комплекс памятников монументального искусства со специфически «царскими» сюжетами[39].

По мнению С.А. Токарева сакрализация власти вождя проявилась в трех формах: «во-первых, в сверхъестественной санкции его авторитета, как опирающегося на магическую силу, во-вторых, в почитании умерших вождей, превращенных в сильных и опасных духов, в-третьих, наконец, в выполнении вождем ритуальных и культовых функций»[40]. С этими формами сакральной легитимации власти связаны основные типы царских сюжетов: инвеститура, ритуальные портреты царей с атрибутами магической власти, жертвоприношение царя. Специфически царскими считаются сюжеты военной и охотничьей тематики: «В Египте, но в особенности в Халдее и Ассирии и еще более у Ахеменидов царская охота занимает почетное место рядом со сценами побед государей, даже принимает иногда почти иератические формы, выявляя, таким образом, сверхъестественный и символический характер подвига государя, убивающего зверя»[41].

Система сюжетов в отделке дворцовых залов Древности преемственна по отношению к изобразительным текстам «священных мест» – храмовых и погребальных комплексов. Детально разработанная иконография императора в искусстве Древнего Рима, обнаруживающая тесную связь с царскими сюжетами Древнего Востока, легла в основу императорской тематики изобразительного искусства Византии и Европейского средневековья.

Политическая власть, как известно, основана на силе и богатстве – собственности. Между тем Древности свойственны особые представления о собственности. Как отмечал В.Н. Топоров, собственность в мифопоэтической традиции Древности мыслится как «плоть», как некое «внешнее тело» владельца[42]. С царем такие представления связывались особенно отчетливо. «Плотью» царя, его непосредственным и прямым продолжением являлся и его дом, и его царство.

В древнеиндийской концепции политической власти совпадали такие качества царя как обладание физической силой и наличие казны. Фискальная функция государства (сбор налогов) выглядела как кормление царя, сам налог как еда царя. Накопление богатств ассоциировалось с насыщением царя и с ростом его царства-«плоти». Представление об органах власти как органах тела царя, носило не метафорический, но буквальный характер[43]. Разнящиеся в деталях, но принципиально подобные представления о царстве и о дворце как «теле» царя свойственны и другим цивилизациям Древности[44].

В Древней Индии жилище строилось как бы по чертежу вселенского тела первочеловека Пуруши – его моделью являлась мандала. Части мандалы и части жилища соотносились с частями тела Пуруши. Существовали жизненно важные, особенно ранимые части дома – в них нельзя было вбивать колышки, устанавливать столбы, так как это могло отрицательно сказаться на самом хозяине[45].

Восприятие дворца как «тела» царя объясняет практику возведения для каждого нового царя собственной резиденции. «Существует обоснованная гипотеза, – отмечал А.В. Бунин, – о путях развития столичных городов Египта: в каждое новое царствование фараона создавали новые резиденции… Со временем новый дворец окружали со всех сторон жилые кварталы, и этот вновь возведенный городской организм срастался с остальным городом. Весьма вероятно, что колоссальные размеры Мемфиса и Фив объясняются многократным перемещением царских резиденций»[46]. Подобная практика существовала и в империях Двуречья, она имеет отношение к Римской империи, где Палатин превратился в холм дворцов. «Телесность» дворца была причиной разрушения дворцов завоевателями «до основания» как магическое подтверждение права на власть – на территорию, на подданных и, конечно, на местных богов.

Дворец-святилище в сакрально-символическом политическом пространстве Средневековья

В монотеистической культуре Средневековья изменились представления о власти и характер ее легитимации. Сакральность власти в Средневековье носила опосредованный характер – между человеческим и божественным мирами возникла дистанция. Символизм власти в Средневековье опирался на сложную категориальную иерархию аналогических отношений человеческого и божественного миров. Государственная власть и земной монарх стали знаками, отсылающими к иной реальности, к иному господству.

В Средневековье обожествлялся не конкретный правитель и его неизбежно индивидуальная магическая сила, а власть, как таковая. Монарх сам по себе только человек, но, став императором, он занимал место в иерархии власти и становился образом, «живой иконой» абсолюта. «Средневековые китайские историки могли без риска для себя утверждать, что в истории «Поднебесного мира» девять императоров из десяти были тиранами или тупицами… Имперская государственность искала свое основание непосредственно в эффективности символического действия и не отождествляла себя с какой бы то ни было социальной или даже этнической средой»[47]. С.С. Аверинцев отмечал, что власть в Средневековье, которая мыслилась данной свыше, «принимает характер силы, приложенной к обществу “извне”. “Ниоткуда” – “свыше” – “извне”: три пространственные метафоры, слагающиеся в один ряд»[48].

На смену дворцам обожествленных правителей Древности пришли Священные дворцы Средневековья, места обожествленной государственной власти. Средневековые дворцы Восточных империй, с торжественными залами и до мелочей отработанными церемониями «государственного священнодействия», были, как и храмы, символическим воспроизведением небесного, божественного порядка.

Если дворец Древности мыслился как второе тело правителя, как его непосредственное продолжение, то дворец Средневековья являлся одним из знаков власти, подтверждающим монарший сан. Так, византийский титул «порфирородный» «… концентрировал внимание не на том, что дитя монарха – «царской крови», но на том, что оно рождено, согласно обычаю, в Порфировом покое императорского дворца, так что уже его рождение было введено в круг сакрально-политической обрядности, совершалось «по чину». … Достоинство сана важнее достоинства рода»[49]. Дворец стал своего рода инсигнией, обеспечивающей родовитому и безродному, иноземцу или уроженцу империи, сыну монарха или узурпатору переход в новое качество.

Близость форм храмовой и дворцовой архитектуры Средневековья, неоднократно отмеченная исследователями, укоренена в символической аналогии небесной и земной властей. Для христианского мира прецедентом такой близости стало ветхозаветное предание о строительстве Соломоном дворца по образу и подобию храма (3 Цар., 6–7). Известные параллели этой близости составляют неоднократные превращения дворцов в храмы и монастыри в Японской культуре («Храм Феникса» в Удзи, «Золотой павильон» в Киото), дворцы – храмы Чингиз-хана и Угэдэй-хана в Каракоруме[50], дворцы-монастыри богдо-гогэна в Их-Хурэ[51].

Теократическая концепция власти Средневековья предполагала в идеале существование государства=церкви – единого мира верующих, единой империи, всемирной и универсальной во главе с Богом на небесах и его наместником на земле – китайским или византийским императором, арабским халифом, султаном, монгольским богдо-гэгэном. Власть средневекового монарха, как бы ни была велика его империя, не являлась суверенной в том смысле, что источником власти и ее абсолютным воплощением являлся только Бог. «Лишь Христос – безусловно легитимный владыка… Любая иная власть рядом с этой безусловностью условна, как условен условный знак»[52].

Византийский Pax Christiana в пору расцвета и в действительности был единым государством – империей ромеев, политическая и духовная власть которой распространялась на огромную территорию. Фундаментом византийской концепции государственной власти стала идея провиденциальной избранности государства, созданного Богом во исполнение его замысла; тесно связанная с ней идея богоизбранности императорской власти и, как следствие, принцип единства светской и духовной властей[53], названный Г.В. Вернадским диархией. «Царь и патриарх – две главы одного и того же церковно-государственного тела. Лишь обе главы вместе – царь и патриарх – знаменуют собой полноту земной верховной власти в Византийском царстве»[54]. Величие императорского сана в ранневизантийской культуре было прямым наследием Римской империи, но уже к VII в. императорский сан обрел церковный, культовый, а в поздневизантийской культуре литургический характер[55].

Сакральный статус дворцового пространства был запечатлен художественными формами – они одни и те же для дворцовых залов и христианских храмов Константинополя. Это обстоятельство отмечалось неоднократно.

Тронный зал Большого Константинопольского дворца (Хризотриклин) был устроен по образцу церкви Сергия и Вакха, трон в восточной конхе Хризотриклина под образом Спасителя был подобен престолу в алтаре храма, а сам император, восседающий на нем, – живой иконе[56]. Парадные одежды императора и придворных были практически индентичны облачениям священослужителей, за исключением пурпурных сапог – право носить их имел только император. Обычай проскинезы (proskinesis), простирания ниц перед императором, относился к почитанию святынь и святых, в отличие от latreia – поклонения, которого достоин один лишь Бог[57]. Стены храмов и дворцовых залов были покрыты сверкающими мозаиками с золотым фоном[58], одни и те же завесы отделяли алтарные преграды храмов и тронные возвышения дворцовых зал. Во время церковных праздников во дворец переносились храмовые иконы – здесь в начале XIII века на Страстную неделю целовал образ Богородицы, главной иконы церкви Св. Богородицы Одигитрии, паломник Антоний Новгородский[59].

Дворцы и храмы Константинополя, «скрепленные» процессиями церковных и императорских выходов[60], представляли собой единое сакрально-символическое пространство власти христианской империи, выстроенное по единой модели Небесного града.

В западноевропейской культуре Средневековья сложилась иная ситуация. Единство западного мира было единством церкви, но не государства. Глава церкви, римский понтифик, претендовал на роль всемирного правителя, на право поставлять и низлагать монархов, на знаки императорской власти. Империи западного Средневековья были в первую очередь единством веры, и только потом, причем далеко не всегда, территориальным и административным целым. Анри Пиррен считал, что императорский титул в западном мире не имел светского значения и был юридически правомерен только в рамках церкви[61].

Королевская власть европейского средневековья была, как известно весьма шаткой и «непродолжительной», а государственные образования непрочными и недолговечными. Проявление знакового характера государственной власти как образа высшего порядка были связаны не собственно с королевскими резиденциями – замками, пфальцами, бургами, но с церквями и монастырями.

По всей империи Карла Великого раскинулась сеть «имперских монастырей», в которых останавливался государь со своей свитой во время практически постоянных передвижений по подвластной территории. Здесь вырабатывались процедуры приема короля, включавшие общую трапезу, беседу с братией, передачу даров, особые молитвы во славу государя и государства. В монастырях создавались особые архитектурные пространства, предназначенные для приемов высоких гостей. Чертеж Сен-Галленского монастыря включает целый комплекс таких построек – дом с просторной трапезной, с пекарней и пивоварней, многочисленными спальнями и конюшнями[62]. Для торжественных въездов короля предназначались сохранившиеся до наших дней ворота аббатства в Лорше с просторным надвратным залом[63]. Вплоть до XVII–XVIII веков важнейшие монархические ритуалы были связаны с церковью, а не с жилищем короля[64].

«Оазисом порядка» для западных королей была Византия, «варварские короли почитали за честь получать от него (византийского императора – Л.Н.) высшие императорские титулы и пышные инсигнии своей власти; латинские хронисты зачастую вели летоисчисление по годам правления византийских вазилевсов, а при дворах западных правителей чеканились монеты, имитирующие византийские солиды»[65]. Образ резиденции христианского монарха был ориентирован на ряд прецедентов, важнейшими среди которых были храм и дворец ветхозаветного Соломона, Священный дворец в Константинополе. Вариантами реализации этих образцов были «дворец» остготского короля Теодориха в Равенне, Аахенский комплекс Карла Великого[66], Вестминстерское аббатство, основанное Эдуардом Исповедником, т. н. «дворец Меровингов» в Париже[67]. В таких резиденциях т. н. дворцы играли явно второстепенную, подчиненную роль по отношению к капеллам, церквям, соборам. Да и сами резиденции играли роль не столько административных, политических центров, сколько были центрами символическими.

Раннее европейское Средневековье не знало стационарной резиденции правителя, как не знали столиц слабо интегрированные королевства. Резиденции христианских монархов были, прежде всего, монументальными инсигниями власти, постулировавшими свыше установленный порядок[68].

Образцом государственной власти в европейском Средневековье, и способов ее легитимации, и организационных форм, была власть духовных владык. Папское государство, считает П. Бурдье, стало образцом формирования централизованных монархий – благодаря опоре не на территорию, а на налоги и право, оно ранее всего эволюционировало в сторону бюрократической системы управления[69]. Церковный двор в Авиньоне стал образцом придворной жизни[70]. Укрепление статуса королевской власти было тесно связано с накоплением «символического капитала» святости, придавшего королевской власти квазисвященнический характер: обряд помазания при вступлении на престол и коронации, включавшие осуществление евхаристической привилегии, королевский обряд исцеления золотушных и т. н. монархические циклы – собрание легенд, указывающих на сверхъестественное происхождение королевских инсигний[71]. У церкви позаимствована и сама идея абсолютной власти монарха – «plena potestas». Сама титулатура «Его величество» («Sa Majestй»), принятая Карлом V, прежде применимая только к Богу, – стала перенесением на монархов образа Божественного величия[72].

Сакрализация королевской власти, повышение статуса «царства» до уровня «священства» влекла за собой перемены не столько в структуре пространства, сколько в системе убранства королевских резиденций – произошло перенесение форм храмовой архитектуры и, что показательнее, системы храмовой росписи в королевские покои. Сюжеты ветхозаветной и новозаветной истории, изображения евангелистов, притчи, помещенные стенах королевских залов, освящали королевские суды и рыцарские церемонии[73].

В культуре Средневековья дворцы и храмы составляли единое сакрально-символическое пространство, в котором власть земная была знаком высшей власти. Сакральность государственной власти выражалась системой уподоблений: монарха и священослужителя, государственных и церковных ритуалов, инсигний власти, одной из которых и выступал «дворец». Резиденция монарха в христианском мире, восходящая к ветхозаветным прообразам и к череде исторических прецедентов, представляла собой храм и связанный с ним дворец. В этом сочетании первенствовал храм, именно здесь монарх выступал в полноте своего символического статуса.

В эпоху Древности и Средневековья, как исторических типах традиционной культуры, власть сакральна, т. е. источником ее легитимации выступает порядок взаимоотношений между миром людей и миром богов. Ни один правитель – глава общины или правитель государства Древности, средневековый император или король не являются с этой точки зрения суверенными, а их жилища представляются не исключительными топосами власти, но частями единого сакрально-политического пространства.

В традиционной культуре топосом власти выступает святилище. Это не обязательно храм, но жилище, гробница, природное пространство или природный объект – медиатор между миром человеческим и миром высших сил. Дворцы Древности и Средневековья являются вариантами сакральных пространств, поэтому справедливо объединить их в тип дворцов-святилищ.

Существенным признаком типа дворцов-святилищ является их чрезвычайная близость, порой идентичность формам культовой архитектуры, вызванная качественной близостью, сопоставимостью их как топосов. Дворец-святилище не является качественно определенным в художественном отношении пространством, но производен от языка сакральных пространств.

В сакрально-магическом политическом пространстве Древней культуры, в которой характер взаимоотношений между миром людей и миром богов носит непосредственный характер, можно говорить об идентичности дворцов и храмов. В них совпадают сами функции пространств, их магические возможности, и как следствие, художественные формы.

В сакрально символическом политическом пространстве Средневековья, когда между миром божественным и тварным возникает символическая дистанция, можно говорить об уподоблении дворца храму, аналогичному уподоблению храма земного храму небесному. Это уподобление может иметь различные формы – от художественного подобия, включающего жилище правителя и его самого в цепь символических аналогий, до территориальной близости, соседства храма и дворца, этой близостью осененного.

Дворец-произведение искусства как топос власти абсолютной монархии: от Средневековья к Новому времени

Настоящий раздел посвящен рождению собственно дворцового пространства, качественно отличного и от храма, и от жилища. Такой дворец появился в европейской культуре на заре Нового времени. Уникальность европейской ситуации заключалась в том, что здесь сложилась концепция суверенитета – власти, не требующей легитимации свыше, а политическая сфера приобрела автономность по отношению к сфере сакральной. В наиболее полной степени о десакрализации политической сферы можно говорить применительно к национальным суверенным государствам в культуре индустриального типа. Абсолютная монархия как особая структура, свойственная еще не национальным, но территориальным государствам раннего Нового времени, является переходной от сакрально-политической сферы к автономии политического. Но именно с ней, с абсолютной монархией, связано превращение дворца в исключительное место власти.

Власть абсолютного монарха не свободна от сакральной легитимации. Более того, как полагал П. Бурдье, «начальный символический капитал» святости сыграл решающую роль в процессе формировании абсолютизма, благодаря ему короли заняли исключительную социальную позицию, недостижимую даже для наиболее сильных соперников – братьев короля[74]. Чудесные целительные способности королей, сконцентрированные в одном лице – главе старшей ветви, единственном законном наследнике престола – стали решающим аргументом в установлении династического принципа престолонаследия. По замечанию М. Блока, «ни в одну эпоху квазибожественная сущность королевской власти и даже самой особы короля не подчеркивалась так четко и даже так резко, как в XVII столетии»[75].

Н. Элиас считал, что в процессе формирования абсолютных монархий решающую роль сыграли так называемые «денежный шанс» и «военный шанс» королевской власти.

Под «денежным шансом» Н. Элиас подразумевал концентрацию в руках королей огромных денежных запасов в эпоху, когда денежный оборот стал играть существенную роль в экономике. «Король, владеющий землями и раздающий земли, превратился в короля, владеющего деньгами и раздающего деньги»[76]. В Средневековье земля давала своему владельцу не только средства к существованию и возможность их защищать (содержать войско), но и независимость от центральной власти, что способствовало политической децентрализации. В денежной экономике раннего Нового времени земельная рента уже не могла обеспечить своему владельцу уровень существования, соответствующий его социальному статусу – демонстративную роскошь хозяина и его щедрость по отношению к поданным[77]. Увеличение денежного оборота в экономике, начавшееся с эпохи Великих географических открытий, оказалось губительно для высших слоев общества – основных соперников монархов в борьбе за верховную политическую власть.

Отношения между королем и высшим сословием в абсолютной монархии строились в режиме т. н. «пенсионной экономики» – в раннее Новое время основой жизнеобеспечения знатного сословия и решающим способом поддержать статусный уровень существования стали придворные, дипломатические и военные должности, пенсии и подарки короля. Владение землей продолжало служить, как и в традиционном обществе, обеспечением права на сословный статус, но поддерживать его теперь, в прединдустриальном обществе, стало возможным только с помощью денег. Раздача королями денежных рент «позволяла, а довольно часто и принуждала» оставаться поблизости от короля. Как писал Н. Элиас, «сеньоры и дворяне искали места при дворе или в правительстве; буржуа – административные и судейские должности. Одни столпились вокруг короля, другие захватили аппарат управления. Все эти перемены приближали установление абсолютистского, централизованного, аристократического и бюрократического режима»[78].

С «денежным шансом» королей напрямую был связан «военный шанс». Под ним понимается меркантилизация войны, вызванная необходимостью оснастить армию огнестрельным оружием, возводить фортификационные сооружения, способные такому оружию противостоять, возможностью формирования наемных армий. Монополия на военную власть перешла от всего знатного сословия к одному его представителю – королю, имевшему возможность содержать за денежное вознаграждение большое, хорошо вооруженное войско. Ленное войско, основу которого составляла тяжеловооруженная конница, а с ним и институт рыцарства, утратили свою роль. «Дворянство вместе с немалой частью своих экономических возможностей утратило одновременно и основы своего социального положения и социальной исключительности, а короли … обрели грандиозные новые возможности»[79].

Денежный и военный шансы королевской власти, превратившиеся в «финансовую и военную монополию»[80], скрепленные символическим капиталом королевской святости, превратили монарха из первого среди равных в фигуру исключительную, вознесенную над социальной иерархией.

Абсолютистские монархии раннего Нового времени, – писал Н. Элиас, – носили патримониальный характер – власть монарха над страной была продолжением и расширением его власти над домом и двором. Понимание государства как королевского дома стимулировали формирование меркантилизма и протекционизма – основных экономических стратегий территориального государства раннего Нового времени[81]. Специфическим органом власти в абсолютной монархии стало особое социальное образование или, по Элиасу, «социальная фигурация» – придворное общество, насчитывающее сотни, а то и тысячи людей, соединяющее в себе «функцию домохозяйства всей августейшей семьи с функцией центрального органа государственной администрации, с функцией правительства»[82]. В придворном обществе выковывались кадры административной машины государства, вынашивались законопроекты, готовились военные и дипломатические решения, при дворе воспитывался наследник престола. «Сквозь придворный фильтр проходило все, что прибывало из монаршего владения, прежде чем достичь монарха; через этот фильтр проходило все исходящее от монарха, прежде чем попасть в страну»[83].

Придворное общество отличалось от сословно-представительных органов власти Средневековья, в которых родовитость была значима сама по себе, вне зависимости от расположения монарха к представителю знатного рода. Да и сам такой представитель был достаточно независим от верховной власти – у него были возможности реализации помимо монаршего двора. В абсолютистской монархии принадлежность к «обществу» и возможности реализации человека напрямую зависели от личного расположения монарха, от его благосклонности или немилости. В придворном обществе складывалась «не получившая институционального оформления и быстрее изменяющаяся актуальная иерархия, определявшаяся той милостью, в которой состоял человек у короля, его властью и значением в рамках придворной системы сил»[84]. Близость к монарху приобретала все большее значение, разделяя само дворянское сословие на тех, кто «принадлежит двору» и тех, кто от него далек. Буржуа получали доступ ко двору, закрепляясь в новой социальной группе, и огромная дистанция отделяла их от других буржуа, отношения ко двору не имеющих. Искусство королевской власти в абсолютной монархии заключалось, по Н. Элиасу, в умении балансировать между сословиями, приближая и отдаляя их представителей, не давая какому либо сословию взять вверх и не допуская объединения их усилий в оппозиции королю. Значимость актуальной иерархии в придворном обществе питала широко распространенную практику фаворитизма.

Придворное общество эпохи абсолютной монархии – это чрезвычайно разросшийся королевский дом и одновременно центральный орган государственной власти. Топос власти раннего Нового времени – дворец – это огромных размеров стационарная резиденция монарха, способная потенциально вместить все придворное общество.

Практика проживания вассалов у своего сюзерена была известна Средневековью. Рыцари время от времени – то по очереди, то по призыву – жили в доме (в замке) сеньора, делили с ним трапезу, воевали, участвовали в суде и советах, при дворе воспитывались и осваивали военное искусство младшие сыновья вассалов. Но только в абсолютной монархии пребывание большого количества знати, а в идеале – всего знатного сословия, при дворе короля стало постоянным и обязательным. Только в эпоху денежного хозяйства стало возможным содержать двор, не идущий ни в какое сравнение с дворами сеньоров Средневековья.

Начиная с эпохи Возрождения, возрастает роль придворного общества во всех европейских странах, и в Европе начинается бурное дворцовое строительство. Как замечал Н. Элиас, во Франции при Франциске I не было вообще ни одного здания, достаточно просторного, чтобы вместить в себя растущий королевский двор. «Вместилище двора эпохи денежного хозяйства» приходится все время расширять и расширять, пока не появляется, наконец, Версальский дворец»[85]. Именно дворцы становятся подлинными топосами власти, настоящими столицами государств: Хэмптон-Корт Генриха VIII, Фонтенбло Франциска I, Лувр Генриха IV, Версаль Людовиков XIV, XV, XVI, дворец Рудольфа II в Пражском Граде, дворец Карла XII в Стокгольме, Виллянов Яна Собесского.

До XVI–XVII веков король-сюзерен выступал в полноте своего символического статуса только в короткие промежутки времени, присутствуя и активно участвуя в государственных церемониях. В абсолютной монархии складываются новые публичные ритуалы, замещающие физическое присутствие монарха – власть репрезентируется обществу молитвой, художественной аллегорией, монументом[86]. Власть репрезентирована корпусом «комиссаров» – чиновников, генералов, которые ведут войско в сражение и вершат суд от имени короля.

Король-суверен постоянно отсутствует для широких слоев населения и постоянно присутствует перед своим двором. Не прекращающийся ни на минуту церемониал придворной жизни (непосредственная, первичная сфера деятельности абсолютного монарха) стал саморепрезентацией суверенной власти[87]. В абсолютной монархии, где король является одновременно объектом и субъектом репрезентации, сфера власти перемещается в эстетическое поле. Разворачивается «интенсивный процесс эстетизации королевского тела и государственной политики в целом»[88].

В обществе, в котором властвует один лишь король, основным способом реализации сословных обязанностей становится обязанность представлять свой социальный ранг всеми жизненными проявлениями: и манерой поведения, и формами общения, и содержанием дома[89]. Как писал о веке Барокко Ж. Делез: «Были времена, когда мир считали в основе своей театром, сном или иллюзией – или, как говорил Лейбниц, одеянием Арлекина; но отличительная черта барокко заключается не во впадании в иллюзию, и не в выходе из нее, а в реализации некоторого явления внутри самой иллюзии или же в сообщении ей некоего духовного здесь-бытия, возвращающего ее частям и кусочкам какое-то совокупное единство»[90].

Превращение «сословных обязанностей» в эстетическую практику явилось главной социо-культурной причиной масштабного дворцового строительства, развернувшегося во всех европейских монархиях XVI–XVIII веков.

В XVII веке во Франции установилась иерархия названий аристократических жилищ, которая соответствовала сословной принадлежности хозяев. Обозначение palais относилось только к местожительству короля, принцев и духовных иерархов. При этом grand palais – только королевские дворцы, palais – дворцы принцев и духовных лиц. Особняки высшей придворной аристократии называли grand hôtel или hôtel, в зависимости от ранга, к XVIII веку это название спустилось по социальной лестнице, отелями стали называть дома богатых налоговых откупщиков[91]. Социальная иерархия отразилась и в архитектурном оформлении дворцов – величина здания и его декоративная отделка ставились в зависимость от ранга владельца[92].

Контакты с людьми придворного общества – визиты, салоны, многолюдные приемы и праздники были непосредственным инструментом карьеры, «профессиональной деятельностью» обитателей дворцов, этикет и церемониал – важнейшим инструментом господства[93]. Чем выше место того или иного представителя дворянского сословия в традиционной, а особенно в актуальной иерархии, тем больше круг его общения.

Площадь двора, вокруг которого группируются части дворцового здания, предполагала количество карет, подъезжающих к дому и размер пути, который посетителю полагалось пройти от кареты пешком. Размеры сада, соотношение парадных и частных апартаментов, количество кухонь и конюшен были рассчитаны на публичную жизнь обитателей и одновременно становились символами их положения, их интересов и притязаний[94]. Наиболее роскошный и обширный королевский дворец представлял собой кульминацию иерархически организованного художественно-политического пространства раннего Нового времени, задавая всем другим дворцам и особнякам статусные координаты, артикулированные пластическими формами.

Не только размеры отличают дворцы абсолютного монарха и придворных от резиденций предшествующего времени. Дворец раннего Нового времени стал качественно определенным в художественном отношении объектом, коррелируя с государственной властью, постепенно утрачивающей сакральный компонент в пользу эстетического. Начиная с эпохи Возрождения, дворец задумывался и создавался по законам и правилам Искусства.

Исследователи, изучающие процессы модернизации как перехода от традиционного типа культуры к современному, решающую роль отводят формированию рациональности – стратегий аналитического мышления, в широком смысле жизненных, мировоззренческих стратегий[95]. Генезис рациональности связывается с европейской культурой и признается ее специфическим качеством, важнейшим фактором влияния на мировую культуру[96]. Формой рациональности в переходную эпоху стал теоретический подход к самым разным сферам деятельности, в лоне которого шел поиск универсальных законов – мышления, искусства, политики, науки. Теоретическая мысль в европейской культуре раннего Нового времени исполняла роль традиции, модернизированной, но все же еще традиции, в которой категории добра, истины, красоты по прежнему заданы, укоренены в трансцендентном, а стратегии деятельности подвергнуты анализу.

В раннее Новое время, как и в Средневековье, и в эпоху Древности, право на власть не утратило трансцендентного обоснования. Но формирование абсолютных монархий и то исключительное положение, которое занял абсолютный монарх по отношению к обществу, связано, с изменением эпистемологических принципов легитимации власти. Начиная с эпохи Возрождения, подобие монарха Богу все чаще и последовательнее связывается не с системой символических аналогий и магической благодатью «тела», но безличным и универсальным законом, с системой принципов. На суверена постепенно переносятся свойства самопорождающей субстанции, не нуждающейся в основании и внешней причине[97]. Суверенность короля раннего Нового времени это не знак власти, но сама природа власти. Подобие монарха Богу очищается от антропоморфности, превращается в онтологическую абстракцию, принцип, закон. В аргументах теории суверенитета содержатся в зачатке принципы верховной власти закона и идея самообоснования власти, имманентности власти, которые станут основой государства Нового времени.

Понимание политической власти как универсального и всеобщего закона, частным случаем которого являются конкретные политические действия и процессы, соприродно рациональной философии, нацеленной на выработку метода, галлилеевской и ньютоновской физике, объясняющей законы движения материальных тел в однородном бескачественном пространстве, внеличной геометрии, организующей живописные знаки на холсте. Еще Э. Панофский показал, что в линейной перспективе воплощено «современное систематическое пространство» – «в художественно – конкретной сфере раньше, чем в его сформулировала абстрактно-математическая мысль»[98].

Архитектурный язык дворцового пространства оперировал строгим математическим инструментарием – теорией ордерного пропорциорования, законами симметрии, правилами перспективы. В теории и практике ордерной архитектуры, не меньше, чем в других областях духовных поисков формировался опыт систематического мышления[99]. Л. Таруашвили назвал ордерную архитектуру Нового времени цивилизаторским актом, «волевым самоопределением культурного типа»[100]. Правила ордера (правила членения, соответствия частей, соразмерности, гармонии) понимались как универсальные всеобщие законы Красоты, в соответствии с которыми Искусство «оформляет Материю очертанием…»[101]. Можно было спорить о том, какие ордера совершеннее, правильнее – ордера «древних» или «новых», но мысль о том, что именно «в ордерах заключается все великолепие архитектуры»[102] полагалась бесспорной. Начиная с XV и вплоть до середины XIX века дворцовая архитектура – это архитектура ордерная par excellence.

Декоративное оформление дворца предполагало единую развернутую сюжетно-тематическую программу, организованную по законам риторики[103]. Риторика была в художественной культуре раннего Нового времени универсальной упорядочивающей инстанцией, ответственной за область художественной нормы. Риторика, включающая в себя в свернутом виде и философию, и этику, и эстетику, имела «статус метатекста с автодескриптивной функцией»[104] – организовывала не только художественный, но целостный социо-культурный мир во всех его проявлениями. Сюжетно-тематическая программа дворцовых резиденций аппелировала к истории и мифологии, создавала историко-мифологическую, литературную ауру власти, служила художественным референтом сакральности королевской власти.

Дворцовая резиденция европейского типа представляет собой тотальное художественное пространство, в котором упразднены все хозяйственные функции в пользу единственной – репрезентативной. Еще Виньола при постройки виллы в Карпаролле размышлял над тем, как организовать пространство, чтобы нельзя было увидеть «ни одного из помещений служб и грязных занятий там происходящих». По поводу отсутствия бытовых помещений во дворцах XVII века О. Шуази обронил: «эти дворцы построены не для простых смертных»[105].

Дворцово-парковый комплекс раннего Нового времени является самодостаточным в художественном отношении пространством, грандиозным и цельным «большим произведением» Искусства, в котором работают все его виды и жанры. Дворец создавался как бы на пустом месте, как «на чертежной доске»[106], точнее пространство, на котором строился дворец, мыслилось как пустое и чудесным образом преображенное. Даже если это городской дворец, как флорентийские палаццо XV века, он не учитывал масштаб улиц и кварталов, не вписывался в городской ландшафт, но «накладывался» на него сверху[107]. Точно также не принимался во внимание и деревенский ландшафт: села сносились, а природа перекраивалась в подчинение единому художественному замыслу. Миметическая концепция искусства подразумевала подражание не собственно природе, но законам природы как законам творения. Сама же природа понималась как бесформенная Материя, нуждающаяся в преобразовании Искусством.

Стилистика дворцовых парков, конечно, менялась. Так, важную смысловую роль в Ренессансном парке играли гроты – изображение утробы земли, в которой вызревают формы, и водные потоки, выражающие идею оплодотворяющей силы[108]. Образы творящей материи в Ренессансном парке не имели центра, они были распылены повсюду. В парке эпохи Барокко царила власть геометрии, сдерживающей природную силу, покоряющей ее закону: «прямые линии чертежей, говорящие о своем согласии с абстрактным великим Божьим миром, геометрическая молитва в духе Мальбранша…»[109]. Сложившийся «французский» парк центрирован уходящей в бесконечность осью перспективы, проложенной от точки зрения короля, располагавшейся в центре дворцового фасада прямо на оси симметрии. Именно в барочном парке монарх выступал как аллегорический гарант порядка. В ландшафтном (английском) парке царила искусно созданная естественность. Но и в том, и в другом, и в третьем случае работали законы и правила искусства, каждый раз понимаемые как универсальные. Дворец занимал в этом комплексе центральное место – не всегда в геометрическом, но всегда в сюжетном, смысловом отношении. Если парк семантически олицетворял весь мир[110], то дворец был его «действующей причиной».

В Искусстве Нового времени существенным образом изменились роли дворцов и храмов в культурном ландшафте. В Средневековье храм был центром символически осмысленного пространства. Аналогии власти земной и власти небесной вели к включению резиденций монархов в пространство монастыря, к уподоблению дворца храму. Универсальные законы Красоты уравняли дворцы и храмы в качестве произведений Искусства, что вело к постепенному угасанию символического первородства сакральной, храмовой архитектуры. Параллели между архитектурными решениями и декоративным оформлением дворцов и храмов раннего Нового времени, на которое указывают историки архитектуры[111], мотивировано теперь не желанием уподобить дворец храму или храм дворцу, но универсальностью правил Искусства. Можно говорить о том, что дворец и храм поменялись местами: если в Средневековье дворец был частью церковного комплекса, в котором храм доминировал и художественно, и символически, то в дворцовых ансамблях XVII–XVIII веков ситуация изменилась кардинально – церковь стала частью дворца.

Новый тип резиденции правителя, позволительно назвать дворцом – произведением искусства. Типологическим признаком таких дворцов является их создание по законам и правилам Искусства, которые понимались как универсальные, всеобщие.

Новое время: дворец как идеологема власти

В индустриальной культуре власть лишена сакральной легитимации, нивелирована ее эстетическая окраска. С этой точки зрения дворцовое строительство XIX–XX веков должно выглядеть явным анахронизмом. Дворец «выживает» в индустриальном обществе как идеологема власти, архитектурная декларация политического и социального устройства государства.

Государство индустриального общества это государство демократическое, национальное, бюрократическое, власть в нем носит секуляризованный характер. Демократическим государство является в том смысле, что источником власти, сувереном, выступает не отдельная личность (наследственный монарх), а народ – весь народ. По словам известного политолога К. Шмитта, идея народного суверенитета была «самой сильной идеей» XIX века, а ее столкновение с монархическим принципом – ведущей тенденцией столетия[112]. Как писал И. Валлерстайн, «В те два века, что последовали за французской революцией, эта теоретическая конструкция завоевала весь мир и мало кто оспаривает ее сегодня, несмотря на все попытки … опровергнуть эту доктрину, и, несмотря на многочисленные примеры того, как де факто игнорируется суверенитет народа»[113].

Демократическое государство индустриального общества – это национальное государство. Сувереном выступает народонаселение страны, осознающее свое национальное единство – общность происхождения, языка, истории. Национальность, понимаемая как гражданство, далеко не всегда совпадает с этническими корнями населения той или иной страны – государствами-нациями становятся в индустриальном мире и моноэтнические, и полиэтнические государства. Принадлежность человека к государству, которая в средневековом обществе имела характер лояльности, личной преданности сюзерену, в индустриальном обществе раскрывается как принадлежность к политическому целому. Национальное сознание является ведущей формой коллективной идентичности, если не отменяющей, то перекрывающей все остальные, а государство-нация становится субъектом политического процесса.

Ю. Хабермас показал, что пониманию нации как народонаселения государства предшествовала т. н. «дворянская нация», поясняя, что в абсолютной монархии дворянство было единственным сословием, имевшим политическое существование[114]. Общность происхождения дворянства связана с сословным единством, инкорпорация представителей «третьего сословия» в политические структуры выглядела как аноблирование, общность языка и истории «дворянской нации» связаны с античным наследием, имевшим статус классического, с универсальными законами Искусства. Придворные общества «старого режима» составляли в этом смысле «национальное» единство. Формирование государства-нации было движением «сверху» – от просвещенной и образованной части «дворянского сословия», от интеллектуальной элиты вниз по социальной лестнице[115].

Государство в индустриальном обществе – это бюрократическое государство или государство чиновников. Как писал Н. Бердяев, на смену «аристократическому принципу культуры», требующему от лиц, стоящих у власти, «подбора качеств», приходит демократический «принцип техники»[116] – требование специализированного научного знания и профессиональной компетентности. Отбор на должности («рекрутирование» по М. Веберу) государственного аппарата и органов власти регламентируется определенными процедурами, требует наличия у кандидата квалификации, подтвержденной формальными свидетельствами. «Бюрократическое правление означает господство на основе знания – в этом заключается его специфически рациональная основа»[117].

Демократия посттрадиционного государства не исключает монархию как форму политического устройства. Структура «демократической монархии» обсуждалась в политических теориях Нового времени[118], отрабатывалось в практике Славной революции в Англии 1688 года[119].

Однако в посттрадиционном обществе институт монархии и личность монарха оказываются разведены. Разделение публичной и приватной сфер жизни могло проявляться в подчеркнутой аскетичности личной жизни монарха в сочетании с репрезентативностью придворных ритуалов (Петр I, Франц Иосиф I). Монарх обрел право на приватную сферу и все чаще стал выступать в роли частного лица – супруга и отца (Николай I), любителя музыки и сочинителя (Лепольд I Габсбург), вплоть до монархов, откровенно тяготившихся своим «профессиональным долгом» и предпочитавших управлению государством романтическую мечту (Людвиг II Баварский) или семейное счастье (Николай II).

С точки зрения императива компетентности монарх в посттрадиционной культуре «с безусловной неизбежностью всегда и постоянно является дилетантом» (М. Вебер)[120], а значит, нуждается в профессионалах и специализированных институтах государственного управления. Сочетание монархии с различными демократическими институтами власти оправдано с точки зрения «технологии» власти в индустриальном мире.

Демократия как идея суверенитета народа не исключает диктатуру как форму правления. По М. Веберу диктатор – это харизматический лидер. Харизматическая власть, как считал М. Вебер, выполняет особую функцию, являясь своего рода катализатором при переходе общества от традиционных форм власти к рациональным, а затем «растворяется» в рационально организованных структурах[121]. По мнению К. Шмитта, оппонента М. Вебера, диктатура – неизбежное следствие демократии. Демократические аргументы, писал К. Шмитт, основаны на ряде тождеств: «тождество правящих и управляемых, тождество субъекта и объекта государственного авторитета, тождество народа и его репрезентации, тождество государства и закона, наконец, тождество количественного (численного большинства и единогласия) и качественного (правильность закона)»[122]. Диктатура в демократическом государстве следует из теоретической и практической возможности отождествить меньшинство с народом и перенести понятие из области количественного в область качественного.

Власть в суверенном национальном демократическом государстве легитимирована представлением о нации-суверене, концептом «воли народа». Идеология демократической власти не лишена иррационального компонента – веры, положенной в основу политического принципа разделения властей и правоты большинства. Но осознание и «разоблачение» иррациональности демократии состоится позже – в общем проекте «разоблачения» культуры модернизма – и станет одним из симптомов конца Нового времени.

Для нашей темы важно то обстоятельство, что государство Нового времени во многих своих моделях и формах преемственно по отношению к абсолютной монархии. Формирование демократической идеи историки описывают как перенос идеи суверенитета с одной личности (наследственного монарха) на весь народ, становление национального самосознания связывают с общностью «дворянской нации», истоки принципа взаимного уравновешивания властей находят в сословно-представительной системе, бюрократизация аппарата управления выглядит как дальнейшее развитие сословно-бюрократического аппарата абсолютной власти, формы межгосударственных отношений между равноправными суверенными партнерами восходят к Вестафальской системе 1648 года.

Дворец как топос власти также унаследован культурой индустриального общества от предшествующей эпохи. Тип дворцового здания эпохи абсолютных монархий стал прообразом резиденций органов демократической власти, а также отправной точкой развития общественных зданий, типология которых в индустриальном мире стала чрезвычайно разветвленной.

Дворцовое строительство в индустриальном мире разворачивается по нескольким направлениям. Наиболее традиционным его вариантом, угасающим к началу XX века, является строительство резиденций «действующих» монархов.

Разделение профессиональной (публичной) и частной жизни привело к разделению дворцов на два типа – официальные резиденции и частные особняки. Официальные резиденции правящих домов, построенные в XIX веке, носили облик дворца-произведения искусства: Букингемский дворец в Лондоне; Карлтон-Хауз в Лондонском Уэст-энде; «Новый Гофбург» Габсбургов в Вене, Королевский дворец в Праге, Михайловский дворец в Петербурге. В том же духе отстраивались парадные королевские резиденции во вновь образованных монархиях: Старый дворец в Афинах, дворец Сан-Кристобан в Рио де Жанейро, дворец Абдин в Каире[123].

Городские резиденции членов правящего дома утратили многие компоненты «дворцового» облика. Прежде всего, исчез парадный двор и сад – то, что было исключением в XVII–XVIII веках, стало нормой в городах XIX века. Дворец XIX века вынужден встраиваться, втискиваться в плотную сеть городской застройки – становиться в единый фронт улицы, считаться с интересами владельцев соседних участков. Новые загородные резиденции монархов XIX века продолжали называть дворцами, но в стилистике, планировке, организации внутренней жизни они превратились в частные дома. Если дворцы XVII–XVIII веков представляли собой вариации одной художественной модели, то загородные дворцы века XIX отличаются крайней индивидуальностью. Они программно непохожи на «стандартные» дворцовые решения и друг на друга.

Одни подчеркнуто интимны и уютны: Шарлотенхоф в Потсдаме, неоготический коттедж Николая I в Петергофе, неоклассический дворец Итамаранди в Катте, Бразилия. Другие «просты»: бревенчатый загородный дом короля Норвегии Хакона VII в окрестностях Христиании (Осло), загородные виллы Александра III в Финляндии[124]. Третьи романтичны: загородная резиденция Наполеона III замок Пьерфон, замок в Шверине великого герцога Фридриха Франца Мекленбургского, дворец Александра III в Верхней Массандре, дворцы Людвига II Баварского Нойшванштайн, Линдерхоф, Херенкимзее[125].

Королевские, царские, императорские дворцы XIX века, существующие во множестве лиц, утратили не только прежнее единство дворцового облика, но и, что более существенно, роль эстетической доминанты. Еще совсем недавно в дворцовом строительстве разворачивались стилистические и технологические новации, теперь творческий поиск связан с другими типами зданий. Прежде дворцами восхищались, им подражали, теперь дворцы вызывают удивление, иногда недоумение, порой заставляют сомневаться в душевном здоровье заказчиков, как произошло с Людвигом II Баварским.

Городские дворцы представителей правящей семьи остались разновидностью статусного строительства, предполагающего высокое социальное положение и публичные обязанности своих обитателей. Рядом с ними, часто соперничая в роскоши или эстетическом вкусе, появились частные особняки купцов, промышленников, банкиров. Петербург превратился в «город дворцов» не в XVIII, а во второй половине XIX века благодаря чиновникам и купцам, строившим дома «во вкусе Растрелли»[126]. В США на рубеже XIX – XX веков несколько фирм занимались строительством «дворцов для миллионеров». Некоронованные короли Нового света демонстрировали свои неограниченные финансовые возможности, поселяясь в копиях римских палаццо (дом железнодорожного магната Уилларда) или замков Луары (поместье Билтмор У. Вандербилта)[127], устраивая в них «королевские» праздники[128]. Строительство частного особняка дворцового типа означало теперь не сословное право или долг, но финансовые возможности частного лица и претензии частного капитала на публичное признание.

Тиражирование художественных форм, сделавшееся возможным благодаря промышленному производству, вело к вульгаризации дворцового образа, становилось знаком не только богатства, но и безвкусицы. Вариантом общедоступной роскоши стали Палас-отели и Гранд-отели – гостиницы в виде дворцов, т. н. «дешевые дворцы», «ложные дворцы» в смешанном ренессансно-барочном стиле. Родиной палас-отелей была Швейцария, переживавшая в конце XIX века курортный бум[129].

Рядом с резиденциями монархов или вместо них вставали здания органов демократической власти, утверждая политический суверенитет государства-нации. Поиски форм для зданий новой власти начались уже во время Французской революции, в 1790–1797 годах было создано много проектов дворца Ассамблеи. В результате Национальная Ассамблея заняла дворец Тюильри, который был по этому случаю переименован в Национальный дворец[130]. После пожара, уничтожившего Тюильри, Ассамблея переехала в Бурбонский дворец. По этому случаю была обновлена монументальная отделка и Э. Делакруа выполнил росписи на темы истории цивилизации.

В результате практически все органы власти во Франции расположились в бывших королевских дворцах или аристократических отелях: резиденцией президента стал Елисейский дворец, Государственный архив расположился в отеле Субиз. Собственный дворец был построен, пожалуй, только для французской Фемиды – новый корпус дворца Правосудия завершил собой исторический комплекс на острове Ситэ, включающий остатки резиденции галльских цезарей, Меровингов, Каппетингов, капеллу Сен-Шапель, связанную с почитанием Людовика Святого[131].

Дворцовый облик отличает в первую очередь здания законодательной и судебной ветвей власти. Им в большинстве случаев официально присваивалось имя дворца – дворцы парламента, дворцы правосудия.

Дворцовые композиции эпохи абсолютизма становились образцом пространственно-планировочной композиции для вновь строящихся правительственных зданий. Парадная лестница – главное звено системы интерьеров, обширные вестибюли, холлы, галереи, залы заседаний – все это было парафразом парадных дворцовых анфилад. Интерьеры дворцов Парламентов и дворцов Юстиции украшались с подчеркнутой репрезентативностью и назидательностью.

Выбор стилистического прототипа играл в архитектуре XIX века важную идеологическую роль, помещая новые типы зданий и, соответственно, новые социальные институты в исторический контекст. Архитектура правительственных дворцов свидетельствовала об укорененности демократической власти в истории государства, в истории цивилизации.

Готические формы английского парламента – Весминстерского дворца, возведенного после опустошительного пожара 1834 года, были для современников утверждением средневековых корней парламентаризма. Сам О. Пьюджин в своей «Апологии возрождения христианской архитектуры в Англии» доказывал, что готика соответствует британскому национальному характеру[132]. В формах неоготики построено «огромное» здание суда на Флит-Стрит в Лондоне, отличающееся «неуклюжей и наивной живописностью»[133], Парламентский дворец в Будапеште, парламентский комплекс в Оттаве. В последнем случае готические формы отсылали еще и к образцу метрополии – Канада по сей день формально управляется английской королевой[134].

Идея античных истоков демократической цивилизации питала правительственный «неогрек»: дворец Справедливости (суд) в Лионе[135], дворец Юстиции в Генте, здание парламента в Вене, в котором, как писал К. Зитте, за фасадом в духе «греческого ренессанса» находился «бароккальный дворец»[136]. Идея античных корней демократии была последовательно раскрыта в декорации Венского парламента[137].

Надо заметить, что откровенная дидактичность монументальной декорации правительственных дворцов к концу XIX века ощущалась как безнадежно устаревшая, но идеологически оправданная. Автор книги о дворце Юстиции в Париже, описав многочисленные композиции на тему «Закона покровительствующего» и «Закона карающего», «Святого Людовика, творящего суд под дубом» и «Людовика XVI с адвокатами, обязанными защищать его перед Конвентом», предложил одеть богиню Правосудия в модный наряд и заменить зеркало истины у ее ног на фотообъектив[138].

К образам «золотого века» абсолютизма отсылали ренессансные и барочные формы дворцов Юстиции в Мюнхене, Вене, Риме, Федерального суда в Лозанне, Прусского ландтага и Рейхстага в Берлине, Федерального дворца в Берне, парламента в Стокгольме. Образцом для такого типа правительственных зданий считается дворец юстиции в Брюсселе, о котором выразительно высказался Поль Верлен: «нечто вавилонское и микеланжеловское с долей Пиранези. И всплеск – всплеск безумия… Извне – колосс, внутри – монстр. Оно хочет быть огромным – и оно огромно»[139].

Большинство этих зданий отличают не просто большие, но гигантские размеры, они перекроили городской ландшафт, стали новыми пространственные доминантами. Гигантизм, ставший отличительной чертой правительственной архитектуры второй половины XIX–XX века, не следует считать одним лишь следствием дурного вкуса. «Чем больше город, тем больше и обширнее становятся площади и улицы, тем выше и объемнее здания», – писал К. Зитте в 1889 году, рассуждая о художественном облике города в урбанизированном обществе, – «градостроительство должно приготовить собственный масштаб для миллионного города»[140]. Монструозные дворцы парламентов и дворцы юстиции конца XIX века были, по существу, ответом на вызов урбанизации.

Эстафету преемственности между необарочными и неоренессансными дворцами парламентов, дворцами юстиции конца XIX века и правительственными зданиями века XX передали американские небоскребы 1920–1930-х годов (Эмпайр-стэйтс-билдинг, Крайслер-билдинг, Рокфеллер центр). В архитектурных манифестах эпохи «просперити», переживших «великую депрессию», иная стилистическая трактовка художественных форм не изменила, но усилила главный аспект образа – гигантский масштаб. И хотя эпоха глобального лидерства США была еще впереди, здания крупных корпораций соразмеряли себя уже не с миллионным городом, но с целым миром. В довоенную эпоху, в период классического индустриализма только в США здания компаний действительно соперничали с правительственными – вложением капитала, размерами, претензиями художественного образа. А.В. Иконников метафорически определял архитектуру американских небоскребов как «стиль биг-бизнеса», а правительственные здания Европы и СССР как «стиль власти». Их несомненное стилистическое единство и преемственность «стиля бизнеса» по отношению к «стилю власти» XIX в. можно трактовать как отчетливые претензии большого бизнеса на власть, в том числе и политическую.

Архитектура правительственных зданий в европейских колониях была прямо ориентирована на дворцовую архитектуру метрополии, да и возводились они главным образом европейскими архитекторами. Правительственный комплекс Калькутты повторял планировку и архитектуру Келдстон-Холла Р. Адама. Здание парламента в г. Сингапуре (владение Британской империи) выполнено в формах неоампира[141]. Дворцы Юстиции в Оране (Алжир), Касабланке (Марокко) были выполнены в формах французского классицизма.

Перенос центра Британских имперских владений в Дели сопровождался созданием «нового Версаля», в центре которого дворец вице-короля Индии, окруженный зданиями парламента, секретариата, дворцами туземных правителей. «Картография колониальной власти хорошо просматривалась в планировке городского пространства… Широкие авеню Нового Дели отделили белых правителей от коричневых бабу, тщательно соблюдая их разделение по статусу»[142]. Выбор образов для столиц в колониально зависимых странах был продиктован не столько эклектическим принципом «умного выбора», сколько политическим принципом лидерства, не предполагающего эстетических возражений.

В архитектуре стран Азии и Африки первой половины XX века сформировалось понятие «европейского центра», подразумевавшее, во-первых, сосредоточение правительственных зданий в одном месте, в идеале – на одной главной городской площади столицы, во-вторых, европейские, чаще всего в духе ар-деко, архитектурные формы. В непосредственной близости от «европейских центров» отстраивались офисы крупнейших европейских и американских фирм и отели. Так возникали Новые Афины, новый Каир, новый Дамаск, новый Алжир. Безаппеляционность европейского вторжения в художественные ансамбли неевропейских столиц достаточно определенно выражала политические претензии Европы.

Еще одной разновидностью зданий-символов политического пространства индустриального мира стали резиденции международных организаций, призванных регулировать взаимоотношения между суверенными государствами-нациями. Первые международные соглашения, демонстрировавшие выступление на политическую сцену суверенных государств, были ситуативны, зависимы от конкретных военных операций (Вестфальский мир, Священный союз). С начала XX века строятся специальные здания, одним своим присутствием декларирующие постоянство международных соглашений и возможность мирного урегулирования взаимных претензий. В стилистическом отношении все эти здания разные. Единственное, что их объединяет – программный интернациональный подход к строительству. От международных конкурсов на дворец мира в Гааге и дворец Лиги Наций в Женеве (1938)[143] до интернационального коллектива архитекторов здания Юнеско в Париже.

С дворцовой темой связан еще один архитектурный сюжет – появление целого ряда типов общественных зданий культурно-просветительной функции. В аксиосфере национального суверенного государства важное место занимает культурное наследие – корпус памятников, артефактов, подтверждающий национальное единство, легитимирует само существование нации и ее право на политический суверенитет. Национальные театры, Национальные музеи, Национальные библиотеки, Национальные университеты появляются в качестве институтов, ответственных за сохранение, изучение и распространение национального наследия, и в этом смысле играют политическую роль, несут идеологическую нагрузку.

Новые типы общественных построек были во-многом связаны с дворцовыми прообразами. Некоторые из них назывались дворцами, закрепляя в самом имени высокий статус этих учреждений: дворец Архивов и дворец Университета во Франции (не осуществлены), дворец Занятий школы изящных искусств в Париже[144]. В дальнейшем от дворцового имени отказались: лишь иногда, метафорически, могли назвать библиотеку дворцом Книги или школу храмом Знаний. Между тем стилистические прототипы, использованные в архитектуре библиотек, музеев, театров, университетов, превращали их во «дворцы и храмы» национального наследия.

Римский Пантеон послужил стилистическим прототипом для целого ряда зданий библиотек и архивов: читальные залы Британского музея, Национальной библиотеки в Париже, библиотеки в Стокгольме. Греческие и римские образцы, превращали музеи в святилища Национальной культуры. Дворцовые прототипы без труда узнаются в университетских комплексах: университет в Шарлоттсвилле, США[145], университет в Вене[146], здание Национальной оперы в Париже, ставшее образцом для театральных зданий рубежа XIX–XX веков. Вариациями на тему дворца стали Национальная галерея и Британский музей в Лондоне, музей Прадо в Мадриде, национальные музеи в Будапеште, Праге, публичная библиотека в Бостоне.

Своеобразной формой национальных музеев стали «действующие» дворцы – резиденции правящих монархов и членов их семьи. В отличие от XVII–XVIII веков, когда осмотреть Версаль или Петергоф могли только лица дворянского звания и только по протекции, со второй половины XIX века во дворцы стали допускать посетителей. За определенную плату в определенные дни и часы любой желающий мог осмотреть императорские дворцы, например, в Германии. Частичная музеефикация «действующих» дворцов была своеобразной «национализацией» художественного наследия, которое «создано руками лучших представителей нации» [147].

Вслед за Национальными музеями, библиотеками, театрами ориентированными на сохранение исторического прошлого нации, появились здания, предназначенные для актуального настоящего – выставок современного искусства, собраний общественности, фестивалей и конкурсов государственного и национального масштаба. Среди первых – дворец выставок Запейон в Афинах.

Дворцами индустриального мира были многофункциональные комплексы, связанные с доминантными для индустриального мира практиками человеческой деятельности. Успехи промышленного производства демонстрировались в выставочных дворцах, которые были возведены в различных европейских столицах ко Всемирным промышленным выставкам; некоторые из них стоят до сих пор. Первым стал Хрустальный дворец Всемирной Лондонской выставки. Имя дворца оказалось присвоено выставочному павильону с легкой руки журналиста, но затем стало привычным; Дворец Индустрии с Галереей машин для Парижской выставки 1855 года[148], Дворец Машин 1889 г. в Париже, необарочные Гран-палé и Пти-палé. Дворцы промышленности, дворцы Индустриализации были построены в Праге, в Брюсселе, выставочным дворцом был парижский дворец Трокадеро на холме Шайо[149]. Промышленные выставки были кульминацией индустриальной культуры XIX века, они не только демонстрировали плоды промышленной деятельности, но и, как считал З. Гидион, формировали «дух соревнования», «дух свободной конкуренции»[150]. Обращение к дворцу как к универсальному прототипу было вдохновлено самой атмосферой праздника, сопровождавшей каждую выставку, рождено оптимистическим этапом индустриальной культуры.

З. Гидион считал, что праздничный тон индустриального соперничества утратил актуальность к концу XIX века, были выработаны менее дорогие формы показа новой продукции, а промышленность стала чем-то само собой разумеющимся. Началом конца индустриальной феерии стал бутафорский Белый город в Чикаго для Всемирной Колумбийской выставки 1893 года[151].

Дворцы индустриального общества, в массе своей, утратили место в авангарде художественного процесса. В эпоху, когда остро ценилось новаторское оригинальное авторское высказывание, они часто вторичны, подражательны, тиражируемы. В отношении дворцов не действует принцип экономичности, сомнителен принцип эффективности, столь важные в рационально организованном обществе. Дворцы в индустриальном мире стали прежде всего идеологемами власти – декларациями политического и социального устройства государства.

Если в культуре раннего Нового времени способы репрезентации власти были заданы искусством, его «всеобщими» темами, сюжетами, принципами, то в культуре эпохи модернизма искусство, скорее, используется для выражения значимости общественных институтов. Архитектурные формы резиденций власти и важнейших государственных учреждений декларировали укорененность институтов государственной власти в истории страны, в истории цивилизации (историзм XIX века), историческую правоту власти (монументальный историзм XX века), провозглашали технический прогресс как счастливое будущее (аванград и неоаванград XX века).

Художественные особенности дворцов Нового времени объединяет не близость художественных форм, но общий принцип – вера в то, что идеология, т. е. важнейшие теории политического устройства, могут быть адекватно выражены языком искусства. Общим для дворцов нового времени является прежде всего имя, которое стало знаком, маркирующим принадлежность здания и размещенного в нем учреждения, сфере государственных интересов. Поэтому дворцы Нового времени – резиденции органов власти и важнейших общественных институтов – объединены в тип дворца-идеологемы.

Законы и правила искусства в культуре модернизма утратили универсальный характер. Под воздействием исторического императива классика стала одной из форм художественного, равноправной по отношению к другим его формам. Сфера «чисто художественного» стремительно уменьшалась до «размеров» личной жизни и личного творчества, тогда как в общественной жизни – в политике, экономике, образовании – искусство превращалось в средство для выражения общественных и политических идей. Это не отменяет искренности художественного творчества, как, впрочем, не отменяет искренней веры в идеологию власти народа, в науку и технический прогресс.

Дворец-симулякр и проблема власти в культуре Новейшего времени

Мир после второй мировой войны получил название двухполюсного мира, он был представлен двумя системами – капиталистической и социалистической или, по И. Валлерстайну, капиталистической миросистемой и ее антисистемой[152]. Лидерство европейских стран – США или СССР в каждой из систем было недвусмысленно закреплено в архитектурном ландшафте образами правительственных зданий. В «европейских центрах» неевропейских столиц воспроизводилась знакомая колониальная модель, за что правительственная архитектура второй половины XX века в Азии и Африке получила название «импортированного модернизма»[153]. Дворцы парламентов, президентские дворцы, дворцы юстиции, национальные музеи, библиотеки, университеты воплощали европейскую в своей основе модель суверенного государства-нации. Лидерство СССР в странах социалистического блока было архитектурно обозначено не менее прямолинейно – парафразом главной площади советской столицы в Улан-Баторе[154], «сталинской высоткой» в Варшаве[155].

Прямолинейность архитектурного вторжения была снята универсальной стилистикой «современного движения». Принципы «современной архитектуры» – целесообразной функциональной организации пространства – постулируемые как строго рациональные, но внедряемые с большим эмоциональным напряжением и романтическим воодушевлением, стали основой образа правительственных зданий конца 1960–1970-х годов. Формы «современной архитектуры» понимались ее творцами в ключе символического равенства граждан в государстве и государств в мире. Они были программно лишены национальной окраски – ничего, кроме «мудрой, правильной и восхитительной игры освещенных объемов»[156]. Один из латиноамериканских архитекторов, отвергая язык исторических форм в пользу чистого языка «современной архитектуры», заявлял: «никто не хочет превращать свое прошлое в будущее»[157].

Наиболее масштабными примерами воплощения принципов «современной архитектуры» стали правительственный комплекс Чандигарха и Бразилиа с дворцами правосудия, дворцами Ассамблеи и Национального конгресса, губернаторским и президенскими дворцами. В новых дворцах не осталось ничего от классического прототипа дворцового здания, но сама задача – возвести новый город в пустыне, «быстро, словно по мановению волшебства»[158] – продолжала дворцовую традицию Нового времени. В начале XXI века славу Чандигарха и Бразилиа, несмотря на критику последних за чрезмерную утопичность, собирается разделить Астана – новая столица Казахстана.

Идеи международного сотрудничества как диалога равноправных суверенных государств были художественно репрезентированы многочисленными зданиями международных организаций: ООН[159], ЮНЕСКО, НАТО, организации Варшавского договора, Совета Экономической взаимопомощи[160], Лиги арабских стран[161], Организации стран экспортеров нефти, Африканского национального конгресса. Теперь их почти не называли дворцами, но штаб-квартирами или, нейтрально, зданиями. Сама смена имени свидетельствовала о состоянии «напряженности» в мире, обладающим самым мощным за всю историю человечества оружием и осознавшем безграничность государственной агрессии.

В отношении принципов легитимации власти обе миросистемы типологически едины – источником суверенитета выступает народ, понимаемый как все народонаселение страны. Однако демократия посттрадиционного типа, в отличие от демократий в традиционных обществах, является представительской демократией. Основной ее парадокс заключается в отрыве суверена от своих представителей и в фактической независимости органов власти от народа, чье право на политическое волеизъявление превратилось в спектакль[162]. Проблема преодоления этого разрыва, выразившаяся и в философском «разоблачении» демократии, и в поисках конкретных политических стратегий, была известна обеим миросистемам, несмотря на то, что могла обсуждаться в разных терминах.

Свое художественное решение она получила в новом типе общественного здания, в котором процессы самоорганизации и организации общества (политической или всякой иной) должны были объединиться. Такой тип здания сформировался в советской культуре, где идеологемой «настоящей демократии», «демократии масс» стали дворцы и дома культуры. На их основе возник тип универсального общественного здания, который под именем дворцов конгрессов, дворцов республики, дворцов наций появился в 1960-е – 1980-е годы в столицах многих государств.

В больших и малых залах заседаний, трансформируемых в концертные, спортивные или кинозалы, проходили, сменяя друг друга, правительственные съезды, научные конференции и симпозиумы, художественные мероприятия, праздники. Одновременно здесь во дворце находились различные студии, библиотеки, магазины и киоски, комплексы ресторанов и кафе. Были, наконец, просторные холлы и камерные фойе, куда можно войти прямо с улицы, просто отдохнуть и пообщаться. Потенциальная открытость таких дворцов для различных форм организованной общественной жизни была ориентирована на возможное многообразие этих форм и одновременно на «живое», неорганизованное, постоянное присутствие народа. Среди универсальных общественных зданий такого рода дворец съездов в Московском Кремле[163], дворец Республики в Берлине[164], дворец Республики в Алжире, дворец Республики в Бухаресте, Национальный дворец в Софии, зал конгрессов «Финляндия» (дворец «Финляндия») в Хельсинки[165], дворцы конгрессов в Брюсселе, Лилле, Брегенце[166].

Дворцы конгрессов, дворцы наций, дворцы республик можно считать архитектурной декларацией «гражданского общества» или «подлинной демократии», в которой народ представлен не безликой массой, а солидарностью и гибким сотрудничеством многочисленных «реальных групп», напрямую контактирующих со своими представителями в политических структурах. Такие дворцы можно отнести к уже описанному типу дворцов-идеологем: идеологические задачи служили питательной почвой для архитектурных решений, с функционированием таких дворцов-учреждений связывались определенные политические надежды. Дворец – универсальное общественное здание стал итоговым звеном типологии общественных зданий индустриальной эпохи.

Постиндустриальные структуры власти, сформировавшиеся внутри индустриальной культуры, – его «новая ось социальной организации и стратификации»[167] – не получили выраженной архитектурной репрезентации. Политическая власть постиндустриального типа основана на новом властном ресурсе – знании, на социальных технологиях управления – т. н. «мягких стратегиях» или «мягком насилии», имеет новую структуру – гибкую, подвижную, децентрализованную[168]. И главное – политическая власть постиндустриального типа не стремится к легитимности, не требует от общества признания и не добивается согласия. Процесс перехода политической власти от структур индустриального общества к постиндустриальным структурам Э. Тоффлер описывал как «смещение», «ускользание» власти – процесс не до конца контролируемый и не вполне осознаваемый обществом.

Формирование новых нелегитимных – постиндустриальных – властных структур связано с той ролью, какую в развитом индустриальном обществе приобрели процессы организации и управления, по размаху и уровню сложности не сопоставимые с другими историческими формами организации человеческой деятельности. В рамках официальных бюрократических структур формировалась новая социальная институция, названная «новой техноструктурой» (Дж Гэлбрэйт)[169], «новым средним классом» (И. Валлерстайн)[170] в руках которого сосредоточилась реальная власть. Превращение власти собственников капитала – основных агентов капиталистической экономики – из реальной в номинальную, получило название «революции управленцев». Как писал Дж. Гэлбрэйт, «на самом высоком уровне развития, примером которого служат компании General Motor, General Electric, Shell, Unillever, IBM до тех пор, пока фирма делает деньги, власть техноструктуры абсолютна. Власть собственников равна нулю» [171].

Новая техноструктура или новый средний класс – это социальный слой, который овладел новыми ресурсами власти-знания в условиях ограниченности традиционных, когда капитал монополизирован собственниками, а насилие – государством. Принадлежность к новой элите определяется не только уровнем образования, хотя и им тоже, но, в первую очередь, личными качествами – способностью осознать новые возможности власти и использовать их.

Отличительными особенностями новой техноструктуры Дж. Гэлбрэйт считал наличие собственных неафишируемых целей, отличных от целей собственников капитала– агентов капиталистической экономики. Цели новой техноструктуры – не максимальная прибыль, а гарантированный доход, не бесконечное увеличение прибыли за счет наращивания производства и уменьшения издержек, а надежность действующей системы при сохранении в своих руках реальной власти[172]. Стратегии ее деятельности, т. н. адаптивные стратегии, связаны с приспособлением системы для реализации собственных целей. Результатом становится сохранение устойчивого положения в общих условиях неустойчивости и ненадежности системы.

Подобный результат, понимаемый как доход, получаемый с помощью ресурса знания, как и сама мотивация такой деятельности, получили название «постматериальных». Новая техноструктура поддерживает видимость индустриальных целей – рост производства, увеличение прибыли, а на деле осознает и преследует иные, собственные, цели. Определение ее мотивации как «постматериальной»[173], а капитала как «суперсимволического»[174] не очень точны. Ближе всего «отрицаемый капитал», т. е. неузнанный в качестве капитала. Так П. Бурдье характеризовал «символический капитал» доверия, благодарности, добросовестности, который в рамках традиционной модели хозяйства был «неузнан» как капитал[175]. С одной существенной поправкой – в постиндустриальной культуре капитал новой техноструктуры и не узнан обществом, но прекрасно осознаются ею самой.

Формирование постиндустриальных структур власти не ведет к формированию новых типов общественных зданий, поскольку «новая техноструктура» не стремится к легализации и не добивается легитимности – это для нее губительно.

Подобно тому как в рамках крупной корпорации власть смещалась от собственников капитала к управленцам, так и в капиталистической миросистеме шел аналогичный процесс – смещения власти от официальных политических структур к структурам экономическим. Нелигитимную власть приобрели транснациональные корпорации, под «мягким» давлением которых трещал суверенитет национальных государств.

Тесная связь экономических и политических структур развитых капиталистических государств давно не составляет секрета. На одном этапе корпорации научились пользоваться интересами государства или дистанцироваться от них под девизом «чисто экономических» интересов. На новом этапе была освоена стратегия воздействия – активного воздействия на органы государственной власти с целью принятия решения в интересах корпораций. Так, например, экономический успех корпорация Дженерал Мотор в 1950-1960-е годы связан с лоббированием государственных программ развития сети автомобильных дорог в США. «Жители США добираются к месту работы на автомобиле, несомненно, частично потому, что им нравится такой способ, но частично и потому, что отсутствует выбор. Использование государственных средств для создания других видов транспорта натолкнулось на противодействие со стороны автомобильных компаний»[176]. Государственные интересы стран-лидеров становятся до неразличимости близки интересам ТНК.

Корпорации по отношению к государствам тоже обнаруживают неафишируемые цели и работают в стратегии ухода от ответственности, как и новая техноструктра по отношению к «кормящей» ее корпорации. Транстерриториальный характер деятельности капиталистического производства был движим не только поисками новых товаров, новых рынков, дешевого сырья и рабочей силы, как это было на этапе колониализма и раннего индустриализма, но и стратегией распыления ответственности. «Закамуфлированный характер распределения прибавочной стоимости в условиях длинной товарной цепочки способен наиболее эффективно нейтрализовать политическую ситуацию, поскольку он скрывает реальное положение дел»[177].

Когда в стремлении к «блеску динамично растущего общества», который как считает Ф. Фукуяма воздействует на все страны[178], более слабое государство обращается к сильному за советом, оно получает в качестве консультантов, как писал И. Валлерстайн, «мошенников», «чикагских мальчиков», вооруженных рецептами рецепты рыночной экономики. Между тем консультантам прекрасно известно, «что рынок способен улучшить экономическое положение беднейших 75 % населения не более, чем витамины могут излечить лейкемию»[179].

Если слабый обращается к сильной и обладающей знаниями стране за кредитом, он получает его на условиях реорганизации экономической и политической структуры. На этом основана деятельность Международного валютного фонда, благодаря которой государство не просто открывает двери иностранным инвесторам, но «лишается возможности их закрыть»[180]. Э. Гидденс, анализируя проблемы глобализации и, в частности, взаимоотношения между странами-лидерами и развивающимися государствами, констатирует: «Открытие страны или каких-то ее регионов для свободной торговли может подорвать местную экономику. Территория, попадающая в зависимость от нескольких видов продукции, реализуемых на мировом рынке, весьма уязвима к колебаниям цен и технологическим изменениям»[181].

То, что Ф. Фукуяма описывал как «триумфальное шествие» либеральной демократии, как «всемирную либеральную революцию», направляемую «фундаментальным процессом, диктующим общую эволюционную закономерность для всех человеческих обществ»[182], другими западными же авторами, социологами, политологами, экономистами, описывается как вовлечение стран периферии в глобальную капиталистическую экономику (по Фукуяме «в мировую рыночную экономику»), где стратегии экономического давления идут рука об руку с политическими «реформами», не исключающими вооруженного давления, подготовки государственных переворотов и установления «хрупких» президентских систем, наиболее управляемых из страны-лидера[183].

При наличии дворцов парламентов и дворцов юстиции топосами «реальной власти» становились офисы крупных корпораций – IBMbuilding, Сitybankbuilding, Chrysler building, Wrigley building, GMbuilding – в столицах стран Азии, Африки, Латинской Америки. Ими, а не сколками правительственных резиденций было обозначено лидерство США в странах Европы и третьего мира. Здания корпораций не называют дворцами – это имя монополизировано органами государственной власти и памятниками архитектуры.

Каркас транснациональной корпорации держится на офисных зданиях, отделениях и производствах во многих странах мира. В различных городах Америки, Европы, Австралии, в Египте, Бангладеш, Китае, Японии, Корее, Саудовской Аравии ets. расположены отделения Ситибанка. Исследовательские центры IBM находятся не только в Калифорнии, но в ЮАР, Индии, Бангладеш[184]. Производства Wrigley расположены в странах юго-восточной Азии, Латинской Америки, с недавних пор работают фабрики в Новгороде и Санкт-Петербурге. Студия Disney, превратившаяся в 1950-х в крупнейшую транснациональную корпорацию Disneyland, раскинула свои отделения в США, Европе, Японии, Корее. ТНК сравнивают с пирамидой, вершина которой находится в стране-лидере, а грани протянулись далеко за ее пределы[185].

Архитектурно-типологические особенности корпоративного строительства (т. е. строительства, вызванного нуждами ТНК) свидетельствуют о державном размахе. Оно представлено не только офисами и производствами. В него входит своеобразный комплекс культурного наследия: «исторические» здания компаний и небоскребы начала XX века, превращенные в раритеты на фоне новых сверкающих кристаллов. Они так и называются – историческое здание корпорации Chrysler или историческое здание GM. Первые производства, дома, где жили основатели компании, школы, в которых они учились: первый завод Wrigley factory в Чикаго[186] или начальная школа, где учился У. Дисней[187]. Результаты первых благотворительных акций – бейсбольный стадион Wrigley field в Чикаго, построенный на средства компании в 1916 году, символ заботы Wrigley о нуждах общества[188].

Транснациональные корпорации называют империями не только потому, что они раскинулись по всему миру. «Покупая стиральную машину, Вы попадаете в империю GE (General Electric). Вы оформляете кредитный договор с собственной кредитной компанией GE, в магазине, укомплектованном оборудованием GE. Вы уходите с «железом», а в это время вступает в действие програмное обеспечение GE. Стиральная машина – это мелочь, частный случай»[189]. В рамках корпорации создаются не только научно-технические, производственные и сбытовые подразделения, собственные медиа-комплексы, но и собственные финансовые сети, системы социального страхования, образования (школ, колледжей, университетов, фондов поддержки науки) и досуга (турфирмы, клубы, отели), транспортные сети, собственная система жилья и бытового обслуживания.

Империи ТНК формируются гибкими экономическими стратегиями реформирования, реиинжиниринга, соучредительства, инвестирования, патронажа. Не всегда можно с ходу определить, что тот или иной университет или банк является частью корпорации. И архитектурный портрет корпорации не является завершенным – многие формы деятельности ТНК не имеют архитектурной артикуляции, и не потому, что значимость их не осознана, но потому, что не обо всем следует уведомлять общество.

ТНК, нарушая суверенитет государств, сами тяготеют к модели самодостаточного хозяйственного организма. Подобно государству они создают собственную корпоративную идеологию, корпоративную этику и корпоративную мораль с ее главной афишируемой ценностью – процветанием корпорации.

Аналогом резиденций международных организаций в области политического сотрудничества стали крупные офисные комплексы, собравшие в одном здании представительства многих корпораций. Таков Всемирный финансовый центр – символ глобализации финансового мира, печально известный Всемирный торговый центр. Деятельность Всемирной торговой организации и Международного Валютного Фонда ставят под сомнение реальность власти международных политических организаций[190].

Для экономистов проблема власти давно разгадана и новая концепция суверенитета формулируется предельно четко. «Тот, кто контролирует конкретную экономическую систему и получает основную выгоду от этого называется сувереном (верховным властителем)»[191]. В условиях «смещения власти» или, как писал У. Бек, в ситуации «страшноватого спектакля с переменой ролей политики и неполитики при сохранении фасадов»[192], правительственные дворцы превращаются из топосов власти в пустые фасады. Резиденции органов государственной власти, институты, декларирующие национальный суверенитет или возможность международного политического сотрудничества, могут на поверку оказаться пустыми знаками власти – дворцами-симулякрами.

Международное политическое сотрудничество претерпело показательные институциональные изменения. Особой формой межгосударственного сотрудничества стало Европейское сообщество государств, формирующееся как межгосударственная структура, обладающая правом на законодательно оформленную и легитимную власть в пределах сообщества. Его органы власти созданы по модели демократического парламентского государства, резиденциями ветвей власти стали Европейский парламент («дворец Совета Европы» или «европейский дворец Советов») и Европейский суд в Страсбурге (т. н. «Дворец прав человека»[193]). Межу тем это не демократическое, но аристократическое сообщество. В него нельзя вступить по собственному желанию как в организацию гражданского общества – можно быть только принятым. Правила приема включают как законодательно определенные, так и не артикулированные и трудно улавливаемые критерии – истинной демократии, истинного соблюдения прав человека. Сформулировать критерии истины трудно, но «мировое сообщество» безошибочно определяет того, кто им не соответствует. Подобным образом нельзя было стать аристократом при «старом режиме», им надо было родиться, и различия между дворянством мантии и дворянством шпаги были неустранимы. Общество, пронизанное постиндустриальными связями, эволюционирует от демократии к новой сословной структуре, декларируя при этом демократическую идеологию.

«Смещение власти» от официальных структур в сторону новых техноструктур или элитарных сообществ это еще не исчезновение топоса власти, но утрата прежними топосами смысла. Решающий шаг к исчезновению топоса власти был сделан благодаря возникновению феномена сетевого общества.

Основные принципы сетевого общества можно считать идеальным воплощением постмодернизма – отсутствие центра и жесткой структуры, ризоматичность, не только целей, интересов, возможностей, но и участников. Одновременно, сетевое общество это реализованная модель гражданского общества с его «рассыпанностью», необязательностью связей, полной свободой входа и свободой выбора – свободное общество свободных людей.

Однако свобода и децентрализованность сетевого общества обманчивы. М. Кастельс, анализируя перестройку отношений власти, определял сетевую структуру как в высшей степени центрированную. «Присоединенные к сетям «рубильники» (например, когда речь идет о переходе под контроль финансовых структур той или иной империи средств информации, влияющей на политические процессы), выступают в качестве орудий осуществления власти, доступной лишь избранным. Кто управляет таким рубильником, тот управляет властью»[194]. Эта централизация непохожа на иерархию власти индустриального периода – между децентрализованной сетью и ее централизованным управлением лежит пространство гибких «интеллектуальных технологий», которые и составляют сферу творческой деятельности «класса интеллектуалов», постиндустриальную экономику услуг, ориентированную на выпуск «высокостоимостной продукции».

Сетевое общество преодолевает пространство как физическую реальность, предоставляя своим агентам широкие перспективы «ухода от ответственности». Власть реальная, но неузнанная в качестве власти в ситуации свободы от пространства и времени, может кардинально решить эту проблему. Как отмечал Р. Райх, в индустриальном производстве существовала взаимосвязь между доходами менеджера и зарплатой рабочего. «В сетевых обществах такая связь отсутствует, точнее получающий высокие доходы менеджер не знает, за счет кого это происходит, а тот не знает с кем бороться и от кого требовать справедливости»[195].

Проблема исчезновения власти из привычного для человека пространства связана с концепцией капитала постиндустриального общества – знанием как новой формой капитала. Знание, понимаемое в широком смысле как личный опыт[196], это не неисчерпаемый, не убывающий ресурс. В отличие от других видов капитала – от природных ресурсов или «основных фондов» предприятия – знание неотчуждаемо в принципе. Отчуждаема информация – систематизированное, кодифированное знание. Информационное общество – это общество, в котором циркулирует отчуждаемый капитал, при том что «основные фонды» остаются в полной неприкосновенности. Информационная экономика, ставшая результатом «цифровой революции», имеет иные законы, нежели экономика, основанная на традиционных видах капитала. Дело не только в том, что переворачиваются законы «пределов роста»[197], но и в том, что многократно возрастают возможности манипулирования капиталом (информацией)[198]. При этом, информационная экономика остается рыночной экономикой и ведет к новым формам бедности[199] и дискриминации[200].

Знание как ресурс названо личным или личностным капиталом, его главная характеристика – соединенность работника и условий труда. В.Л. Иноземцев сравнивал представителя «класса интеллектуалов» со средневековым ремесленником, работающим в своей мастерской: они схожи, с одной принципиальной разницей – интеллектуал независим от места в физическом смысле этого понятия[201]. Тем самым, даже постановка вопроса об архитектурной репрезентации топоса власти в сетевом обществе теряет смысл.